Триумфальная арка Ремарк Эрих Мария
Равич вскрыл пачку и протянул ей.
– Вы все еще в той же гостинице? – спросил он.
– Да. Только комнату попросила побольше.
В зал ввалилась компания шоферов. Они устроились за соседним столиком, громогласно что-то обсуждая.
– Пошли? – спросил Равич.
Она кивнула.
Он подозвал официанта, расплатился.
– Вам точно не нужно обратно в «Шехерезаду»?
– Нет.
Он подал ей манто, которое она, однако, надевать не стала, накинула на плечи. Это была норка, но из дешевых, а может, вообще подделка, – однако на ней она не смотрелась дешево. Дешево смотрится лишь то, что носится напоказ, подумал Равич. Ему уже случалось видеть дешевку даже из королевского соболя.
– Тогда везем вас сейчас в гостиницу, – то ли предложил, то ли решил Равич, когда они вышли на улицу под мелкую осеннюю морось.
Она медленно обернулась.
– Разве мы не к тебе?
Ее лицо смотрело на него снизу, совсем близко. Фонарь над входной дверью высветил его полностью. Крохотные жемчужинки тумана сверкали в волосах.
– Да, – сказал он.
Подкатило и остановилось такси. Шофер подождал. Потом прищелкнул языком, ударил по газам и рванул с места.
– Я тебя ждала. Ты не знал? – спросила она.
– Нет.
Свет фонаря отражался в ее глазах, как в бездонном омуте. Казалось, в них можно тонуть и тонуть без конца.
– Я только сегодня тебя увидел, – признался он. – Прежде то была не ты.
– Не я.
– Прежде все было не то.
– Да. Я уже забыла.
Как накат и откат волны, он ощущал приливы и отливы ее дыхания. Все существо ее незримо и трепетно льнуло к нему, мягко, почти неосязаемо, но доверчиво и без боязни – чужая душа в чуждом холоде ночи. Он вдруг услышал биение собственной крови. Оно нарастало, пульсировало все сильнее – это не только кровь в нем заговорила, это пробуждалась сама жизнь, тысячекратно им проклятая и благословенная, столько раз почитай что потерянная и чудом обретенная вновь, – еще час назад то была пустыня, сушь без края и конца, одно только безутешное вчера – и вот она уже нахлынула потоком, суля мгновения, в которые он уже и верить перестал: он снова был первым человеком на краю вод морских, из чьей пены мерцанием ослепительной красоты восставало нечто невероятное, тая в себе вопрос и ответ, отзываясь в висках необоримым гулом прибоя…
– Держи меня, – выдохнула Жоан.
Не спуская глаз с ее запрокинутого лица, он обнял ее. Ее плечи устремились в его объятие, как корабль в гавань.
– А тебя надо держать? – спросил он.
– Да.
Ее ладони легли ему на грудь.
– Что ж, значит, буду держать.
– Да.
Еще одно такси, взвизгнув тормозами, остановилось возле них. Шофер смотрел на них терпеливо и безучастно. У него на плече сидела маленькая собачонка в вязаной жилетке.
– Такси? – прокаркал водитель из-под густых пшеничных усов.
– Видишь, – сказал Равич. – Вот он вообще ничего о нас не знает. Ему и невдомек, что нас коснулось чудо. Он смотрит на нас, но не видит, насколько мы преобразились. В этом весь бред нашей безумной жизни: ты можешь обернуться архангелом, дурачком, преступником – и ни одна собака не заметит. Зато, не дай бог, у тебя пуговица отлетит – и тебе каждый встречный на это укажет.
– Никакой это не бред. Это даже хорошо. Просто нас предоставляют самим себе.
Равич глянул на нее. «Нас» – пронеслось у него в голове. Слово-то какое! Самое загадочное слово на свете.
– Такси? – еще громче гаркнул шофер, теряя терпение, и закурил сигарету.
– Пошли, – сказал Равич. – Этот все равно не отстанет. Профессионал.
– Зачем нам ехать? Пешком пойдем.
– Но дождь начинается.
– Какой это дождь? Туман. Не хочу в такси. Хочу с тобой пешком.
– Хорошо. Тогда дай я хоть растолкую ему, что с нами случилось.
Равич подошел к машине и перебросился с водителем парой слов. Тот расцвел в ослепительной улыбке, с неподражаемым шармом, на какой в подобных случаях способны одни французы, помахал рукой Жоан и укатил.
– Как же ты ему растолковал? – спросила Жоан, когда он вернулся.
– Деньгами. Самый доходчивый способ. К тому же он ночью работает, значит, циник. До него сразу дошло. Был вежлив, доброжелателен, хотя и с оттенком презрения.
Она с улыбкой прильнула к его плечу. Он чувствовал, как что-то раскрывается, ширится в душе, откликаясь во всем его существе теплом и нежностью, наполняя приятной истомой, словно тысячи ласковых рук влекут тебя вниз, и вдруг ему показалось невыносимым и немыслимым, что они все еще стоят рядом, на ногах, в смешном прямостоячем положении, с трудом удерживая равновесие на подошвах, этих узких и шатких точках опоры, вместо того чтобы, потеряв голову, повинуясь силе тяжести, уступить голосу стенающей плоти, подчиниться зову сквозь тысячелетия, из тех времен, когда ничего этого еще не было – ни умствований разума, ни вопросов, ни мучительных сомнений, – а только темное, счастливое забытье бурлящей крови…
– Пошли, – сказал он.
Сквозь нежную паутину дождя они пошли по пустынной антрацитовой мостовой, и вдруг в конце улицы перед ними опять всей своей безграничной ширью распласталась площадь, а над ней тяжелым густо-серым колоссом в серебристой дымке вздымалась и парила Триумфальная арка.
9
Равич возвращался в гостиницу. Утром, когда он уходил, Жоан еще спала. Он рассчитывал через час вернуться. С тех пор минуло еще добрых три часа.
– Здравствуйте, доктор, – окликнул его кто-то на лестнице, когда он поднимался на свой третий этаж.
Равич поднял глаза. Бледное лицо, копна всклокоченных черных волос, очки. Он не знает этого человека.
– Альварес, – представился тот. – Хайме Альварес. Вы меня не помните?
Равич покачал головой.
Мужчина наклонился и поддернул брючину. От щиколотки до самого колена тянулся шрам.
– Теперь узнаете?
– Это я, что ли, оперировал?
Альварес кивнул.
– На кухонном столе, у самой передовой. Полевой лазарет под Аранхуэсом. Белый особнячок в миндальной рощице. Теперь вспомнили?
Равича вдруг обдало пряным дурманом цветущего миндаля. Он тонул в этом запахе, но тонул куда-то ввысь, словно поднимаясь по лестнице в затхлый подвал, откуда тошнотворно несло потом и спекшейся кровью.
– Да, – проговорил он. – Вспомнил.
В ярком свете луны раненые лежали на террасе штабелями. Плоды славных трудов нескольких немецких и итальянских летчиков. Женщины, дети, крестьяне – все, кто угодил под бомбежку. Ребенок без лица; беременная женщина, вспоротая до самой груди; старик, испуганно сжимавший в левой руке оторванные пальцы правой, – надеялся, что их еще можно пришить. И над всеми – густой миндальный аромат ночи и свежевыпавшей росы.
– И как нога? В порядке? – спросил Равич.
– Более-менее. Сгибается не до конца. – Альварес слабо улыбнулся. – Но переход через Пиренеи осилила. Гонсалеса убили.
Равич понятия не имел, кто такой Гонсалес. Зато вдруг вспомнил молоденького студента, который ему ассистировал.
– А как там Маноло, не знаете?
– Попал в плен. Расстреляли.
– А Серна? Бригадный командир?
– Убит. Под Мадридом.
Альварес снова улыбнулся. Улыбка была машинальная и неживая, она появлялась ни с того ни с сего, вне связи со словами и чувствами.
– Мура и Ла Пенья тоже попали в плен. Расстреляны.
Равич не помнил ни Муру, ни Ла Пенью. Он пробыл в Испании всего полгода, пока не прорвали фронт и не расформировали их госпиталь.
– Карнеро, Орта и Гольдштейн в концлагере, – сообщил Альварес. – Во Франции. Блатский тоже уцелел. Перешел границу и где-то там прячется.
Равич смутно припомнил лишь Гольдштейна. Слишком много лиц тогда перевидать пришлось.
– А вы, значит, тут живете? – спросил он.
– Да. Мы вчера поселились. Вот тут. – Он кивнул в сторону третьего этажа. – До этого в лагере торчали у самой границы. Выпустили наконец. Хорошо еще деньги какие-то остались. – Он снова улыбнулся. – А тут кровати. Настоящие кровати. Хорошая гостиница. И даже портреты наших вождей на стенах.
– Да, – без тени иронии согласился Равич. – Приятно, должно быть, после всего.
Попрощавшись с Альваресом, он отправился к себе в номер.
В комнате было прибрано и пусто. Жоан не было. Он осмотрелся. Она ничего не оставила. Он, впрочем, и не ожидал ничего.
Он позвонил. Горничная явилась довольно быстро.
– Дама ушла, – сообщила она прежде, чем он успел о чем-либо спросить.
– Это я и сам вижу. Откуда вы знаете, что здесь кто-то был?
– Но, господин Равич… – Девушка сделала обиженное лицо.
– Она позавтракала?
– Нет. Я ее не видела. Иначе я бы уж позаботилась. Помню с прошлого раза.
Равич глянул на нее. Последние слова ему не понравились. Он сунул горничной несколько франков в кармашек передника.
– Вот и прекрасно, – сказал он. – И впредь будете действовать так же. Завтрак подадите, только если я попрошу. А убирать приходите, только когда в комнате никого нет.
Девушка понимающе улыбнулась:
– Как скажете, господин Равич.
Он с неприязнью проводил горничную глазами. Он знал, о чем та думает. Решила, что Жоан замужняя дама и не хочет, чтобы ее здесь видели. Прежде он бы только посмеялся. Но сейчас его это покоробило. С чего вдруг, подумал он, передернув плечами. Потом подошел к окну. Гостиница – она и есть гостиница. Тут уж ничего не поделаешь.
Он распахнул окно. Пасмурный день стлался над крышами. В водосточных желобах буйствовали воробьи. Этажом ниже переругивались два голоса – мужской и женский. Должно быть, опять Гольдберги. Он на двадцать лет старше жены. Оптовый хлеботорговец из Бреслау. Его жена крутит шашни с эмигрантом Визенхофом. И свято верит, что никто об этом не знает. Хотя единственный, кто не в курсе, это ее муж.
Равич закрыл окно. Нынче утром он оперировал желчный пузырь. Совершенно анонимный пузырь кого-то из пациентов Дюрана. Кусок живота безвестного мужчины, который он вместо Дюрана взрезал. За двести франков. После этого он зашел к Кэте Хэгстрем. У нее был жар. Сильный. Он с час примерно у нее просидел. Спала она беспокойно. Вообще-то ничего чрезвычайного. Но лучше бы жара все-таки не было.
Он все еще смотрел в окно. Это странное чувство опустошенности, какое бывает после всякого «после». Застланная постель, которая уже ни о чем не напоминает. Новый день, безжалостно растерзавший вчерашний, как шакал добычу. Ночные кущи, сказочно разросшиеся в темноте, уже снова где-то бесконечно далеко, словно фата моргана, мираж над пустыней минувших часов…
Он отвернулся. Взгляд упал на листок на столе – это адрес Люсьены Мартинэ. Ее недавно выписали. И все равно она его беспокоит. Он был у нее позавчера. Вообще-то нет необходимости навещать ее еще раз; но делать все равно нечего, и он решил сходить.
Жила она на улице Клавеля. На первом этаже, в мясной лавке, могучего вида мадам, лихо орудуя топором, рубила мясо. Она была в трауре. Ее муж-мясник умер две недели назад. Теперь она, помыкая затурканным приказчиком, хозяйничала в лавке сама. Равич не упустил случая мимоходом на нее глянуть. Похоже, она собралась в гости. На ней уже была длинная вуаль черного крепа, но тут для кого-то из знакомых покупательниц срочно понадобилось отрубить свиную ногу. Вуаль взвилась над разделанной тушей, сверкнул топор, хрястнула кость.
– С одного удара, – удовлетворенно крякнула вдова, шваркнув ногу на весы.
Люсьена снимала каморку под самой крышей. Оказалось, она не одна. Посреди комнаты восседал на стуле хмырь лет двадцати пяти. Не потрудившись снять велосипедную кепку, он дымил самокруткой, прилепив ее к верхней губе, – видимо, так ему проще было разговаривать. Когда Равич вошел, он и не подумал встать.
Люсьена лежала на кровати. От растерянности она покраснела.
– Доктор… Я не знала, что вы придете… – Она оглянулась на парня. – А это…
– Никто, – грубо перебил ее хмырь. – Нечего тут именами швыряться. – Он откинулся на спинку стула. – А вы, значит, тот самый доктор?
– Как вы себя чувствуете, Люсьена? – спросил Равич, не обращая на парня внимания. – Это хорошо, что вы лежите.
– Да ей встать давно пора, – заявил хмырь. – Она в порядке. Пусть идет работает, а то это ж какие деньги…
Равич обернулся.
– Выйдите-ка отсюда, – сказал он.
– Что?
– Выйдите. За дверь. Мне надо осмотреть Люсьену.
Хмырь расхохотался.
– Это и при мне можно. Чего тут деликатничать? И вообще – чего ее осматривать? Вы только позавчера приходили. Деньжат еще за один визит слупить?
– Вот что, юноша, – спокойно сказал Равич. – Не похоже, чтобы эти деньжата вы платили. Так что не ваше дело, сколько это стоит и стоит ли вообще. А теперь выметайтесь.
Парень нагло осклабился и только шире раскорячил ноги. На нем были остроносые лаковые штиблеты и фиолетовые носки.
– Пожалуйста, Бобо, – попросила Люсьена. – Только на минуточку.
Бобо ее вообще не слушал. Он не сводил глаз с Равича.
– Хотя это даже кстати, что вы заглянули, – изрек он. – Я вам заодно и растолкую кой-чего. Если вы, господин хороший, надеетесь счет нам всучить за операцию, больницу и все такое – дудки! Мы ничего такого не просили – ни больницы, ни тем более операции, так что зря вы на большие деньги раззявились. Еще спасибо скажите, что мы с вас возмещения ущерба не требуем. Операция-то без спроса, без нашего согласия. – Он оскалился, обнажив два ряда полусгнивших зубов. – Что, съели? То-то. Бобо знает, что к чему, его на мякине не проведешь.
Парень был очень доволен собой. Он полагал, что шикарно все раскрутил и всех обвел вокруг пальца. Люсьена побледнела. Она боязливо поглядывала то на Бобо, то на доктора.
– Понятно теперь? – торжествующе спросил Бобо.
– Это тот самый? – спросил Равич у Люсьены. Та не ответила. – Значит, тот самый, – заключил Равич и смерил Бобо взглядом.
Тощий долговязый хмырь в дешевом шарфике искусственного шелка вокруг цыплячьей шеи, на которой пугливо пляшет кадык. Покатые плечи, нос крючком, тяжелая челюсть дегенерата – типичный сутенер из предместья, прямо как с картинки.
– Что значит «тот самый»? – ощетинился Бобо.
– По-моему, вам достаточно ясно и не один раз было сказано: выйдите отсюда. Я должен произвести осмотр.
– Да пошел ты! – огрызнулся Бобо.
Равич так и сделал: пошел прямо на Бобо. Уж очень тот ему надоел. Парень вскочил, попятился, и в тот же миг в руках у него оказалась тонкая, с метр длиной, веревка. Равич сразу понял, что тот задумал: нырнуть под руку, из-за спины накинуть ему веревку на шею и душить. Прием хотя и подлый, но действенный, особенно если противник такого не ждет и намерен только кулаками работать.
– Бобо! – взвизгнула Люсьена. – Бобо, не смей!
– Ах ты, молокосос, – усмехнулся Равич. – Жалкий трюк с удавкой? Хитрее ничего не придумал?
Бобо растерялся. Глазенки его испуганно забегали. В тот же миг Равич одним рывком сдернул с него пиджак до локтей, разом обездвижив парню обе руки.
– Что, такому тебя не учили? – Распахнув дверь, он взашей вытолкал Бобо в коридор. – Захочешь научиться, пойди повоюй сперва, апач недоделанный! И больше не приставай к взрослым.
Он запер дверь на ключ.
– Так, Люсьена, – сказал он. – Ну, давайте посмотрим.
Та вся дрожала.
– Спокойно, спокойно. Все уже хорошо. – Он стянул с кровати старенькое бумазейное покрывало и сложил его на стуле. Потом откинул зеленое одеяло.
– Пижама? А это еще зачем? Вам же в ней неудобно. И вставать вам тоже особенно ни к чему.
Она ответила не сразу.
– Это я только сегодня надела.
– У вас что, не хватает ночных рубашек? Я могу вам парочку из клиники прислать.
– Нет, не в том дело. Я потому пижаму надела, что знала… – Она глянула на дверь и продолжила шепотом: – Знала, что он придет. Он говорит, мол, вовсе я никакая не больная. Ну и не хочет больше ждать.
– Что? Жаль, я не знал. – Равич метнул яростный взгляд в сторону двери. – Подождет!
Как у всех слабеньких, малокровных женщин, у Люсьены была очень белая, нежная кожа. Через такую жилки просвечивают. Девушка была хорошо сложена, узка в кости, тоненькая, изящная, но не тощая. Еще одна из бессчетного числа девушек, подумалось Равичу, которых природа бог весть с какой целью создает столь прелестными существами, будто ведать не ведая, что большинство из них очень скоро превратятся в страхолюдин, изнуренных непосильным трудом или нездоровым образом жизни.
– Вам еще неделю надо постельный режим соблюдать, Люсьена. Вставать, конечно, можно, по комнате ходить тоже, но немного. И будьте осторожны. Тяжелого не поднимать! И по лестнице еще несколько дней не ходите. Есть кто-нибудь, кто вам поможет? Кроме этого Бобо?
– Хозяйка. Но она и так уже ворчит.
– Больше никого?
– Нет. Мари раньше была. Так умерла.
Равич оглядел комнату. Чистенько и бедно. На подоконнике горшки с фуксиями.
– Ну а Бобо? – спросил он. – Снова объявился, как только опасность миновала?
Люсьена ничего не ответила.
– Почему вы его не прогоните?
– Он не такой уж плохой, доктор. Только буйный…
Равич смотрел на нее молча. Любовь, подумал он. И это тоже любовь. Таинство, древнее как мир. Она не только озаряет радугой серое небо будничности, она даже распоследнюю погань способна романтическим ореолом украсить; она и чудо, она и издевка бытия. Ему вдруг сделалось немного не по себе, будто и он, пусть невольно, пусть косвенно, повинен в этой несообразности.
– Ладно, Люсьена, – сказал он. – Не берите в голову. Вам сперва надо выздороветь.
Она с облегчением кивнула.
– А насчет денег, – смущенно залепетала она, – вы его не слушайте. Это он так просто говорит. Я все выплачу. Все. По частям. Когда мне снова на работу можно?
– Недели через две, если не наделаете глупостей. Особенно с Бобо. Не вздумайте, Люсьена! Если не хотите умереть. Вы меня поняли?
– Да, – ответила девушка без особой убежденности в голосе.
Равич укрыл одеялом ее хрупкое тельце. А подняв глаза, вдруг увидел, что она плачет.
– А раньше никак нельзя, доктор? – спросила она. – Я ведь и сидя могла бы работать. Мне ведь надо…
– Может быть. Там видно будет. В зависимости от вашего поведения. Скажите мне лучше, как зовут ту повитуху, которая вами занималась.
Опять этот отпор в ее глазах.
– Да не пойду я в полицию, – успокоил ее Равич. – Ручаюсь. Я только попытаюсь вернуть деньги, которые вы ей заплатили. Вам же легче будет. Сколько вы отдали?
– Триста франков. Только от нее вам их ни в жизнь не получить.
– Попытка не пытка. Как ее зовут, где живет? Вам, Люсьена, она больше не понадобится. Вы уже не сможете иметь детей. И не бойтесь вы ее, ничего она вам не сделает.
Девушка все еще колебалась.
– Там, в ящике, – вымолвила она наконец. – В ящике справа.
– Вот эта записка?
– Да.
– Хорошо. На днях схожу туда. Ничего не бойтесь. – Равич надел пальто. – Что такое? Зачем вы встаете?
– Бобо. Вы его не знаете.
Он улыбнулся:
– Я и не таких знавал. Лежите ради бога. Судя по тому, что я видел, опасаться особо нечего. До свидания, Люсьена. Я на днях еще зайду.
Повернув ключ и одновременно нажав ручку, Равич стремительно распахнул дверь. Но в коридоре никого не оказалось. Он так и думал. Знает он таких смельчаков.
В мясной лавке теперь остался приказчик, пресный малый с желтушным лицом без тени азарта, присущего хозяйке. Он тоскливо что-то тяпал тесаком. После похорон он совсем вялый стал. А все равно – жениться на хозяйке у него шансов ноль. Пустые хлопоты! Скорее она и его тоже на погост снесет. Все это громогласно разъяснял вязальщик метел, устроившийся в бистро напротив. Парень и так уже заметно сдал. А вдова, напротив, расцветает на глазах. Равич выпил рюмку черносмородиновой наливки и расплатился. Он-то рассчитывал повстречать в бистро Бобо, да не вышло.
Жоан Маду вышла из дверей «Шехерезады» и распахнула дверцу такси, в котором ее ждал Равич.
– Давай скорее, – выдохнула она. – Скорее отсюда. Поехали к тебе.
– Стряслось что-нибудь?
– Нет. Ничего. Просто довольно с меня этой ночной жизни.
– Секунду. – Равич подозвал цветочницу, что торговала у входа. – Матушка, – сказал он ей, – отдай мне все розы. Сколько с меня будет? Только по совести.
– Шестьдесят франков. Только для вас. За то, что вы мне рецепт от ревматизма выписали.
– Помогло?
– Нет. Да и как оно поможет, ежели я ночь напролет в сырости стою?
– Из всех моих пациентов вы самая благоразумная.
Он взял розы.
– Это вместо извинения за то, что сегодня утром тебе пришлось проснуться одной да еще и остаться без завтрака, – сказал он Жоан, кладя розы на пол между сиденьями. – Хочешь чего-нибудь выпить?
– Нет. Поедем к тебе. Только цветы с пола подними. Положи сюда.
– Прекрасно и там полежат. Цветы, конечно, надо любить, но не стоит с ними церемониться.
Она резко к нему повернулась.
– Ты хочешь сказать: не надо баловать, кого любишь?
– Нет. Я имел в виду другое: даже прекрасное не стоит превращать в мелодраму. К тому же сейчас просто удобнее, что цветы не лежат между нами.
Жоан глядела на него испытующе. Потом лицо ее вдруг прояснилось.
– Знаешь, что я сегодня делала? Я жила. Снова жила. Дышала. Снова дышала. Была наяву. Снова наяву. Впервые. Почувствовала, что у меня снова есть руки. И глаза, и губы.
На узкой улице таксист лавировал между другими машинами. Потом вывернул вправо и резко рванул вперед. От толчка Жоан бросило на Равича. На секунду она оказалась в его объятиях, и он ощутил ее всю. И пока она вот так сидела рядом с ним и что-то рассказывала, все еще захваченная своими чувствами, его словно обдавало теплым ветром, который растапливал ледовую броню, намерзшую в нем за день, – эту дурацкую кольчугу холода, которую приходится таскать в себе ради самообороны.
– Целый день все струилось вокруг меня, как будто повсюду родники, ручьи, они журчали, кружили мне голову, бились в грудь, словно я вот-вот пущу почки, бутоны, зазеленею, расцвету, и меня все влекло, влекло куда-то и не отпускало – и вот я тут, и ты…
Равич смотрел на нее. Вся подавшись вперед, она словно готова была вспорхнуть с замызганного кожаного сиденья, и ее мерцающие плечи тоже рвались из черного вечернего платья. Настолько вся она была сейчас открыта, и безрассудна, и даже бесстыдна, и так свободно говорила о своих чувствах, что он рядом с ней казался себе жалким сухарем.
«А я сегодня оперировал, – думал он. – И забыл про тебя. Я был у Люсьены. Потом вообще где-то в прошлом. Без тебя. И лишь позже, к вечеру, постепенно подступило тепло. Но я все еще был не с тобой. Я думал о Кэте Хэгстрем».
– Жоан, – сказал он, мягко накрывая ладонями ее руки на сиденье. – Мы не можем сразу ко мне поехать. Мне обязательно надо еще раз заглянуть в клинику. Только на несколько минут.
– Это к той женщине, которую ты оперировал?
– Не к сегодняшней. К другой. Подождешь меня где-нибудь?
– Тебе обязательно сейчас туда надо?
– Лучше так. Не хочу, чтобы меня потом вызывали.
– Я могу подождать у тебя. У нас есть время к тебе в гостиницу заехать?
– Да.
– Тогда лучше к тебе. А ты потом приедешь. Я буду ждать.
– Хорошо. – Равич назвал водителю адрес. Откинувшись назад, ощутил затылком ребристый кант спинки сиденья. Его ладони все еще накрывали руки Жоан. Он чувствовал: она ждет, чтобы он сказал что-то. Что-то о себе и о ней, о них обоих. Но он не мог. Она и так сказала слишком много. Да нет, не так уж и много, подумал он.
Такси остановилось.