Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
– Так слушайте! – разгорячился майор Гриньков. – Началось все это после того, как партия покончила с ежовщиной. Был у нас спецотдел…
– А не боитесь? – сказал Николай Степанович. – Ведь у вас срок давности – понятие весьма относительное… «Хранить вечно» и все такое…
– Не боюсь, – сказал отважный старичок. – Хер ли бояться, когда всю заграничную сеть, почитай, сдали. Не хочу все это с собой в могилу тащить – другое дело. Рапорты до нынешнего начальства не доходят, недавно завернули очередной. Вот я и решил – первому встречному, как на духу… Не верите? "Митиль! Тильтиль! Ты спишь? А ты? Значит, не сплю, если говорю с тобой…
Сегодня рождество, да?.. Нет, не сегодня, а завтра. Только в нынешний год святочный дед ничего нам не принесет…"
– Феноменально! – воскликнул Николай Степанович. – Впрочем, я видел этот спектакль.
Он не стал уточнять, правда, что играли в том спектакле Бендина, Коонен, Москвин, Вахтангов и даже вдова Чехова Ольга Леонардовна Книппер.
– Вы видели его один раз, – грустно сказал отставной майор. – От силы два.
Больше нормальному человеку не вынести. А я смотрел его пятьдесят семь раз, и, коли доживу, погляжу нынче в пятьдесят восьмой. «А что это там расставлено на столе? Пирожки, фрукты, пирожные с кремом… Когда я была маленькая, я как-то раз ела пирожное… Я тоже. Это вкуснее, чем хлеб, но только пирожных много не дают…»
Николай Степанович понял намек и купил кое-чего пожевать, не забыв и про «русский йогурт».
– Пьеса классово правильная, – сказал старый майор. – Но с элементами мистики. Говорящий Хлеб, Говорящий Сахар, Говорящий Пес, – он покосился на Гусара. -
К счастью, посещать мне приходилось только премьеры. Вернее, открытия сезона – МХАТ всегда по традиции открывает сезоны именно этим спектаклем.
– Отчего же такая избирательность? – заинтересовался Николай Степанович.
– А-а, в том-то все и дело! – поднял палец майор. – Спецотдел наш занимался исключительно тайными организациями оккультного толка… Вы, вероятно, слышали – масоны там, розенкрейцеры… Слышали? Вот и прекрасно. Словом, у масонов существуют культовые зрелища – в Европе, например, они собираются на представлениях оперы «Волшебная флейта». Но в России этот шедевр почему-то не ставится, и для наших так называемых «вольных каменщиков» точкой рандеву еще аж с тысяча девятьсот восьмого года стала «Синяя птица», и как раз в открытие сезона.
– Сочувствую, – искренне сказал Николай Степанович.
– Мой предшественник, – сказал майор Гриньков, – был креатурой печальной памяти Якова Сауловича Агранова. Обоих, естественно, расстреляли, причем никаких подробных инструкций они оставить не успели. Но дежурства-то на открытии сезона никто не отменял! Мне полагалось следить за зрителями – не скапливаются ли в ложах, не обмениваются ли тайными знаками… Но ведь и систему знаков не передал мне мой предшественник, так что любое сморкание в платок, помахивание рукой, равно как и прищелкивание пальцами приходилось фиксировать с указанием ряда, места и особых примет, и заносить в докладную… И представляете, – он понизил голос, – ничем иным я не занимался!
Сидел в своем отделе и…
– Представляю, – сказал Николай Степанович. – Анфан пердю, забытый часовой…
– Именно, – вздохнул Иван Трофимович. – Именно что пердю. Сам-то я деревенский, поначалу ни одеться прилично, ни вести себя не умел… Косятся на меня дамочки с кавалерами, что фольгой от шоколадки шуршу… А тут война.
Стыдиться мне нечего – отломал ее всю, у Ковпака был, с Вершигорой первые друзья, Колю Кузнецова знал… Но только каждый год вытаскивали меня на Большую Землю к открытию сезона. Даже когда МХАТ в Алма-Ате в эвакуации пребывал… А после Победы снова началось. «Я и за свою судьбу не поручусь в случае, если отворятся некоторые из бронзовых дверей, ибо за ними – бездна. В каждой из базальтовых пещер, расположенных вокруг этого чертога, таятся все бедствия, все бичи, все недуги, все ужасы, все катастрофы, все тайны, испокон веков омрачающие жизнь Человека…»
– Боюсь, что старуха Ночь была права, – сказал Николай Степанович.
– Вот и я о том же. Сорок пятый, сорок шестой – все гуляют, театры переполнены, но мое место всегда за мной. Люди, правда, с детьми ходят, а я все один.
Только-только женился, своих пока нет. Обратился с докладом. Придали мне в напарники лилипута Шаробайко Прохора Петровича. У нас ведь и лилипуты служили, и глухонемые, и слепые – а что ты думал? Подобрали ему школьную форму, пионерский галстук повязали… Так и публика, и администрация опять косятся – чего, мол, ваш сынок в буфете пиво с коньяком мешает? Вот мы в школу напишем, чтобы из пионеров выгнали к чертовой матери! Намаялся я с ним, с Шаробайкой: то казенные деньги на букеты тратит, то у соседки телефончик выспрашивает… Крепко надеялся я на борьбу с космополитизмом и театральными критиками аналогичного происхождения. Но Метерлинк-то этот, паразит, вовсе не еврей оказался, а бельгиец – я потом все про него узнал, все тексты проштудировал.
И вдруг вызывают меня к самому Лаврентию Павловичу. Ну, думаю, кончилась моя каторга ежегодная, пусть уж лучше сам расстреляет. И что? Спрашивает меня этот впоследствии английский шпион, много ли во МХАТе хорошеньких актрис? Нету, говорю, товарищ министр государственной безопасности, ото всех, говорю, уже с души воротит… Он меня и отпустил с миром – продолжай, мол, нести вахту.
Тут у меня уже Васька ходить стал, Шаробайку по шапке – и в Артек, пионером работать.
Годы идут. Вот уже и страна осиротела, вот уже и Лаврентию Павловичу капут – а я каждую осень детей в охапку – и в Театральный проезд. Поверишь ли – дети по ночам плачут после спектакля, это надо же, каких ужасов товарищ Метерлинк нагородил!
Так и ходил до самой пенсии. Уволился, но в резерве числюсь. Ну, тут мне Метерлинк маленько помог – прочитал я его «Язык цветов» да «Жизнь пчел», купил дачу в Малеевке, завел пасеку. Живи и радуйся!
Нет, как подходит во МХАТе театральный сезон – достаю свой бостоновый костюм, из Германии еще привезенный, а все как новый, и на «Синюю птицу».
Заколдовали меня, что ли, эти масоны? Хоть я так ни одного не поймал своими руками… Вот такая моя прошла жизнь, товарищ офицер…
Николай Степанович внезапно понял, что его собственная судьба после шестьдесят восьмого поразительно схожа с судьбой этого старика – бессмысленные звонки, безнадежные встречи… И вдруг – сегодняшний сигнал.
– Ну, спасибо, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку, – сказал он отставному майору и сходил еще разок за «русским йогуртом». – Ты, главное, надежды не теряй. Самое главное – не потерять надежды.
– «Нам осталось всего шестьсот двенадцать секунд… – сказал старик. – Уже плещут паруса на корабле Зари – это знак, что вас там ждут… Опоздаете – тогда уже не родитесь… Скорей, скорей на корабль!».
– А вот это правильно замечено, товарищ майор, – откликнулся Николай Степанович. -Хоть и не ждут нас там, но идти надо.
Гусар выбрался из-под стола и затрусил вдоль по Арбату.
Красный идол на белом камне. (Провиденс, штат Род-Айленд. 1930, май.)
Хранителем ключа от здешнего рума был школьный учитель Натаниэль Хиггинс, средних лет человек, чем-то неуловимо напоминающий Есенина, но Есенина, выросшего в сытой спокойной провинциальной Америке, дожившего до годов зрелости и благополучно миновавшего все соблазны. Он носил круглые очки в золотой оправе и приглаживал не слишком послушные светлые волосы.
Я сказал ему об этом сходстве, и уже через пять минут мы погрузились с головой в обсуждение изящной словесности. Давно у меня не было такого прекрасного собеседника…
– Знаете, Ник, – доверительно наклонившись, говорил он, – когда мисс Дункан привезла этого парня, сразу было видно, что он не заживется на этом свете.
Будто на лбу его светящимися буквами написано было: «мертвец». В нашем веке таким не житье. Уж на что был крепок Джек Лондон: Помяните мое слово: сейчас наши писатели держатся за подол старушки Европы. Возьмите Хемингуэя, возьмите Фолкнера. Это же европейские писатели, просто родились они здесь. Но это последние могикане. Растет что-то новое, простое, сильное и хищное. Я не берусь сказать, нравится оно мне или нет – скорее нет, чем да, – но не считаться с этим нельзя. Лет через пятьдесят, вот увидите, они выжрут все кругом здесь и накинутся на Старый Свет – и очень быстро и легко уничтожат вскормившую их культуру. И тогда ваша Москва не будет принципиально отличаться от Москвы, штат Айова. Разве что размером и климатом. Как здесь, так и там будут только гамбургеры, кока-кола и дешевое чтиво. Я уже молчу про кинематограф. Это воистину лучи смерти. С их помощью Великая Американская Посредственность двинется на завоевание мира. И завоюет его, чему я должен бы, как патриот, радоваться, а вот почему-то не радуюсь…
– Ну, не так уж все мрачно, – сказал я. – Русская культура. например, прошла и через онемечивание, и через офранцуживание – и все обратила себе на пользу.
В русском брюхе долото сгнило, так у нас говорят. Даже большевики, думаю, не смогут все затоптать – а это, поверьте, саранча пострашнее библейской.
– Вообще-то я социалист, Ник, – сказал учитель.
– Когда мне было четырнадцать лет, – сказал я, – я тоже был социалистом и, начитавшись Маркса, однажды сел на коня и поехал пропагандировать среди рабочих. В Сибирь меня не сослали, ограничились увещеванием. А потом дурь прошла, и я с удовольствием сменил Карла Маркса на Карла Мая.
– Ну, настоящие индейцы далеки от образа Виннету, – сказал Нат. – Нет, вы не правы, Ник, капиталистов обязательно следует приструнить и умерить. Они довели страну до сумы. Посмотрите, как скудно мы живем. Моего недельного учительского жалования хватает на три дня, и если бы я не подрабатывал хранителем ключа, то просто не знаю, как бы кормил семью. У многих уже вынуждены работать жены. Куда мы идем?
– В советской России работают практически все женщины. А там капиталистов уж так приструнили и умерили…
– Я понимаю, что вы хотите сказать. Но ведь все, самую великую идею, можно довести до абсурда. Бросаться в крайности – это, согласитесь, в русском обычае.
А мы инстинктивно придерживаемся золотой середины.
– Ну, дай-то вам Бог. Просто я уже видел все это своими глазами и испытал на своей шкуре, а вы еще нет. Взять, к примеру, вот этот ваш дом. Представьте, что во имя торжества справедливости вашу семью загоняют в каморку под лестницей, а в остальных комнатах селятся человек тридцать…
Он огляделся. Потом посмотрел на меня.
– А… зачем?
– Во имя торжества справедливости, – повторил я. – Чтоб всем.
– Но ведь тогда получается, что те дома и квартиры, в которых эти люди жили раньше, останутся пустыми?
– А это вы будете объяснять негру-комиссару.
– Дом вообще-то не мой, – на всякий случай отрекся Нат. – Это наследство жены.
Она у меня, знаете ли, из семьи с традициями. Чуть ли не на «Мэйфлауэре» приплыл ее пра-пра-пра-кто-то. Знаете, Ник, – он еще раз огляделся, – мне иногда кажется, что «Мэйфлауэр» был посудиной покрупнее «Титаника». Жаль вот, айсберга ему не подвернулось под скулу…
– Вы так не любите свою жену? – удивился я.
– Упаси Бог. Пат – ангел. Но вот ее родня…
– А мне как раз наоборот: страшно везло с родней, но совершенно не везло с женами. Так вы, Нат, получается. не потомственный хранитель?
– Как сказать… Мой дед был ключарем в Сан-Франциско. Но после великого землетрясения мы остались как бы не у дел. А у старого Эбнера, здешнего хранителя, сыновей не было, вот и пришлось ему смириться с безродным зятем…– он засмеялся. – Впрочем, Пат не в претензии, а больше мне ничего не надо. Вот и возникает у нас своя особая знать. Где вы еще найдете семью, в которой сошлись бы вместе две линии хранителей?
Я подумал и пожал плечами:
– Пожалуй, таких я больше не знаю.
– Дедушка Пат провожал в наш рум самого Эдгара Аллана По! Говорят, именно тогда он посетил Россию и встретился в вашим Пушкиным. Правда, что Пушкин тоже крупный поэт?
– М-м… Да. На мой взгляд, он сделал для русской литературы примерно то же, что Шекспир для английской. Встречался ли с ним Эдгар Аллан, я не знаю. Но пребывание мистера По в Петербурге отмечено полицейским протоколом…
– Опять пил, – сокрушенно вздохнул Нат. – Почему все поэты такие пьяницы, Ник?
– Не все, – сказал я.
– Тогда бабники.
– Негры-комиссары поставят вас к стенке, Нат, за такие слова. Мне запретили читать лекции матросам Балтфлота, когда я на вопрос: что вам помогает писать стихи? – честно ответил: хорошее вино и женщины.
– Так вы писали стихи?
– Был грех.
– Прочтите что-нибудь.
– Я не смогу перевести на ходу.
– Жаль. Через пятьдесят лет в Америке никакой поэзии не будет вовсе…
– Не расстраивайтесь так, Нат. Поэзия неистребима. Это как хороший ковер: чем больше его топчут, тем ярче узор.
Он посмотрел на меня. Снял очки.
– Теперь я без всяких стихов вижу, что вы поэт, Ник. Янки сказал бы: неистребима, как триппер. Хотите хорошего виски?
– Американского? – подковырнул я.
– Нет. В нашем погребе водится кое-что поприличнее кукурузного «Бурбона»…
Он оказался прав. Такое виски должен подавать сам мажордом с двумя лакеями на подхвате. Даже у Честертона виски было помельче калибром…
– Знаете, Ник, – говорил он чуть позже, когда бутылка опустела на треть, – стало принято считать, что у нас, в Новой Англии, чуть ли не колыбель мировой культуры. Действительно, снобов хватает. А по-настоящему поговорить, пожалуй, и не с кем… – он задумался. – Так вот, Ник. Есть у нас в Провиденсе редкостно образованый человек, но тревожит меня одно обстоятельство: как раз его образованность. Зовут его Говард Филлипс Лавкрафт. Живет уединенно, пишет страшные рассказы для дешевых журнальчиков, целые дни проводит в библиотеках и архивах. Пишет по ночам. Говорят, он почти не спит. И почти не ест. Об истории Провиденса он знает все. Понимаете: все. И об истории Старого города в особености. Вплоть до даты забивания каждого гвоздя в каждом доме.
Все сплетни, все легенды…
– И что? – спросил я.
– Боюсь. что он может докопаться до рума. Если уже не докопался.
Я задумался. Случались не часто, но и не слишком редко среди людей непосвященных так называемые «автогены», что значит «самородки». Те, кто своим собственным умом и стечением случайностей приобщались малых, а иной раз и великих тайн. Судьба их, как правило, была печальна. Ибо свет наднебесный не озаряет путь, а испепеляет одинокого путника…
– И что вы предлагаете?
– Поговорите с ним, Ник. Присмотритесь. Я вас представлю как русского мистика.
Он хороший человек, и не хотелось бы зря повредить ему: Если дело зашло действительно далеко, что ж, придется исполнить свой долг. Но я бы не хотел решать это единолично.
– А почему вы не обратитесь к своим?
– Честно?
– Разумеется.
– Мне почему-то перестали нравиться ребята из Вашингтона. Когда вы разговаривали с ними, не обратили внимание, какие у них тусклые глаза? После того, как исчез сэр Джейкоб Брюс, на меня стали косо поглядывать: но и я кое на кого из них тоже поглядываю косо. Они смахнут этого Лавкрафта, как муху, просто так, чтобы не беспокоиться потом. Что им какой-то бумагомарака, если они и самого… Извините, Ник, разболтался. Это все виски. Правда, достойный напиток?
– Более чем достойный. Превосходный.
– Может быть, нам удастся остановить его более гуманным способом. Может быть, вообще не придется останавливать. Это же не гангстер и не кладоискатель…
– Ладно, – сказал я, вставая. – Есть немецкое слово, которое на любой другой язык переведется только так: любое дело следует делать немедленно, если обстоятельства не требуют прямо противоположного.
– Такое слово наверняка понравилось бы покойному Клеменсу, – с одобрением сказал Нат. – Так, значит, идем?
– Да. И захватим то, что осталось в бутылке. Это виски способно растопить даже гранитное надгробье.
– Я буду всегда держать такую для вас, Ник. И велю сыну, чтобы, когда бы вы ни появились…
6
Ангелы не знают арамейского.
Талмуд
Из дневных наблюдений Николай Степанович заключил, что дом на Рождественском бульваре, облюбованный когда-то Каином для своей резиденции, прибрала к рукам некая солидная фирма и теперь вовсю реставрирует его; мало того, что материалы импортные, так и работают турки; правда, охрана своя. Это была дополнительная трудность – хотя, с другой стороны, и противнику придется не легче. Ночами турки не вкалывают, успевают за день, так что дело иметь предстоит только с охраной.
– Найдем что-нибудь, а? – спросил он Гусара.
Гусар посмотрел на небо. Николай Степанович тоже посмотрел на небо, но там не было ничего, кроме облаков, ворон и поблекшего привязного дирижаблика с рекламой пива «Гиннес».
– Кто же все-таки искал Рыбака? Враг? Или еще кто-то уцелел?
Гусар коротко проворчал.
– Уцелел, да. Действительно, странно бы думать, что остался один я. И ведь еще кто-то был с тобой…
Гусар снова проворчал.
– Как бы нам это выяснить… Может, попробуем по принципу «да-нет»? Я буду спрашивать, если «да» – ты отвечаешь, если «нет» – помалкиваешь. Идет?
Гусар посмотрел на него таким презрительным взглядом, что Николаю Степановичу стало неловко.
– Да, – агрессивно сказал он. – Да, только сейчас сообразил. Ну и что? Бывает и хуже. Мог и вообще не сообразить. Потому что в детстве пытался так вот разговаривать с Музгаркой, и ничего не получилось.
Сравнение с каким-то безмозглым Музгаркой решительно не понравилось Гусару. Он поджал брылья и наклонил голову, как бы говоря: ну, что еще сморозим?
Они выбрали чистую скамеечку на бульваре и сели друг против друга.
– Ты с Тибета?
Молчание.
– Вот это да… А тогда откуда же?
Гусар посмотрел еще более презрительно и лапой тронул ботинок Николая Степановича.
– Из Австрии?
– Грр.
– Человек, который был с тобой – австриец?
Молчание.
– Русский?
– Грр.
– Интересно: Вы вышли из рума в Предтеченке?
– Грр.
– Что же могло вам там понадобиться: Информация?
Молчание.
– Вещь?
– Грр.
– Как бы узнать, какая…
Гусар встал, оглянулся через плечо, приглашая следовать за ним, и небыстро пошел по бульвару.
Возле перехода торговал киоск: старенький, кооперативных времен, в центре таких уже не осталось. Гусар остановился перед ним, царапнул лапой стенку и поднял морду. Николай Степанович проследил его взгляд. Сквозь грязное стекло просвечивала жестяная, красная с золотом, коробка китайского чая.
Золотой крылатый дракон изгибался на ней всем телом:
– Купить этот чай?
Молчание.
– Понял. Золотой крылатый дракон. Его вы искали?
– Грр.
– Нашли?
Молчание.
– Его там не было?
Молчание.
– Значит: что? Он там был, но вам его не дали?
Молчание.
– Дали?
– Грр.
– Дали, но вы не смогли его забрать, потому что пришел… этот, как его… ледяной мангас?
– Грр.
– Твой спутник погиб?
– Грр.
– И эта вещь тоже погибла?
– Грр.
– Понятно: Прими мои соболезнования, друг. Твой товарищ: ты его любил?
– Грр.
– Царствие ему небесное…– Николай Степанович перекрестился. – Упокой, Господи, душу раба Твоего… Но как бы нам познакомиться поближе с остальными твоими друзьями, Гусар?
Гусар вздохнул и так выразительно посмотрел на Николая Степановича, что тот опять остро ощутил свою житейскую несостоятельность.
Шестое чувство (Москва, 1934, август)
Белокыргызские стихи, с которыми я мог выступить на съезде, заказывали аж на Мадагаскаре. Наставник Рене приложил к ним руку. Я так и не узнал, имелось ли в них какое-то скрытое свойство или же они были абсолютно инактивны. Если свойство и было, то оно могло не реализоваться в той удушливо-шумной атмосфере: Словом, когда меня просили «что-нибудь почитать», я читал, а потом по бумажке воспроизводил подстрочный перевод.
Над степью ковыльной седыми кобылицами тучи ходят.
Под тучами, но над землею парит степной беркут,
похожий на вихрь.
То заденет он крылом ковыльные травы,
то опять взлетит под самые тучи.
И грозно клекочет от радости.
Другие птицы бури боятся.
Прячутся они от бури, пищат.
Толстый тарбаган уже не стоит возле норки,
в нее прячется.
Даже орел, и тот забрался в орлиное гнездо на высоких скалах.
Страшно ему в степи оставаться.
Змеи укрылись в глубокие овраги, потому что боятся они грома.
Шкуры свои они меняют от страха, думают,
что в новых шкурах народ их не узнает.
Но народ мудр. «Двурушники!» – говорит он про змей.
И змеи шипят в своем овраге, источая яд.
Ураган поднимает в степи тучу пыли. Срывает юрты и уносит.
Бараны сбиваются в кучу. Мычат коровы, блеют овцы. Собаки лают.
Бедные чабаны на своих кривоногих лошадках
объезжают перепуганных животных, успокаивают.
Пока они здесь, чабаны, с отарой ничего не случится.
И только гордый беркут летает, где хочет.
Едет по степи одинокий всадник.
Не страшна ему буря и даже приятна.
Воздух свеж при грозе. От молний польза природе.
Молнии – это электричество.
Все попрятались от грозы и бури, а он едет.
Прекрасные усы у всадника.
Сталин – имя ему, бесстрашному.
И гордый беркут видит, что не самый смелый он в степи.
Камнем падает он с неба и лишь над самой землей раскрывает крылья.
Послушной птицей садится на плечо всаднику.
Ловчим соколом будет он отныне.
А буря становится все страшнее и страшнее:
Клянусь, мне удавалось прочесть это, не дрогнув лицом.
В зале после первого дня было уже весьма и весьма скучно. То есть не так: было интересно для абсурдиста, для создателя физиологических очерков, но не для поэта и не для диперана Ордена. Господа красные маги почему-то активности не проявляли, хотя и должны были проявлять; похоже было на то, что в верхах опять что-то назревало, и специалистов этого профиля перебросили на другой участок фронта… Впрочем, еще ничто не кончилось.
Между тем кулуарная жизнь становилась все более насыщенной. Пролетарский поэт А. бросился с кулаками на критика Б., обвиняя того в гибели Маяковского.
Создалось, просуществоало два дня и исчезло новое литературное направление: «групповой реализм»; согласно манифесту групповиков, никакой литератор не имел права творить в одиночку вовсе, а только и исключительно ячейками не менее трех членов. Каждый день возникал слух, что то ли приехал, то ли вот-вот приедет товарищ Сталин: находились знатоки, которые украдкой показывали на портрет Шекспира, в глазах которого якобы имелись отверстия для других глаз…
Я все ждал, что кто-нибудь в докладах помянет всуе мое имя, хотя бы в качестве примера омерзительного эгоцентриста, докатившегося в своем эгоцентризме до прямой борьбы с советской властью, но – так и не дождался. Видимо, условия, поставленные в свое время товарищем Аграновым, соблюдать приходилось не мне одному…
Исключение поэта Гумилева из пространства поэзии производилось грубо, энергично, нагло. И, что характерно – уже почти закончилось. Полным успехом.
Воистину: нет таких крепостей…
От скуки и по причине омоложения я стал потихоньку безобразничать. Прав был царь Ашока… Подойдя как-то к Андре Мальро, спорящему с Жан-Ришаром Блоком и Володей Познером, я встал столбом и, вслушиваясь в чуждый белокыргызскому уху язык Гюго и Готье, стал кивать в нужных местах, не понимая, впрочем, когда спорящие ко мне обращались. Познер вдруг изменился в лице, как давеча Ольга Дмитриевна; возможно, мой национальный головной убор напомнил ему до боли знакомый малахай Гумилева…
Потом меня познакомили с молодым детским писателем, невысоким, улыбчивым и круглолицым, который пытался объясняться со мной по-хакасски.
Он, видите ли, воевал в гражданскую в тех местах. Когда выяснилось, что я сносно понимаю по-русски, он рассказал мне, как его проклял хакасский шаман.
Внук шамана ушел в красный отряд, и тогда шаман переломил над пламенем ветку… Он рассказывал как бы шутя, а я чувствовал, что на нем действительно лежит заклятие. Именно заклятие, а не проклятие. Но разобраться в нем, нереализованном, было не в моих силах. Да и вообще не в силах смертного.
Эренбурга я поймал в туалете. Стоя в соседней с ним кабинке, я стал читать Вийона на старофранцузском. Воспламененный Илья воскликнул, что знает всех членов французской делегации, а вот мой голос ему не знаком, и не буду ли я так любезен… Он поторопил натуру и покинул кабинку раньше моего. Слышно было, как он возбужденно топчется в курилке. Приведя в порядок костюм, я тоже покинул кабинку и обратился к нему, бросившемуся мне навстречу, с вопросом: