Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
– Значит, не пусто, – Коминт взвесил кейс на руке.
– Считай, что пусто. Деньги и бумаги, больше ничего. Пошли домой, разбираться будем.
Дома их встретила коминтова Ашхен. Она пыталась выглядеть грозной, но ничего у нее не получалось: улыбку было не сдержать.
– И где вы шляетесь по всей ночи, добро бы молодые были…
– Да мы… вот тут…
– На поправку пошла ваша Лидочка, Николай Степанович, – сказала Ашхен, засияв. – Доктора прямо-таки изумляются.
– Это хорошо, – сказал Николай Степанович. – Это просто замечательно… – мыслями он был далеко. – Я позвоню от вас домой?
– Степаныч… – сказал Коминт укоризненно.
Дома все было по-прежнему. Доктор не обнадеживал, но и не пугал. Что ж…
Николай Степанович предполагал, что его кровь попридержит порчу дней на десять-пятнадцать.
Неделя уже прошла.
– Доктор, я лечу в Штаты за новым препаратом. Мне подсказали в Москве, что есть такой – пока еще неофициальный. Прошу вас, продержитесь до моего возвращения.
– Да мы и так делаем все… – голос доктора был не слишком уверенный.
– Дайте мне номер счета вашей больницы, я переведу деньги. На кровь, на все. И не валяйте дурака, я знаю, что у вас даже зеленки нет… Или лучше не на больницу?
Потом, закончив разговор, повернулся к компании.
– Я в Штаты не полечу, – сразу предупредил Илья. – Меня там каждая собака знает. На трапе возьмут…
– Всю жизнь приходится врать, – грустно сказал Николай Степанович. – В юности врал, чтобы понравиться девушкам. Теперь вру, чтобы понравиться сам не знаю кому… В Штатах нам делать нечего, Илья. Хотя… Что-то ведь происходит, правда? Что-то меняется…
Что-то действительно менялось, медленно, непонятно и неотвратимо. Первый звоночек – в понимании Николая Степановича – раздался в тридцатом, когда при переходе из рума московского в рум провиденский пропал Яков Вильгельмович, пропал с ценнейшим грузом, и миссию его пришлось продублировать Гумилеву на памятном пароходе «Кэт оф Чешир»…
Когда я был влюблен.... (Атлантика, 1930, апрель.)
Вечерами мне казалось, что я плыву на чумном корабле. В ресторане нас собиралась едва ли десятая часть, самые стойкие бойцы. Коньяк, лучшее средство от морской болезни, мистеру Атсону наливали во фляжку, которую носил с собой в те годы каждый уважающий себя американский мужчина, и он пил прямо из фляжки, чтобы не расплескивать. Капитан уже объявил, что плавание наше продлится не шестнадцать, а все восемнадцать дней. Для мучеников это был удар.
И день, когда с утра прекратился ветер, а к вечеру улеглось и волнение, стал настоящим праздником жизни.
Ну, разве что не жгли на палубе костры и не плясали голые на черепах. Все остальное – было.
Фон Штернберг не отпускал Марлен ни на шаг от себя. Она озиралась, я старался держаться неприметно. Яков Саулович ждал в каюте… "…до сих пор мы смотрели на поэтов, товарищи, как на безобидных чудаков и малоопасных маньяков. Но исследования товарища Брюсова доказали, что в так называемых стихах может содержаться сильнейший заряд психической энергии, и все дело лишь в том, против кого или за кого этот заряд направлен.
Разрушение стен Иерихона осуществлено было не звуком труб, как пытаются убедить нас попы и раввины, а чтением стихов безвестной до того времени поэтессы Раав, вынужденной зарабатывать себе на жизнь торговлей собственным телом. Стихи эти сохранились и до нашего времени, товарищи. Как оружие громадной разрушительной силы, хранятся они в спецхране. Именно это имел в виду товарищ Сталин, когда говорил, что нет таких крепостей, которых не взяли бы большевики. Единственно, что останавливает нас и не позволяет использовать незамедлительно – полная утрата звуковых значений языка, на котором стихи записаны. Мы пока еще не знаем, как это должно звучать, но мы узнаем, мы непременно узнаем.
Но это только один из примеров, товарищи. В нашей стране ведутся широким фронтом разработки в этом направлении. Воспитываются и обучаются основам стихосложения лучшие представители рабочего класса и беднейшего крестьянства. Красная магия слова работает на Республику Советов, товарищи!
Достижения наши значительны. Так, наш сотрудник Яков Блюмкин, впоследствии впавший в ревизионизм, провел большую работу по привлечению очень способного, но запутавшегося в идиотизме деревенской жизни Сергея Есенина к сотрудничеству в деле изъятия церковных ценностей для нужд Республики. Мы опасались мятежей на почве мракобесия – но стоило Есенину написать и опубликовать строчку про то, как он выплевывает изо рта тело несуществующего боженьки, как бунты относительно легко были подавлены. К сожалению, на Блюмкина впоследствии повлияло чрезмерное увлечение тибетской теософической теорией и практикой, а Есенин, оставшись без куратора, перестал понимать значимость социалистических преобразований, и, хуже того, попытался действовать самостоятельно, без должной теоретической подготовки.
Выполняя злую волю кулачества и стоящих за ним эсеров, он собирался магическим путем вызвать у делегатов Четырнадцатого Съезда партии массовый приступ жесточайшей депрессии, для чего покинул Москву и поселился в гостинице «Англетер» и собственной кровью начертал упаднические строки. Но город был уже предусмотрительно переименован в Ленинград, и Есенин, говоря языком военным, подорвался на собственной мине. Имя Ильича послужило своеобразным защитным куполом, и заклинания ударили рикошетом по самому апологету кулачества. Тем не менее его стихи повлекли за собой множественные самоубийства по стране – а ведь это могли быть наши с вами товарищи, товарищи.
Были и такие стихотворцы, товарищи, которые с первого дня Советской власти приняли ее в штыки и вредили ей всем, чем только могли. Прибывший из стран Антанты со специальным заданием белогвардеец Гумилев достаточно хорошо знал силу поэтического слова и даже не скрывал своего знания, продекларировав его в отдельных стихотворениях. Пользуясь нашей мягкотелостью, он в течение всей гражданской войны и интервенции – вплоть до Кронштадтского мятежа – вел с помощью своих иезуитских триолетов и пэонов неприкрытую вражескую агитацию, а затем начал формировать группу поэтов-террористов, обучать их особым, неприемлемым для советских людей способам стихосложения, готовя захват власти буржуазией и социал-предателями. Нам удалось раздавить это змеиное гнездо – и все равно, товарищи, яд этих змей попал в здоровую кровь народа, и матерщинная частушка, сложенная царицынским грузчиком Кузьмой Лукиным и, по сути, представлявшая собою так называемый некростих, явилась причиной болезни, а впоследствии и смерти нашего любимого Ильича… Гумилева мы наказали. (Голос из зала: Говорят, его потом на трамвае видали, ехал! – Кто это сказал? Вы, товарищ Фалусов? Довольно стыдно работнику вашего масштаба повторять белогвардейские бабьи выдумки!..) "
В трамвае я действительно ездил, и неоднократно, осваиваясь со своей новой личностью. Документы были безупречны, и опасаться серьезных неприятностей не приходилось. Все знакомые, которым мне случалось попасться на глаза, в страхе отворачивались. Винить их не приходилось за это… Лишь Зенкевич, наивный навсегда, смотрел на меня в трамвае полчаса огромными глазами – и даже попытался протолкаться, но не смог.
«…Но есть среди наших поэтов, товарищи, и те, кем мы можем по праву гордиться…»
Да уж, точно. Такие были.
Санскрит всегда утомлял меня, а тем более – советский санскрит. Я вышел на палубу. Пассажиры еще спали, только из зачехленной шлюпки доносился тихий смех. Кому-то надоело в каюте… «Хочу у зеркала,»– дразнил московский насмешник Архангельский в свое время молоденькую Марину Цветаеву. Вот кого я хотел бы увидеть.
Прага. Почему-то всех манит именно Прага… Златна уличка… Только с Ярославом нам уже не встретиться, как уговаривались, в трактире «У Чаши». Все, кого я знал и любил, уходили с какой-то жуткой неотвратимостью…
Звук моторов гидроплана застал меня врасплох. Все дни шторма мы обходились без свежей земляники, Боже мой… Как мы выжили… Самолет снизился почти до самой воды и, сильно кренясь, дважды облетел наше судно. Потом – дал красную ракету. Гудок парохода проревел, по палубе прошла дрожь, мы стали сбрасывать скорость.
Прочертив издали к нам пенную стрелу, гидроплан закачался на воде. Потом случилось нечто странное: не дожидаясь, как обычно, когда к нему подойдет шлюпка, он вновь взревел моторами, развернулся и начал разбег. Там, где он стоял, осталась маленькая оранжевая лодочка с сидящим в ней человеком.
Я испытал укол беспокойства.
Заскрипели тали. Шлюпка пошла вниз.
Это был не наш гидроплан. Происходило неожиданное, а неожиданного мне сейчас хотелось меньше всего.
И, как ни удивительно, оказалось, что я не одинок!
Были пассажиры, наблюдавшие прибытие гостя в черном макинтоше. И, что гораздо хуже – слышавшие о таковом. Пока мы с мистером Атсоном сидели вдвоем, дожидаясь наших французов, он прошептал мне:
– Знаете, Ник, я сразу понял, что вы человек военный. А я человек деловой, и поэтому у меня есть враги. Я очень хорошо заплачу вам, если вы будете приглядывать за моей спиной.
– Билл, – сказал я, – ни о каких деньгах не может быть и речи. Однако – услуга за услугу, идет? Я буду присматривать за вашей спиной, а вы – за моей.
Он захохотал, и мы ударили по рукам.
Тут подошли французы. Мадам Луиза взяла быка за рога сразу (общение с мистером Атсоном пошло ей на пользу):
– Молодые люди, – сказала она голосом старого ангела, – у нас с Пьером слишком запутанные наследственные дела. Не согласитесь ли вы принять на хранение некоторые документы, за которыми давно идет охота?
– А почему бы не положить их в капитанский сейф? – спросил я. – И вообще, может быть, я современный Арсен Люпен?
– Вы ребенок, Ник, – сказал Билл. – Этот парень начнет потрошить капитанский сейф в первую очередь!
–Вздор, – сказала мадам Луиза. – Уж проходимцев-то я вижу за милю. Вы типичный… как это по-русски… Ах, да – «невольник чести».
Как ни странно, мы согласились принять на хранение «некоторые документы».
После завтрака меня остановил Петр Демьянович.
– Господин капитан, – начал он сурово.
– Всего лишь поручик, – сказал я, – и то с некоторой натяжкой, ибо именоваться прапорщиком неприлично моим летам…
– Это вам только кажется, – сказал он уверенно. – У вас четко выраженная аура капитана.
И тут я вспомнил, что действительно был произведен в капитаны, только не русской, а абиссинской армии – чуть ли не двадцать лет назад.
– Возможно, вы правы. В любом случае я дворянин и всегда готов помочь соотечественнику.
– Вы слышали когда-нибудь о таком Гурджиеве?
О Гурджиеве я более чем слышал… И о том, что его учеником недолгое время был нынешний российский диктатор – тоже знал.
– Это какой-то мистагог… или я ошибаюсь?
– Это страшный человек. Он не останавливается ни перед чем. А я слишком много знаю о его деятельности… Он требовал от своих учеников полного подчинения – вот на этом-то мы с ним и разошлись…
– Вы хотите, чтобы я присмотрел за вашей спиной?
– Совершенно верно. Кажется, вы эмпат. Вы не пробовали развивать свои способности?
– Я не эмпат. Просто вы третий, кто просит меня о подобной услуге. Кстати, кто-нибудь видел этого нового пассажира вблизи?
– В том-то и дело, что – никто! Понимаете, его видели все – и в то же время никто. Это посланник Гурджиева, я вас уверяю! Это его почерк!
– Хорошо, Петр Демьянович. Я сделаю все, чтобы вас не коснулась беда.
У двери каюты меня ожидал камердинер греческого принца – унылый, носатый и совершенно бледный.
– Я знаю, что вы сотрудник Сюртэ, – сказал он без предисловий. – Ваш профессиональный долг – предотвратить покушение на наследника престола.
Анархист с бомбой на борту судна. Мы знаем это из самых достоверных источников.
– Я уже занимаюсь этим вопросом, – сказал я. – Его высочество не должен покидать своей каюты ни под каким предлогом. Стюардов обыскивать до белья.
Все блюда пробовать лично и делать получасовую выдержку. Самое главное – ни грамма черной икры. От большевиков можно ждать чего угодно.
– Есть! – камердинер отдал честь на английский манер и убыл.
Едва я закрыл дверь, как в нее забарабанили. Это был фон Штернберг.
– Марлен мне все рассказала, – часто задышал он. – Я знаю, что вы боевик Общерусского Воинского Союза. За мной гонятся. Настигли уже здесь. Понимаете, этот пидор Рем…
– Брат Ромула?
– Да нет! Эрнст Рем, фюрер СА. Он – пидор.
– Ничего не понимаю. Я-то здесь при чем?
– А вы не пидор! Марлен мне все рассказала.
– А вы?
– А я тоже не хотел. Вот он меня и преследует…
– И я должен приглядывать за вашей… э-э… спиной?
– Марлен мне все рассказала…
Короче, я пообещал, и он удалился, оглядываясь.
Следом за ним пожаловали оба репортера – немец и американец.
– Мы знаем, что вы пресс-секретарь Муссолини и везете в Штаты проект секретного соглашения о разделе Абиссинии, – безапелляционно объявил немец.
– Мы никому об этом не расскажем. Но должна же существовать журналистская солидарность! В конце концов, мы с вами в одной лодке, и именно нам, а не этому внезапно подлетевшему выскочке из «Дейли мэйл» вы должны продать свои воспоминания о счастливых мгновениях с божественной Марлен…
– Друзья мои, – сказал я и положил им руки на плечи. – Коллеги!.. – и с немалой силой свел их лбами.
На звук выглянул из своей каюты мистер Атсон, удовлетворенно заурчал и предложил мне для закрепления успеха бейсбольную биту. От биты я отказался, зато поднял с пола «лейку» с «кодаком», но пленку засвечивать не стал, просто помудрил немного над кассетами и вставил их обратно. Не знаю, что там выйдет на снимках, но честь Марлен должна быть сохранена.
Обед и файв-о-клок отравлены были взаимной подозрительностью. Новый пассажир не объявлялся. Капитан от комментариев отказывался, но заверял всех, что нашей безопасности ничто не угрожает.
Хотел бы я в это верить…
Об исчезновении мадам Луизы мы узнали за ужином.
9
– Вы сказали «фуй»? – крикнул Сэм ему вслед.
– Я много раз видел это слово в книгах, но никогда его не слыхал.
Дж.Б.Пристли
Итак, во взятом сейфе помимо ста тысяч долларов найдены были очень интересные бумаги…
– Нет, ребята, это все выше моего понимания, – сказал Коминт и откинулся на спинку стула. – Дебет, кредит… Надо Надьку мою позвать. Она зверюга по этим делам. Кто бы мог подумать, что первыми людьми сделаются бухгалтеры…
И Коминт завертел шепелявый диск довоенного телефона.
Надежда, мать индейская, приехала через полчаса, прелестная, как всегда, и в шубе из соболей, наглядно подтверждавшей слова Коминта.
– Привет, папуля, – чмокнула Коминта в щечку. – Что, Николай Степанович, дело свое решили открыть?
– Дело мое давно закрыто, – сказал Николай Степанович, улыбаясь. – Хорошеешь, Надежда.
– Хорошей не хорошей, а с двумя присосками никто не возьмет, – сурово ответила Надежда. – Да и на фиг. Что тут у вас?
– У нас тут вот, – и Николай Степанович разложил перед нею листы.
Пока она сидела над бумагами, мужчины вернулись на кухню, поставили чайник, покурили, отразили с немалыми потерями набег индейцев, узнали от Ашхен все омерзительные подробности отставки Чубайса, погадали, какая же актерская сволочь пойдет кривляться на юбилей Жириновского, а потом, послушав выпуск новостей, постановили сообща, что понятие «предупредительный выстрел в голову» должно стать правовым…
Вернулась Надежда – с бумагами и очень серьезная.
– Николай Степанович, – напряженно сказала она. – Наша семья обязана вам многим. Может быть, всем. Но у меня двое детей, у Таськи сын, и родители уже не молоденькие. Я не хочу знать, чем вы занимаетесь. Но я хочу, чтобы нашего дома это никак не касалось.
– Иди сюда, – сказал Коминт. – Пригнись… – и влепил ей такого леща, что задрожали стекла. – Не смей, поняла? Если бы не он, была бы ты блядь детдомовская, а не…
– Ты не понимаешь, папа, – сказала она так, как будто ничего не произошло. – Ты просто ничего не понимаешь. Это же… Вы все ничего не понимаете. Идет совсем другая жизнь, и вы, дорогие мои люди, в этой жизни, уж простите, никто…
– Надя, – сказал Николай Степанович, – я не сомневаюсь, что это очень опасно. И очень важно. И для меня, и… для многих других. Но я, старый дурак, не могу понять, что здесь написано, а учиться мне некогда.
– Что вы хотите с этим делать? Публиковать, разоблачать?..
– Ни боже мой, – сказал Николай Степанович. – Только для собственного употребления.
– Хорошо… Если в двух словах – то это документы на продажу за рубеж золота и платины. Нелегальную продажу. Десятками тонн.
– Нормально, – сказал Илья.
– Точно, что нелегальную? – спросил Николай Степанович.
– Точнее некуда, – Надежда помрачнела. – Золота этого никогда не добывали…
– Надежда! – Николай Степанович просиял. – Вот это я и хотел услышать – не представляешь как! Еще раз, извини за занудство: это абсолютно точно?
– Если то, что здесь написано.
– Ясно. А вычислить, кому принадлежат эти бумаги, ты способна?
– А тут и вычислять ничего не надо. Куделин Виктор Игнатьевич, директор горнохимического комбината «Полиметалл». Ой, не связывайтесь с этим, Николай Степанович… Министров запросто взрывают…
– Я, к счастью, не министр, – сказал Николай Степанович. – У меня другая квалификация.
Промедление смерти. (Киев, 1921, сентябрь)
Яков Вильгельмович держал квартирку на Подоле. Хозяйка была настоящая ведьма, но готовила божественно и лишних слов всуе не произносила. Первые дни пребывания мы просто и бесстыдно отъедались…
Так безнадежный путник, набредя нечаянно на сокровенный оазис, падает без сил – а для него уже расстилают ковры в шатре и запекают цельного барана в цельном верблюде. В баране тоже, помнится, кого-то запекали, не то фазана, не то акрид, уже точно и не скажу. И названия этого блюда не припомню. Вот шейха помню хорошо, а его младшую жену – еще лучше…
Здесь вместо акрид были пампушки с чесноком к борщу, вместо верблюдов – гречаныки, а баран был кабанчиком, только кусками. Яков Вильгельмович с неожиданной для его лет прожорливостью убирал все, что ни подавали. Изредка он выслушивал доклады хозяйки, которая была с ним необыкновенно почтительна, а на меня глядела, как дворецкий Одиссея на женихов, разоряющих дом.
Околоток был глухой, разбойничий, поэтому жить нам было спокойно. Чекисты редко заглядывали сюда даже днем, да и то лишь за самогоном. Яков Вильгельмович и самогон убирал аккуратно, а на мой вопрос, не могут ли ему повредить такие количества, ответствовал, что пивал в свое время Кубок Большого Орла – и вот ничего, жив остался.
К тому времени я уже уверился во многом и не сомневался, что Кубок Большого Орла Яков Вильгельмович действительно пивал.
Поскольку был он не Вильгельмович, а Вилимович, и фамилия его подлинная была Брюс. Джеймс Уильям Брюс. Соратник Петра Великого и автор знаменитого Брюсова календаря..
Сам он в свой календарь, впрочем, не заглядывал и прогностам своим не верил.
Не знаю, почему, но я открытия эти воспринял с легкостью. Мир стал яснее.
– …Что же касаемо долгоживучести, то и вас не минет сие, вьюнош. Ежели, конечно, решитесь. Окончательно и бесповоротно. Поелику учение, вас ожидающее, требует от персоны, его воспринимающей, сил, натурой не предувиденных. А кроме того, слишком ценен дар, подобный вашему, чтобы вверять его телу слабому и уязвимому.
– Так мне и присягу придется приносить?
– Всеконечно. И покрепче Государевой будет присяга. Не смертью караемо отступничество, не обольщайтесь. И Тот, кому присягнете вы, от престола своего не отречется.
– И что же – меня пуля не будет брать? Яд?
– Ну, ежели кирасу носить вздумаете, то и пуля не возьмет. Нет, ранить вас можно будет, но очень редкая рана окажется смертельной для вас. И переносить их вы будете без гнилой горячки и прочих приятностей. Да что далеко за примером ходить? Григория Ефимовича Распутина вы ведь помните?
– Как? И он тоже?..
– Куда же без него. Незаменимый был столп, да смел слишком. Он ведь, надо вам знать, еще с Аввакумом Петровым начинал, постарше меня был летами – а не уберегся малости самой, пустяка… жаль. Прошляпили, проглядели, да ведь и отвлекающий маневр окаянные масонишки недурно продумали. И вот вам, пожалуйста: где Россия? В три дни не стало.
– С площадей все это, наверное, иначе виделось.
– А что можно увидеть с площадей? Что в окошко выставят, то и видать. Хоть корону, хоть афедрон. И вот, сами располагайте…
– Получается, вся Россия на Распутине держалась?
– То-то вот, что получается. Всю ношу на одного коня взвалили. Он вез, вез, да и пал. Эх, архистратиги… переиграли нас людишки мелкие, подлые, от кого и беды не ждали… крысы. Пей, вюьнош, то эссенция хлебная, сок земельный содержащая…
Я единственно из вежливости пригубил подкрашенную свеклой сивуху.
– Пей, пей, там пить не придется, долго бутылочки родной не увидишь…
– Век бы я ее не видел.
– Это ты зря. На тверезого в Руси спокон веку с опаской смотрят… Петр Алексеич как говорил? Троим не верь: бабе не верь, султану не верь, непьющему не верь. Уяснил диспозицион?
Я, содрогаясь, уяснил до дна.
– Вот и любо, вот и молодец, – сказала внезапно ведьма, внося дымящуюся мису с варениками.
– Смятана иде? – зыркнул на нее Яков Вилимович. Я представил себе, что прежний Яков Вильгельмович повел бы себя так в салоне стервы-элитэ Гиппиус, и захохотал.
С Киевом у меня связаны яркие, но мучительные воспоминания. Здесь я впервые просил руки Аннушки и получил, как говорят в здешних местах, гарбуза.
И что бы мне на этом успокоиться?.. Покойный Антон Павлович говорил, что детей надо пороть, дабы не становились писателями; а чтобы не становились поэтами, их надо вообще убивать, добавлю я от себя. Ох, эти черноволосые девочки с полтавских хуторов…
До сих пор щемило сердце. Хотя и венчались мы здесь же, под Киевом…
По вечерам над Днепром по-прежнему звенели песни, причем хамскую строевую «Винтовочка, бей-бей, буржуев не жалей!» перекрывала многоголосая «Мисяць на нэби, зироньки сяють…» Как страшно: насколько малороссийская речь чудесна, восхитительна и медова в песнях и стихах – настолько же отвратительна она в декретах и на митингах. Впрочем, то же самое можно сказать и о русской речи…
Пуст был Киев, пуст и пустынен. Не люди, а тени населяли его дома. Тени бродили по улицам, иногда даже деловито. Лишь вокзалы – жили, потому что человеку российскому свойственно искать некий земной рай, Беловодье, царство пресвитера Иоанна, да только в эти края еще не проложили железных дорог, хотя билеты туда господа большевики раздают в огромных количествах и совершенно бесплатно…
Однажды показалось, что мелькнул среди теней мимолетный петербуржский знакомец, объявивший себя ни с того ни с сего розенкрейцером. Читал лекции, принимал в орден, служил, вольно или невольно, подсадной уточкой чекистам…
– Вот вам, вьюнош, пример дурнаго пустовыразительства, – заметил Яков Вилимович. – И многие из них – вот такие. Уже и инспирировать не надобно, сами возникают, как черви в навозе…– он засмеялся негромко.
Я посмотрел вслед молодому человеку. Его уже не было видно среди сонмища призраков.
Зато о другом молодом человеке, с которым мы разминулись перед отъездом из Москвы в кривых привокзальных улочках, блондине с робким пронзительным взглядом, в очень старом коричневом пиджаке и с фанерным чемоданом на ремне, Яков Вилимович, помнится, сказал:
– Вот идет Мастер. Он еще не знает, что он Мастер – и, полагаю, никогда не узнает…
И я тогда запомнил его. Встреча наша состоялась много позже.
Шестое чувство. (Москва, 1928, август)
Тем летом я жил в Москве, как белый человек в далекой заморской колонии. У меня был заграничный паспорт на имя Фридриха-Марии фон Виланда, и числился я крупным специалистом по древним языкам. Пригласило меня, прикрывшись Академией наук, ведомство незабвенного Якова Сауловича Агранова – как впоследствии выяснилось, на свою бдительную голову. Мои наставники просчитали степень риска и сошлись во мнении, что такой выдающейся возможностью нельзя пренебречь и что второй раз звезды так удачно не сойдутся.
Мало было вероятности, что меня узнают, но все же пришлось прибегнуть к дополнительным мерам: изменить цвет глаз с помощью примитивного, еще Раймонду Луллию известного устройства, которое много лет спустя окрестят «контактной линзой». Я намеренно употребляю единственное число, поскольку именно одну из этих проклятых линз я ненароком раздавил… К тому же я сильно хромал: весной какой-то идиот из «Интеллиндженс Сервис» устроил засаду в лондонском доме доктора Ди, где я, не меньший идиот, пытался отыскать знаменитое зеркало, выточенное из антрацита.
Яков Вилимович выбранил меня, но потом смилостивился и даже одолжил одну из своих тростей, украшенную набалдашником в виде собачьей головы.
Это была лучшая операция Пятого Рима после октябрьской катастрофы. Мне удалось втюхать (или впарить, что одно и то же) господам гэпэушникам, «красным магам», слегка искаженный перевод «Некрономикона». Чуть-чуть искаженный, на самую малость. Ту самую, что в восьмом веке сгубила опытнейшего арабского некроманта, султана Халида. Они еще долго тряслись над этим источающим зло текстом, как Скупой Рыцарь над своими сундуками, но в конце тридцать шестого все-таки издали: малым тиражом для служебного пользования…
В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но в мои планы оно никак не входило. И опер, который должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над крышами… Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.
– Добрый вечер, – сказал я ему и приподнял шляпу.
– Добрый вечер, – согласился он. – Вы не знаете, что за шум и крики в той стороне?
Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
– Человеку голову отрезали, – ответил я.
– Что вы говорите. И кто же? – в голосе его послышалось пробуждение интереса.
– Девушка, – сказал я. – Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.
– Да, у нас теперь так, – вздохнул худощавый.
– Позволите быть вашим соседом? – спросил я.
– Пожалуйста…– он кивнул рассеяно.
– Я вижу, у вас неприятности, – сказал я.
– Неприятности? – задумался он. – Как ни странно, у меня все хорошо.
Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит: Как поликратов перстень.
– Очень знакомое чувство. «Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою… Сказал и разлучился с ним». Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?
Он посмотрел на меня.
– Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня – это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный…
– Иван Приблудный, – продолжил я.
– Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал…
– И слава Богу! – вскричал я. – И никогда не читайте! Под страхом сожжения – не читайте! (Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти этого человека, Ивана-Якова Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина, хулиганил – а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта:).
– Вы, вероятно, издалека? – спросил он грустно.
– О, да, – сказал я. – Издалека. Без сомнения, издалека.
– И как вам нравится Москва?
– Трудно сказать, – ответил я. – Она мне никогда не нравилась. Проклятье лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве, на крови и разорении других русских городов… И все же: могу ли я вам помочь?
– Разве что одолжите папироской…
Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.
– Что вы предпочитаете?
Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.
Мы некоторое время в молчании дымили.
– Не мог ли я встречать вас раньше? – спросил наконец я. – Скажем, в двадцать первом. Осенью?
– Осенью… Осенью я только что приехал в Москву.
– Все сходится, – сказал я. – Брюс был прав.
– Да? – удивился он. – А в календаре написано: дождь и смятение народов.
– День еще не кончился, – сказал я. – Может быть, к ночи соберется.
– А смятение? – спросил он.
– А разве нет? – я посмотрел на него. – Впрочем, вы просто не знаете…
– Стараюсь не читать газет, – сказал он. – Напорешься еще ненароком на театральную рецензию… какие отвратительные слова придуманы: «булгаковщина», «гумилевщина», «пильняковщина»…
– Даже «гумилевщина»? – восхитился я.
– Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь «Оптимистическую песнь козлов» о прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов… Носится тут один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, «задумкой»…