Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
– Джалдас, посмотри, где там дергай надо, да?
Эренбург остолбенел.
Но тут в курилку ворвался Сулейман Стальский. Русского языка он не знал совершенно, что дало Горькому полновесный повод назвать его «Гомером двадцатого века». Оказалось, что у славного седого ашуга кинжал не вынимается из ножен. Черный сварочный шов намертво соединил бесценный дамасский клинок с медной окантовкой ножен.
– Тенденция, однако, – сказал я и вышел.
И сразу мне стало не до шуток…
Два молодых человека в синих английских костюмах и добротнейших штиблетах от «Шварцкопфа» сопровождали пожилую скособоченную леди в цветастой шали.
Я, стараясь не выдать себя, отошел к стене. Когда леди проходила мимо, я почувствовал слабый, но острый запах свежевскопанной земли и увидел на груди ее монисто из лягушачьих вилок и «куриных богов». Молодые люди в мою сторону даже не посмотрели.
Я от неожиданности поставил «серую вуаль» такой силы, что на некоторое время как бы перестал существовать для всех миров.
Это мгновенно вытянуло из меня всю энергию, и до своего места в ряду я доплелся кое-как, нога за ногу.
Старая леди тем временем обходила разминающихся после долгого сидения делегатов. Они ее не замечали, а на сопровождающих бросали рассеянные взгляды. Не так, нет, совсем не так должны были смотреть советские писатели на работников славных органов…
Прозвенел звонок к началу послеобеденного заседания.
– …Напомню, например, что Овидий и Вергилий писали о жидком воздухе, который из мечты поэта стал сейчас реальностью. Теперь каждый из нас за несколько рублей может иметь у себя на столе сосуд с жидким воздухом…
– …Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию…
– …Вокруг нашего села было очень много болот, говорили, что в них водятся черти, лешие, и в это многие верили. Но вот болота осушили, и оказалось, что жили в болоте не черти, а обыкновенные бандиты…
– …По данным тысяча девятьсот тринадцатого года один химик приходился в России на триста сорок тысяч жителей, то есть его процентное содержане в российской природе было ниже, чем содержание газа гелия в воздухе…
– …Я спросил у старого чекиста, долгое время работавшго на Соловках: «Скажи, Борисов, ты – загрубевший человек, ты заведывал многими лагерями, приходилось ли тебе когда-нибудь чувствовать слезы, подступающие к глазам?»
Он ответил: «Да, когда я увидел бригаду Павловой на работе.» Вот вам, товарищи, архитектоника!..
– …Вы знаете этого художника – это Шекспир. Искусство Шекспира нужно нам, как легким нужен воздух. Грозовым было время Шекспира. Земной шар сотрясался под этим гигантским художником…
– …Возьмем Кимбаева, о котором нам пришлось уже много здесь слышать.
Кимбаев – почти что настоящий новый человек, не совсем еще новый, но почти.
У нас на татарской сцене образ Кимбаева оставляет неизгладимое впечатление…
– …После попытки фашистского бунта в Париже шестого февраля Франция восстала, а девятого февраля трупы коммунистов лежали на улицах Парижа, доказывая волю французского пролетариата к борьбе…
Покуда слух мой услаждался этими перлами, глаза, зоркие белокыргызские глаза, продолжали следить за старухой. Она бродила по проходам, пробиралась между рядов, по-прежнему невидимая для большинства делегатов. Только некоторые отстранялись, в безотчетном испуге вжимались в кресла… Я вдруг понял, что ее сопровождающим тоже не по себе, и что они ждут не дождутся, когда вся эта зловещая затея завершится.
Между тем мне пришла в голову – как это обычно случается в моменты напряжения – совершенно неуместная мысль. Да, прежний уровень российской культуры («по данным тысяча девятьсот тринадцатого года:») был неизмеримо выше. Может быть, он был самый высокий в Европе. Да что значит «может быть» – просто самый высокий. Но если бы и тогда согнали в один зал несколько сот человек, являвших собой соль земли русской, то несли бы они с трибуны точно такую же рениксу, разве что с другим уклоном…
Старуха удалилась, оглядываясь, и вскоре потный бледный Фадеев объявил о закрытии заседания.
– Что-то сердце мне посасывает, – сказал, хмурясь, мой Ваня. – Будто кикимора под полом завелась…
7
Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи – с нами.
Гилберт Кит Честертон
Откуда-то из окон наверху донесся звон часов: одиннадцать ритмичных медных ударов.
– Как люди живут, не понимаю, – поежился Коминт. – Я бы на второй день эти часики на винтики распустил бы…
– Ашхен бы тебе распустила, – сказал Николай Степанович. – Может, люди привыкли к этим часам. Может, они им еще при матушке Екатерине служили. Ладно, пойдем, что ли…
Подняв воротники, они вошли в темную подворотню.
Ох, нехорошее это было место…
На втором этаже флигеля тускло светились два окна.
– Не люблю я эту публику, охранцов, – прошипел Коминт. – Зятек мой бывший как раз туда подался, в охрану. Представляешь, в нашем доме овощной магазин – и тот охраняется. Не иначе, как перец там кокаином нафаршированный…
– Заводишься, да? Буду резать, буду бить…– Николай Степанович сардонически хмыкнул. – Не будешь. Тихо войдем.
Земля – гудела… Невоспринимаемое ухом – гул? вибрация? дрожь? – в общем, что-то не имеющее названия в языке человека – поднималось из глубин, говоря тому, кто способен понять: там есть нечто. Что-то похожее было тогда, в Тибете, при первой встрече с Раном. И еще раньше, в Лондоне, в доме доктора Ди… Днем это заглушалось всяческим дневным шумом – а может быть, не было таким сильным. А может быть, днем этого не было вообще.
Очень не хотелось – протестовали все инстинкты – применять что-то из сокровенных умений. Потому что… потому что…
Именно так должно было гудеть в «Англетере» в декабре двадцать пятого…
А потому следовало вести себя подобно субмарине во вражеских водах.
Астральной субмарине. Не выдавать себя.
И они вошли тихо.
Существовали всякие способы…
Замок не брякнул, сигнализация не сработала, дощатый мостик под ногами не заскрипел, и даже Гусар, которому Николай Степанович доверил маленькую, как из-под розового масла, пробирку, взбежал по каменной лестнице на второй этаж, не цокая когтями…
– Это что? – шепнул Коминт. – Для сна?
– Для любви, – торжественно и тихо ответствовал Николай Степанович. – Для страстной, нежной и всепоглощающей любви… Раствор «вечной женственности» на камфарном масле.
– И что теперь?..
– Подождем пять минут.
Вернулся донельзя довольный Гусар.
– Все хорошо?
– Грр.
Пять минут ждать не пришлось.
– Лешк, ты че, опять бабу привел?
– Че ты вдруг?..
– Да пахнет.
– Точно. Только эт' ты привел.
– Да? Не помню. Глянь под койкой… ой… Лешк, че это?
– Чур, я первый.
– Ну? Махаться будем или на спичках тащить?..
– Ой, ха! – еще одна.
– Где?
– Да вот же. Не, не туда смотришь… ой… ой, обожди, сам расстегну…
– А че эт они молчат, может, турецкие? Ой, Лешк, а ты ведь тоже баба…
– И ты баба, Рустам. Че же эт' делается… ой, не надо… ой…
Коминт слушал – и смотрел на Николая Степановича со все возрастающим страхом.
– Ну, Степаныч, – выдохнул, наконец, он, – ладно, я душегубец…
– Зато теперь в подземелье можно хоть котлы клепать, – сказал Николай Степанович. – А к утру восторги влюбленной пары утихнут, как писал Дюма-пэр.
– Дюма порнухи не писал, – возразил Коминт. – У меня его внуки читают.
– И это правильно, – сказал Николай Степанович. – А теперь не будем-ка разнуздывать воображение и пойдем вниз.
На люке стоял тяжелый сварочный аппарат. Его не без труда оттащили в сторону. Здесь еще можно было пользоваться фонарем. В ярком луче отчетливо проступило черное гудронное пятно – как раз на стыке люка с соседней плитой.
– Посвети-ка… – Николай Степанович опустился на четвереньки. – Вот так, сбоку.
Ага…
При боковом освещении четко вырисовалась неуместная печать: литера W, вписанная в большую по размеру литеру V. Может быть, это был знак фирмы, занявшей флигель, но уж больно он походил на клеймо, носимое на левом плече теми, кто доставлял когда-то Пятому Риму ксерион…
Захваченной предусмтрительно монтировкой Коминт подцепил неухватистую плиту. Гудроновая печать разломилась, Николай Степанович протянул ладонь, готовясь схватить или отразить что-то невидимое, но – ничего не произошло.
– Проформа, – сказал он. – Можно идти.
Как и в прошлый раз, первым спрыгнул Гусар. Коминт достал из сумки серый бумажный пакет со свечами, зажег две. Спустился.
– Здесь все путем, Степаныч, – голос его звучал глухо.
Николай Степанович перекрестился, осмотрелся напоследок и, морщась, полез вниз, в теплый сухой полумрак.
Здесь пахло, как в недавно остывшей русской печи. Идеальное место для ночлега бродяг и тайных сходок подпольщиков, но и те и другие явно избегали в этом подвале появляться. Не было ничего материального, что говорило бы о присутствии человека: ни растерзанной картонной коробки, ни бутылки, ни окурка, ни даже следов на толстом слое пыли…
– Мы же сами тут топтались, – растерянно сказал Коминт. – Или нам все то померещилось?
– Зажги фонарь, – предложил Николай Степанович.
И в свете фонаря обнаружились следы: человеческие и не очень…
– Каин – личность своеобразная, конечно, – сказал Николай Степанович. – Но не до такой же степени…
– С кем он тут хороводы водил? – Коминт нагнулся и быстро выпрямился. – Оп– ля… Вот это да. Помнишь разговоры про крыс в метро, Степаныч?
– Все ваши московские новости надо делить на восемь, – сказал Николай Степанович. – Потом промывать в щелоке и с лупой в руках искать сухой остаток.
Гаси фонарь – и вперед.
– Грр, – сказал Гусар.
В живом свете огня облицовка стен подземного хода выглядела куда более древней, растрескавшейся, нежели в свете электрическом. Шагов через двести пятьдесят кирпич сменился серыми каменными блоками, сложенными в замок без раствора. Потолок из неровных плит поддерживался совершенно черными, просмоленными поперечными балками то ли из дуба, то ли из лиственницы, и в каждую балку ввинчено было по медному позеленевшему кольцу.
Гусар остановился и глухо тявкнул.
– Где-то здесь мы Каина и потеряли, – сказал Николай Степанович. – Давай-ка, Коминт, еще раз зажги фонарь.
Фонарь высветил памятную с зимы развилку. Здесь, как и тогда, расходились в три стороны следы Каина, здесь топтались на месте и поворачивали назад их собственные следы, здесь уходили в боковые, несуществующие при свечах проходы следы гигантских крыс…
– Вполне грамотно, – сказал Николай Степанович. – Все сделано, чтобы людей отвадить.
– В номере братьев Куницыных верхний, Володька, любитель ходить под Москвой. Так он говорит, что асы ихние, диггерские, признают только свечи…
– Соображают, – сказал Николай Степанович.
Еще шагов через сто они уперлись в обвал, но здесь же рядом оказалась железная дверца с засовом, напоминающая печную. За ней начинался боковой ход: ниже, уже и еще древнее. Шел он не по прямой, а плавно изгибался влево и, кажется, чуть уходил вниз.
Гусар шел и ворчал себе под нос. Ему было неуютно в этом ходу.
Николай Степанович на всякий случай достал из-под полы свой «узи».
Ни люди, ни пес не слышали ни звука (подземный гул не в счет), не видели теней, фигур и движений, не ощущали враждебного запаха, но все в равной степени были уверены, что впереди ждет засада.
В таком напряжении нервов они дошли до новой железной дверцы.
Коминт протянул руку к засову… и вдруг замер.
– Что? – прошептал Николай Степанович.
– Тише… там…
Они стали слушать, стараясь не дышать. Но слышно было только, как шумит в ушах внезапно похолодевшая кровь.
Гусар лапой провел по железной двери, и скрежет обрушился, как горный обвал.
И тут же в ответ на этот звук раздался другой, куда более мощный скрежет, механический храп, скрип несмазанного массивного механизма… и невыносимо громко, на пределе терпения, начали отбивать полночь часы – те самые, которые проводили их на Рождественском бульваре… Неужели прошел час, закричал Николай Степанович, обхватив руками раскалывающуюся голову, удары меди отражались белым вспышками позади глаз, боль острым узким клинком входила в нёбо и продвигалась к затылку, и уже не было сил терпеть, но тут все кончилось.
Они стали подниматься и машинально отряхиваться, Гусар изогнулся немыслимым манером и яростно вылизывал шерсть, и прошло немало времени, прежде чем кто-то заговорил.
– Собственно, и «Черный квадрат» Малевича написан не просто так…
– Так ведь и Скрябина казнили не с бухты-барахты…
– Еще бы четверть оборота, и мы, как художник Дэн, очнулись бы в любимой опиекурильне…
– На Канатчиковой бы мы очнулись…
– Интересно, написал ли Дэн что-нибудь с тех пор?
– Он ушел в политику и погиб для искусства… кстати, до сих пор так и не известно, жив он или умер… впрочем, это в традициях Китая…
– Коминт, с каких это пор ты стал разбираться в китайских проблемах?
– Я? В китайских? Я в наших-то… – Коминт замолчал. – Странное здесь место.
Гусар кашлянул.
Николай Степанович отодвинул заслонку на дверце. Громкий скрип несмазанных петель…
Язычки пламени пригнулись, померкли и погасли. И в наступившей тьме раздался тихий множественный шорох.
Позади испуганно чиркнула спичка. Потянуло серой. Вновь затеплился, покачиваясь, желтый огонек свечи. Николай Степанович зажег свою от свечи Коминта…
За железной дверью была настоящая театральная ложа, разве что каменная.
Каменными были грубые подобия кресел, а портьеры заменяла раздвинутая в стороны набитая пылью до плюшевого состояния паутина.
Шуршащий мрак окутывал ложу…
– Задуй свечу, – одними губами сказал Николай Степанович, гася свою. – И запомни, пока ты в уме: нас здесь трое. Четвертого – убей.
Несколько минут глаза не видели ничего, кроме сиреневых пятен.
Потом внизу тьма распалась на множество серых силуэтов, и тут же, будто добавили свет, стало видно все.
Толпа крыс стояла, задрав острые мордочки, перед каменным возвышением. На возвышении размещался целый игрушечный город, собранный из спичечных и обувных коробок, молочных пакетов, банок из-под пива, ячеек для яиц…
Пластмассовый кукольный дом для Барби означал здесь, наверное, царский дворец. Большой крыс в накинутой подобно плащу аккуратно обгрызенной банановой кожуре стоял на краю возвышения и будто обращался к толпе, негромко попискивая. Толпа отвечала возмущенно. Крысы, укрытые по ушки газетными обрывками, вынесли наперсток или пробку, и в нем крыс в банане медленно ополоснул передние лапки. Позади на круглой огороженной площадке несколько громадных жирных пасюков в красных накидках важно стерегли маленького альбиноса. Проходя мимо, крыс в банане пискнул что-то и, взмахнув хвостом, скрылся в Барби-домике. Пасюки, возглавляемые здоровенной крысой, которая напялила на себя целую консервную банку с дырами для лапок, растянули альбиноса и начали стегать его хвостами…
– Держи меня, Коминт, – прошептал Николай Степанович.
– Степаныч, да что же это…
– Господи, путеводи меня в правде Твоей… – он перекрестился.
Наваждение не исчезло.
Крысы, толпящиеся внизу, раздвинулись, образовав длинный коридор. Он вел от игрушечного города к невысокой кучке камней. И пасюки в красном, окружив альбиноса, стали подталкивать его к этому коридору. Альбинос шел неохотно, оглядываясь как бы в ожидании помощи и поддержки. Откуда-то возник связанный из палочек крест. Альбинос взял его передними лапками и понес сквозь верещащую толпу…
– Уйдем, – сказал Николай Степанович. – Не могу больше…
– Ну, Степаныч, дай досмотреть.
– Нет, Коминт. Не для людей это.. – и, не оглядываясь более на спутников, Николай Степанович вернулся в коридор. Минуту спустя смущенные Гусар и Коминт присоединились к нему.
– Куда дальше? – зажигая свечи, спросил Коминт.
– Не знаю. Надо подумать. И вообще – отойдем подальше, хватит с меня этой богосквернящей мистерии… и, неровен час, опять что-нибудь начнется…
Они отошли совсем недалеко, когда сзади торжествующе заскрежетало и ударило гулко – всего один раз.
Золотая дверь. (Поповка, 1897, июнь)
Английские колонны терялись в пушечном дыму. Голландцы пятились, но не бежали. Кавалерия Нея гарцевала на холмах. Груши, как всегда, заблудился.
– Сир! – подбежал Сульт. – Там гонец от князя Барклая де Толли!
– О чем же просит князь?
– Он… Сир, когда я услышал, то подумал, что схожу с ума! Сир, он предлагает военный союз!
– Какая великолепная интрига. Пригласите гонца.
Передо мной встал запыхавшийся юный высокий красавец. Узкое смуглое лицо его еще более потемнело от порохового дыма, серо-голубые глаза блестели.
– Ваше величество! Полковник Гумилев с посланием от командующего. Его светлость князь ведет вам на помощь русский корпус. Найдено завещание светлейшего князя Кутузова…
– Моего старшего брата? – я сделал масонский знак.
Гонец молча с достоинством поклонился.
– Что ж, полковник, давайте пакет.
Я нетерпеливо сорвал бандероль с синего конверта.
Барклай де Толли предлагал мне демонстрировать отступление левым флангом, дабы самому ударить во фланг и тыл принцу Оранскому.
У меня была минута на принятие решения.
– Полковник! Летите обратно и передайте на словах князю: ровно в три часа Рейль изобразит отступление от высоты Сен-Жан. Я буду ждать удара моих русских союзников не позже четырех часов.
– Да, Ваше величество.
– Стойте, полковник. Ваше лицо мне очень знакомо. У меня прекрасная память на лица. Где мы могли встретиться? В России?
– Скорее, в Африке. Помните русских путешественников, которые показали вашим солдатам дорогу на оазис Нахар?
– Да! Какими же прихотливыми дорогами вела нас судьба, прежде чем мы вновь встретились… Надеюсь видеть вас после победы в моей палатке, полковник!
Он вновь поклонился, ловко вскочил на горячего вороного коня и поскакал. Я смотрел ему вслед.
– Сульт, – позвал я. – Сообщите Рейлю и Нею, что я хочу их видеть.
…Англичане и голландцы гибли сотнями и сдавались в плен тысячами. Уцелевшие, бросая оружие, уходили по дороге на Брюссель, спасая шкуры, но не знамена. Веллингтон вручил мне свою шпагу. Без парика он был похож на упавшего в пруд бульдога. Принца Оранского не было пока ни среди живых, ни среди мертвых. Подходившие с востока прусские колоны остановились и теперь стояли, как зрители, неспособные вмешаться в ход пиесы. И мои солдаты, и русские – все были обессилены не столько неприятелем, сколько непролазной грязью полей…
Наконец, нашелся Груши. Он упал на пруссаков с фланга, и через четверть часа боя Блюхер запросил пощады.
– Пруссия тоже будет с нами, – сказал я Барклаю де Толли. – И коварная Австрия станет ползать на брюхе, вымаливая пощаду.
– Это был дурной союзник, – согласился князь.
– А где же тот юный полковник, которого вы присылали ко мне?
– Увы! На обратном пути он был смертельно ранен в сердце, но из последних сил доскакал и передал ваши слова. «Вы ранены?» – спросил я. «Нет, я убит», – ответил он. И просил вас принять вот это, – князь подал мне тяжелое черное кольцо с черным камнем. – Найдено им в одной из древних африканских гробниц.
Это кольцо вдесятеро старше пирамид.
С благоговением я надел кольцо. Тяжесть веков переполняла его.
– Пусть это будет залогом нерушимости нашего союза, – сказал я. И как бы в ответ тучи раздвинулись, и все вокруг залило отчаянным сиянием.
Князь перекрестился.
– Это Божие знамение, – сказал он.
Я посмотрел в небо. Мне показалось, что там, за облаками, за дымом, сквозь сияние – смотрит на нас знакомое узкое смуглое лицо…
Это и правда было сиянием. Оно что-то сотворило с моим миром, и я видел одинаково резко и придавал одинаковое значение и пылинке на острие штыка игрушечного солдатика, и полету кобчика над далеким лугом, и красноватому солнцу; и насморку давно умершего Наполеона, и бесконечным недомоганиям моего старого папеньки, и собственным прыщам, и хромоте мерина Рецессия; и слышному по ночам гудению далекого поезда, и упрекам маменьки, и выспренным словам молитвы; и тому, что я живу на земле, а мог бы и не жить, и тому, что жизнь прекрасна, а смерть неизбежна: и с каким-то сладостным страданием я по-настоящему ощутил себя металлическим гренадером, идущим в огонь ради прихоти заоблачного мальчика…
И потом, когда сияние погасло и все стало таким, как раньше, я разочарованно увидел истоптаный мною песок, вырытые канавки и воткнутые палочки, насыпанный холмик и спичечные коробки вместо домиков, деревянные пушечки, облупленую краску на солдатиках: и стал тихо и медленно складывать все в ящик. Потом мне долго хотелось кому-то (да кому же? маменьке, конечно) рассказать о том, что произошло со мной сегодня, но я не знал, как начать разговор…
Я впервые встретился с нехваткой слов. Это было мучительно.
Золотая дверь на миг приоткрылась передо мною…
8
Ученики ощупью, шаг за шагом, поднимались вверх по витой лестнице.
Густав Мейринк
В двух местах ход был разрушен до такой степени, что пришлось пробираться ползком. Потолок держался хорошо, а вот кирпичные стены вдавливало внутрь, и земля набивалась влажными кучами. Тянуло смрадным сквозняком, пламя свечей трепетало. Кое-где шаги начинали звучать гулко, и если прислушаться, становилось слышно журчание воды. Но Гусар шел уверенно, оглядываясь на спутников будто бы даже с усмешкой. И оказался прав.
Через час с небольшим ход круто свернул и открылся в узкий колодец. Темная жижа заполняла его дно. Вверх вели каменные ступени: шершавые блоки размером в буханку хлеба, выступающие из стены и расположенные крутой правовращающей спиралью. Гусар поворчал для порядка, но полез вверх: осторожно и медленно. Нескольких ступеней не было…
Лестница вывела на узкий выступ.
– Куда-то пришли, – сказал Коминт.
– Да, похоже…
Пути с выступа не было никакого.
– Включи-ка фонарь…– сказал Николай Степанович.
Но и в свете фонаря картина не изменилась.
– Не может же так быть – лестница никуда…– Коминт заозирался. – Что-то же должно…– он посмотрел вниз. Но там была только черная жижа – далеко-далеко.
– Каждый тупик куда-то ведет, – сказал Николай Степанович. – Только надо подумать… Гусар, что скажешь?
Гусар молча смотрел в стену.
– Беспросвет…– Николай Степанович положил руки на стену. – Коминт, погаси.
Стало совершенно темно. Пядь за пядью он обшаривал холодный кирпич.
– Наверное, пожаловали мы с вами, ребята, к колдуну под Сухаревой башней… Брюс его фамилия… хороший человек… с Петром Первым в конфидентах состоял… механик страстный и многознатец…
– Разыгрываешь, Степаныч? – сказал Коминт.
– Не имею привычки… Ага, вот…– под рукой его подался кирпич, и тут же где-то в глубине заскрипел, проворачиваясь, какой-то древний механизм. – Ты был прав: пришли.
– Остроумно, – сказал Коминт. – Значит, со светом сюда не войдешь, а без света чужие не ходят.
– Я же говорю: колдун. Механик и многознатец. Теперь можешь зажечь.
Они стояли на пороге весьма просторного зала со сводчатым потолком. Дальний угол занимала алхимическая печь-атанор. Философское яйцо, покривясь, покоилось на треножнике. На середине зала стоял просторный, почерневший от времени стол, заваленный всякой всячиной: колбами, ретортами, мортильями, оплетенными бутылями, змеевиками, фарфоровыми и каменными тиглями, ступками: Такая же бесформенная груда вещей громоздилась на полках: буссоли, секстанты, астролябии, ареометры и прочие приборы неизвестного колдовского назначения. Слева почти всю стену занимал штабель из пяти рядов окованных железом и тоже почерневших сундуков. Рядом с сундуками, развернутая в три четверти, стояла мраморная статуя Афродиты Пандемос; в животе ее зияло отверстие размером в голову младенца. Под пару богине любви рядышком красовался бронзовый Шива Лингамурти. А в зеленого стекла штофе…
– Кто же свечку зажег? – страшным шепотом сказал Коминт.
– Да Брюс, наверное, и зажег, – сказал Николай Степанович. – Это вечная свечка.
Коминт шумно выдохнул:
– Никогда я к этому не привыкну…
– Я тоже так думал в свое время.