Посмотри в глаза чудовищ Успенский Михаил
Гусар прошел вдоль стены, принюхиваясь. Остановился и поднял морду.
– Что там?
Но Гусар последовал дальше.
– Ни пыли, ни плесени, – сказал Коминт подозрительно. – Будто каждый день уборщица приходит.
– Умели строить, – сказал Николай Степанович. – Хозяин не был здесь с двадцать девятого года, а уж когда все это построили, я боюсь и вымолвить…
Коминт подошел к столу и провел пальцем по крышке – жестом въедливого боцмана-дракона, проверяющего, как надраена медяшка. Палец наткнулся на плотный белый комок, прилипший к столу. Коминт отковырнул его, поднес к глазам. Понюхал.
– Что это, Бэрримор? – спросил Николай Степанович. – Сюда залетают чайки?
– Стиморол, – сказал, озираясь, Коминт. – Непоправимо испорченный вкус… Неужели Каин?
– Не знаю: Гусар, Каин был здесь?
Молчание.
– Тогда не понимаю… Если диггеры, то как они прошли сквозь дверь? И почему ничего не утащили?
– Может быть, утащили? Мы же не знаем, что тут было.
– И все равно… ну, посмотри: разве похоже на то, что здесь побывала ватага современной молодежи?
– Не похоже, – честно сказал Коминт.
– Значит, кто-то из наших действительно уцелел. Давай искать – может быть, знак оставил, а может…
– Да. А может быть, это тебя ловят. На живца.
– Это было бы не самое обидное… Ладно, раз уж мы сюда пришли, давай займемся вон тем, – Николай Степанович показал на сундуки. – Сдается мне, что это библиотека. И как бы не Ивана Васильевича…
Любой уважающий себя литературовед дал бы отрезать себе все, что имел, чтобы только заглянуть в эти сундуки. Недаром, ох недаром искали их двести с лишним лет: Взять тот, что с краю в верхнем, пятом ряду. Там была Галичская летопись. Там был полный Плутарх и полный Аристотель. Там была «Проклятая страсть» Петрония. Там был список «Слова о полку Игореве» раза в два больше объемом, чем общеизвестный. Там был первый русский роман четырнадцатого века «Болярин Даниил и девица Айзиля». Там были мемуары Америго Веспуччи.
Там был четвертый том «Опытов» Монтеня. Там была поэма стольника Адашева «Демон» и нравоучительное сочинение Сильвестра Медведева «Душеспасение».
Была там и воено-патриотическая пьеса самого Ивана Васильевича «Побитое поганство, или Посрамленный тёмник Булгак». Был там и свиток желтого шелка с полным жизнеописанием Цинь Шихуанди. И мерзопакостное сочинение Павла Сирина «Обращение распутной отроковицы Лолитии св. Гумбертом». И еще, и еще, и еще… И, наконец, были там три черные тетради: кожаные, прошнурованные и снабженные печатями: Георгия Маслова, Марии Десницыной и самого Николая Степановича Гумилева…
Красный идол на белом камне. (Техас, 1936, июнь)
"Дорогой Николас!
Вы, вероято, удивлены, что письмо мое отправлено не через нашего друга Натаниеля, а посредством совершенно постороннего человека. Но этому есть серьезные причины, в которые, думаю, не мне Вас посвящать.
Врачи говорят, что жизни моей остается один последний год. Поэтому я просто обязан доверить Вам сведения, которые могут представлять для Вас определенный интерес. Вы спросите: почему я «обязан», а для Вас это только «может представлять интерес». Дело в том, что я до сих пор не знаю по-настоящему, насколько серьезно Вы восприняли мои откровения. Я чувствую в Вас человека, который с одинаковой простотой и легкостью способен как верить истово и слепо, так и сомневаться во всем, даже в собственном существовании.
Возможно, все это окажется чрезвычайно важно для Вас и Вашего дела (которое я уже начинаю считать – слишком поздно, не так ли? – нашим общим делом), а возможно Вы просто бросите мое письмо в ящик своего письменного стола, где уже лежит тысяча подобных, и забудете обо всем назавтра же. Тем не менее, я – повторюсь – обязан свою часть долга исполнить, а уж Ваше дело принимать решение. Суть проблемы в том, что один из моих многочисленных кореспондентов, приятный молодой человек по имени Роберт Эрвин Говард, проживающий ныне в городе Кросс-Плэйнс, штат Техас, располагает сведениями, которые я после той нашей памятной беседы счел совершенно секретными, сакральными, а он со свойственной молодости легкомысленностью делает их достоянием гласности. Не знаю, из каких источников он почерпнул все это, но то, что он пишет, совершенно совпадает с тем, что я не пишу. Он выпускает книжки в ярких обложках, которые никто, кроме нас с вами, не может принимать всерьез, но некоторые детали, которые Вы мне в свое время собщили (так же, может быть, не подозревая даже о том, что важность их чрезвычайна), говорят сами за себя. И я очень боюсь, что он уже взят на прицел.
Я не хочу, чтобы с ним что-то случилось, он весьма умен, неравномерно, но глубоко образован и пользуется в своем городке заслуженным уважением.
Может быть, Вам имело бы смысл побеседовать с ним и предупредить его, чтобы не писал лишнего? Боюсь, кроме Вас, сделать это некому, а мое болезненное (и обострившееся за последний год) чутье подсказывает мне, что речь идет о нешуточных проблемах. Как вы знаете, мое представление о сокрытом мире сформировалось из ночей кошмаров и проведенных в библиотеке дней – и так всю жизнь; мистер же Говард пользуется, как мне кажется, одной только интуицией. Мы оба чувствуем опасность, угрожающую всему человечеству, и понимаем, что исходит она не от людей – во всяком случае, не только от людей. Наивными представлениями о том, что человечеству присущ инстинкт самоубийства, нам только затуманивают разум.
Надеюсь, что письмо найдет Вас, а Вы найдете меня – разумеется, после того, как повидаетесь с мистером Говардом. И, если Господь будет так любезен, мы с Вами и с Натаниэлем проведем еще один чудесный день.
Искренне Ваш: Говард Лавкрафт."
Мне кажется, он перечитал письмо дважды, потом молча сложил, засунул в конверт и подал мне. Здоровеный парень, на голову выше меня и вдвое шире в плечах. Кремовая рубашка с короткими рукавами из того неровного хлопка, который никогда не знает утюга, застиранные джинсы с побелевшими швами на широком поясе и низкие сапожки из неокрашенной кожи. И, разумеется, стетсон.
Этакий о'генриевский ковбой. Меньше всего похожий на писателя и мыслителя.
– Все это совершенно непонятно, – сказал он. – Мистер Лавкрафт прислал мне еще более взволнованное письмо… Понимаете, я его очень уважаю, считаю моим учителем, но…
– Вы подозреваете, что он сошел с ума?
– Ну, не то чтобы так прямо, но что-то все-таки в этом роде… Ведь я-то все придумываю просто так, для интереса… и драконов, и людей-змей, и этого здоровенного дубину Конана. Просто чтобы напомнить мужчинам, что они мужчины. А он, похоже, уверен, что это всерьез…
– Не только он. Я тоже.
Он посмотрел на меня с некоторой жалостью.
– Давайте поговорим об этом чуть позже. Тут очень жарко.
– Я успел заметить…
Хотя в помещении вокзала и тянуло сквознячком, жару это не могло перебить. А когда мы вышли, то показалось, что навстречу нам распахнулась дверца пылающей печи. На площади бил жидкий фонтан, но капли воды, мне показалось, испарялись прямо в воздухе. Все было окутано мрачноватым маревом.
У автостоянки молодой негр подогнал машину: темно-вишневый «плимут».
– Пожалуйста, мистер Роберт, – с белозубой улыбкой сказал он. – Как вы и просили, держали в тени…
– Спасибо, Сэм, – Говард бросил ему монету. – Кто выиграл сегодня?
– «Мышонок» Брюстер.
– Это просто смешно…
В машине было еще более жарко, чем под солнцем. Пахло одеколоном, кожей и бензином.
– Сейчас поедем, и будет легче, ветерок обдует…– говорил он, выруливая на шоссе. – Представляете, какая-то сволочь сегодня утром исцарапала машину. И добро бы какое-нибудь ругательство, а то – знак Иджеббала Зага! И откуда они узнали, как он выглядит…
– Кто узнал?
– Мальчишки, кто же еще?
– Никогда не слышал о таком знаке:
– Разумеется: я ведь сам его придумал. Знак, подчиняющий животных… – и он указательным пальцем изобразил на стекле замысловатый иероглиф.
– И вот такую штуку нацарапали мальчишки?..
– А кому это еще надо? Они вечно крутятся вокруг дома, свистят, спрашивают, дома ли Конан… правда, машину до сих пор не трогали… и я вообще полагал, что нахожусь как бы под их защитой.
– М-да. А вам не кажется, что машина – это современное животное?
– И вполне человекоядное. Тем приятнее его укрощать.
Мы неслись по прямой голубоватой ленте шоссе. Встречные машины пролетали с визгом. По обе стороны тянулись кукурузные поля, где-то вдалеке, окруженные пирамидальными тополями, краснели крыши и поднимались силосные башни.
Наверное, именно здесь снимали советскую кинохронику…
– Это Техас. Он вам должен понравиться. Вы знаете, что Техас – свободная страна? – спросил вдруг Говард. – Если все пойдет так, как идет, лет через пять мы расторгнем договор со Штатами.
– Насколько я помню, это не так просто сделать, – сказал я.
– Штаты не устоят против нас… Нам даже воевать не придется. Впрочем, вам это, наверное, не так уж интересно.
– Как сказать. Все, что задевает интересы одной приличной организации, мне интересно. А выход Техаса из состава Штатов нас весьма бы озадачил. Это противоречит нашим прогнозам.
– А какова роль во всем этом мистера Лавкрафта?
– Он вычислил нашего противника…
Говард внимательно посмотрел на меня, покачал головой, потом вновь вернулся к созерцанию дороги. Поза его была напряженная.
– Николас, старайтесь не принимать меня слишком всерьез, – сказал он чуть погодя. – Я недавно похоронил мать, и пока что…
– Извините, Роберт.
– Вы-то здесь при чем…
Минут десять мы ехали молча. Справа промелькнул поселочек из пяти-шести домиков и открытой закусочной под полосатым навесом. Рекламные щиты предлагали нам пить только «кока-колу», заправляться только у «Шелла» и мыться только мылом «Спейс». И еще был плакат: «Это Техас! Люби его, понял?». Дорога впереди начинала полого спускаться, уходя в тень аллеи из могучих серебристых тополей. А еще дальше на вершине плавного холма виднелись крыши городка…
– А ваша мать жива, Ник?
– Да. Но я давно не видел ее…
– Это вы зря. Так вот живешь, живешь, а потом… А главное – непонятно почему…
Как интересно, – сказал Говард, оглядываясь. – Тот «фордик» может выжать сорок миль, только падая с отвесной скалы. Тем не менее от нас он не отстает.
Ганстеры или полиция.
– С вашей полицией я дела еще не имел, – сказал я, – а один знакомый гангстер у меня уже есть.
– Не люблю ни тех, ни других, – сказал Говард и уселся поплотнее. Мотор взревел.
Воздух, горячий и плотный, ударил в щеку, затрепетал – как будто бы над ухом развевалось маленькое знамя. – Говорите прямо, Ник, что вы хотите от бедного сочинителя?
– Вы в одиночку занялись очень опасным делом, Роберт! – из-за ветра я почти кричал. – Я приехал, чтобы прикрыть вашу спину!
– От тех парней, что сзади?
– Может быть! А может быть, от тех, которые впереди! Еще не знаю!
– Здесь не Чикаго! Этим парням придется иметь дело не только с нами!
– Может быть, да, может быть, нет! Даже техасцы предпочитают иметь дело с теми врагами, в которых верят!
– Ничего не понимаю!
– Вы докопались до какой-то тайны! И на вас обратили внимание!
– Ник, закройте окно! Ни черта не слышно!
Я поднял стекло. Оглянулся. «Фордик» приотстал, но упрямо держался в кильватере.
– Наверное, это души Бонни и Клайда все никак не успокоятся…– Говард усмехнулся одними губами. – Ладно, Ник, про опасные дела мы поговорим в более спокойной обстановке…
Он поднял стекло со своей стороны и еще вдавил педаль.
Мы влетели в аллею, как в ущелье меж белых, будто старая кость, стволов.
Солнце замелькало. Чуть зеленоватая листва давала призрачную тень. Мне остро вспомнилось вдруг детство – Тифлис? Поповка? – и я бегу мимо штакетника и стучу палкой по доскам, и запах полыни, и летящий жук…
Огромный жук, сверкнув в последний миг золотом, пулей врезался в стекло машины и размазался, на миг став похожим на страшную зеленую пятерню.
Говард издал густой горловой звук. Мне показалось, что лицо его превратилось в меловую маску. Потом меня бросило на него, и моментально замерзшим взглядом я долго видел летящий на нас тополинный ствол с ярко-красным по затеси знаком Иджеббала Зага…
9
Нужно идти, надев на голову терновый венок, чтобы сказать, о чем думает колодец.
Атуа Мата Рири
– Николай, нам нужно объясниться…– Николай Степанович прошелся по номеру, глядя под ноги. – Николай, нам нужно…
– Что это ты сам с собой разговариваешь? – тревожно спросил Коминт.
– У Анны Андреевны присказка такая была: помню, как ни придет кто-то из нас поздно: «Николай, нам нужно объясниться.» Теперь – как шрам на память.
– И чего вам не жилось…– вздохнул Коминт. – Вон мы с Ашхен – сорок лет скоро…
– Время было другое. Принято было практиковать свободную любовь. А закалка старая. Вот и мучились…
– Теперь зато не мучаются… Какая твердая койка. Не мог ты в приличной гостинице номер снять?
– Эту просто в случае чего не жалко… Все это чушь, Коминт. Все это чушь. Ну-ка, давай разъясним себе нашу собственную диспозицию. Итак, вот они мы. Врага мы вроде бы знаем в лицо, но не представляем, где его искать. И мы знаем, что наш враг тоже имеет врага…
– Что значит – где искать? – перебил Коминт. – Каин и эта Дайна…
– Это форпосты. А я говорю об основных силах. Где они, сколько их. Артиллерия, авиация…
– Понял тебя. Все равно: работать придется именно этих.
– Боюсь, что так.
– И тогда, если Каин прячется – то остается одно…
– Вот именно.
– Но баба должна быть крутая. Там, наверное, охранников понапихано… и вообще неожиданно уже не получится… Будет веселее, чем в Будапеште, нет?
– Да. Придется размять кости…
10
Микилл: Тогда расскажи мне сперва о том, что происходило в Илионе. Так все это было, как повествует Гомер?
Петух: Откуда же он мог знать, Микилл, когда во время этих событий Гомер был верблюдом в Бактрии?
Лукиан.
Фамилия гавриловского брата, репортера из «Морды буден», была Бортовой. С ним, опухшим от дешевой водки, Николай Степанович столкнулся утром нос к носу в буфете гостиницы.
– Пристроил я ваше интервью в «Плейбой», – сказал Бортовой, брюзгливо морщась; видимо, казалось ему, что с Николаем Степановичем они расстались вчера. – Не фирма. Платят гроши…
– Здравствуй, Миша, – сказал Николай Степанович.
– Ах, да, не виделись же сегодня… Ну, тогда за встречу? – предложил он, но денег не вынул.
– Знаешь, Миша, – сказал Николай Степанович, – вчера я молился, чтобы нужный мне человек вышел из-за угла…
Он взял бутылку «Смирновской», две пиццы, пиццу нагрузил на Бортового, а сам с бутылкой в руке пошел к выходу. В номере они сели на койку, поставили тумбочку посередине, Николай Степанович разлил водку в пластиковые стаканчики: себе поменьше, Бортовому побольше…
– Ой, хорошо, – простонал Бортовой, вытирая выступивший пот. – Будто Фредди Крюгер босичком по душе пробежался…
У Миши было чудесное свойство: пробыв в Москве неделю, узнать всё о жизни всех столиц. Кто замочил двух солнцевских, какую новую картину нарисовали Комар и Меламид, где можно купить видеокассеты всего по восемь штук, с кем дружит Моисеев, какое отступное требуют от Вики Городецкой, почему так странно хоронили Жискара д'Эстена, почем грамм плутония в Кёльне, куда делась партия термометров с красной ртутью, зачем президенту Ельцину две абсолютно одинаковые лазуритовые пепельницы, кто мерил Стрип и кого бил Клинтон, и кто же, в конце концов, подставил на самом деле кролика Роджера…
Знал он, разумеется, и самое главное: меню всех предстоящих в обозримом периоде презентаций. Это был его хлеб: и в прямом и в самом прямом смысле.
Одного он не знал: сколько заплатила QTV сибирским телевизионщикам, хотя и сказал, что теперь наконец ребята смогли заказать хороший итальянский передатчик.
– А в эфир это, значит, не попало? – спросил Николай Степанович. – Как-то не по-хозяйски получается, не по-западному.
– Пока нет. Кьюшники говорят, что делают большой блокбастер, готовят будто бы к выборам президента…
– При чем тут выборы? – Николай Степанович повернулся к стене и стал рассматривать гравюру, изображавшую восход солнца в таймырской тундре. Эта гравюра, принадлежащая резцу знакомого художника, с пугающим постоянством преследовала его во всех гостиницах страны…
– А то вы не понимаете…– Бортовой хитро прищурился и погрозил пальчиком.
– Не понимаю, – честно сказал Николай Степанович.
– Ай, бросьте. Все понимают.
– Ну, может быть… Отстал я от столичной жизни, безнадежно отстал… Ты их директрису знаешь?
– Дайну-то? А как же. Мерзкая баба. Ничего не пьет. При ней все время Люська, баба-визажистка. Любовница, наверное. И еще у нее то ли зоб, то ли кадык. А что, может, и мужик она бывший… У них же это быстро и безболезненно. – Бортовой задумался. – Даже «мисс Европа» восемьдесят девятого года – и то мужик… Ой, далёко нам до Европы, Николай Степанович, деревня мы все-таки темная…
– Ты хочешь быстро и безболезненно сменить пол?
– Да нет, важен сам принцип – захотел и смог. Как символ свободы выбора. А так нет – на тряпки разоришься.
– Ладно, – сказал Николай Степанович. – Где ее встретить можно? Где она живет?
– Трахнуть ее собираетесь? – изумился Бортовой. – Такую-то страшную?
– Допустим, у меня извращенный вкус…
– Тогда в офисе, конечно, – Бортовой посмотрел на него с уважением.
– Отпадает, – сказал Николай Степанович. – Люблю интим. А то еще запищит телефон в самый ответственный момент…
– Она купила бывшую дачу Федина. В Переделкине. Эх, обнищала литература!
– Она не обнищала. Она просто дешево продавалась… Хорошо, Миша. Ездит она на чем?
– Ездит она на четырехсотом черном «мерсе». Номер не помню. Могу узнать. Да этот «мерс» и без номера узнать легко: значок QTV на всех стеклах, а на заднем еще и наклейка с черепашками-ниндзя.
– Знак QTV на груди у него, больше не знают о нем ничего… – Николай Степанович задумался. – Значит, говоришь, презентация…
– Да, – Бортовой посмотрел на часы, встряхнул, поднес к уху. – Успеем. Не даст она вам, Николай Степанович, чует мое сердце – не даст. Не того вы масштаба фигура.
– Как попросить, – подмигнул Николай Степанович. – Вот, помню, лет пять назад, когда еще голодно было, попал я на презентацию «Нью-Йорк Таймс» на русском языке в пресс-центре МИДа…
– Дерьмовые там презентации, – сказал Бортовой. – Вот «Какобанк» устраивал – это да!
– Продолжаю. Собрался весь бомонд. Цвет и сливки. Сидят, слушают американскую брехню, а сами часы встряхивают – время торопят. Вот как ты сейчас. Закончились разговоры. И рванул весь этот бомонд, цвет и сливки, в довольно убогий буфетик. Все закончилось минут в пять. Одной рукой бокал держат, другой – мешочек полиэтиленовый, а провизия, как те гоголевские галушки, сама туда скачет. И стоит посреди всего этого безобразия молодая и грустная женщина в черном. Хакамада. Только мы с нею и не предались общему разврату. Отобрал я у кого-то бутылку шампанского, бокал, налил ей…
– Ох, Николай Степанович, вы и ходок! – Бортовой опять погрозил пальчиком.
– Отнюдь, – строго сказал Николай Степанович. – Налил бокал, поцеловал ручку и растворился во мраке ночи.
– Это вы прокурору расскажете, – хихикая, Бортовой налил себе, опрокинул и вздрогнул. – Надо идти. Будут яйца-пашотт, расстегаи по-кутузовски и куриные печенки в вине…
Он удалился, прихватив ненароком бутылку.
За день план операции был решен. Приметный «мерс» стоял там, где ему был положено стоять, шофер и охранник без присмотра его не оставляли, дорога до дачи Федина была спокойная, сама дача под обычной охраной. Объехав все и во все ненароком вникнув, Коминт и Николай Степанович вернулись в гостиницу.
Позже пришел Гусар, рыскавший по Москве своим ходом в поисках Каина. На вопрос, нашел ли, пес промолчал и улегся у батареи. Он был чем-то расстроен.
– Дачу взять просто, – сказал Коминт. – Я там присмотрел…
– У меня есть другая идея, – сказал Николай Степанович. – Опробуем ее, а уж если не получится, тогда…
По дымному следу. (Из рассказов дона Фелипе.)
– …и повезли нас на запад. Танки «КВ» на платформах, танкистов теплушка – и мы, десантура. Штаб бригады и два батальона. Два паровоза тащут. Настроение боевое. Такая силища прет, ой-ёй. Минск проехали, дальше прем. И хрен знает где, у деревушки какой-то, встает наш поезд. Что, почему? Ночь, самолеты летают с огнями. Ракеты всякие. Ну, когда столько войска сгоняют, заторы должны быть, как без этого?
Стоим, курим. А потом, рассвело уже, возникают над нами штук пять «штук»… а «штука», чтоб ты знал, эта такая стерва немецкая, которая бомбой в начищеный пятак попадала, главное, чтобы блестел… Ну да это мы потом узнали. И с первого же захода первой же бомбой разносят один наш паровоз, а второй сворачивают под откос. И по вагонам, само собой… Ну, как учили, рассыпались мы, пережидаем. А они так неторопливо нас обрабатывают. Со вкусом. Одни улетят, другие подходят. Что делать? Стали ручники приспосабливать, чтобы хоть пугнуть их слегка. И что ты думаешь: пугнули одного до смерти, а остальные убрались. Они зажравшиеся были тогда…
И вот – стоим. Танкисты начали было зверей своих сгружать – куда там… Насыпь.
Один только «КВ» и съехал, а три кувыркнулись. Полковник наш Денисюк построил нас, а где мы, что мы, задача какая – и он не знает, и начштаба покойный не знал. Карт-то нет на руках. Короче, двинулись мы в общем направлении на запад… Танк впереди, а мы как бы при нем. Но только нас после тех бомбежек не шестьсот человек, а чуток поменьше.
И хрен знает на каком перекрестке вылетают на нас два десятка мотоциклистов…
Веселые ребята были тогда фрицы. Лето стояло жаркое, голые по пояс, поддатые… Даже опомниться не успели.
Кончили мы их, пулеметы с мотоциклеток поснимали и дальше пошли. Ну, думаем, где-то же есть наше командование… А на мотоциклетках трофейных танкистов безлошадных в разведку направили – вперед и в стороны.
А главное – картами обзавелись. Аэродром наш аж в двухстах километрах оказался. И вот призывает к себе нас полковник Денисюк: товарищи командиры, диспозиция следующая. По оперативному плану должны мы быть сброшены на Люблин и удерживать его до подхода главных сил. Но до аэродрома нашего двести верст, а до Люблина до самого – двести тридцать. И я принимаю решение выполнять боевую задачу в пешем строю, поскольку… – и на небо смотрит, и мы все понимаем. Потому что в небе немцев, как ворон, а наши соколы все как-то тишком… Поневоле Чкалова вспомнил.
Возвращается наша разведка, да не просто так, а с прибылью. Разбомбленный танковый парк нашли, а в нем два исправных «БТ». Потом пехота на нас вышла с капитаном каким-то, не помню фамилию, заблудившиеся. Мы и их пристегнули.
Всю ночь шли. Страшно было. Зарева повсюду, стрельба не прекращается…
Утром уже узнали, что война это, а не просто так… не Халхин-Гол какой-нибудь.
Ну, тут уж мы как с цепи сорвались. За Родину, за Сталина, за ебену мать!.. Ты, Степка, когда я выражаюсь, уши затыкай. Вот. Немцы какие-то подвернулись…
Тоже от радости полоротые. Короче, форсировали мы речку Буг. И городок у нас на пути: Влодава. Вот где мы развернулись! Голодные же еще, а там – склады немецкие… о-о!..
Полковник Денисюк говорит: вы бойцы красные, советские, жратву берите, а паненок пердолить не могите! Разве что по согласию… Да и некогда скоро стало с паненками вожжаться, надо дальше идти. Но тут, понимаешь, прилетает на «У-2» майор из корпуса и Денисюка нашего за нарушение маршрута следования расстреливает… Когда он кобуру расстегивал, мы подумали – просто пугает, а он всю обойму в товарища Денисюка Максима Емельяновича, так что никто и дернуться не успел.
Майора этого мы просто пополам порвали, видеть невозможно было, но – сделал он свое черное дело. А так бы взяли Люблин, там, глядишь, и Варшаву…
Страшное дело, когда по тылам озверевшая десантура рыщет. Но на Люблин нас вести уже, получается, некому, и встали мы в оборону. И неделю эту хренову Влодаву держали. Польские коммунисты из подполья вылезли и за это время всех немецких холуев по стенкам размазали. Потом по московскому радио услышали: Минск сдали…
Короче, рванули мы на прорыв, снова форсировали Буг, снова каких-то немцев раскидали… Но осталось нас уже полсотни, и такие мы уставшие были, что пришли в первую же деревню и повалились, и немцы нас даже разбудить не смогли: ждали, пока выспимся…
Ну, лагерь. Чуть не сдох, потому что здоровые, вроде меня, быстрей доходят.
Выкупила меня одна баба, Марта Сученок. Фамилия плохая… да. Тогда многие тамошние бабы так делали. Вот и она, видно, от товарок отставать не захотела.
Короче, по осени я ее с немецким комендантом застукал, обоих зарубил топором и ушел в партизаны. Зачем, спрашивается, выкупала? Золотые часы отдала, дура…
А про наш рейд немцы даже специальную листовку выпустили: мол, вероломное нападение, зверства и все такое прочее. Суки, да не разбомби они у нас паровозы да самолеты, хрена бы нам понадобилось в той Влодаве?..
Легко сказать: уйти в партизаны. Отрядов много в то время шастало: одни просто бандиты, другие провокаторы, третьи чекисты, четвертые – райкомовские, обкомовские, те к себе вообще никого близко не подпускали… Никто никому не верит, соседи друг с дружкой сводят счеты – кто за коллективизацию, а кто еще за Гражданскую… Два раза пробовали меня расстрелять, представляешь, но я же кадровый, а они кто? Но повезло мне: нарвался в конце концов на дозор правильного отряда.
Во-первых, сумели меня скрутить. Брат-десантник подвернулся. Во-вторых, не шлепнули на месте, а привели к командиру. И гляжу я, Степка: что-то знакомое…
А где видел, вспомнить не могу.
Ну, рассказал я ему все как на духу. Выслушал он меня, в глаза глянул – и зачислил в отряд. И стал я партизанить.
Через неделю меня взводным сделали. Через месяц ротным.
Хороший был отряд. Комиссара не было… прислали было какого-то, да пропал он скоро, не знаю… болота же кругом… там ведь посто так не пройдешь… вот. А для проверяющих, ежели прилетят, был у нас такой Лешка Монастырчук, он умел как Левитан разговаривать. Особиста тоже не было, а контрразведчик наш, оказывается, еще у Брусилова служил, крепкий такой старичок, и вот слышу я: часто они с командиром вспоминают первую империалистическую. Помнишь ли то, да помнишь ли сё… А командир ему, по виду, так в сыновья годится…
Главным нашим оружием было ненормальное везение. Хаживали мы и к железке, рельсы громили, и мостики мелкие временами. А так все больше старались по складам ударять. И корысть, и врагу урон. Генерала как-то раз немецкого поймали, думаем, ордена нам теперь понавесят и в приказе Верховного отметят, а командир взял того генерала и у подпольного обкома выменял на него две канистры спирта, два ящика «мартеля», сыр и прочие французские харчи. Партийным ордена-то и достались… И никто не возразил, потому что он все делал правильно, хотя и казалось временами, что тюльку порет.
К зиме в отряде было триста человек мужиков и с полсотни баб, в основном жители вёски Глиничи да окруженцы. Были стрелки и саперы, фуражиры и шорники, сапожники-портные, сантары да лекари, повара…
А были еще копачи. Туда не всякий попасть мог, а только если оружие потерял либо заснул на посту. В другом отряде за такое полагался расстрел. А раскапывали они какой-то бугор. Командир туда ежедневно наведывался. Мы с ним к тому времени уже почти друзьями были, но только почти – он к себе слишком близко не подпускал никого. Мало того, что мы о нем ничего не знали – даже слухов не выдумывали. А зачем? Живые, здоровые, одеты-обуты – что еще надо?
Если проводили совместные операции с другими отрядами, то старшим все признавали нашего командира и все его слушались беспрекословно. Такая была у него над людьми власть. Партизанское имя он себе взял странное – Конан.
Были у нас там отряды батька Махно, батька Козолупа, Глаши-керосинщицы, Павки Корчагина… Это потом по нормальным фамилиям стали друг друга знать, а поначалу клички выдумывали: чтоб враг трепетал.
Седьмое ноября решили отметить фейерверком, а по-русски – огненной работой.
В трех селах комендатуры подожгли да в Барановичах прямо на станции эшелон с бензином рванули. Драли мы оттуда, ночь, а светло было, как на карнавале в Рио… не был еще? Ну, свозим на будущий год…
Потом, само собой, праздник. Кто жив остался, потому что вторую роту потрепали немцы изрядно. Садимся за столы, повара выгребли все, и выставляет командир этот «мартель», который мы за генерала взяли. Потом говорит: подождите, мол. Идет в свою землянку и возвращается в кавалерийской шинели с синими разговорами, с погонами на плечах и двумя «георгиями» на груди. Мы все будто шомпола проглотили. А командир встает во главе стола, велит налить, поднимает кружку и произносит речь. А речь такая: «Друзья мои и боевые товарищи! Двадцать два года назад закончилась великая война, в которой Россия Германию била-била, да не добила. Победу у России украли. И вот теперь приходится нам добивать тевтона. Так не посрамим же русского оружия и русской славы!» Про Зимний да «Аврору», заметь, ни полслова.
Все вскочили с мест, закричали «ура». Так я впервые «мартель» и попробовал. И тут как шибануло мне в глаза: узнал я командира! В шинели в этой – узнал! И потом уже, когда и мертвых помянули, и живых проздравствовали, подошел я к нему тихонько и спросил: батяня, а не доводилось ли вам по горам гулять в стране Гималай в тридцать шестом? Глянул он на меня белыми своими глазами…
Потом уж разговорились мы. Как же ты, говорит, живой остался? Да вот, говорю, я же тогда в планер-то сел заместо Зейнутдинова-татарина, тот ногу сломал. А в список меня не внесли. Татарина так в гипсе и увезли после всего вместе с остальными ребятами, и никто их больше не видел. А меня не взяли… Я даже рапорт писал: почему, мол, меня не перевели с остальными. оторвали от коллектива… да. И он кое-что рассказал, как оно получилось с ребятами потом, когда нас Чкалов вывез. Я так понял, что неспроста командир там был и неспроста он здесь, но расспрашивать – боже упаси!
Тем временем жизнь как-то налаживалась. У немцев ведь как поставлено было?
Эсэс появляется и начинает гоняться за партизанами, а партизаны в отместку серых метелят. А перебросят эсэс на другой участок, и тут же шу-шу-шу: серые сукно волокут, бензин, сапоги: на сало менять да на масло, да на валенки. Им же тоже надо что-то домой посылать, и ноги свои, не казенные.
А я после того, как потолковали мы с командиром, стал при нем вроде порученца. И казначея. И вот узнаю я, под большим секретом, что выкапывают наши копачи золотой клад. Целую кучу золотых цепей. Не тех, что на шее носят, а кандалов. Маленьких таких, будто для ребятишек трехлетних.
Я-то, как комсомолец какой, обиделся на него поначалу. Думал: патриот, а на самом-то деле… Но потом переменил мнение.
Потому что на эти цепочки приковал он эсэсовского чина, полковника– штандартенфюрера Крашке.
С тех пор мы долго горя не знали. Эта тварь продажная нам бы самого Гитлера привела, если бы возможность имела. А своих ребят, в плен попавших, да евреев разных мы выкупали у него десятками. Так к нам и Илья прибился. Чуть постарше тебя был цыганенок. Ну и по мелочи: предупредить там об облаве, стрептоциду подбросить… мы даже к танкетке приценивались. Да передумали потом: гусеницы у нее узкие, не для наших болот.
Потом этому Крашке захотелось всего капитала. То ли к нему гестаповцы присматриваться начали, то ли на новое место переводить собрались, не знаю.
Только прислал он нам ультиматум: или мы ему сразу пуд отдаем, или он Глиничи сожжет вместе со всеми людьми, что там остались. Специально для этого дела хохлов пригнали… Очень это немцев радовало, когда славяне славян истребляли.
Вот тогда-то впервые наш командир выдержку и потерял. …К Глиничам мы подкрались втроем: командир, я и тот боец, который меня скрутить сумел – ну, помнишь?.. – Сережа Иванов. Ничего железного мы с собой не взяли, командир не велел, а вытесали себе по туебени… нет, уши можешь не затыкать, это белорусы так дубину прозвали. И велел нам ватные штаны напялить. Мы ему: как, батяня, среди лета? Яйца же сопреют. А он: лучше пусть сопреют, чем откушеными быть. Мы и примолкли.
Оставил он нас с Сережей, а сам отошел чуток в сторону. Велел ждать.
Полнолуние как раз было, светло. Батька Конан сидит на траве, ноги под себя подогнул, а руками вот этак делает… Нет, лучше не буду показывать, а то мало ли что… И вот в самую полночь поднимается в Глиничах дикий вой. Поверишь: даже меня заколотило. Зубы стучат. Но – ждем. И вдруг видим: несутся на нас как бы собаки. Ближе подбежали: ба! Да это же каратели! Кто в форме, кто в подштанниках, у кого автомат на шее болтается, у кого танковый шлем на голове… Прыгают на нас, рычат, зубами схватить пытаются. Ну, мы их и… того.