Столкновение с бабочкой Арабов Юрий
– Ушами я ничего не вижу. Я ими шевелю, когда получается. Получим подтверждение, а потом и поговорим. О Бабефе. И о вашей предательской позиции, товарищ Радек, – уточнил Ленин.
– Предательской по отношению к чему?
– Ко всему, – объяснил Ильич.
– Как хотите. А я лично еду в Россию, – заявил Карл.
– Скатертью дорога. Но не надейтесь, что я буду носить вам передачи.
– Социал-демократия – это не только вы, – сказал Радек с угрюмостью молодого человека, готового на все. – Меня Россия знает. И я Россию не предам!
Карла Радека знает Россия!.. Боже мой, с какими шизофрениками мне приходится работать!
– «Возлюби Россию, как самого себя…» – это вы пытаетесь сказать? Типичный бонапартизм. Его, видите ли, Россия знает, а нас? А кто такие мы?.. А я кто такой?..
Ленин почти беспомощно взмахнул руками и стал жалок. Никто не проронил ни звука.
– Окна бы лучше открыли, – устало пробормотал вождь. – Концентрация вашей мысли обратно пропорциональна концентрации табачного дыма.
«Мозг приносится ветром со стороны Каспийского моря…» – всплыла в его памяти странная фраза. – Откуда это? Какой нигилист ее выдал и станцевал?..
Но не надо впадать в истерику. У меня собрались неплохие ребята. Все – немножко бабефы, зато схватывают на лету. Работать с евреями – в радость, не то что с русскими вальками. С ними – каторга. Куда их всех пристроить в новом правительстве, куда зарыть и как глубоко, чтоб не вылезли?.. Да что я!.. – ахнул он, и душа облилась кровью. – Будто на самом деле в России пустота, место освободилось и все ждут только нас?! Боги смеются. Как страшно все-таки устроена жизнь. А вдруг в газете написали правду?..
Оконная рама хрустнула, как сахар вприкуску. Подчинилась, открыли… В кафе ворвался весенний сквознячок, озорной и бойкий, как односторонняя пневмония. Гришка Зиновьев начал носиться взад-вперед, размахивая руками и проветривая таким способом помещение.
Ленин подошел к стойке бара. Бросил испуганному хозяину:
– Мою шпагу и щит!..
Хозяин облегченно вздохнул. Все возвращалось в привычное русло и звать полицию не требовалось. Вытащил деревянную шахматную доску, вручил Ильичу.
Тот сел за столик посередине кафе, раскрыл доску и начал медленно ставить на нее резные фигуры.
– Кто будет играть со мной? – спросил Ленин.
Поднял голову. Вокруг него стояла серая социал-демократическая масса. Вожди революции, которые не дорастут даже до управляющего поместьем. Недоучки, посредственности и вруны. Он подмял их под себя, и они первые растерзают его в случае прокола с его стороны. Но прокола не будет. Потому что он – приличный шахматист. А они не доросли еще даже до шашек.
– Ну, как хотите, – пробормотал Владимир Ильич, не дождавшись ответа. – Один сыграю за всех.
Почесывая бородку и сосредоточившись, он сделал первый ход белой ладьей и начал думать за черных, чем ответить и что предпринять…
4
– Вы только не волнуйтесь, – сказала Надя поздно вечером, когда он после лекции в Народном доме возвратился в квартиру, – но к нам рвется Барановский… Он уже три раза приходил.
– Зачем? – спросил Ильич, ощупывая шины своего велосипеда и находя, что они весьма дряблые.
– Важное известие.
– Вам не передал?
– Нет.
– Не пускать, – распорядился Ильич. – Здесь не Нижний Волочек, когда можно запросто друг к другу зайти. Здесь – хуже.
– А что может быть хуже Нижнего Волочка? – не поняла жена.
– Хуже Нижнего Волочка – мое воображение, – туманно объяснил Владимир Ильич. – Химеры, знаете ли… Странные образы.
Он подсоединил насос к велосипедному колесу и начал накачивать его, налегая на ручку всем телом.
– Вам нужно отдохнуть. Вы очень устали и даже на себя не похожи.
Устроили эту склоку в кафе… Зачем?
– Отдохнуть… Раньше мы отдыхали в ссылке. Но с этим покончено. Нас будут вешать, потому что теперь – военное время…
Он снова потрогал рукой колесо велосипеда. Сейчас оно было в удовлетворительном состоянии…
Кушали чай с вареньем, спокойно и молча. Наденька пила из блюдца и громко сопела. Из носа ее вырывался свист, во рту хлопали пузыри. В конце чаепития Ленин понял, что у него разламывается голова.
– У меня болит самое слабое мое место, – пошутил он. – Хотите услышать актуальный анекдот, который мне рассказали вчера?
Крупская не ответила ничего. Анекдотов она не любила и не понимала. И сам Ильич рассказывал их только в крайнем случае, когда настроение было особенно дурным. Она догадалась, что теперь – именно этот случай.
– Русский солдат-богатырь взял в плен четырех немцев. А возвратиться с ними в окопы не может. Почему? Потому что они его не пуща-а-ают!..
Надежда Константиновна напряглась, будто должна была решить теорему. На виске ее запульсировала жилка.
– Не пуща-а-ают, – повторил Ленин, прищурившись. – Такая вот война. Доброй ночи.
Он скрыл, что этот анекдот сообщил ему все тот же Радек.
Поцеловал жену в лоб и пошел в свою спальню. Только снял с себя брюки, которые за день сделались липкими изнутри, как с улицы кто-то позвал:
– Владимир Ильич… Владимир Ильич, отзовитесь!..
Открыл окно. На мостовой стоял социал-демократ Барановский, о котором предупреждала Надя. Свет газового фонаря отбрасывал на его лицо адское пламя.
– Чего вам? – спросил Ленин, пытаясь скрыть волнение.
– Известие… Вы оказались правы. Царь не отрекся .
У Владимира Ильича запершило в горле. Он с сожалением взглянул на жалкую фигуру под окном. Захотел плюнуть на нее сверху, но сдержался. Не плюнул.
– Получена телеграмма из Петрограда… Все оказалось газетной уткой!.. Как вы и предупреждали.
Ленин закрыл окно. Повернул задвижку. Занавесил стекло тяжелой портьерой. Не отбирайте у висельника веревку! – мелькнуло в его голове. – Это все, что у него осталось!..
Сел на кровать в одном нижнем белье. Заплакал и засмеялся одновременно.
Глава вторая Отречение
1
На паровозе номер 1151. Что он означает? Если сложить цифры вместе, то получится восьмерка. Она – как петля Мёбиуса. Символ дурной бесконечности. Наша жизнь – дурная бесконечность. Как и жизнь любого из государей. Царствую двадцать три года. Люблю маневры. Интересен флот. Особенно подводные лодки. Стоят в Риге. Если забраться в подводную лодку и уплыть в Португалию? Уместится ли там вся семья? Алеша спросил намедни по-английски: «Папа, а где расположена Португалия?» – «В географических атласах», – сказал я. Хороший ответ, остроумный. Дочери болеют корью. Невозможно воевать, когда дома болеют. Победа над немцами – на расстоянии вытянутой руки. Так мне сказал генерал Алексеев. Мне говорят это три года. И всё – вытянутая рука. Но почему-то до немцев она не достает. Руки коротки. У инвалида может вообще не быть рук. За время войны погибло три миллиона человек. За один только прошлый год, кажется, – два миллиона, если я не путаю. Следовательно, потери удвоились по сравнению с двумя предыдущими годами. Хорошо ли это? Что играет на руку смуте? Антивоенные листовки или потери в три миллиона? Допустим, они все в Раю. Цели войны благородны – помочь Франции и Англии. Но как это получилось, что мы рассорились со своим кузеном Вилли? Мы убиваем солдат Вильгельма, он – наших. Но мы с ним одной крови. Можем в любой момент замириться. Я не буду идти на Берлин. Как только перейдем германскую границу, я предложу кайзеру благородный мир. А эти убитые… они все спасены. В Раю об нас молятся. Не было бы убитых солдат, Рай бы остался пустым. Голова болит. От французского коньяка голова болит. Надо брать в дорогу русскую водку. «Матушка! Забери меня домой! Как же они меня мучают, как бьют…» – откуда это? Я, кажется, напился, как гимназист. Плохо. Начальник штаба сказал: в Петрограде смута. Мы засмеялись. Мы ведь сами только что оттуда. И никакой смуты не видели. Но мы ведь – из Царского Села. Одно ли это и то же? Пусть смута. Двенадцать лет назад Господь помог удержаться, поможет и сейчас. Мы ложимся. Едем обратно в Царское Село и ложимся. Но поезд не пускают обратно. Задерживают под Псковом. Это какая станция и перегон? Дно. Странное название. Ложимся и спим. Матушка Богородица! Спаси нас!..
Государь Николай Александрович прилег на узкий кожаный диван и, не подложив под голову подушку, а припав к черному валику, свернулся калачиком и закрыл глаза. Десять голубых вагонов с узкими окнами и двуглавыми орлами между ними выглядели парадно и сухо. Про них нельзя было сказать: молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели, – это было невозможно. Их блестящий казенный вид больше подходил стуку телеграфа или пишущих машинок. Из них приказывали, казнили и миловали. Хотя пение иногда прорывало грохот колес, вылетая наружу, когда в присутствии государя его адъютанты взбадривали кровь спиртным и начинали горланить русские песни, чтобы никто не заподозрил этих гладких породистых людей в отсутствии патриотического чувства. Казалось, какое-то правительственное учреждение встало вдруг на колеса и поехало зачем-то в Могилев, отдыхая в дороге от бюрократического бремени.
Да, поезд был похож на одетого с иголочки военного, к которому прицеплена вся остальная Россия, не хотевшая ни ехать, ни идти. Тем более в Германию. Все знали, что Романовы – немцы. И немцы, вою-ющие за русских, против немцев, воюющих за Германию… в этом была какая-то дичь. И если снаружи вагоны напоминали правительственное учреждение, то внутри были похожи на уютную квартиру человека с достатком – например, адвоката или промышленника средней руки. В интерьере не было показной роскоши, но был вкус. Государь обожал голубой цвет, но еще более он любил цвет зеленый. Зеленым шелком были обиты стены его купе-кабинета и письменный стол, за которым подписывались распоряжения. Диван для отдыха располагался параллельно окну, а не перпендикулярно, как положено в вагонах. Тумбочка из красного дерева стояла у окна, которое было по большей части зашторено. Когда не видишь движения за окном, а только слышишь стук колес, то кажется, что и не едешь вовсе. Какой порядочный семьянин путешествует без жены и детей? Тем более по России, от вида которой хочется или орать песни, или навсегда замолчать? Семья рядом помогла бы избежать и того и другого. Но она теперь далеко, моя любимая семья. А почему я еду без нее? Потому что дети больны. И куда еду? Ах да, я как-то запамятовал. Ехал я в Могилев, в ставку, потому что мы – главнокомандующий. Но генерал Алексеев расстроил. Сказал про смуту в Петрограде. Там же узнал, что безоружная толпа взяла Кресты. Как могут безоружные люди взять вооруженную тюрьму? Тюрьма ведь не женщина. А они – забрали всё. Выпустили политических и уголовных. Значит, охрана разбежалась. Или нам неправильно докладывают? Мы – в сетях заговора, нам врут в глаза. Это даже забавно. Они хотят моего отречения. А как я могу отречься? Я ведь не виноват в том, что царь. Это же дела Божьи. Игра судьбы или случая, и мы здесь не вольны в своем выборе.
Он приоткрыл глаза. Поезд был неподвижен, как вросший в землю дом. На полу лежал зеленый ковер, напоминавший аккуратно стриженный английский газон. На таком он играл в детстве близ Александровского дворца. В такой же траве играют сегодня его дети в Царском Селе. Когда здоровы. Долг христианина он исполнил – дочери-невесты, утонченные до прозрачности и будто сошедшие с фотографий, ждали августейших женихов. Через Анастасию были видны чайные розы. Через Марию просвечивало небо. Ольга получилась умнее его, и с ней он делился сокровенным. Татьяна хорошо пела. Однако вторая половина его специфического долга под названием «Российская империя» обещала сорвать спокойную старость. Странник Григорий заклинал его от войны с Германией. Далеко видел. За то и пострадал. Говорили, что перед войной Россия расцвела. Во многом так. Монархия, укрепленная конституцией, стала более современной, чем раньше. Ограничения в избирательных правах для сословий и инородцев? Но это мы поправим со временем. Самоуверенный Столыпин предлагал снять черту оседлости с евреев. Мы сказали ему: не сейчас, рано. Мы его не любили. Он был слишком сильным и перетягивал одеяло на себя. Мы были фоном для замечательного премьера, кто такое вытерпит? В конце концов он ушел к Богу, а евреи ушли в революцию. Да что я? О каких пустяках думаю? При чем здесь евреи и революция? Мне о войне думать надо, о войне!.. А думать ох как не хочется… Подсохнут дороги, и по ним снова запылят солдатские сапоги. Завертятся колеса подвод, и священники в калошах, похожие на черных жуков, будут высматривать по обочинам места для новых захоронений. Говорят, что мужики могут спать на ходу, идя строем. Возможно. Мне великий князь Николай Николаевич рассказывал, как обнаружил целую поляну с поваленными на нее телами в полном обмундировании. Думал, что трупы. Оказывается, все спали. Мне бы такой сон, я даже завидую. Еще один миллион закопаем в землю. Я не о деньгах, я о людях. Денег нам не жалко… это ведь бумага, за которой ничего не стоит.
Государь приоткрыл глаза, прислушиваясь, не пошел ли поезд. На стенах его кабинета-купе висели многочисленные фотокопии августейшей фамилии. Под потолком был прикреплен турник, на котором он мог подтянуться раз тридцать за один подход. В углу располагался обширный иконостас с почерневшим от копоти образом Спаса Нерукотворного. Жить бы в таком кабинете все время и никуда не ехать!.. Только чтоб дети были под рукой и рядом. А Александра Федоровна – далеко… Чур меня! Вот ведь что нашептывает лукавый! Сгинь, сатана!.. Изыди и расточись!.. Александра Федоровна – здесь, и дети тоже.
Ему показалось, что пошел проливной дождь. Что по крыше бьют крупные капли… Откуда дождь в первых числах марта, да еще такой проливной? Невозможно. Обрушился, отзвенел и затих. Государь заметил, что на окне его купе нет капель. Луч станционного прожектора освещал стекло, и капли на нем были бы заметны. Что за шум? Странно.
В дверь постучали.
– Ваше величество! Приехали депутаты Государственной думы.
– Зачем?
Министр двора граф Фредерикс печально вздохнул и не ответил. Не так давно он был введен в графское достоинство. Но кто из них выше, граф или барон, Фредерикс так и не решил, да и государь, похоже, тоже.
– Пусть подождут в гостиной.
Вот ведь черти! В дороге отыскали, в глубине страны нашли! Я и говорю: заговор кругом. Машина работает против меня и помимо воли. Она меня раздавит!..
Государю сделалось страшно. Он почувствовал, как мужество оставляет его. Вокруг – шпионы. Все гонят, все клянут… Мучителей толпа! Что я должен делать? Ведь они, пожалуй, придушат меня, как государя Павла Петровича, который заключил с Бонапартом сердечное соглашение и двинул на Индию казачьи войска атамана Платова. Если бы Павла Петровича не придушили, то и Индия была бы русской. Там, говорят, много обезьян и бананов. Охотились бы на слонов. Но тропические дожди на несколько месяцев… Эти нам совсем ни к чему. Лучше бы Японию присоединить. Но там ураганы. Тоже некстати. Нет. Не сложилось. Не срослось. Европа нам ближе. Там – одни наши родственники. С ними надобно заключить сердечный мир и договор о ненападении, как я предлагал до войны в Гааге. Удивительно, но все забыли о моем начинании. Война – крепкая память человечества и факт истории. Мир не задерживается в памяти и не попадает на страницы учебников.
…Он вошел в гостиную, по-военному подтянутый, в серо-зеленой черкеске и с таким же серо-зеленым лицом. Болтающийся на левом боку кинжал делал его похожим на кавказца. Граф Фредерикс готовился записывать исторический разговор. Хорошо. Пусть пишет. Двое думцев. Фамилии не помню. Ах да, это же Гучков, с ним я встречался несколько раз, а рядом кто? Этого совсем забыл, хотя лицо как будто бы знакомо.
– Не промокли по дороге, господа?
Гости переглянулись, не понимая.
– Ведь был дождь? Я слышал.
– Это не дождь, ваше императорское величество. Это…
Фредерикс кашлянул, пытаясь предупредить говорящего о нежелательности продолжения темы. Но Гучков все-таки докончил:
– Нам хлопали люди, собравшиеся на путях.
– Вас вызывали на бис?.. – и государь вставил в мундштук папиросу.
– Нет. Скорее, это был аванс.
– А может быть, они вызывали меня? Судя по аффектации, все билеты проданы. Полный аншлаг.
Николай Александрович закурил и сел сбоку у окна за небольшим столом. При людях он всегда вставлял папиросу в мундштук, но в одиночестве мог курить просто, по-солдатски, прикуривая от окурка, одну папиросу за другой.
Жестом пригласил гостей садиться рядом. Фредерикс поставил у окна кресла, и все присели тут же, за маленьким столом, четверо государственных мужей, бок в бок, будто хотели заняться столоверчением.
Василий Витальевич Шульгин, приехавший вместе с Гучковым, как гражданин и человек чувствовал торжественность минуты. Сеанс политического спиритизма обещал быть впечатляющим. Об этом потом напишут, как он, лысоватый киевский журналист, жалкий провинциал с огнем в сердце и химерами в башке, принимал отречение государя императора, чтобы спасти Россию и монархию. Спасти от ныне действующего государя императора. Звучит комично. Но разве Николаю Александровичу объяснишь то, что происходит сегодня в Петрограде? Не расскажешь, как незнакомая никому Россия, вооруженная и грязная, с кумачом над головой и ветром в самой голове, заполнила залы Таврического дворца… Серо-рыжая солдатня и черная рабочеобразная масса с грузовиками, похожими на дикобразов от поднятых вверх штыков… Это была весенняя вода черного подтаявшего снега. Она выдавила депутатов Государственной думы из главного зала на периферию, в кабинет Родзянко, и начала проводить во дворце непрекращающийся митинг. В кабинете, где раньше заседала бюджетная комиссия, расположилась странная компания небритых людей, которая называла себя совдепом. Ораторы сменяли друг друга. Говорили сбивчиво, непонятно. Но внутри каждого горела электрическая лампа, подсвечивающая одно-единственное требование: «Долой!..» Многие депутаты разбежались, а те из них, кто имел мужество остаться во дворце, сбились в кучу в кабинете председателя и в тесноте, в смраде, голова к голове, решали, что делать дальше… Как спасти Россию? И главный вопрос, который их мучил, – тождественна ли монархия родине, или это совсем разные понятия, несоразмерные друг с другом? Сам Шульгин отвечал на этот вопрос утвердительно: да, тождественна. Россия и царь – это одно и то же.
– И какую пьесу вы мне привезли? – спросил государь император, морщась и выпуская из себя сизое облако дыма. Вопрос явно был лишним.
– Мы вам привезли просьбу об отречении, – выдохнул Александр Иванович Гучков. Вид его был суров и сумрачен. Он чем-то напоминал дорогую, но закопченную сковороду, которой можно убить наповал… Вытащил из портфеля папку с одним-един-ственным листком внутри и передал Николаю Александровичу.
– Кто автор пьесы? – спросил государь.
– Русский народ, – с пафосом ответил Гучков.
– Но вы ведь от Думы ко мне пришли, а не от народа.
– Это одно и то же.
– Но если вы и народ нераздельны, то кто такой я и чьи интересы представляю?
Вопрос повис в воздухе. Некоторое время все молчали. Как странно он говорит, – подумал Шульгин. – Что за акцент? Когда подчеркиваются согласные звуки, а гласные с их округлостью и певучестью почти совсем пропускаются? Немецкий это акцент, что ли? Он же немец, наш царь. Но вдруг из глубины памяти выплыло – это же гвардейский акцент. Так его называют. Им разговаривают на плацу военные. Гвардейский акцент неотделим от его черкески. И почему он всегда одевается в военное? Меняет наряды, мундиры и папахи, а сам не меняется? Потому что сейчас война. Но он и до войны одевался точно так же. У него же воинское звание. Оттого и мундиры. Полковник или подполковник… я запамятовал. Скромен. Однако в этой скромности все-таки чувствуется маскарад. Сегодня он в горской папахе, завтра – в военной фуражке, послезавтра – вообще без головного убора. И может быть, без само2й головы. Бедный потерянный человек! Уходи от нас скорее. Играй в войну со своими детьми. Страна не для тебя. И война тоже. Убитые на ней не воскресают, как оловянные солдатики.
– Это вы должны решить сами, ваше величество, – наконец подал голос Шульгин. – Чьи интересы вы сейчас представляете… Если вам дороги интересы монархии и Отечества, то во главе страны должен стать государь, ничем не связанный с политикой последних лет и нашими чудовищными потерями в затянувшейся войне.
Хорошо сказал! Как опытный журналюга сказал. Пусть из окраинной Малороссии, а сказал. И почти без акцента.
– Полноте, господа… Победа над Германией – на расстоянии вытянутой руки.
Николай Александрович вопросительно посмотрел на Фредерикса, правильно ли он цитирует общее мнение. Тот кивнул.
– Но люди не хотят вас больше видеть на троне! – нервно произнес Гучков. – Волнения в Петрограде происходят во многом из-за ненависти к вам.
– Знаю. Мне докладывали. Но вся остальная Россия спокойна.
– Петроград сегодня – язык всей России, – сказал Шульгин. – Вам ничего не стоит игнорировать общее мнение. Но знайте: монархию и империю можно спасти только вашим отречением.
Николай Александрович близоруко посмотрел на картонную папку, в которой лежал текст его сего-дняшней роли.
– Вы, наверное, не ели с дороги, господа? Накормите их, – распорядился Николай Александрович. – Утро вечера мудренее, завтра всё решим. Ко всеобщему удовлетворению сторон…
– Время не терпит, ваше величество. Подумайте о безопасности собственной семьи, – с трудом выдавил из себя Гучков, будто давил ваксу из засохшего тюбика.
Государь внутренне содрогнулся.
– Еще сутки, и мы не сможем удержать ситуацию… Каждый час дорог.
Николай Александрович почувствовал внутри себя панику. Слова о семье были более чем неприятны. Как будто к старому ожогу приложили горящую спичку.
В гостиную вошел генерал Рузский. Лицо его было красным, он был похож на полупьяного. Наклонился к уху Шульгина и довольно бестактно шепнул:
– Это – вопрос решенный!..
Отпрянул. Нос его был в поту. Он позволял себе шептаться в присутствии государя императора. И Шульгин вдруг понял: все кончено. Прислуга выдала болезнь господина. Прислуга ничего не боялась. И уже искала себе новое место работы. Как жалко и скверно!..
После долгих и бесполезных заседаний Шульгин часто оставался в главном зале Таврического дворца. Уже все ушли, дискуссии отшумели, и тишина, как гиря, опускалась на темный зал с высокого потолка. А Василий Витальевич Шульгин все сидел в пятом ряду, первом кресле от левого прохода и сквозь дрему слушал свое сердце: что оно говорило? Что дни России сочтены и ее, прежней, никогда больше не будет? Нет, он не хотел в это верить.
Два года назад Шульгин ездил на фронт и нашел, что сапог и шапок у солдат достаточно, но вооружения катастрофически не хватает. «Войнули как могли», – сказал он в Думе, отчитываясь об этой поездке. И войнем как могем… неужели России всегда выбирать между плохим и очень плохим?..
– Отречение длинное? – спросил Николай Александрович.
Он не любил читать пространных документов. Только суть вопроса – на половину листа. Чем короче, тем яснее. Писатели пространно пишут, потому читать их, особенно Толстого, – мука.
– Одна страница, – ответил Гучков.
Надо бы сократить, подумал Николай Александрович и произнес вслух:
– Вам сообщат, когда я подпишу.
Поднялся с кресла, и все поняли – спиритический сеанс окончен. Нужный дух был вызван. Но вместо загробного стона, звона цепей и невнятных восклицаний все услышали деловой тон и гвардейский акцент. Дух оказался бюрократом. Лучше бы и блюдечко не крутили. Неинтересно.
Однако движения бюрократа вдруг замедлились. Как будто зимой дохнул теплый ветерок, несущий влагу, – вот-вот и грянет весна, и льды растворятся во всеобщем паводке, как сахар в чае.
– Думаете, обойдется? – спросил царь вполголоса у Шульгина.
Спросил, как ребенок спрашивает у взрослого: ведь ничего не случится? Все будет хорошо?..
Василий Витальевич не знал, что ответить.
Государь твердым шагом вышел из гостиной и бесшумно прикрыл за собою дверь. Секунда слабости прошла. Он снова начал напоминать движущийся механизм для своих приближенных.
– Понял ли он, о чем его просят? – с ужасом спросил Шульгин.
Гучков пожал плечами. Он не знал, что ответить.
2
Еще в середине дня Николаю Александровичу доложили, что все командующие фронтами стоят за его отречение. Так что предложение думцев не явилось не-ожиданностью.
Манифест об отречении был фактически готов и содержался в его голове. Оставалось решить, в пользу кого передать трон и страну в придачу. В пользу царевича Алексея? Но сколько лет осталось жить мальчику? Лечащий врач Федоров заявил от имени науки, что царевич проживет совсем мало, еще около четырех лет. У дочерей не было склонности к политике. Они могли делать уколы раненым бойцам, рисовать, петь, танцевать, вышивать гладью, но от государственных дел их клонило в сон. Кому же отдавать? Брату Михаилу? Но он, кажется, нерешителен и трусоват, к тому же заядлый музыкант. Заберется в палатку на военном плацу и, пока идут учения, станет терзать гитару. Трень-брень, до мажор, ре минор… И к концу дня из расстроенных струн выйдет какой-нибудь милый музыкальный сквознячок – вальс или мазурка. Чем-то похож на меня. Живет иллюзией. Но у меня хотя бы есть ум, который наедине говорит мне правду. Есть ли ум у Михаила? Да разве у монарха должен быть ум? Совсем не обязательно. Должна быть интуиция. У меня ее, кажется, совсем нет. Плохо. Спать хочется.
Государь, подумав, открыл принесенную ему папку. Почувствовал, что внутри зазвенел велосипедный звоночек – солнечное сплетение сжалось, руки затряслись и во рту пересохло. Вот он, страх! Да, пожалуй, это не просто страх, а полновесный ужас. Морская волна неожиданно подскочила до девятого вала, который нарисовал господин Айвазовский. Только море было не снаружи, а внутри. Огромная гневная масса обещала снести обломок разума, за который уцепился растерзанный человек. Всему конец! Семье, России, миру!.. Как же так? Как отречься? В пользу кого? Ведь никто не подходит! Одно дело – изображать богоизбранного бюрократа прилюдно, а совсем другое – остаться со своей совестью наедине!..
Гучков не обманул. Листок был один. Напечатанный на пишущей машинке. Отречение в пользу Алексея. Но нет. Это мы сейчас поправим. Так нельзя. Я никогда не отдам своего мальчика на растерзание Государственной думе. Никогда не отдам министрам. Лучше Михаил. На него всё взвалим, его не жалко. Он, правда, всё провалит. Страны не будет, но вальсок-то останется!..
Приставив очки к носу, государь вчитывался в текст собственного отречения, написанного чужими людьми. В кабинете Председателя, где депутаты курили и дрожали от массы людей, переполнивших залы и коридоры Таврического дворца, составили эту небольшую поэму. Депутат сидел на депутате. С глазами, опухшими от бессонницы. С головой, свихнувшейся от вопроса: как при полете в яму избежать падения? Зависнуть на полпути. Но где парашют? И тут же испуганная машинистка в белой блузке с запахом пота, которые издавали ее подмышки, била клавишами надиктованный ей текст… А потом рассказала своему жениху о письме, которое она печатала.
Отречение пахло не только потом. Оно пахло дорогим табаком, смешанным с запахом дешевой солдатской махорки. От этой смеси тошнило.
– …вы не должны ни о чем беспокоиться, господа, – произнес генерал Рузский, разливая коньяк по рюмкам, – Государь – не враг самому себе. И он лучше нас понимает, что теперь нужно России.
В это время из кабинета государя раздался какой-то шум. Граф Фредерикс, погруженный в невеселые размышления о своей дальнейшей судьбе, вздрогнул и поднялся со стула… Быстрым шагом пошел в кабинет, и через минуту думцы услыхали его взволнованный голос:
– Врача!.. Скорее!..
Шульгин и Гучков переглянулись.
– А вот будет номер… Если государь император того… Умрет сейчас от кондрашки! – сказал Рузский.
Встал. Одернул на себе китель. Его расслабленность перешла в наигранную ярость.
– Сидеть! – страшно закричал он думцам. – Вы убили его… своей демократией!..
А вот это уже серьезно, – подумал Гучков. – Здесь нам костей не собрать. Если монархистов называют демократами, то жди виселицы.
Иллюзорный выход из кризиса, который содержался в картонной папке, в случае смерти государя становился запутанным, как отражение в разбитом зеркале. Выход искажался, двоился и троился, грозя не только подрывом управления, но и, пожалуй, полным внутренним хаосом. Выходит, что он и Шульгин убили Николая Александровича своим напором. Предположим, что трон унаследует малолетний Алексей при регенстве Михаила. Что тогда? Тогда депутатов, как цареубийц, посадят или казнят. А думе кирдык, всем фракциям и политическим оттенкам. Есть, конечно, свидетели, что с думской стороны не было предпринято ничего, что обещало бы трагический исход. Но все же ситуация была некорректной. Поздний приезд ночью. Вызывание государя на разговор в начале первого, когда нужно или спать, или мучиться бессонницей. Дворцовый переворот воплотился в августейший труп. В лучших монархических традициях России и всего мира. Когда уже закончится это средневековье? – тоскливо подумал Гучков. – Нету мочи терпеть. Когда мы уже перейдем ко всеобщим выборам? И попросим на трон достойного цивилизованного человека? Чем-то похожего на меня?
– Это скандал, – прервал его размышления Шульгин.
Он был бледен. Редкие волосы, зачесанные на лоб, лоснились от пота. Только закрученные усы провинциального фата по-прежнему кричали о мнимой победе.
В гостиную вошел министр двора.
– Прошу вас уйти, господа!.. – граф Фредерикс навис над ними, как тень отца Гамлета. – Государю императору нездоровится!..
– А наш документ? – выдохнул Шульгин.
– Он будет рассмотрен по выздоровлении.
И соврал. Пока потерявшего сознание Николая Александровича клали на кожаный диван, министр двора сжег листок с отречением на свече, что стояла на столике у окна. А потом долго махал руками и даже дамским веером, разгоняя едкий дым.
Шульгин надел свое легкое пальто из английского сукна, Гучков – шубу. И оба вышли на ветер, опустились с вагонной площадки в чернильную ночь, где текст был написан так плотно, что сливался в непроглядную тьму. Но тут вспыхнул магний. Гучков закрылся от него руками, а Шульгин надвинул котелок по самые брови. И тут же подумал: А зря!.. Уже и журналисты пронюхали! И фотографа с собой привезли. Наши снимки будут на первой полосе завтрашних газет. Но хорошо ли это?
– Хорошо, – ответил на его мысли Гучков. – Нас не смогут повесить без общественного скандала.
«А что трупу общественный скандал?» – хотел возразить Шульгин, но решил не пререкаться. Он почувствовал, что смертельно устал. Все было зря. И бессонные ночи в кабинете у Родзянко, и сочинение манифеста, и поиск царского поезда в занесенной снегами стране.
Опять зажегся магний. На путях стоял фотограф со своей треногой. Толпа журналистов, человек восемь или десять, обступила их со всех сторон.
– Какова цель вашей миссии?..
– Что сказал государь император?
– Когда начнется наше наступление?.. Немцы будут разбиты?..
Вопросы запрыгали и зазвенели, как медяки в кошельке.
– Победа не за горами, – важно ответил Гучков. – Она – на расстоянии вытянутой руки.
– Это ваше личное мнение?..
– Это мнение Ставки. Позвольте нам пройти, господа, – Гучков оттеснил от себя журналиста, толкнул фотографа и, запахивая на груди незастегнутую шубу, поспешил к своему вагону.
Шульгин замешкался.
– Каково настроение государя императора? – обрушился на него булыжник бесполезного вопроса.
Василий Витальевич с тоскою взглянул на Гучкова, который успел подняться в вагон.
– Государь работает с документами, – ответил Шульгин.
– Но ведь в Петрограде революция! – возразил журналист. Глаза его горели жаждой пустоты, потому что любая новость пуста – ее легко заменить на другую. А через день забудутся обе.
– То, что несколько сот человек вышли на улицу… это вы называете революцией? – и Василий Витальевич саркастически усмехнулся.
– Говорят, в городе нету хлеба!..
– Говорят, что кур доят. Дешевого хлеба нет, это верно. А дорогого в избытке.
– Значит, все хорошо?
– Не всё. Но будет. Будет всем хорошо. Очень хорошо. Вы сами потом спасибо скажете…
– Двести пятьдесят тысяч бастующих… – сказал кто-то с тоской.
– Врут. Это Англия распространяет слухи. Всё. Спасибо. До новых встреч…
Неся под нос околесицу, Шульгин запрыгнул на вагонную площадку и ввалился, как сугроб, в тамбур. Сзади захлопали, как снаряды, вспышки магния. Закрыть бы все газеты, – подумал он. – И моего «Киевлянина» в придачу!..
3
Государь очнулся от стука колес. Без сознания он был считаные секунды, но за это время в его голове произошло изменение. Как будто потеря сознания в самый неподходящий момент решила важный вопрос, и он остался далеко позади, где-то в районе Пскова и станции Дно. Пусть этот вопрос не был разрешен до конца, но надо было жить дальше: куда-то ехать, чем-то руководить и без конца наступать. Или отступать – это уже как Бог даст.
– Где мое отречение? – спросил он у Фредерикса.
– Какое отречение? – не понял министр двора.
Его лицо изобразило изумление. Он начал шарить вокруг руками, словно слепец или многорукий Шива, зачем-то переставил со столика фотографию дочерей Николая Александровича, заглянул под нее, пытаясь обнаружить злополучный листок. Потом отвернул портьеру и развел руками:
– Нету.
– Но его же привезли депутаты Государственной думы.
– Депутаты уехали, – ответил Фредерикс. – И увезли с собой всё, что привезли.
– Но я ведь помню… Я сейчас сам напишу!..
– Ни Боже мой, ваше величество! Вы очень устали, и вам необходим полный покой!..
Государь приподнялся на диване и кротко заглянул в глаза министра.
– А куда мы едем?
– Возвращаемся в Царское Село по вашему приказу.
– В Царское… Очень хорошо. Значит, поезд пропустили назад?
– Как могут ваш поезд и не пропустить?
– Но там же… Совет солдатских депутатов. Мне говорили… Он может воспрепятствовать!..
– Нам могут воспрепятствовать только снежные заносы, – предположил граф.
– Совдеп и заносы – одно и то же.
– Именно. Солнышко пригреет, и нет заносов. Настанет тепло, и нет Совдепа.
– Куда же он денется?
– Растает вместе со снегом.
Государь задумался. Спустил ноги на ковер и начал искать тапочки, елозя голыми ступнями. Из-под армейских брюк выглядывали белоснежные подштанники.
– Вы говорите о расстрелах? – предположил он.
– Я говорю о виселицах. На этих подлецов жалко тратить пули. Только веревка и древесина, не годная для строительных работ, – объяснил свою позицию министр двора.
В глазах его зажглась нешуточная страстность, которую можно было притушить лишь напускным равнодушием. И это – у сухопарого старика, которому нужно сушить сухари и думать о душе. Усы жесткие, закрученные кверху. Чем-то похож на кайзера.
– М-да… Быть может, – неопределенно заметил государь. – Как Бог даст…
Он как будто выбирал между петлей и пулей, не в силах предпочесть одно из двух.
За окном был свет папиросной бумаги, которую приставили к зажженной лампочке. Настенные часы показывали половину десятого утра.
Внезапно вагон дернулся. Заскрежетали тормоза, государя мотнуло к стене, и он чуть не ударился головой.
Паровоз дал гудок и встал.
– Опять революционные заносы? – предположил Николай Александрович.
– Заносы, но климатического характера..
– Мне бы очень хотелось подышать свежим воздухом…
Глаза государя сделались просительными, как у ребенка. Ему невозможно было отказать.
…В сопровождении министра двора он осторожно сошел на заснеженную землю, предварительно ощупав ее сверху ногой, как купальщик пробует холодную воду.