Частный визит в Париж Гармаш-Роффе Татьяна
Максим, собственно, и не возражал. Он разглядывал дядю, наслаждаясь его звучным голосом и этим перманентным представлением.
– Возьми ключи, – дядя указал на связку на столе. – Поменьше – от двери подъезда, побольше – от моей квартиры. Вадим тебя отвезет после съемок ко мне – отдохнешь с дороги. А мне надо отлучиться, девочку мою повидать. Но ты не беспокойся, я туда и обратно, быстро. Машину я на обочине шоссе оставил, как Вадимчик мне скажет, что снято, так я сразу и уйду через лесок. Так и быстрее, и съемкам мешать не буду. Вадим у нас немного нервный – когда хорошо идет, страшно не любит прерываться. А уж когда нехорошо идет, то тем более… Так о чем это я? О дочурке моей. Ты дочку мою не видел? Ну да, не видел, конечно. Я тебя непременно познакомлю. Прямо завтра, может, вместе и съездим. Увидишь, она у меня красавица, Сонечка. Ее сколько в кино звали сниматься! И Вадим звал, и другие режиссеры звали. А она не хочет. Хватит, говорит, с меня папиной славы. Слышь, папиной славы! Это она что, какую мою славу имеет в виду? У меня ее много, славы, всякой-разной… Шутница она у меня, Сонечка. А вот муж у нее скучный человек. Богатый и скучный. Финансовый деятель. Антиквариатом тоже занимается. А? Улавливаешь? – Арно посмотрел на отражение Максима в зеркале. – Ну как же нет! Ну, слушай, по секрету скажу тебе (при слове «секрет» у гримерши сделалось чересчур незаинтересованное лицо, на котором глаза, однако ж, расползались от любопытства, как тараканы): Пьер, зять мой то есть, меня все просит, чтобы я ему столик, наследство твое, продал. Не понимает человек, что не продается вещь. Я ему ведь прямо сказал: нет. Не продается вещь! А он все надеется… А теперь, как узнал, что ты приезжаешь, совсем помешался: хочет меня уговорить, пока я тебе столик не отдал. А? Как тебе это нравится? Ну, я еду-то из-за дочки. Она меня просила приехать. Разберись, говорит, папа, с Пьером сам… Не аристократ он, понимаешь. Я, конечно, демократ, это правда, но, согласись, в крови аристократов есть ген благородства, аристократу не надо объяснять, что достойно, а что недостойно. А другим приходится все объяснять, да еще и по нескольку раз… Вот я и еду. У вас как в России относятся к аристократам?
– Нормально, – пожал плечами Максим.
– А у нас – плохо. Не любят французы аристократов. Дети даже стесняются признаться, что их родители происходят из древнего благородного рода… Да-да, именно так! Есть такие, которые меня терпеть не могут из-за моего происхождения. Открыто, конечно, сказать такой примитивной вещи не смеют, поэтому ищут блох – то я пью, то я тип аморальный, а некоторые, представь, додумались говорить, что я выдохся как актер! Слышишь? Выдохся! Ну насмешили. Я-то знаю, что на самом деле мое происхождение им спать мешает… От зависти все это. Наша национальная черта – зависть… А ты сам-то чувствуешь себя аристократом?
Максим снова пожал плечами.
– Да не так чтобы очень… Это как должно чувствоваться?
– Ну как… Благородство.
– Это зависит от происхождения?
– Ты со мной не согласен? – дядя подозрительно посмотрел на отражение Максима в зеркале. – Ты сам дворянин и должен уважать благородное происхождение!
– Я уважаю, дядя. Уважаю хороших людей и не уважаю плохих.
– Демократ, значит. Ну, я тоже демократ. Ты правильно рассуждаешь, сразу видно – благородство у тебя в крови!
Максим усмехнулся дядиным умозаключениям.
– Не буду больше вам…
– Тебе!
– …тебе мешать, дядя. До вечера?
– Ты жди меня, я к ужину буду!
Максим пообещал ждать. Он удивлялся, до какой степени ему знаком этот актерский тип. Ему всегда казалось, что это чисто русский образец, такой Актер Актерыч, шумный, вальяжный, тщеславный, обаятельный. Живет напоказ, и никогда не знаешь, где кончается актер и где начинается живая личность. Он часто кажется самодовольным, но вдруг проявляет деликатную совестливость; кажется глупым, поверхностным, но вдруг обнаруживает незаурядное понимание вещей; кажется мелочным, но вдруг делает великодушный жест… И теперь ему было странно обнаружить такой же тип здесь, во Франции, да еще в лице собственного дяди. Зря Вадим нервничает, что Арно отвлекается перед съемками: все будет в порядке. Потому что самая главная черта этого актерского типа – высококлассный профессионализм. Его ночью разбуди после попойки – он тебе всю сцену без дублей сыграет. Да еще так, что ты сам, режиссер, ахнешь. Ну, в крайнем случае два дубля.
Он вышел из автобуса, взял у кого-то экземпляр сценария, чтобы за оставшиеся минуты пробежать глазами предстоящую сцену, и углубился в чтение. Сюжет, похоже, был тяжеловат, но от диалогов веяло той легкой, изящной ненавязчивостью, которая составляет прелесть и обаяние французского кино. Но все зависело в конечном итоге от того, как будет снимать Вадим, как будут играть актеры…
Максим заметил наконец девочку. На глаз, лет шестнадцати, тонкая и длинная, гибкая, как ивовый прут. Даже перемазанная грязью-гримом, со спутанными светлыми волосами, она была очень хороша, хотя, на вкус Максима, чересчур чувственна для предназначенной ей роли. Он вспомнил, как Вадим каялся в Каннах по поводу «мордашек» – ну что ж, после того, что было выпито, да еще с непривычки, чего не скажешь…
Актеры уже ходили по площадке, уточняя свои действия. Девочка заметно нервничала, Арно был спокоен и уверен, не столько выполняя указания Вадима, сколько предлагая ему нюансы своей роли и ободряя партнершу. Все было так знакомо, так похоже, что на мгновение Максиму показалось, что это он снимает свой фильм, и только по какому-то недоразумению другой человек обсуждает с актерами предстоящую сцену.
Усмехнувшись этому занятному ощущению, Максим достал свою новенькую японскую видеокамеру.
– Запечатлею нетленные мгновения работы великого французского режиссера, студентам в Москве буду показывать, – подмигнул он Вадиму.
Но Вадим уже не слышал его, полностью включенный в работу. У большого пролома в фундаменте дома с левой стороны он попросил девочку лечь на землю – его заинтересовал световой эффект на ее волосах. Волосы засветились нимбом, на лицо ее легла тень, и девочка преобразилась: глаза таинственно засияли из полумрака, чувственный рот очертился усталой и скорбной складкой. «Падший ангел! – подумал Максим. – Вон куда тебя потянуло, мой дорогой Вадим… Это тебе нелегко будет. Тут дорожка к банальностям шелковыми коврами выложена. Ну, посмотрим, посмотрим…»
Начало съемок затягивалось, девочке подправляли грим, оператор что-то доказывал Вадиму, Вадим заглядывал в камеру, спорил и нервничал. Его голос набирал повышенные тона: ему не терпелось начать работу, нащупать нужную интонацию сцены – потом многое решится само собой, по ходу.
Наконец все было готово, и съемки начались. Для разминки начали с нескольких проходов актеров от дома и к дому, которые будут потом вмонтированы между сценами внутри дома-развалины, снятыми, разумеется, в студии. Все шло хорошо, и Вадим, кажется, успокоился, да и девочка вроде бы пришла в себя…
Максим огляделся. Все были погружены в работу, все взгляды были направлены на съемочную площадку, только одна хорошенькая мордашка косила любопытными глазками в его сторону. Максим узнал гримершу и послал ей обаятельную улыбку, тут же, впрочем, забыв о ее существовании. Ему было интересно наблюдать за Вадимом, за сменой выражений его лица, которое отражало, как зеркало, выражения актерских лиц. «Занятно, – подумал он, – у меня так же меняется лицо, когда я снимаю?»
Наконец началась и основная сцена. Камера застыла на панораме, вбирая в себя осеннюю даль, лиловато-прозрачный лес, пронзенный карамельно-стеклянными лучами низкого октябрьского солнца. Наезд: дом, зияние черного дверного провала. Из сумрака постепенно прочерчивается грязная взъерошенная голова Арно. Крупный план: красные тяжелые веки, бессмысленный взгляд человека в похмелье… Выползает, руки дрожат, всего мутит, никак не сообразит, где он и что он и какой сегодня день. Щурясь на неяркое солнце, он присаживается на камень, подставляя сутулую спину негреющим осенним лучам, силится что-то вспомнить или понять…
Глядя на эти опущенные плечи Арно, на эту свинцовую тяжесть в его теле, на всю его преобразившуюся фигуру, Максим снова подумал, что за такого актера Вадиму не стоит волноваться. Он понимал, что значит для Вадима сегодняшняя съемка: это было начало фильма, его первая и относительно короткая сцена, в которой после тяжелой пьяной ночи выползает на свет божий одинокий клошар[5] почти старик, и вдруг понимает, что каким-то образом рядом с ним этой ночью оказалась несовершеннолетняя девочка… И с ужасом задает себе вопрос, как и что произошло этой ночью… Немая сцена, в которой участвуют двое и низкое осеннее солнце со старой развалиной домом, почти без слов, вся на внутреннем невысказанном диалоге с самим собой, где мысли и чувства выражаются в походке и в жесте, в глазах и повороте головы – но она была главной. Да, это Максим хорошо понимал – на таких вещах держится весь фильм, в них определяется то, что потом критики называют «режиссерским почерком». И здесь вся тяжесть, вся ответственность за будущий фильм ложилась на плечи Арно.
Но это были надежные плечи. Сцена была сыграна великолепно.
Еще один дубль, опять великолепно.
Максим покосился одним глазом на Вадима – другой его глаз был устремлен в видеокамеру, которая провожала дядю, огибавшего угол дома. Ему показалось, что в лице Вадима мелькнуло сомнение. Такое знакомое ему самому сомнение: не сделать ли еще дубль, мало ли что…
– Если сделаешь еще дубль, встанешь в тупик перед выбором, – шепнул он Вадиму.
Вадим довольно улыбнулся.
– Снято! – крикнул он. – Спасибо, свободен, Арно!
Дядя обернулся, хитро улыбнулся Максиму, махнул рукой и скрылся за развалинами. Неожиданно он опять высунулся из-за угла и сделал вид, что его тошнит, глядя на Максима с жалкой улыбкой пьяного человека, и снова исчез. «Для меня одного сыграл. Все так и есть: что жизнь, что сцена для таких, как он, – все едино…»
Максим вернулся на прежнее место. Девочка уже начала работать. Она выползла из дверей на четвереньках, раскачиваясь как бы от тупой головной боли, и растянулась на грязной земле возле пролома. Вадим остался недоволен. Сдерживая раздражение, он попросил Май – как оказалось, ее звали этим поэтичным именем, которое, впрочем, на французском языке ничего не означало, – повторить сцену. Май снова выползла, снова растянулась. Опять не так.
Еще раз. Опять не то.
Еще раз. Еще раз.
Все было не так! Не так выползала, не так растягивалась, не так голову поворачивала, не так падал свет из пролома, не давая найденного на репетиции эффекта на ее волосах.
Вадим закипал тихой, истеричной яростью. Его голос сделался странно тонким и каким-то замедленно-слабым, будто замороженным – попытка из последних сил сдержать себя, которая, как знал Максим, ни к чему хорошему привести не могла. Надвигалась катастрофа.
Максиму вдруг пришла в голову мысль, что его присутствие мешает – то ли девочке, то ли Вадиму, то ли сразу обоим. Он как-то почувствовал себя лишним, чересчур посторонним и чужеродным. Он поставил камеру на землю – у этой славной японской штучки были три маленькие ножки для этой цели – и углубился в лесок: пописать. В самом деле он чувствовал себя неловко и даже, пожалуй, понял почему: непрофессионализм этой девчушки был так очевиден, особенно после работы Арно, что Вадим вдобавок ко всему еще и начал комплексовать перед Максимом, памятуя все их разговоры о «мордашках»…
Пописать оказалось делом не таким уж простым: гримерша не отпускала его взглядом, и ему пришлось еще более углубиться в лес, чтобы исчезнуть из ее поля зрения. Забравшись в кусты и запутавшись в паутине, Максим наконец благополучно завершил намеченное, выпростался из паутины и стал неспешно прогуливаться среди деревьев вдоль съемочной площадки, поглядывая на все возрастающую истеричную панику «актрисы», которая что-то кричала Вадиму, глотая слезы. Максим уже не надеялся на благополучное завершение сцены.
Он заскучал. С ветки на ветку перелетала потревоженная птица. Под ногами росли желтые сыроежки. Неправдоподобно большие, с cухими ярко-желтыми шкурками, на которых налипли листики и хвоинки, – картинка из детской книжки. Вдалеке меж деревьями мелькнул дядя, уходящий напрямую через лес к шоссе. Максим почувствовал усталость – сказывался перелет и разница во времени… Как вдруг Вадим вскрикнул, довольный: «Отлично!»
Максим с сомнением подошел поближе и взглянул. «Падший ангел» лежал – в который раз! – в грязи на положенном месте и смотрел в камеру огромными, полными отчаяния глазами, горько сложив потрескавшиеся пухлые губы. Грязная копна перепутанных светлых волос сияла золотым нимбом вокруг ее головы. «Поздравляю, – шепнул он снова Вадиму, – это здорово, я даже не ожидал».
В самом деле, это было хорошо. Что ж, довести актрису до истерики и заставить ее таким способом сыграть нужную сцену – такой метод существовал и в арсенале Максима, и был, честно говоря, не худший из методов…
Меньше чем через час все было закончено.
– Уф, – сказал Вадим, довольный, с победным видом. – Есть хочешь?
– Я еще с самолета сыт.
– Тогда я тебя отвезу прямо к дяде. Он тебе ключ не забыл отдать? А я на студию поеду, хочу сразу все отсмотреть.
Максим понимал его нетерпение. Что же касалось его самого, то он думал с нетерпением о душе и о чае. Крепком душистом чае, который он с собой привез, не слишком надеясь на кофеманов-французов…
Глава 3
Ранние осенние сумерки обволокли шоссе легким белым туманом и сыростью. Они ехали молча, думая каждый о своем. Золотые лучи фар вонзались в туманную плоть, и ее белые бородатые клочья бросались под колеса.
– Так смотри не пей с Арно, – вдруг напомнил ему Вадим.
– Я уже понял, Вадим, мне повторять не надо.
– Извини. – Вадим помолчал и добавил: – Сам понимаешь, если он сорвется… Вот я и боюсь.
– Ты алкоголизм имел в виду, когда сказал мне, что история в некотором роде из личной жизни дяди?
Вадим неопределенно покачал головой.
– И алкоголизм тоже… И не только. Но это долго, так что давай отложим на потом.
В Париже было тепло, светло, шумно и тесно. Величественные дома вплывали тупыми носами в перекрестки, как корабли. Красные козырьки кафе простирались над столиками, выплеснувшимися, по случаю хорошей погоды, на тротуары вместе с потоками света, вкусными запахами и черно-белыми официантами в длинных фартуках. Максим крутил головой по сторонам, думая, что завтра утром первым делом он отправится гулять по городу.
Они затормозили возле четырехэтажного дома на тихой улочке без реклам и туристов. Максим открыл одним из ключей входную дверь и чуть было не вошел в зеркало, занимавшее всю стену от пола до потолка и создававшее иллюзию коридора. Вадим снисходительно улыбнулся.
Маленький лифт доставил их на третий этаж, куда выходили две двери. Дядина пахнула на них дорогим мужским одеколоном и табаком. Квартира была просторной, по-мужски опрятной и неуютной, выдавая отсутствие женщины в доме. Добротная мебель стояла непродуманно и казалась купленной случайно, в разных местах и в разное время. Вадим показал ему комнату для гостей.
– Располагайся, – сказал он. – Чувствуй себя как дома. У тебя все есть, не надо ли чего привезти?
– Не беспокойся.
– Ну хорошо… Арно должен быть скоро. Я, может, заскочу ненадолго, проведаю вас. Но мешать не буду, твой дядя ангажировал тебя на весь вечер целиком.
«Боится, что Арно пить будет, – подумал Максим. – Проверить хочет, мне не доверяет. Похоже, я в Каннах тогда сильно поддержал мнение о склонности русских к водке!» Он усмехнулся:
– Давай заходи, контролер.
– Да ты что, я так просто!
– Разумеется. Все равно заходи.
Вадим покачал с сомнением головой и ушел.
Максим обошел квартиру. Две спальни – одна дядина, с мебелью из темного дерева и фиолетовым постельным бельем с мордами тигров на наволочках; другая для гостей – светлого дерева и простым бельем в зеленую полоску (спасибо, что не с тиграми!). Двойная гостиная, меньшая часть которой была превращена в библиотеку. Стеллажи с книгами поднимались по левой стене до потолка – все больше старинные переплеты неярких благородных тонов, тускло светившиеся золотым тиснением. Должно быть, достались от родителей. Максим разглядывал названия, вдыхая неповторимый запах старой бумаги…
Столик стоял у окна. Изящный, словно парящий на своих тонких гнутых ножках туалетный столик, инкрустированный разными породами дерева, с изображением двуглавого орла с короной в пышном цветочном орнаменте. Наследство. Максим потрогал его гладкую поверхность…
…Дмитрий Ильич давно предчувствовал необходимость покинуть родину. Не хотелось, но угроза чувствовалась в воздухе. Ему не нравились, очень не нравились все эти рабочие волнения, все эти сходки и листовки, эта интеллигентская припадочная любовь к народу. Народ – это бедные, необразованные, грубые и ограниченные люди, а остальные, значит, не народ? Странное представление о народе у российской интеллигенции, исключившей самое себя из этого понятия! Странное и опасное представление…
Он потихоньку готовился. Продал имение под Питером, кое-что из имущества. Наталья была против, плакала, перефразируя «Вишневый сад», – не хочу, чтобы по нашему парку гуляли топоры! – но он сумел настоять.
После октябрьского переворота Дмитрий Ильич решил: все, надо ехать. Но снова отложил отъезд, увлеченный надеждой, что власть большевиков долго не продержится. Началась Гражданская война, интервенция, Дмитрий Ильич чуть было сам не подался в ополчение, но пароходство переложить было не на кого…
Когда их бывшее поместье под Питером сожгли, когда не только по их саду, но и по всему их старинному дому гуляли топоры и народ писал и гадил в дорогие вазы, Наталья снова плакала и сжимала его руки: «Ты был прав, ты был прав!.. Как это страшно, что ты оказался прав!..» И он, он тоже с трудом сдерживал слезы…
Максим очнулся и вздохнул. Диалог у него не складывался, слова не находились. Он жалел иногда, что не родился в эпоху немого кино. Бессловесного кино. Максим умел чувствовать и передавать в своих фильмах молчание или бессвязную, бредовую, к себе самому обращенную речь, которая равна молчанию; он умел передавать паузы и позы, он умел вмещать в кадр состояния, настроения и смыслы. Но слова – это был ненужный ему в его работе инструмент. Особенно теперь, когда он задумал коснуться темы, на которую было сказано уже так много слов, что все они стерлись и поблекли. И он никогда бы не подумал приблизиться к теме революции, сталинизма, разбитых режимом судеб и жизней, если бы это впрямую не касалось его семьи. Если бы он не ощущал своего долга перед теми, чьи имена ушли в небытие, словно никогда не существовали; были вычеркнуты безжалостной рукой из метрики его отца и его собственной…
Однако ж без слов не обойтись, их нужно придумать. Причем простые слова, обычные, каждодневные. Оставив за плечами несколько нашумевших фильмов, которые критика называла то авангардом, то заумью – в зависимости от симпатий авторов статей, – Максим почувствовал, что богатство языка кино, как и любого другого языка, лежит в его классическом пласте. Никакой сленг, как бы ни был он оригинален, не способен дать те же выразительные возможности, что обыкновенный классический язык. И ему хотелось теперь говорить простым и доходчивым, классическим киноязыком, ему хотелось показать трагедию, убийственную в своей простоте. И именно эта простота была для Максима непростой задачей. Если в его прежних фильмах люди пили чай, то это было для того, чтобы показать – как это красиво – чай, как это красиво – пьют, как это красиво – в саду. Топазная струя, пронизанная солнцем, бьет в тонкое белое дно чашки… Но теперь ему хотелось не столько любоваться жизнью, сколько жить. И кажется, еще никогда ему не были так нужны хорошие диалоги…
Максим снова вздохнул, похлопал дружески столик по изузоренной прохладной столешнице и занялся своим чемоданом. Он достал свои подарки – русские сувениры, разумеется, икру, провезенную тайком через таможню, водку, которую тут же с сожалением убрал, памятуя наказ Вадима. В шкафу нашлось полотенце, и, покидав одежду на кровать, он направился в ванную.
- Ночь коротка,
- Спят облака, —
доносилось оттуда, перекрывая шум воды, —
- И лежит у меня на ладони
- Незнакомая ваша рука, па-па-па-па-па…
Кажется, звонил телефон. Максим закрутил краны. Нет, он не ошибся, это действительно звонил телефон. Подойти?
Ага, голос Арно! Должно быть, пришел уже.
– Арно? – позвал Максим. – Дядя, это ты?
Не получив ответа, он снова прислушался. Нет, это был автоответчик: «…Начинайте говорить после бип-сонор…»
Однако звонивший говорить не стал, и по квартире разносились гудки отбоя. «Ну и ладно, – лениво подумал Максим. – Это, наверное, Арно звонят, не мне ведь?»
Но телефон снова настойчиво зазвонил, будто звонивший знал, что кто-то есть в квартире. Едва вытершись, он обмотался полотенцем и всунул мокрые ноги в тапочки. Может, это Вадим или Арно… Максим решился и снял трубку.
– Алло?
– Здравствуйте, – раздался женский голос. – Я говорю с Максимом?
– Да-да, – удивился Максим, – это я.
– Это Соня у телефона. Дочь Арно.
– Да-да, здравствуйте, очень рад.
– Максим, папа вам обещал приехать к ужину, как я понимаю?
– Мы так договорились…
– К сожалению, он не сможет приехать. Мне неловко об этом говорить, но я не буду делать секрета: он выпил лишнего за обедом… Я не могу его отпустить. Он останется ночевать у меня. Сожалею, но вашу родственную встречу придется отложить до завтрашнего дня. Хорошо?
– Разумеется, конечно…
– Рада была с вами познакомиться. Надеюсь, скоро мы сможем встретиться и познакомиться поближе… Всего доброго!
– Я тоже надеюсь… Всего доброго!
Максим растерянно положил трубку. Такого поворота он не ожидал. Значит, дядя не приедет сегодня. И Максим остается в одиночестве на этот вечер… Досадно. И потом, Соня так быстро с ним попрощалась… Она, видимо, не разделяет их взаимного с Арно интереса к истории рода и родне. Особенно, может быть, к родне… Его это задело.
Впрочем, что ему до неведомой Сони? Он никому не собирается навязываться.
Сияние довольного Вадима потускнело, когда он узнал о звонке Сони.
– А если снова запьет? – мрачно вопрошал он. – Позвоню-ка Соне, что там у них происходит, как она могла допустить, чтобы Арно пил? Что же она, не понимает…
– Ты как наседка над цыпленком. Успокойся, подумаешь, выпил! Проспится. Разве ты не видишь, как Арно рад работе? На запой не променяет, не паникуй.
Вадим с сомнением посмотрел на Максима.
– Ты только Соню поставишь в неловкое положение… – пожал плечами Максим. – Она и так, по-моему, смущена… Все равно ведь уже ничего не изменишь.
– Ладно, – вздохнул Вадим, – делать нечего. Подождем до завтра, надеюсь, что… Тогда, слушай, раз у тебя вечер освободился, я тебя приглашаю ужинать. Идет?
Максим хотел спать. Было около полуночи, для человека творческого время детское, но утром он еще находился в Москве, по московскому времени было уже два, и, кроме перелета, за этот день произошло слишком много событий, слишком много впечатлений. Он разморился в глубоком плюшевом кресле дяди.
– Я, признаться, устал… Извини. В другой раз с удовольствием.
– Ну смотри. Ты совсем падаешь? – спросил Вадим.
– Нет… Ничего, – соврал Максим. – А что?
– Тогда давай посмотрим план сценария?
– Хорошая мысль.
– А я пока жене позвоню.
Максим полез за сценарием в чемодан. Вадим заворковал в телефон:
– Слышишь, Максим, Сильви тебя тоже приглашает!
– Я с удовольствием. Завтра… или послезавтра… если вас устроит.
– Ну да, он устал, все-таки самолет и разница во времени… – объяснял жене Вадим.
Максим достал бумаги, разложил, и Вадим погрузился в чтение, изредка задавая вопросы.
…Когда наконец они оба пришли к согласию, что ехать надо, Наталья уже была беременна – на третьем месяце. Они долго обсуждали эту новую ситуацию и снова решили подождать с отъездом. До родов. Что там, во Франции, какие условия их ждут (все нажитое ведь не вывезешь, придется забирать то лькосамое необходимое), какие врачи – они ничего не знали. А тут – лучший врач города был их ближайшим другом… Решили списаться со своими французскими родственниками, расспросить, как и что, даже, может, попросить помощи: снять к их приезду жилье… Однако на успех надеялись слабо: во Францию письмо еще можно было отправить, были оказии, люди уезжали; а вот получить ответ…
«Ехать! – колотилось в сознании Дмитрия бессонными ночами. – Немедленно ехать!»
«Без истерик!» – строго приказывал он себе при свете дня.
Чем больше округлялся живот у Наташи, тем страшнее было ехать – и тем страшнее было оставаться.
Когда стало ясно, что интервенция не удалась и Белая армия отступает, Дмитрий Ильич понял: теперь или никогда. «Едем», – сказал он Наташе. Наталья Алексеевна была на восьмом месяце…
Телефон нарушил сосредоточенную тишину.
– Сними, – сказал Максим, – это все равно не меня.
Вадим снял трубку.
– Алло… В каком смысле завтра?.. – вдруг растерянно переспросил Вадим. – Извините, я не понял… Соня! Это ты? Здравствуй, детка! Я думал, это Сильви… Да, Вадим… Не ожидала? Вот, решил заглянуть. Тебе Максима позвать? Да, я в курсе. Ох, нехорошо это, да чего уж там, теперь поздно говорить… Надеюсь, завтра он будет в порядке… С Максимом? Ну, я думаю, да, погоди, спрошу у него.
Вадим оторвался от трубки:
– Соня нас приглашает на обед завтра. Поедем?
Максим кивнул.
– Да, спасибо за приглашение, – снова уткнулся в трубку Вадим. – В полдень, хорошо. Права? Наверное, погоди, сейчас спрошу.
Вадим снова повернулся к Максиму:
– У тебя есть водительские права, ты водишь?
– Да… А что?
– Есть у него права… А ты не позволяй ему пить! – воззвал он в трубку. – Да, понимаю, конечно, у меня он тоже разрешения не спрашивает. Ладно, завтра вместе будем стоять на страже… Так, до завтра, моя дорогая, рад буду тебя повидать. Ты тоже у нас давно не была… Нет, спасибо, но Сильви завтра с детьми к бабушке едет… Да-да, к двенадцати. Целую тебя.
Он положил трубку.
– Соня рассчитывает на тебя в случае, если Арно завтра опять выпьет… Чтобы ты сел за руль его машины. Ох, не нравится мне это! Ну ничего, завтра я ему пить не дам.
…Его сухая, аристократическая рука гладит прохладные, шелковистые волосы Наташи, наматывая легонько каштановые пряди на пальцы и распрямляя колечки, которые тут же свиваются вновь…
…Ее белая кожа, похудевшее, осунувшееся лицо с очертившимися скулами; легкие, едва заметные веснушки, тревожные карие глаза, прозрачные руки с синими тонкими ручейками вен, торчащий немного кверху живот…
…Тонкий батист, кремовые рукодельные кружева – ее нижнее белье, которое она складывает в громоздкий чемодан при пляшущем свете свечи, рыже путающемся в батисте: электричества давно уж нет…
…Как она поднимает глаза от чемодана, глядя на Дмитрия, который расхаживает по комнате, бросив свой чемодан недосложенным, и, размахивая руками, рассуждает об их жизни в эмиграции, пытаясь убедить жену и самого себя в том, что все будет хорошо… хорошо… хорошо… В ее глазах – снисходительное согласие: она ему не верит, она прячет страх на дне светло-карих глаз, в которых дрожит свеча, она прячет этот страх от него – и от себя… Она говорит ему…
«Хотел бы я знать, что она говорит ему, черт!»
…Наташа в очереди у тюрьмы, чтобы узнать хоть что-то о судьбе мужа, передать передачу… Из тех очередей, что описала Ахматова…
…Наташа в лагере, поседевшая и исхудавшая. Мысли о сыне. Глаза. Бесцветные губы. Корявые, натруженные, старческие руки.
Нет, не могу, я через это не пройду, слишком больно – «по живому».
– …Что-что? Извини, Вадим, я задумался.
– Я понимаю, что это твоя семья и тебе каждая деталь близка и дорога, но для сценария здесь не хватает интриги, не хватает авантюризма, приключения… Я хочу сказать, что это драматическая история, задевающая сердце русских, но для французов нужно еще что-то, какая-то зацепка, понимаешь? Он слишком серьезен, твой план, в нем воздуха не хватает… Что-нибудь занятное бы найти, какой-то исторический анекдот[6], изюминку… Как царица столик подарила твоей прабабушке, например. Не знаю, подумай. Воздух нужен…
– Мне не хватает конкретности того времени. Плоти и крови. Я рассчитываю тут у вас в библиотеках пошарить, мемуары поискать – у нас ведь ничего из белоэмигрантской литературы не печатали… Арно мне советовал одну, «Воспоминания графини З.» называется, но я ее в Москве не нашел. Там, по его словам, очень точно описана эпоха русской эмиграции… А по французской части сценария мне понадобится твоя помощь – у меня пока только самые общие наброски характеров…
– Это я заметил.
– Да?
– А ты думаешь, нет?
– Сдается, мне будет интересно с тобой работать, – усмехнулся Максим.
– Ты почему финал не сделал? – спросил Вадим.
– Потому что у меня нет финала.
– Не усложняй, Максим!
– Да нет, я его просто не нашел. Никак не могу остановиться в этой истории, готов даже наш сегодняшний разговор включить в сценарий, твои съемки с дядей…
– Я тебя понимаю… Знаешь, с той недели сядем вместе. Вечерами… Сейчас фильм у меня должен хорошо пойти, я чувствую, хорошо и без нервотрепки. Для меня эта сцена сегодня была решающей…
– Я это понял.
– Да?
– А ты думаешь, нет?
– Сдается, Максим, что мне будет интересно с тобой работать.
Оба рассмеялись.
Глава 4
Из того, как было все на следующий день, Максим бы сделал кино. Вот так: камера, мотор, поехали!
Тишина и покой аристократического пригорода; неяркое свечение желтеющей листвы, обметавшей узкие улочки; черные чугунные завитки ворот; изузоренная листопадом дорожка, ведущая к старинному белому дому. И замереть на мгновение – пусть втечет в объектив эта величавая, недвижная тишина.
И только потом камера найдет, нащупает, разглядит маленькую тонкую фигурку на крыльце, протянувшую навстречу Вадиму руки: змейка, ящерка в серебристо-сером платье – Соня.
Теперь наезд, вот так, следуя за моим взглядом, приближаясь, поднимаясь по лестнице: серебряный всплеск света на округлости груди; легкий золотистый сумрак между смуглыми ключицами; тонкая точеная шея; круглый упрямый подбородок; капризный изящный рот; губы, сложенные для поцелуя (пока еще не мне, Вадиму!); улыбка, ямочка на левой щеке, два белых влажных зуба, широко расставленных, с детской щелкой посередине. Но – дальше!
Дальше нос, обычный аккуратный носик, но не это главное; вот, вот, теперь! Утони в этих глазах, оператор, как тону и таю я! Цвета темного янтаря, плавно уходящего к вискам разреза, под сенью прямых игольчатых ресниц; нет, так не бывает, я сплю, мы с оператором спим, и видим сон, как художник рисует эту каштановую прядь на смуглом чистом лбу; нет, проснись, оператор, проснись и сними этот царственный и змеиный поворот головы, этот взгляд, яхонтовый, теплый, непроницаемый!
Сейчас и мне достанется поцелуй, как это удачно, что у французов принято все время целоваться, иногда это окупается сторицей; что бы такое сказать, любезное и остроумное? Хочется понравиться, она замужем, муж у нее «скучный и богатый»; вот и он, длинный и с длинным носом, невзрачный, серый, никакой, – богатый? Они втроем о чем-то толкуют, а я еще не придумал, что сказать; надо вырваться из плена этих глаз, но никак. Они меняют цвет, они расширяются и темнеют, они обращаются на меня – эх, держись, Максим! Ее губы что-то произносят, теряя в замедленной съемке улыбку; ее глаза темнеют и остывают, ее лицо, обращенное ко мне, замирает в ожидании ответа, а я стою, кретин бессловесный, вот чертовщина! Эй, стоп! Кино снято!
– Простите, – встрепенулся он, – я не расслышал? Засмотрелся: вы очень удачно вписываетесь в кадр… – сказал он немножко игриво, не зная, подать ли руку или поцеловаться.
Соня, глядя ему в глаза, медленно повторила:
– Где мой папа, Максим?
…Это снова было похоже на кино, но на то, которое он не любил: дурное, путаное, с многозначительными немыми сценами и бессмысленно-нервными восклицаниями. Говорили все одновременно, перебивая друг друга и не понимая ответов.
– В каком смысле? – спрашивал Максим.
– Как это где? – восклицал Вадим.
– Он же с вами? – тревожно не понимала Соня.
– Наоборот, он с вами, – удивлялся Вадим.
– Почему с нами, он с вами!
– Но он же остался у вас!
– Боже мой, у вас, у вас он остался!
– Ты что-то путаешь, Соня, ты позвонила…
– Так, стоп!
Гомон перекрыл Пьер, Сонин муж.
– Войдемте сначала в дом.
Вошли. Разделись. Дом был великолепно элегантен, но было не до того. В гостиной оказались еще двое мужчин и одна дама. Их лица были встревоженно-любопытны – видимо, до них долетели обрывки разговора на крыльце.
– Наши друзья, – бросил Максиму Пьер. Наскоро протянули руки.
– Маргерит, – тряхнула его руку женщина, удивительно похожая на Пьера длинным носом и бледным, без малейших следов косметики, немолодым лицом, обрамленным модной мальчишеской стрижкой.
– Жерар де Вильпре, – представился высокий, чуть полноватый мужчина с кудрявой головой и приятными карими глазами, подавая большую безвольную ладонь, мягко облепившую руку Максима, – мой сын Этьен.
На этот раз некрупная, но крепкая рука легла в руку Максима: изысканно красивый молодой человек, в тонких чертах которого затаилась Азия, бегло улыбнулся ему.
Уселись в кресла.
– У нас недоразумение, – четкой скороговоркой проинформировал своих гостей Пьер. – Не можем разобраться, куда запропастился мой тесть. Так что я вынужден занять общее внимание прояснением этого обстоятельства.
Соня была бледна, ее глаза мгновенно обметали синевато-серые тени, как это часто бывает у смуглых людей. На такую кожу свет во время съемок нужно ставить продуманно, иначе тени могут дать зеленоватый оттенок, который Максим не любил…
– С папой что-то случилось, – тихо сказала Соня.
Пьер обвел всех строгим взглядом.
– Спокойно, – сказал он, – не паникуй, Соня. Сейчас все выяснится. Давайте по порядку. Итак, как я понял, никто не знает, где находится месье Дор? – И он снова оглядел всех по очереди.
– Похоже на то, – ответил ему за всех Вадим.
– Вчера Арно должен был приехать к нам с Соней после съемок. Мы об этом с ним договаривались. Вадим об этом знал – так? Арно вам говорил, куда собирается ехать после съемок?
– Говорил. К вам.
– Мне он тоже так сказал, – подал голос Максим.
Пьер молча посмотрел на него и снова перевел глаза на Вадима.
– Вы обещали отпустить Арно, как только его сцена будет снята, Вадим. Правильно?
Вадим кивнул.