Державный плотник Мордовцев Даниил

– Будут, с Божьей помощью, и более знатные, да вот здесь!..

И царь указал на море, как бы грозя рукою.

А в душе Ягужинского звучала мелодия: «Упустила соколонька – та вже й не пиймаю!..»

«…опановали козаки вежу, которая усего города боронила, – читал Петр, – и из тоей вежи козаки разили турков в городе, же не могли себе боронити, которые и мусели просити о милосердии, и сдали город; тилько тое себе упросили турки у его царскаго величества, жебы оным вольно у свою землю пойти, на що его царское величество зезволил, отобравши город зо всем запасом, строением градским, и оных турков обложенцев казал забрати у будари на килькадесять суден и отвезти за море Азовское, у турецкую землю».

Петр остановился и взглянул на Меншикова.

– Полагаю, запись учинена с обстоятельствами верно, – сказал он.

– Верно, государь, – отвечал Меншиков.

– У черкас, я вижу, письменное дело зело хорошо налажено.

– Черкасы, государь, ученее нас.

– Подлинно… Да и свет учения и книгопечатное дело от них же, от черкас, идет к нам, на Москву.

А Павлуша Ягужинский, прислушиваясь к разговору царя с Меншиковым о черкасах, думал о своей «черкашенке» из Диканьки, и в душе его продолжала петь дивная мелодия:

  • Ой, гаю, мий гаю, зеленый розмаю!
  • Упустила соколонька – та вже й не пиймаю!..
10

Между тем пока царь на берегу «чужого моря» волновался великими государственными думами, под Нарвой его преображенцы и другие воинские люди, большею частью, кроме преображенцев и семеновцев, состоявшие из неопытных новобранцев, продолжали возводить укрепления своего лагеря, готовясь к скорой осаде.

Время стояло осеннее, ненастное. То хлестал дождь, то слепил глаза мокрый снег, и северное пасмурное небо не располагало к энергичной работе. Даже любимцы царя, преображенцы, чувствовали себя как бы покинутыми своим державным вождем.

– Не любы, что ли, мы стали батюшке-царю? Из царей разжаловал себя в капитаны бомбардерской роты… Простой капитан!

– Да и прозвище свое родовое переменил: стал Петром Михайловым.

– А видели, как он онамедни шанцы копал да сваи тесал? Топор у него ажно звенит, щепы во каки летят!

Кто-то затянул вдали:

  • На Михайловский денечек
  • Выпал беленький снежочек.

– И точно, братцы: завтра Михайлов день, и снежочек идет…

– Како снежочек! Просто кисель с неба немцы льют.

– Да и кисель-ту не беленький, а во какой, с грязью.

Разговор переходил на то, что не ладно-де… немца над войском поставили начальником. Всех удивляло, что командование войском поручено герцогу фон Круи.

– Ерцог!.. Да у нас на Руси ерцогов этих и в заводе не было.

– И точно, немец на немце у нас в войске…

– Один такой вон уже и тягу дал, в Нарву убег.

Это говорили о Гуммерте, которого обласкал царь, а он перебежал к Горну, коменданту Нарвы.

– Эй, братцы! Слышь ты? Велят веселей работать… чтобы с песеньем… пущай-де там, в Нарве-ту, слышали чтоб… это чтоб страху на них напустить.

– А коли нет, так и запоем.

И один преображенец, опираясь на заступ, визгливым фальцетом запел:

  • Задумал Теренька жаницца,
  • Тетка да Дарья браницца:
  • Куда тебя черти носили?
  • Мы б тебя дома жанили.
  • Или-или-или-или-или.
  • Мы б тебя дома жанили.

Дружный хохот наградил певца.

– Ну и тетка Дарья у нас!.. Жох баба!

– А ты что ж, Терентий? – спросили добродушного богатыря, который продолжал железной лопатой выворачивать огромные глыбы сырой земли с каменьем.

– Что Терентий? Он не дурак до девок: он во как отрезал тетке Дарьюшке.

И другой преображенец, подбоченясь и скорчив ужасную рожу, запел:

  • Построю я келью со дверью,
  • Стану я Богу молицца,
  • Чтоб меня девки любили —
  • Крашоные яйца носили.
  • Или-или-или-или-или,
  • Крашоные яйца носили.

– Что, братцы, слышно в Нарве? – спросил певец.

– Должно, слышно: вон и вороны тамотка раскаркались на Тереху.

В это время к работавшим у шанцев подъехали князь Иван Юрьевич Трубецкой[34] и заведывавший укреплением лагеря саксонский инженер Галларт.

– Бог в помощь, молодцы! – поздоровался Трубецкой с солдатами.

– Рады стараться, боярин! – гаркнули молодцы.

– Старайтесь, старайтесь. А завтра, ради Михайлова дня, я вас угощу большой чарой, – сказал князь.

– Покорнейше благодарим на милостивом слове!

«Большой чарке» солдаты особенно обрадовались, потому что ненастная, сырая погода требовала чего-нибудь согревательного, бодрящего организм.

А князь Трубецкой тут просто придрался к случаю. Его очень обрадовало письмо из Москвы[35], извещавшее его о женитьбе сына на Ксении Головкиной. От жены он знал, что Ксения – редкая девушка и по красоте, и по душевным качествам. Кроме того, ему лестно было породниться с Головкиным, которого царь заметно приближал к себе и отличал от других.

– А кто из вас так весело пел? – улыбнулся он.

Солдаты замялись было, но простоватый богатырь Теренька выступил вперед и сказал:

– Это они меня передразнивали, ваша милость.

И он указал на певцов.

– За что ж они тебя передразнивали? – засмеялся князь.

– Что я бытта хочу женитца.

– Что ж, дело доброе, добудем Нарву, тогда и женим тебя. Прощайте, молодцы, – сказал князь, удаляясь, и прибавил: – Песельникам по две чары, а жениху – три.

Солдаты были в восторге.

– Ну так, братцы, пой! Боярин похвалил, да и спорей работа пойдет.

– Ин и вправду, заводи, Гурин.

– Какую заводить-то?

– Ивушку, чтобы горла-те мы все опрастали.

И Гурин «завел» высоко-высоко:

  • Ивушка, ивушка, зеленая моя!

Солдатские «горла» подхватили, голоса все более и более крепли, и воодушевление особенно охватило всех, когда дело дошло до «бояр, ехавших из Новагорода».

  • Ехали бояре из Новагорода,
  • Срубили ивушку под самый корешок,
  • Сделали из ивушки два они весла —
  • Два весла-весельца, третью лодочку косну,
  • Взяли-подхватили красну девицу с собой…

– Ну, братцы, в Нарве, поди, всех воробьев распужали, – сказал, подходя, один семеновец.

– Да мы не даром поем: за пенье зелено вино жрем, – сказал Гурин.

– Ой ли! На каки таки денежки? Да тутай и кружала нету.

– Мы завтрея гуляем у самово боярина, князь Иван Юрьевича Трубецкова.

– Поддай, поддай жару, Гуря!

Гурин поддавал с высвистом:

  • Стали оне девицу спрашивати —
  • Спрашивати, разговаривати:
  • «Что же ты, девица, не весела сидишь…»

– Бояре, бояре едут! Как бы не тово, – убежал к своим семеновец.

Это ехали осматривать работы князь Яков Федорович Долгорукий[36], имеретинский царевич Александр и Автаном[37] Михайлович Головин.

Вдруг среди работавших послышались голоса:

– Государь едет, государь едет!

Петр возвращался с морского берега радостный, возбужденный.

– Государь в духе, море видел, – улыбнулся Яков Долгорукий.

– Ему бы хоть поглядеть на море, и то сыт по горло, – заметил Головин.

– Ну, не говори, Автаном Михалыч, – сказал царевич Александр своим несколько гортанным говором, – от погляденья на море государь пуще распаляется; он бы все моря, кажись, выпил.

Царь увидел своих вождей и направился к ним.

11

На Москве тем временем князь-кесарь продолжал свое застеночное дело.

Одним из наиболее крупных зверей, уловленных князь-кесарем, оказался упоминаемый в предыдущих главах друг Талицкого, тоже из ученых светил школы знаменитого протопопа Аввакума, иконник Ивашка Савин. У него при обыске найдены и подлинные сочинения Талицкого.

Привели Ивашку пред светлые очи князь-кесаря. Сухое лицо иконника, напоминавшее старинный закоптелый образ, и стоячие глаза выдавали упорство фанатика.

– С вором Гришкой Талицким в знаемости был ли? – спросил Ромодановский.

– Был, не отрекаюсь; вместе Богу работали, – отвечал иконник.

– И с оным Гришкою в единомыслии был же?

– Был и в единомыслии.

Ромодановский глянул на иконника такими глазами, которых в Преображенском приказе никто не выдерживал. Иконник Ивашка выдержал.

– И слышал от Гришки воровские его на великого государя с поношением хульные слова?

– Слышал, – не запирался допрашиваемый.

Ромодановского поразила смелость иконописного лица.

– И воровские его, Гришкины, тетрати чел?

– Чел.

– И усмотря в воровских его тетратех государю многие укорительные слова, государю и святейшему патриарху не известил?

– Точно, не известил.

Князь-кесарь начал терять терпение.

– И ты его, Гришку, поймав, ко мне не привел по «слову и делу».

– Не привел… И то я учинил для того, чтоб он, Григорий, от меня не заплакал, и в том я перед государем виноват.

Ромодановский порывисто встал.

– С ним, я вижу, всухомятку негоже разговаривать, – обратился он к сидевшему за одним с ним столом Никите Зотову.

– Что ж, можно и маслицем сухомятку сдобрить, – улыбнулся циник Зотов.

– Все записал? – спросил князь-кесарь приказного.

– Все до единой литеры, – отвечал приказный, кладя перо за ухо.

– В исповедальню! – кивнул Ромодановский приставам на свою жертву.

Иконника увели в застенок.

– Подвесить, – сказал князь-кесарь, входя в свой «рабочий кабинет».

Заплечные мастера тотчас подняли несчастного на дыбу. Тот молчал. Палачи подтянули еще свою жертву. Руки несчастного сразу были вывихнуты из суставов, и хилое тело его опустилось.

– Винишься в своих воровских помыслах? – спросил Ромодановский.

– Не винюсь. Оный Григорий дал мне те написанные столбцы о пришествии в мир антихриста и о летах от создания мира до скончания света для ведомства ради того, что «любы Божия всему веру емлет», и он, Григорий, в тех письмах писал все правду от книг Божественного Писания и не своим вымыслом, а от которых книг, и то в тех письмах написано именно.

Ромодановский презрительно пожал плечами.

– Вишь, богослов какой выискался! И про великого государя в тех книгах Божественного Писания сказано именно?

– Сказано, точно.

– Так и сказано, государь-де, царь Петр Алексеевич всея Русии?

– Нет, сказано не так, а сказано: восьмой царь и будет антихрист, а он и есть восьмой царь.

– Ну, придется, видно, «коптить» тебя.

– Ради мученического венца и «копчение» претерплю – Христос и не то терпел.

– Добро-ста, приравнивай себя ко Христу, – пробормотал князь-кесарь.

Далее в «розыскном деле» Преображенского приказа по делу Талицкого в «расспросных речах» записано:

«Он же, Ивашка-иконник, в расспросе и с третьей пытки говорил: кроме-де Гришки Талицкого и пономаря Артемошки Иванова иных единомышленников никого нет, и тех писем, которые у него взяты, никому он не показывал и на список за деньги и без денег никому он не давал и у иных ни у кого в доме таких писем не видывал».

Привели в застенок пономаря Артемошку. Снова в ход пошли кнут и дыба…

И приказный строчит в «расспросных речах»:

«Артемошка в расспросе и с пыток говорил:

– Про письма, которые взяты у Ивашки Савина, я ведал и в совете с Гришкою и с Ивашкою Савиным был, и разговоры у нас об антихристе бывали.

После третьей пытки пономарь Артемошка молвил:

– Он, Гришка, со мною, Артемошкою, и с Ивашком-икон-ником бывал у тамбовского архиепискупа (иногда он записан «епископом»), и Гришка ему, архиепискупу, книги писал, и как он, Гришка, ту книгу об антихристе к нему, архиепискупу, принес, а архиепискуп, приняв ту книгу, говорил: «Бог-де весть, правда ль то письмо».

Мало трех пыток! Повели к четвертой…

Записано:

«Артемошка с четвертой пытки говорил:

– В тех воровских письмах советников нас было трое: Гришка Талицкой, я, Артемошка и Ивашка-иконник, и те письма толковали мы вместе, а пуще у нас в том деле, в толковании, был Гришка Талицкой, и я, по тем его словам, в том ему верю…»

– Веришь! – даже вскрикнул Ромодановский. – Веришь, что великий государь, царь Петр Алексеевич всея Русии антихрист! Веришь!

– Верю: антихрист.

Ромодановский вышел из застенка в приказ, просмотрел допросы других привлеченных к делу и снова вернулся в застенок.

Пытаемый продолжал висеть на дыбе с вывихнутыми руками.

– Кто был твоим духовным отцом? – спросил князь-кесарь.

– Варламьевской церкви поп Лука, – был ответ.

– И он ведал про твое воровство?

– Ведал… на духу я ему про антихриста исповедовал.

– И что же он?

– Он сказал: времена-де и лета положил Бог своею властию и тебе-де и Гришке про те лета почему знать?

– А ты ему что ж на то?

– Времена и лета, говорю, исчислены в книгах.

– В каких?

– В Апокалипсисе, у Ефрема Сирина, и Талицкий все сие на свет вывел.

12

В дело об антихристе, кроме тамбовского архиепископа (или епископа) Игнатия, была замешана еще одна видная, по своему общественному положению, родовитая личность.

Это «боярин, князь Иван, княж Иванов сын, Хованской», как он записан в деле об антихристе.

Князь Иван Хованский, знаменитый «Тараруй», кровавым метеором пронесся над Москвою во время малолетства будущего творца новой России, стоя во главе стрелецких смут. Стрельцы намеревались даже возвести его на престол!

Голову этого Хованского, которая мечтала о царском венце, в последний раз Москва видела на плахе, откуда она скатилась на помост эшафота…

Теперь сын этого Хованского сидел в отдельном каземате Преображенского приказа, ожидая своей очереди.

Сидя в одиночном заключении, он невольно вспомнил страшные картины, которых он был зрителем.

Он видел, как подвезли отца к царскому дворцу села Воздвиженского. Несчастный претендент на царский венец был связан. В воротах показались сановники и уселись на скамьях… Шакловитый[38] читает обвинение. Обвиняемый что-то говорит… Но ему не дают оправдаться… Стрелец стремянного полка на полуслове отрубает ему голову… За головою отца падает под топором и голова брата…

Вспоминается узнику еще более страшная, потрясающая картина… По Москве двигается похоронная, невиданная процессия… На санях-розвальнях, в которых вывозят из Москвы снег и сор, стоит гроб, и гроб волокут свиньи, запряженные цугом в мочальную сбрую, с бубенчиками на шеях и в черных попонах с нашитыми на них белыми «адамовыми головами»… Около свиней идут конюхи, в «харях»… Свиньи визжат и мечутся, и конюхи их бьют…

Это везли в Преображенское вырытый из могилы гроб Милославского[39], друга его отца…

Впереди процессии и рядом с свиньями в черных попонах идут факельщики с зажженными просмоленными шестами, а вместо попов палачи с секирами на плечах… Тут и скороходы, наряженные чертями, рога у них и хвосты, и черти погоняют визжащих свиней, а другие пляшут вокруг гроба… Вместо погребального перезвона «на вынос» черти колотят в разбитые чугунные котлы… Ко гробу, во время остановок, вместо совершения литии[40], подходил сам Асмодей[41] с кошельком Иуды в руках, позвякивая «тридесятью сребрениками» и колотя по крышке гроба жезлом с главою змия, соблазнившего Еву в раю…

Процессия приближается к Преображенскому, где уже возвышается плаха… Несколько в стороне от эшафота высится на коне великан… Это о н с а м… Около него Меншиков, Голицын[42] Борис, Ромодановский, Лефорт[43], Шеин…[44]

Гроб подкатывают под навес эшафота, и палачи топорами отдирают крышку от гроба… Оттуда выглядывает ужасное лицо мертвеца… К гробу подходит Цыклер[45], за ним – седой как лунь Соковнин[46], тоже друзья его отца…

Дьяк что-то читает… Мало что слышно… Кругом сцепенелая от ужаса толпа…

– Вершить!.. – прорезывает воздух голос самого…

Палачи подходят к Цыклеру, но он тихо отталкивает их и сам всходит на эшафот.

– Православные! – кричит он. – Рассудите меня…

Но дробь барабана заглушает его слова…

– Вершить!.. – пересиливая грохот барабана, как удар кнута, потрясает воздух опять е г о голос…

Палачи бросили осужденного на плаху…

– Верши! – его страшный голос…

В воздухе сверкает топор, и голова Цыклера, страшно поводя глазами, скатывается прямо в гроб Милославского…

На эшафоте и Соковнин…

– Верши!

Опять топор… опять кровь…

Все это вспоминается теперь Хованскому в его одиночном заключении…

– Господи! Камо бегу от лица е г о, – стонет несчастный. – Аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука е г о сыщет мя.

Он поднялся с рогожки и подошел к тюремному окну, переплетенному железом. За окном сидел воробей и беззаботно чирикал.

– Это душа отца моего, посетившая узника в заточении, – шепчут его губы.

Под окном прошел часовой, и испуганная птичка улетела. Узник стал на колени и поднял молитвенно руки к окну, в которое глядел кусок тусклого ноябрьского неба:

– Боже мой! Боже мой! Вскую мя еси оставил![47]

Под окном прокричал петух.

– И се петел возгласи, – бессознательно шептали губы.

Взвизгнул ключ в ржавом замке, и тюремная дверь, визжа на петлях, растворилась. Это пришел пристав вести узника к допросу.

Едва он вошел в приказную комнату, как дьяк, по знаку князь-кесаря, развернул допросные столбцы и стал читать:

– «На тебя, боярин князь Иван, княж Иванов сын Хованский, Гришка Талицкий показал: на Троицком подворье, что в Кремле, говорил ты, боярин, Гришке: бороды-де бреют, как-де у меня бороду выбреют, что мне делать? И он-де, Гришка, тебе, князь Ивану, молвил: как-де ты знаешь, так и делай».

– Подлинно на тебя показал Гришка? – спросил уже Ромодановский. – Не отрицаешь сего?

– Подлинно… не отрицаю, – покорно отвечал князь.

– Чти дале, – кинул Ромодановский дьяку.

– Да после-де того, – читал дьяк, – он же, Гришка, был у тебя, князь Ивана, в дому, и ты-де, князь Иван, говорил ему, Гришке: Бог-де дал было мне мученический венец, да я потерял: имали-де меня в Преображенское, и на генеральном дворе Микита Зотов ставил меня в митрополиты, и дали-де мне для отречения столбец, и по тому-де письму я отрицался, а во отречении спрашивали, вместо веруешь ли, пьешь ли? И тем-де своим отречением я себя и пуще бороды погубил, что не спорил и лучше б-де было мне мучения венец принять, нежели было такое отречение чинить[48].

– Говорил ты таковые слова? – спросил князькесарь.

– Говорил, – не запирался и тут Хованский.

– И все это из-за бороды?

– Из-за бороды и из-за кощунства его, Микиты Зотова: «пьешь ли» вместо «веруешь ли».

– Да сей чин ставления сочинил сам великий государь, и за те слова твои ты учинился перед великим государем виноват.

– Те слова я Гришке говорил для того, что он меня словами своими обольстил, – растерянно оправдывался Хованский.

Ничто не помогло.

– Приходится и сего допросить «с подъему», – кивнул Ромодановский дьяку.

«С подъему», «с подвесу» – это значило: поднять на дыбу и подвесить.

13

Едва Ромодановский воротился из приказа к себе, как ему доложили, что его желает видеть «государев денщик».

– Проси, проси.

Князь-кесарь давно не имел вестей от царя и потому интересовался узнать о ходе дел на войне.

Денщик государев вошел.

Это был Орлов Иван[49], атлет и красавец. Что был он атлет и силач, это знала и испытала знаменитая царская дубинка, которая не раз прохаживалась по несокрушимой спине Орлова, как по деревянному брусу, не вредя ему. А красоту его хорошо ценили молоденькие «дворские девки», как тогда называли фрейлин. Не у одной из них глаза и сердце рвались за богатырем «Иванушкой», а нередко хорошенькие глазки и подушки по ночам обливали «горючими слезами» по «изменщике». А одну из них, прелестную Марьюшку Гамонтову или фрейлину Гамильтон, красота «дворского сердцееда» довела впоследствии до эшафота, когда гнусный поступок Орлова довел бедную девушку, любимицу самого царя, до того, что она, желая скрыть свой девичий стыд, вынуждена была прибегнуть к преступлению…

Громкая и страшная история о найденом тогда в Летнем саду, «на огороде», мертвом ребенке, завернутом в салфетку с царской меткой, которого подняли у фонтана, и о публичной казни на эшафоте, в присутствии царя, красавицы Гамильтон, отрубленную головку которой царь поцеловал перед всем народом, эта история слишком хорошо известна всем.

– Откелева Бог принес, Иванушка? – спросил Ромодановский.

– Из-под самой Нарвы.

– Из-под Ругодева? – поправил князь-кесарь.

– Точно так, из-под Ругодева, – поправился и Орлов.

Нарву в то время русские больше называли Ругодевом.

– В своем ли здравии обретается великий государь?

– Государь Божиею милостию здравствует.

– А дубинка ево стоеросовая гуляет?

– Неустанно.

– И по тебе гуляла небось?

– Гуляла онамедни.

– А за что?

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Днем шел дождь. В саду сыро.Сидим на террасе, смотрим, как переливаются далеко на горизонте огоньки...
«Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:„Господи! Пусть ...
«Это были дни моей девятой весны, дни чудесные, долгие, насыщенные жизнью, полные до краев.Все в эти...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Роман...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Повес...
Юмор и сатира занимали значительное место в жизни русских людей во все времена: скоморошины, театр П...