Державный плотник Мордовцев Даниил

Слова Виниуса встревожили царя.

– Ты прав, – задумчиво проговорил он, – птица чует… Бой был, в том нет сумления… А был бой, и трупы есть… Но чьих больше?

– Будем надеяться, – нерешительно сказал Виниус, – Божиею милостью и твоим государевым счастьем…

– Но почему вестей доселе нет? Ни единого гонца!

Уже издали доносился голос странного старика:

  • А бу-бу-бу-бу-бу,
  • Сидит ворон на дубу,
  • Он играет во трубу…

– Киш-киш, вороны! Киш-киш, черные!

Около стен ближнего монастыря копошились, словно муравьи, какие-то черные люди. То были монахи и монастырские служки. Они укрепляли обветшалые стены. За работами наблюдал сам престарелый игумен.

Старый инок нет-нет да и поглядывал на небо, качая головой в клобуке.

Увидев царя, он издали осенил его крестным знамением.

– Дело государское блюдешь, отче? – спросил царь, подходя.

– Блюду, с Божьей помощью, великий государь, – отвечал старец и взглянул на небо.

Птица продолжала лететь на северо-запад, перекликаясь гортанным карканьем.

– Удивляет тебя птица? – спросил Петр.

– Смущает, государь… Враны сии смущают… К кровопролитью сие знамение.

– Сколько у тебя колоколов в монастыре? – спросил Петр.

– Колоколов, государь, нечего Бога гневить, достаточно.

– Так я велю перелить их в пушки, – сказал царь.

Старый инок, казалось, не понял государя. Виниус не успел еще сообщить ему волю царя относительно церковных колоколов.

– Все колокола велю перелить в пушки, – повторил государь, – понеже приспе час, когда пушки стали для святых церквей надобнее колоколов.

Игумен онемел от изумления и страха…

«Последние времена пришли, – зароилось в его старой голове, – храмы Божьи лишать благовествования… глагола небесного…»

– Так ты, отче, распорядись приготовить все потребное для спуска колоколов на землю, – сказал Петр, проходя дальше, – слышишь?

– Воля царева, – уныло проговорил старик.

Он долго потом с ужасом смотрел на удалявшуюся исполинскую фигуру государя, опиравшегося на свою дубинку.

– Времена и лета положил Бог своею властию, – покорно пробормотал старец, подняв молитвенно глаза к небу.

Он никак не мог опомниться от слов царя.

– Святые колокола на пушки!.. Остается ризы с чудотворных икон ободрать… О Господи!

Старик подозвал к себе отца эконома.

– Ты слышал, что повелел царь? – шепотом спросил он.

– Ни, отче, за стуком не слыхал.

– Велит спущать с колоколен все колокола.

– На какую потребу, отче?

– Велю-де, сказывал, все колокола перелить на пушки.

Отец эконом не верил тому, что слышал.

– Сего не может быть! Обнажить храмы Божии от колоколов!.. Да это святотатство!

– Подлинно, страшное святотатство, какого не было на Руси, как и Русь почалась.

– Как же быть, владыко?

– Уж и не придумаю… Царь он над всею землей, и выше его один токмо Бог… К небу возопиет обида сия храмам Божиим… Тебе ведом, я чаю, его нрав жестокий: суздальского Покровского монастыря архимандрита и священников били кнутом в Преображенском приказе за то, что убоялись незаконного деяния – постричь насильно царицу Евдокию[57], жену его, голубицу невинную.

– Ох, слышал, слышал, владыко.

В это время из-за монастырской ограды послышался жалобный крик.

– Никак это голос отца казначея? – прислушивался старый игумен.

– Ево! Ево!..

– Царь бьет… Верно, согрубил ему отец казначей, строптивый инок.

– Бьет… бьет… Ох, Господи! И кричит: «Лентяи все, дармоеды! Я вас!»

– О Господи!..

18

Царь показывал Виниусу чертежи и описания новых пушек, когда на дворе послышалось какое-то движение.

– Гонец пригнал, – донеслось со двора.

Царь вскочил. В дверях стоял Орлов, страшный, исхудалый, весь в грязи, с искаженным лицом и трясущеюся челюстью.

Увидев царя, он крыжом упал[58] к его ногам.

– Вели, государь, казнить гонца своего за недобрые вести! О! О! – стонал он.

Лицо Петра было страшно, оно все судорожно дергалось.

– Встань, Иван, – тихо, глухо сказал он.

– О Господи! Не родиться бы мне на свет Божий! – стонал Орлов.

– Встань! Говори все, – приказал царь. – Я не баба, не сомлею.

Орлов приподнялся. Виниус также дрожал. Ягужинский забился в угол и плакал.

– Сказывай! Я на все готов… я жив еще! А там посмотрим.

– Великая беда постигла твое войско, государь, под Нарвой, – начал Орлов, стараясь не сбиваться. – Уже в пути я повстречал боярина Бориса Петровича Шереметева… С им была махонькая горстка ратных людей, да и те с голоду и холоду мало не помирали наглою смертию.

– Для чего ж он гонца не прислал ко мне?

– Некого было, государь… Которые были с им конники, и те все в пути обезлошадели, все от бескормицы пали кони под ними.

– А фон Круи?..

– «Фон Крой», государь, и все его иноземцы, как только увидали беду, все до единого убегли к королю…

– Га! – вырвалось у великана – и больше ни слова.

– Вейде Адам, государь, с преображенцами да семеновцами еще держались, крепко бились, пяди земли не уступали…

– Молодцы! – лицо Петра просветлело. – Ну?..

– Да и те, государь, почти все полегли костьми за тебя, государь.

Петр перекрестился, грудь его вздымалась.

– А Трубецкой Иван, Долгорукой Яков, Головин Автаном?

– Все в полон попали, государь… Взят в полон и царевич имеретинский… Мост на Нарове, государь, подломился, и убечь не могли, а которые, може, тысячами, в реке потонувши…

– Кто ж из полковников остался?

– Никого, государь, все офицеры взяты.

– А артиллерия?

– Вся, государь, досталась врагу.

Петр глянул на Виниуса. Того била лихорадка.

– Не дрожи, старик! – сказал ему царь. – У нас будет артиллерия, да не такая… А как же Шереметев уцелел?

– Он, государь, со своими полками отступил…

– Бежал Борька!

– Отступил, государь… помилуй… Отступил, чтоб спасти остатки… Опосля уж мост на Нарове подломился.

– А много у Бориса уцелело?

– Горсть одна, государь… В пути погибло тысяч до шести… Я видел, государь, по всей дороге встречаются мертвые кучами… с голоду и холоду… Птица и зверь ими кормятся… О Господи! Таково страшно!

И Орлов, этот богатырь, заплакал.

– Вон куда птица летела, – глянул Петр на Виниуса. – Все? – спросил он Орлова уже спокойным голосом.

– Все, государь.

– Так поди подкрепись и отдохни.

Орлов пошел было к двери…

– Постой, Ваня, погоди малость, – остановил его Петр, – не слышно ли было тебе чего про короля? Собирается он на нас – или идет уже?

– Нету, государь… Которые наши из преображенцев убегли из полону на походе, те сказывали, что король, покинув Ругодев, поворотил с войском назад и, слышно, пошел против короля Августа.

Государь облегченно вздохнул:

– Так мы еще успеем приготовиться. – И он погрозил пальцем невидимому врагу. – Спасибо, Ваня, на твоих вестях… А теперь ступай отдохни.

Орлов ушел шатаясь.

Весть о нарвском погроме быстро облетела весь Новгород. О погроме узнали от ямщиков, ездивших с Орловым.

Хотя весть эта и поразила новгородцев, но они считали поражение под Нарвой явлением неизбежным, естественным. По мнению новгородцев, в особенности же новгородского духовенства и монашеского сословия, это была кара Божья, грозное предостережение свыше царю за его безбожные действия, за лишение храмов их священного достояния – колоколов, за прекращение богослужения в храмах и за обращение людей «ангельского чина», то есть монахов и монахинь, в чернорабочих, в поденщиков и поденщиц… Не то еще ожидает Россию за колокола!

По городу разнеслась весть страшная, неслыханная! О том, что «Богородица плачет»… Рассказывали, что отец казначей, которого царь накануне поучил своею дубинкой, сам видел, молясь вечером у Святой Софии, – «своими глазыньками видел», передавали бабы, как с иконы Богородицы «в три ручья текли слезы».

– Так, мать моя, и льются, так и льются!

– А я, сестрички, ноне ночью, наведаючись до стельной коровушки, видела, как в трубу того дома, где остановился царь, огненный змий влетел… Вижу это я, летит он по небу, хвост так и пышет! У меня инда поджилки затряслись, и бежать не смогу…

– А ты б перекстилась, голубка.

– Кстилась, ягодка… А он, змий-ат, как глянет на меня, так еле-еле в коровник вползла… А он как зашумит, зашумит! Я – глядь, а он в трубу, инда искры полетели.

– То-то ноне у нас всю ноченьку собака выла, – воет, воет!

– Ох, последни, последни денечки подошли, милые мои, о-о-хо-хо!.. Прощай, белый свет!

Но нарвскому поражению положительно радовались попы и черная братия.

– Сказано бо в Апокалипсисе, – ораторствовал отец казначей, почесывая все еще болевшую от царевой дубинки спину: «И видех, и се конь бледь, и седящий на нем, имя ему смерть, и ад идяше в следе его, и дана бысть ему область на четвертой части земли убити оружием и гладом, и смертию, и зверьми земными»…

– И птицами небесными, – добавил отец-эконом, – вон и ноне все еще летят туда птицы, – указал он на небо.

В это время за монастырской оградой послышалось:

  • А бу-бу-бу-бу-бу,
  • Сидит ворон на дубу,
  • Он играет во трубу…

– Вон и Панфилушка, человек Божий, про воронье поет, – пояснил отец эконом.

– А все-таки, отцы и братия, надоть сымать колокола, – сказал отец архимандрит.

Но едва услыхали об этом бабы, плач раздался по всему городу.

19

Мрачный сидит у себя князь-кесарь. Перед ним доверенный дьяк из приказа.

– Вон пишет из Новгорода сам, – вертит в руке князь-кесарь бумажку.

– Сам государь-батюшка? – любопытствует дьяк.

– Он!

– Ну-кося, батюшка-князь?..

– Пишет мне: «Пьяная рожа! Зверь! Долго ль тебе людей жечь? Перестань знаться с Ивашкою Хмельницким…»

– Это то есть хмельным заниматься?

– Да, пьянствовать… «Перестань, пишет, знаться с Ивашкою Хмельницким: быть от него роже драной…»

– Ахти-ахти, горе какое! – испуганно говорит дьяк. – Как же это?

– Да как! Я вот и отписываю ему: «Неколи мне с Ивашкою знаться, всегда в кровях омываемся…»

– Подлинно «в кровях омываемся», – покачал головою дьяк.

– «Ваше-то дело, – продолжал читать князь-кесарь, – на досуге стало держать знакомство с Ивашкою, а нам недосуг…»

– Так, так… По всяк день «в кровях омываемся», – продолжал качать головою дьяк. – Вот хуть бы сие дело, с Гришкою Талицким, во скольких кровях омывались мы!

– Побродим и еще в кровях… На сие дело и намекает он… А скольких еще придется нам парить в «бане немшенной и нетопленной» (так называли застенок).

– Многонько, батюшка князь.

– Так на завтрее мы с Божьей помощью и займемся, Онисимыч.

– Добро-ста, батюшка князь, – поклонился Онисимыч, мысленно повторяя: «Подлинно в кровях омываемся».

Итак, с утра «с Божьей помощью» и занялись.

В приказ позваны были сергиевский поп Амбросим да церкви Дмитрия Солунского дьякон Никита и объявили в един голос:

– Когда мы по указу блаженные памяти святейшего патриарха Андрияна обыскивали в своем сороку[59] вора Гришку Талицкого и пришли в дом попа Андрея, церкви Входа в Иерусалим, что в Китае у Тройцы, на рву, и попадья его Степанида нам говорила: не того ль де Гришки ищут, который к мужу моему хаживал и говорил у нас в дому: как-де я скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение, и казала тетрати руки его, Гришкиной.

Это та самая попадья Степанида, что первая открыла, по знакомству, Павлуше Ягужинскому о заговоре Талицкого и его преступных сочинениях.

Поставили и попадью пред очи князь-кесаря и Онисимыча.

– Тот Гришка, – смело затараторила попадья, ободренная в свое время Ягужинским, что царь-де не даст ее в обиду за донос, – тот Гришка в дом к моему мужу захаживал и, будучи у нас в доме, при муже и при мне великого государя антихристом называл, и какой-де он царь? Мучит сам. И про сына его, государева, про царевича говорил: не от доброго-де корения и отрасль недобрая, и как-де я с Москвы скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение.

Кончила попадья и платочком утерлась.

– Все? – спросил Ромодановский.

– Все… Я про то и денщику цареву Павлу сказывала и тетрати ему дала Гришкины… А денщик Павел мне знаем во с каких лет (попадья показала рукой не выше стола): коли просвирней была, просфорами ево, махонького, кармливала.

– Что же мне первому не сказала обо всем? – спросил князь-кесарь.

– Боялась тебя, батюшка-князь.

Попадью отпустили и ввели ее мужа.

Этот стал было запираться, но пытка вынудила признание.

– От того Гришки, слышав те слова про великого государя, – чуть слышно проговорил истязаемый, – не известил простотою своею, боясь про такие слова и говорить, да и страха ради, авось Гришка в тех словах запрется.

После попа Андрея, уведенного из застенка полуживым, ввели в «баню» запиравшегося кадашевца Феоктистку Константинова.

– У Гришки Талицкого, – показывал этот, вися на дыбе, – я книгу «Хрисмологию» купил на продажу… дал три рубля… И Гришка в разговоре говорил, чтоб я продал имение свое и пошел в монастырь для того, что пришла кончина света и антихрист настал… и антихристом называл великого государя… и просил у меня себе денег на пропитание… Пришло-де время последнее, а вы-де живете, что свиньи… А что я в тех словах на Гришку простотою не известил, в том пред великим государем виноват… А про воровство Гришкино и про воровские письма я не ведал.

Сегодня, после гневного царского письма (князь-кесарь никак не мог забыть «пьяной рожи» и «рожи драной»), застенок действовал особенно энергично. Долго не допрашивали, а сейчас сдавали на руки «заплечным мастерам» и на дыбу.

После кадашевца тотчас подвесили, и подвешивали три раза, племянника Талицкого, Мишку, который помогал ему писать книги.

Третье подвешивание дало такие результаты:

– Когда скрылся дядя, – говорил Мишка, – я на другой день, пришед к тетке, взял из черной избы тетрати обманом, чтоб про те тетрати известить в Преображенском приказе, только того числа известить не успел.

Затем введен был в застенок садовник Федотка Миляков.

После неоднократного подвешивания и встряски на дыбе пытаемый говорил:

– Однова пришел ко мне Гришка Талицкой с портным мастером, Сенькою зовут, а чей сын и как слывет, не помню, и поили меня вином, и в разговоре Гришка говорил мне: хочу-де я писать книгу о последнем веце и отдать в Киев напечатать, и пустить в мир, пусть бы люди пользовались, да скудость моя, нечем питаться. И я Гришке говорил: как он такую книгу напишет, чтоб дал мне, и я-де ему за труды дам денег и в пьянстве дал десять рублев. И после того я Гришке говорил, чтоб мне дал ту книгу или деньги, и Гришка мне в книге отказал: нельзя-де мне тебе той книги дать, человек ты непостоянный и пьяница. А про то, что в той книге на государя написаны у Гришки хулы с поношением, не сказывал.

И этого чуть живого вынесли из застенка, окровавленного ударами кнута.

Истинно сегодня князь-кесарь и Онисимыч «в кровях омывались»…

В застенок введен был оговоренный Талицким человек Стрешнева Андрюшка Семенов и с подвеса показал:

– Тот Гришка в доме у себя дал мне тетратку в четверть, писана полууставом, о исчислении лет, и я прочел ту тетратку, отдал Гришке назад и сказал: я-де этого познать не могу. И Гришка мне говорил: ныне-де пришли последние времена, настанет-де антихрист, а будет-де антихрист великий государь… И от него я пошел домой, а про Гришкины слова не известил потому, что был болен.

Увели и этого.

Пот градом лил с дьяка от усердного записывания показаний пытаемых.

– Много ль еще осталось допросить? – спросил Ромодановский, видя, что его неутомимый Онисимыч совершенно изнемог.

Дьяк просмотрел столбцы.

– С Пресни церкви Иоанна Богослова распоп Гришка Иванов.

– Сего распопа надоть передопросить, – сказал князь-кесарь. – Кто еще?

– Хлебенного дворца подключник Пашка Иванов да с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов, да печатного дела батырщик Митька Кирилов, да ученик Гришки Талицкого Ивашка Савельев.

– Добро-ста, – решил князь-кесарь, – этих мы оставим на завтра, на закуску.

В эпоху преобразований, начатых царем Петром Алексеевичем, как уже и при «тишайшем» отце его, Алексее Михайловиче, Малороссия являлась светом, откуда обильно наливались осветительные лучи на Великороссию с остатками косной ее старины. (Подобными тем, за которые теперь так горько платится униженный карликом великан: маленькою Япониею – неизмеримый Китай.)

То же могло быть и с Россиею – этим великаном, в сравнении со Швециею: карлик Швеция, нанесший первый удар великану России под Нарвою, мог довести ее до конечного унижения и, быть может, до расчленения под Полтавой.

Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле ее ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от нее, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая ее европейская половина; Новороссия и Крым с Черным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы «чужим морем», Нева – «чужою рекою»… Не было бы и Петербурга.

Следовательно, Малороссия в то время являлась для своей младшей сестры, России, не только духовным светочем, но и спасительницею, хранительницею ее целости…

Светочем для России явилась в свое время типография, вывезенная в Москву из Малороссии. Светочами для России явились такие малороссы, как Галятовский, Радивиловский[60], Лазарь Баранович[61], Епифаний Славинецкий, Симеон Полоцкий, Стефан Яворский, Дмитрий Туптало-Ростовский[62], Феофан Прокопович[63]

Гениальный Петр понимал это и потому даже сибирским митрополитом поставил «хохла» – Филофея Лещинского.

Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший «антихриста», видел в Малороссии «окно в Европу», там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только «две доски грушевые», на которых он «вырезал» и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберги: «француски букеброт»…

О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом «подъеме» (пятнадцать пыток на дыбе – это ужасно! И все это Талицкий вытерпел…) Григория Талицкого. «Гутенберг» этот был «с Пресни церкви Иоанна Богослова распопа Гришка Иванов»…

С этого пятнадцатого «подъему» Талицкий вещал:

– Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать – на одной о исчислении лет, на другой о антихристе и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распопа режет кресты, и я пришел к тому распопе с неназнамененною доскою и говорил ему, чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распопа мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принес назнамененную.

«Знамя» на грушевой доске – это было тогда то, что ныне «печать» и разрешение духовной цензуры. «Назнамененная» доска – значит: дозволенная цензурой…

Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса – «грушевые доски», продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.

Итак, ловкий «распопа» не принял нецензурную доску.

Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:

– И распопа Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принес почесть, однако-де у меня будет человек тех тетратей послушать. И после того к тому распопе я пришел хлебенного дворца с подключником с Пашкою Филиповым, а с собою принес для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чел, и приводом (т. е. с учеными цитатами!) называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в 17 главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счету осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись…

После этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.

– Я, – показывал он, – Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принес почесть, и что будет у меня человек тех тетратей послушать, не говаривал, а после того Гришка пришел ко мне сам-друг и принес доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принес он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом (доказательно) антихристом называл государя, и именем его не выговаривал… А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и тех тетратей слушал ли, того я не помню… И те тетрати Гришка оставил у меня.

А когда «Гутенберга с Пресни» спросили вообще о «воровстве» Талицкого и о его дальнейших намерениях, то он стал, видимо, увертываться и настойчиво повторял:

– Про воровство Гришкино и про состав писем его, и для чего было ему те доски резать, и что на них печатать, и куда те печатные листы ему было девать, того я не ведал, и до тех мест у меня с Гришкою случая никакого не бывало. А как Гришку стали сыскивать, то я, убоясь страху, что у меня те тетрати остались, спрятал оные у себя в избе, под печью, под полом.

Ромодановский покачал головою:

– Быть тебе второй раз на дыбе. Ты показал с первого подъему на дыбу, будто в воровских письмах Талицкого о великом государе имянно не написано, а там же в первой тетрате, во второй главе, на седьмом листу написано: третье сложение Римской монархии царей греко-российских осьмый царь Петр Алексеевич щнейший брат Иоанна Алексеевича, по первее избран на царство… Как же так?

Допрашиваемый так смешался, что ничего не мог ответить.

– Ну, ин быть тебе вторично в подвесе… Увести его до завтра! – закончил князь Ромодановский, вставая.

Дьяк дописывал свои столбцы.

– Допишешь, – сказал ему князь-кесарь, – приходи ко мне обедать.

– Благодарствуй на твоей милости, – поклонился дьяк.

– А успеем завтра же и царю отписать?

– Надо бы успеть… Отпишем.

– Ладно… Да и послезавтра можно.

– Как прикажешь, батюшка-князь.

– Ну, над нами не каплет.

– А дубинка?..

20

Князь-кесарь Ромодановский исполнил свою угрозу.

На другой день распопа Григорий, вися на дыбе, упрямо отрицал показание Талицкого о том, что антихристом он называл именно царя Петра Алексеевича и распопа это слышал.

– Как Гришка Талицкой… – почти кричал с дыбы упрямый распоп, – о последнем веце и про государя хульные слова с поношением прикрытно, осьмый-де царь – антихрист говорил…

– Прикрытно? – переспросил Ромодановский.

– Прикрытно, – отвечал упрямец, – а именем государя не выговаривал, и я Гришке молвил: почему ты о последнем веце ведаешь? Писано-де, что ни Сын, ни ангели о последнем дне не ведают, и в том я ему запрещал. А в тех тетратех государь осьмым царем написан ли, того не ведаю, потому что я после Гришки тех тетратей не читал… А что я от Гришки такие воровские слова слыша, не известил (не донес) и Гришки не поймал и не привел, и письма его у себя держал, то учинил сие с простоты, и в том пред государем виноват.

Распоп не без причины отрицал, что слышал от Талицкого имя государя, и твердил, что Талицкий говорил об имени государя будто бы «прикрытно», анонимно. Он знал, что в противном случае наказание его усугубилось бы.

Его снимают с дыбы, и опять очная ставка с Талицким.

– Сему распопу, – говорит последний, – я про последнее время и про государя хульные слова с поношением на словах п р и к р ы т н о, осьмый-де царь будет антихрист, говорил, а именем государя выговаривал ли, про то не упомню…

Он вдруг остановился… «Прикрытно»… Его, вероятно, в ужас привела мысль шестнадцатый раз висеть на дыбе и испытывать терзания от палачей, и он спохватился.

– Я, – поправился он, – при распопе приводом (с доказательствами, «приводил» доказательства) называл государя антихристом – и м я н н о…

Распопа в третий раз поднимают на дыбу. Но он с прежним упрямством продолжает стонать.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Днем шел дождь. В саду сыро.Сидим на террасе, смотрим, как переливаются далеко на горизонте огоньки...
«Наталья Михайловна проснулась и, не открывая глаз, вознесла к небу горячую молитву:„Господи! Пусть ...
«Это были дни моей девятой весны, дни чудесные, долгие, насыщенные жизнью, полные до краев.Все в эти...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Роман...
Василий Александрович Вонлярлярский (1814–1852) – популярный русский прозаик середины XIX века.Повес...
Юмор и сатира занимали значительное место в жизни русских людей во все времена: скоморошины, театр П...