Белые одежды Дудинцев Владимир
– Простите, простите… – послышался голос Вонлярлярского. Эти мысли для него были новы, и он странным образом крутил головой, чтобы они улеглись как надо. – Простите, – сказал он, – как же я могу жить в семье, если «никакой веры»?
– А зачем верить? Ты ведь знаешь, что они тебя не обманут. Простите, я хотел сказать, вы знаете. Так это же лучше, чем говорить им: «Я допускаю, что вы меня не обманете, я верю вам». Особенно, если с затяжечкой такой скажу. Нет! Я знаю вас! И безо всяких там колебаний, без веры отдаю вам все свое. Беритя! – Иногда у Василия Степановича прорывался деревенский акцент.
– И в коммунизм нельзя верить, а можно только знать? – не отставал Вонлярлярский, округлив глаза, крутя головой. Федор Иванович посмотрел на него с укоризной.
– Не можно, а нужно знать, – ответил Цвях. – Этим он и отличается от религии.
– В общем, да, конечно… А вы-то много знаете?
– Если честно сказать, очень мало. Не имею достаточных данных.
– Вот видите… А говорите, верить нельзя. Как же без веры?
– Очень просто. То есть, вернее, сложно. Ищу данные и буду искать, пока не найду.
– И тут данные! Вы не сговорились с Федором Ивановичем? – спросил изумленный Вонлярлярский.
– А чего сговариваться? К этому все придем. Зачем мне верить, что "а" есть "а", если я знаю это. Зачем мне верить, что "а" есть "б", когда я знаю, что это не так. Правда, современная мудрость говорит… Ну, пусть докажет. Верить – это значит передать свой суверенитет. Можно матери. Можно другу. Можно – испытанному авторитету. Испытанному. И все – до определенной точки. Я верю матери, но знаю, что она недостаточно образованна. И когда она говорит об эпилептическом припадке: «Возьми за мизенный палец, подержи и все пройдет», – я мягко, чтобы не обиделась, обхожу ее совет. И никому я не поверю, кто мне скажет: «Возьми за мизенный палец». Даже если это будет говорить самый что ни на есть… Я вычеркиваю начисто всякую веру и отлично, товарищи, обхожусь одним знанием. А так как я знаю, что его у меня маловато, – тем более.
– То есть как? – изумился Вонлярлярский.
– А так. Не суюсь!
– Феденька, а почему это ты ни во что не веришь, можно узнать?
– Я? Тот же путь. Бывают встречи, столкновения… И налагают печать на всю жизнь.
– На тебе так много печатей? Видно, бедокурил в юности, так я понимаю?
– А кто в юности не бедокурил? – добродушно заметил Цвях. – Все бедокурят.
– Федяка, ты что-нибудь нам… Случай какой-нибудь из опыта…
– Расскажу, – и Федор Иванович посмотрел на Лену: – Пожалуйста, мне стаканчик чаю.
– Может, мужчины хотят водочки? – предложила Туманова. – Могу дать.
– Не-е, – Цвях отвел водку рукой. – С водкой так не поговоришь. Самовар! Наливайте полный самовар! Да чаю еще заваритя!
Получив свой чай, Федор Иванович помешал в стакане ложечкой.
– Только это будет не та, не первая история, где добро и зло. Ту историю я пока поберегу. А вот некоторую сказку… Про черную собаку… – тут он страшно на всех посмотрел и добавил: —…с перебитой ногой. Черная такая была, аккуратная собачоночка. Она была не виновата, что родилась с красивой блестящей черной шерстью. Как будто черным лаком облитая… Не была она виновата и в том, что люди именно черный цвет назвали цветом проклятия и несчастья. И тайной всякой пагубы. Не серый и не желтый какой-нибудь, а черный.
Он не спеша, чувствуя, что все заинтересовались и забыли о своем другом интересе к нему, отпил полстакана чаю.
– Вот так… Было это в Сибири, в тридцатом, кажется, году. Мне было двенадцать, и родители устроили меня на лето в деревню, к знакомому крестьянину…
– Не мешай! – гаркнул Вонлярлярский на жену, сбросил ее руку со своего плеча и уставился на Федора Ивановича.
– Ну, понятное дело, единоличник. Изба, амбар, рига. Спали мы с хозяйским сыном в амбаре на ларе. Хозяин, помню, все говорил о нечистой силе. Не спите в амбаре, говорит, она, в основном, шебаршит там, где икон нет – в амбаре да в овине. Ходил я с ними и в поле помогать. Весело работали. Весело и дрались с соседней деревней по праздникам. Да… Дрались-то дрались, а вот ведьму гнать объединились. Обе деревни. Сама ведьма жила в нашей деревне, на краю. Учительницей когда-то была. Все ее боялись. Хозяин говорил: ведьма как ведьма, очень просто. Чувствуете? Он так верил, что это казалось знанием! Ведьма она и есть. Как ночь – перекинется собакой черной и бегает по огородам, вынюхивает, значит. А корова потом молока не дает. И не ест ничего. Не залюбила ведьма нас, – это хозяин говорит, – не подвез я ей дров. Некогда было, да и с ведьмой связываться кто захочет? Все ему, хозяину, было ясно… Вот и отправились две деревни и мы всей семьей. Родители, дочка – пятый класс, сын из техникума, шестнадцатилетний, и я, ваш покорный слуга. Чистим оба зубы «хлородонтом», а в нечистую силу верим! Под утро вернулись с победой. Черную собаку подняли на огородах, погнали. Наш Толя бросил удачно палку, перебил ей переднюю ногу. На трех ускакала. А на следующий день ведьма вышла из своей избы, мы глядь – а у нее рука замотана тряпкой. И на перевязи… А потом – через несколько дней – ведьма исчезла куда-то. Изба так и осталась пустая. Никто не селился. Думаю, учительница вышла специально – попугать дураков, посмеяться. Руку я сам видел. Ну, а Толю я встречаю лет через восемь – он уже в этом районе пост занимал. В партии уже был. Я ему говорю: «А помнишь, Толя, как ты ведьме руку перебил?». Как он смутился, как заелозил! «Во-он, что вспомнил. Глупость то была, детство, нечего и вспоминать». А сам оглядывается – разговор при публике был. Я думаю, у многих людей в жизни была такая встреча с черной собакой. Не только у отсталых крестьян. Гонят – и верят, что гонят ведьму…
– Собака и образованных навещает, – сказала Туманова. – Только тут собака породистая. Черненькая такая болоночка…
– Именно, – подтвердил Цвях. – Тут даже дело не в образовании, а в вытаращенных глазах. Бывает, образованный, а глаза вытаращит раньше, чем подумает. Я помню, в тридцатых годах прямо полосами находила на людей дурь. Безумие такое. Вдруг начинают выискивать фашистский знак, будто бы ловко замаскированный в простенькой и ясной картинке спичечного коробка. Ищут – и у всех вытаращенные глаза. И оргвыводы, понятно, для несчастного художника. Или на обложке школьной тетрадки вдруг высмотрят руку, протянутую к советскому гербу – чтоб сорвать. И пошло – шепот на закрытых собраниях, отбирают у ребятишек тетрадки. В огонь! Знаний мало, вот и кажется всякое. Верят! В разную чертовщину…
– Вроде вейсманизма-морганизма, – подсказал Стригалев.
У гостей повеселели глаза. Но Цвях этого не заметил.
– Напомни им сейчас, кто остался жив, про тетрадки, про спичечный коробок. «Что-о? – закричат. – Еще что вздумал – в старье копаться!»
– Я все же до конца не удовлетворен, – возразил обиженный голос Вонлярлярского. – Что же тогда нам делать с этими прекрасными стихами: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой»?
– Там сказано, Стефан Игнатьевич, во-первых, «если». Если мир дороги найти не сумеет, – возразила Туманова. – А мир отыщет ее в конце концов. Я, во всяком случае, верю…
– Не верю, а надеюсь, – поправил ее Цвях. – А золотой сон – что? Одни будут спать, а другие – шарить у них по карманам. Где вера, там больше всего спешат от верящего что-нибудь получить. Авансом. Деньгами. Или подсунуть бумажку какую-нибудь подписать. Нет, сна не нужно. Только знание.
Когда гости начали расходиться, Туманова подозвала Федора Ивановича, потянула его к себе, зашептала.
– Дай сюда ухо. Как тебе моя компания? Как тебе эта девочка? Не правда ли, хороша? У нее и жених подходящий, скажу я тебе.
– Кто?
– А вот стоял. Стригалев, ты с ним уже знаком. Они вместе работают над картошкой. У него есть кличка, студенты прозвали. Троллейбус, хи-хи-и! Ты их уж не трогай, когда начнешь свою ревизию. Хватит с него, он ведь уже сидел. За это самое – за Менделя-Моргана. И твой брат, к тому же, фронтовик. Ладно?
Поэтому, прощаясь с Леной, Федор Иванович был сух и даже невежливым образом продолжал разговор с Цвяхом, показывая, что очень увлечен. Это у него получилось само собой – он не смог бы иначе скрыть свое неожиданное страдание. Она же, держа его руку и слегка пожимая, не отрывала глаз от его лица. Но пришлось все же оторвать, и, надев кофту, она поспешила к двери, за которой на лестничной площадке ее ждал этот угрюмый Троллейбус.
Даже тот, кто хорошо знает этот город, попав на его улицы вечером, каждый раз примечает некую особенность. Если днем город с его преобладающими двухэтажными домами дореволюционной постройки кажется однообразным и сонным, то с наступлением темноты он как бы оживает. Пестрота человеческих судеб, скрывающаяся днем в этих одинаковых грязно-желтоватых стенах, за одинаковыми окнами, отчетливо выступает, как будто ночью-то здесь и начинается настоящая жизнь. Вот яркий, как звезда, свет. Как окно больничной операционной. Вот фисташковый – будуар русалки. Вот желтое окно – как стакан слабого чая. Вот – стакан вина. А вот искусственный дневной свет, мертвенный, как в морге. Здесь прячется от суда читающих газеты современников упорный идеалист-кибернетик. Или вейсманист-морганист кует свои вымыслы, идущие на пользу врагам человечества. Из тех, кто смотрел на этот город только днем, никто, конечно, не мог подумать, что здесь может родиться и даже прогреметь знаменитое групповое дело с участием профессоров и студентов.
Федор Иванович и его «главный» – Цвях медленно брели по тускло освещенным улицам, углубленно курили и молчали. И на них произвело впечатление живое разнообразие смеющихся и подмигивающих окон. Они прошли добрую половину пути, когда Василий Степанович вдруг сказал:
– Чем больше читаю, Федя, тем больше вокруг дремучего леса. Словно как поднимаюсь вверх над тайгой, и нет ей конца. А там, внизу, на чистой полянке, было все так ясно! Вот мы говорим, ругаем, насмехаемся, а она возьмет да и подтвердится.
– Кто?
– Кого ругаем. Лженаука…
Они прошли в молчании несколько шагов. Вдруг Василий Степанович остановился.
– Хошь, признаюсь, Федя? У нас за деревней, где я родился, в поле был холм. Вроде кургана. А на нем каменный крест. В двадцатых годах молодежь наша деревенская собралась – накинули на этот крест веревку и сдернули его, сволокли куда-то. Теперь он лежит, даже не знаю где. И я участвовал – всю жизнь, считай, этим подвигом гордился. А вот теперь маленько из истории узнал. Батый по этим местам проходил, татары. А в курганах-то этих русские кости. Наших защитников. Крест-то был, Федя, к делу поставлен. Видишь, чем я гордился всю жизнь!
Они опять двинулись дальше. Цвях развел руками:
– Куда деваться! Переучиваться? Делать все наоборот и понимать наоборот? А будет ли толк? Стоит ли вносить этот хаос в башку, когда для дела нужна максимальная ясность?
– Вносишь все-таки не хаос, а ясность…
– Так раньше тоже считали – уж куда ясней. И новую ясность ведь пересматривать придется, черт ее…
– А не вносить ясность – еще больше будет хаоса. Тогда надо, в вашем-то случае, историю перемарывать. Вычеркивать заслуги людей, страдания, кровь… В нормальной человеческой душе всегда должны оставаться хоть несколько процентов ее объема – для сомнений. Это чтоб не было потом хаоса…
Спать ложились, не зажигая света. Разуваясь, Цвях кряхтел.
– Да-а-а… Вот ты ревизовать приехал. Ре-ви-зо-вать! Значит, у тебя этих процентов сомнения нет? Чего молчишь?
Василий Степанович затих, дожидаясь ответа. Но не дождался.
– Ты хорошо сегодня утром выступал, – проговорил он, почесываясь. – Это правда, наша наука другая. Ей свойствен наступательный характер, – Цвях, видно, убедил себя в чем-то и успокоился. – Ни к чему ей эти несколько процентов в душе. Пятая колонна сомнений. Мы опираемся на надежный фундамент. Потому и в разговоре с ними, это верно, ты умеешь взять нужный тон. Убеждаешь…
– А вот про кукушку – вы это уже слыхали, Василий Степанович? Что она вовсе не несет яиц, а просто скачкообразно возникает как новый вид в яйце другой птицы… Определенного вида… В результате условий питания… На какой же это фундамент может опираться?
– Слышал, слышал. Да, это высказывание и меня, пожалуй, озадачило. Ну да… Но ведь и Иосиф Виссарионович нашего академика не одернул. А уж Иосифу Виссарионовичу не откажешь в знании диалектики.
Сосед затих, Федор Иванович начал согреваться под одеялом. Он уже представил себе Елену Владимировну, как она ходит среди людей – чистая, слегка приветливо кланяясь каждому, с кем встретится глазами… Вдруг ему показалось, что в комнате кто-то шепотом позвал:
«Вася, Вася, Вася…» Вздрогнув, он широко открыл глаза и, поняв, в чем дело, рассмеялся. Это Василий Степанович в раздумье чесал волосатую грудь. Потом совместил этот звук с обширным вздохом.
– Галстук не снял. Думаю, что мешает? Надо же, рубаху снял, а галстук остался. Тоже когда-то был черной собакой. Отрекались ведь от него…
Он опять почесал грудь.
– Думаешь, я не повышаю уровень? Знаешь, чем больше повышаешь, тем больше сомнений родится. Вот наследственное вещество. Мы его так легко ругаем. Во всех учебниках. А в чем же еще наследственность, как не в веществе? – Цвях возвысил голос, даже со слезой. – В святом, что ли, духе? Третьего-то места ведь нет!
III
Вот все говорят: интеллигенция! – громко провозгласила тетя Поля, войдя со щеткой и ведром в комнату, где легким утренним сном спали члены комиссии.
– Опять разоряешься, Прасковья? – спросонок пробурчал Василий Степанович.
– Да еще поэт! – тетя Поля прыснула и покачала головой. – Сундучок… Хотела выкинуть. Пора, думаю, пятьдесят ему лет, если не боле. Весь растрескался, крышка болтается. Кинула за сарай. Так этот, бородатый, в женских туфлях тут крутится. Как Золушка. Сначала кругами ходил. Я думаю, что такое, не студентку ли где присмотрел. Потом хвать сундучок – да ловко как! – и засеменил, засеменил… Беда с вами, с интеллигентными!
– Выдумывай. На что ему сундучок?
– Он знает, на что. Пригодится. Вас сегодня когда ждать?
– Сегодня мы ухолим в учхоз. До вечера… Они пришли в учебное хозяйство к девяти. Пройдя ворота, Федор Иванович увидел поле, разбитое на множество делянок. Среди делянок двигались фигуры – студенты и пожилые преподаватели с раскрытыми журналами. По вспаханному краю поля в сопровождении группы студентов ехал гусеничный трактор, волоча какую-то сложную систему из колес и рычагов. Вдали стояли две ажурные оранжереи. Туда и направилась комиссия.
– Наверно, все собрались сейчас там и смотрят на нас из-за стекол, – сказал Цвях. – Ждут.
– Могло бы быть и наоборот, – заметил Федор Иванович. – Могли бы они нас проверять.
– Это ты верно. Если бы ихняя взяла… Сегодня был первый основной день ревизии – проверка работ в натуре, первый решающий день. Федор Иванович где-то в глубинах своего "я" чувствовал боль – там уже зародилась туманная и болезненная симпатия к Стригалеву – может быть, из-за того, что Троллейбус не только сталью зубов и не только повадками был похож на одного геолога, которого уже не было в живых и по отношению к которому в душе Федора Ивановича осталась кровоточащая царапина неискупленной вины. Ведь Троллейбус к тому же и «сидел»…
Новая рана назревала, уже начинала чувствоваться – ведь Федор Иванович «рыл яму» не под кого-нибудь, а именно под того, кто был женихом Лены. Прямо как кроткий царь-псалмопевец Давид, который возжелал Вирсавию и потому послал ее мужа Урию в самое пекло войны, чтобы там его убили. «Удивительно, – невесело подумал Федор Иванович, – что ни случится в жизни, какая ни сложится ситуация – ищи в Библии ее вариант. И найдешь!»
Они вошли в боковую дверцу и оказались в теплой застойной атмосфере оранжереи. Действительно, у выхода собрались человек восемь, и среди них – Стригалев в сером халате, как бы наброшенном на крест. Последовали рукопожатия, несколько шуток были выпущены на волю. Как весенние мухи, они не взлетели, а проползли слегка и замерли, дожидаясь тепла. Вежливый смех только усилил напряженность. Федор Иванович сразу определил нескольких «своих», то есть четких приверженцев так называемого мичуринского направления. Они предлагали начать с них и весело листали журналы, готовясь демонстрировать свои достижения.
– Ну что ж, – сказал Федор Иванович и сам почувствовал, что глаза его нервно бегают, ищут кого-то и не находят. Лены здесь не было. Хотя нет, – и она была здесь, стояла позади Стригалева. Но, увидев Лену, он потерял уверенность – ему нельзя было теперь смотреть в эту сторону.
– Пожалуйста, начнем. Чьи это работы? – хрипло проговорил он, подходя к стеллажу, на котором плотно, один к другому стояли глиняные горшки с темно-зелеными картофельными кустами. Федор Иванович сразу определил, что это прививки – здесь занимались влиянием подвоя на привой и обратно – по методу академика Рядно.
– Это мои работы, – сказал пожилой бледный человек с угольными бровями и черными, глубоко забитыми, как гвозди, печальными глазами. – Моя фамилия Ходеряхин, Кандидат наук Ходеряхин. Здесь представлены несколько видов дикого картофеля, а также культурные сорта «Эпикур», «Вольтман», «Ранняя роза»…
Он долго, как экскурсовод перед группой провинциалов, приехавших в ботанический сад, показывал культурные и дикие растения. Кусты имели хороший вид. Темные плотные листы блестели.
– Азота многовато кладете, – сказал Федор Иванович.
– Для опытов по вегетативному взаимодействию это не мешает, – парировал Ходеряхин и продолжал свой пространный доклад.
Федор Иванович, склонив голову, слушал и все плотнее сжимал губы.
– Простите, я вам помогу, – прервал он, наконец, Ходеряхина. – Вы, товарищ… пишете вот здесь, в московском журнале, о достигнутых вами результатах. «Сорт „Эпикур“, – это ваши слова, – будучи привит на сорт „Фитофтороустойчивый“, приобретает ветвистость куста, листья утрачивают свою рассеченность… – и так далее. – …Листья сорта „Ранняя роза“ при прививке на „Солянум Демиссум“ становятся похожими на листья этого дикаря» – и тэ дэ…
– Негусто… Боюсь, что нам придется давать еще одну статью о ваших экспериментах. Вы пишете, Василий Степанович? Пожалуйста, пишите. Это важно.
На очереди стояли несколько аспирантов Ходеряхина – каждый около своих растений. Подобравшись, как для битвы, уже не видя ничего, кроме очередного горшка с картофельным кустом и очередного прячущего тревогу лица, Федор Иванович проходил от одного стеллажа к другому и уже не столько проверял, сколько учил молодых людей.
– А вы не пробовали вырезать глазки из клубней цилиндрическим сверлом для пробок? – слышался его уже спокойный, мягкий голос. – Попробуйте, это очень удобно, и привой точно входит в вырез на клубне подвоя.
– Никаких мало-мальски достойных внимания результатов, – вполголоса сказал он Цвяху. Кто-то все-таки услышал – шепот порхнул среди людей, стоявших поодаль.
– Здесь уже мои растения, – пропел у него над ухом чей-то снисходительный тенор. – Кандидат наук Краснов.
– Знакомая фамилия, – сказал Федор Иванович, задержав взгляд на тонком и извилистом носе вежливо склонившегося к нему лысоватого спортсмена со значком. – Я читал в журнале вашу статью, товарищ Краснов…
– Мною… нами было замечено, – начал докладывать спортсмен и, выпрямившись, развернул тяжелые плечи, но привычная сутулость опять стянула их, пригнула книзу, – …было замечено, что сорта «Лорх» и «Вольтман», которые росли по соседству с местным сортом «Желтушка» – через дорогу… опылились пыльцой последнего, которая подействовала и на клубни обоих сортов… Последние стали в большинстве похожи на клубни сорта «Желтушка»…
– Это я все читал в вашей статье, – сказал Федор Иванович и умолк, медленно краснея. Помолчав, спросил: – То есть, вы хотите доказать, что если мать блондинка, а отец брюнет, то не только их дитя будет черноволосым, но и у матери глаза и волосы должны в ходе беременности почернеть… Таких случаев наука еще не знает. Следующей весной вы, наверно, повторите ваш эксперимент?
– Зачем? – оскорбленно, но сдержанно передернул тонкими девичьими бровями Краснов. – Я уже другой запланировал.
– А известно ли вам, товарищ Краснов, что картофель не перекрестное, а самоопыляющееся растение? Вы же вуз кончали! Пыльце вашей «Желтушки» здесь нечего делать. Это вы представляете себе? Да она и не перелетит через дорогу!
Краснов, странно улыбаясь маленьким ротиком, глядел в сторону. Федор Иванович, окинув его фигуру быстрым взглядом, невольно задержался на громадном красно-фиолетовом кулаке, который двигался внизу, как самостоятельное живое существо. «Что он там делает?» – подумал Федор Иванович и сразу увидел стиснутый в кулаке теннисный мяч. «Ага, он тренирует кулак», – осенила догадка. Шевельнув бровью, он покачал головой.
– Товарищ Краснов! Я вижу, вы не согласны. Но вы должны это знать – картофель не ветроопыляемое растение. У него пыльца не как у злаков, не может летать. Она тяжелая, как крахмал. И устройство пыльников – они никогда не раскрываются полностью. Там есть такая маленькая пора – и через нее пыльца просыпается по мере созревания, прямо на собственное рыльце. Понаблюдайте, насекомые не посещают цветков картофеля – там нечего брать. И не потому, что пыльца какая-нибудь невкусная. Я сам, еще студентом… Останется, бывало, в пробирке лишняя пыльца картошки – высыпал ее на прилетную доску в улье. Пчелы мигом всю подбирали! Поняли? То, что вы говорите, физически невозможно: тяжелая пыльца, если не прилипнет к рыльцу, отвесно падает на землю. Слава богу, очень рад, что не могу назвать ваш опыт каким-нибудь таким словом… Здесь, к счастью, просто полное незнание того, с чем имеешь дело. Ох, ох, товарищи… Что это – два часа? Нет, на сегодня я уже мертвец…
– Продолжим завтра? – сказал Цвях.
– Вот именно, – странно мигая одним глазом, шевеля гибкой бровью, Федор Иванович пошел из оранжереи. Цвях еле поспевал за ним.
– Уж больно ты их… Без снисхождения. Касьяну не понравится. Что это с тобой?
– Но почему он напечатал их статьи в своем журнале! – Федор Иванович остановился. – Почему Касьян их напечатал!
– Ладно, Федя, хватит правду искать. Пошли в столовую.
В столовой Федор Иванович сел за какой-то стол, чем-то закусывал, что-то брал ложкой из тарелки и все смотрел куда-то сквозь стены. Он не видел, что через стол от него прошли и сели Стригалев с Еленой Владимировной и несколько аспирантов. Лена что-то крикнула, и Цвях ответил, а он только оглянулся на них, ничего не понимая.
– Произвели они, однако, на тебя впечатление, – заметил Цвях, принимаясь за лапшевник.
Пообедав, они сели на лавку около столовой и закурили.
– Что будем сейчас делать? – спросил Цвях.
– Я прогуляюсь часок.
– А я по старой испытанной привычке пойду лягу поспать. Лапша человека вяжеть, он набухнеть и спать ляжеть.
И как только Цвях скрылся за воротами учхоза, из столовой быстро вышла Елена Владимировна, Федор Иванович в это время подобрал около лавки лежавшего на спине красивого жука-скрипуна. Его облепили муравьи и уже раскидывали умишками, как бы начать его заживо жрать. Федор Иванович старательно обдул муравьев. А думал о Стригалеве. «Хорошо, что отложили на завтра», – думал он, рассматривая жука. Это Рыл большой узкий жук с живыми черными глазами, с длинными усами, похожий на интеллигентного дореволюционного авиатора в черном жилете из блестящего шелка, застегнутом доверху. А сюртук на нем был темно-серый, в мелкую светлую крапинку.
– Можно около вас сесть? – спросила Елена Владимировна, садясь. – Что вы тут делаете? Ого, кто у вас!
– Вот видите, жук… Скрипун.
Налюбовавшись, Федор Иванович осторожно посадил жука на землю, и «авиатор» бросился наутек, взмахивая ногами, как тростью, и не теряя осанки.
– Как вам наши генетики и селекционеры?
– Выше всяких похвал. Чудеса!
– Какие у вас планы на сегодня? – она нагнулась и пальцем провела на земле дугу.
Он вопросительно посмотрел.
– Вы не слышали вопроса? – спросила она.
– Я ответил пантомимой.
– А вы словами ответьте. И по существу.
– Сейчас я пойду куда-нибудь. Только природе страданья незримые духа дано врачевать.
– Давайте врачевать вместе. Я покажу вам наши поля.
– Давайте, – сказал Федор Иванович ленивым голосом.
Она взглянула на него удивленно.
– Может, подождем Ивана Ильича? – спросил он.
– Иван Ильич уже ушел, – она еще холодней посмотрела на него сбоку, начиная розоветь.
– Тогда пойдемте, – он решительно поднялся. И они долго шли молча куда-то вдоль какой-то канавы. Лицо Елены Владимировны постепенно заливала лихорадочная пунцовость.
– Слушайте, – сказала она, решившись и отойдя от него вбок шага на два. – Вы сегодня не похожи на себя, на вчерашнего. Вонлярлярский сказал бы, что у вас пропала коммуникабельность. Давайте, как пассажиры дальнего поезда, как случайные пассажиры, попутчики… Вы не знаете меня, я вас. Вы ведь уедете.
– А отвечать кто будет за разговор? Тот, кто задает вопросы?
– Да… Вы уедете – и разговора не было!
– Ну, пожалуйста. Задавайте вопросы.
– Где ваша коммуникабельность?
– Я катапультировался.
– Что это означает? – все так же лихорадочно, но весело она посмотрела на него.
– Нажимаю на кнопку, и меня выстреливает. Потом раскрывается парашют, и я мягко приземляюсь в другом мире, где и слыхом не слыхали о каких-то моих… неполадках на борту.
– А самолет?
– А самолет летит дальше.
– И разбивается?
– Мне с земли не видно. А потом там еще есть первый пилот. А я и не летчик. Дилетант без диплома.
– А если первого пилота нет? Самолет ведь может разбиться. Дилетанту без диплома и поднимать его в воздух нельзя было. Это государственная собственность.
– Не знаю. Вижу, экипаж укомплектован. Перегрузка. Вот и нажал поскорей… Что – я неправ?
– А кто вам сказал про экипаж? – с раздражением спросила Елена Владимировна.
– Вчера одному товарищу… Диспетчеру… показалось, что я проявляю дилетантский интерес к авиации…
– Ах, вот!.. Теперь все ясно. Вечно она меня замуж выдает! Нет никакого пилота, поняли? И никто вас не вызовет на дуэль, так что давайте разговаривать и катапульту не трогать.
– Дайте честное слово, – сурово потребовал Федор Иванович.
– Ну, даю. Честное слово.
– Хорошо. С чего же мы начнем?
Она начала искать что-то на краю канавы. Потом наклонилась и сорвала какой-то жиденький стебель с яркими желтыми цветками.
– Природа сейчас излечит нам все страдания незримые. Что это такое? Я в первый раз вижу.
– Это? – Федор Иванович взял стебель, свел брови. – Это, действительно, нечасто встретишь. Потентилла торментилла, вот что это. Калган. Слышали такое название?
– Ого! – она почти с ужасом на него посмотрела. – Ничего себе… Я бы ни за что не определила. Потентилла – как дальше?
– Торментилла. Калган, или, еще его называют, лапчатка. А вот я сейчас… Сейчас я вам… – поискав в траве, он сорвал что-то. – Что это?
– Плантаго! – торжествуя, сказала Елена Владимировна.
– А какой плантаго? Подорожников много. Майор, минор, медиа…
– Ну, это, конечно, не минор…
– Майор. Плантаго майор. Видите, черешок длинный и желобком.
– Хорошо. Федор Иванович, а почему страдания незримые? – она заглянула ему в лицо.
– Разве вы ничего не видели?
– По-моему, торжество справедливости должно вызывать прилив…
– Но это так неожиданно, это торжество… Я вам прямо скажу: такие дураки мне еще не попадались. Да еще среди «своих».
– Ну, у наших с Иваном Ильичом ребят такого вы не найдете. Если мы и будем вас надувать, то по крупному счету. По рыцарскому.
Они остановились. Он посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда.
– Имейте в виду, я буду глубоко копать, – сказал он.
– Ну и что? Вот вы копаете и устанавливаете, что я морганистка, льющая воду на мельницу…
– А это я и так знаю. Я читал вашу диссертацию. По-моему, о преодолении нескрещиваемости… Там есть спорные места… Так что ваше лицо мне ясно. – Посмотрев ей в лицо, он улыбнулся. Она так и подалась к его улыбке. Но он ничего не заметил и не понял возникшей паузы. – Как вы учите студентов, мы знаем, – продолжал он. – Цвях сидел в вашей группе. Говорит, товарищ Блажко учит студентов правильно.
– Но я чувствую, Федор Иванович, по вашей хватке, кому-то из нас придется сушить сухари. А? Это не мои слова. У нас на кафедре об этом шепчутся многие.
– Лично я выгнал бы этих двоих… И больше никого. Пока…
– Вы сейчас сказали рискованную вещь. Я вижу, вы мне верите.
– Нет. Не верю. Но знаю, что вы меня не продадите. И потому отдаю вам все мое. Беритя!
Они оба засмеялись, и обоим стало хорошо.
– Откуда же у вас взялось это знание? Сколько мы знакомы? Два дня!
– Я вам сейчас изложу мою завиральную теорию. У нас, Елена Владимировна, в сознании всегда звучит отдаленный голос. Наряду с голосами наших мыслей. И наряду с инстинктами. Мысли гремят, а он чуть слышен. Я всегда стараюсь его выделить среди прочих шумов и очень считаюсь с ним. По-моему, тут обстоит так: ни один человек не может скрыть свою суть полностью. Скрывается то, что может быть схвачено поверхностным вниманием. А голос – отражение наших бессознательных контактов с той сутью, которой никому не скрыть. Хотя бы потому, что эту суть сам человек в себе не может почувствовать. Животные, на мой взгляд, руководятся больше всего отдаленным голосом, он у них более развит и не заглушается никаким стуком сложных умственных деталей. Поэтому животные не лгут.
– Возможно, что все так и есть, – Елена Владимировна тронула его руку. – Голос правильно шепнул вам, что я не выдам.
Федор Иванович слегка смутился от этого избытка взаимной откровенности, и потому кинулся к природе – шагнул в траву и стал искать что-нибудь редкостное.
– Вот, – сказал он. – Вот. Что это?
– Щавель! – взяв у него красный стебелек с острыми листками, Елена Владимировна пожевала его. – Самый настоящий «Румекс».
– Не спешите с ответом, товарищ Блажко. Род «Румекс» состоит из нескольких видов. И все щавели. Вы жуете… Что вы жуете?
– «Румекс ацетозелла», – сказала она и пошла вперед, торжествуя и покачивая головой вправо и влево.
Действительно, природа сразу поставила все на место, погасила все неловкости.
Они давно уже вышли через калитку из пределов учхоза и теперь брели по каким-то межам среди каких-то пашен к чернеющему институтскому парку, заходили ему в тыл. Елена Владимировна шла впереди, иногда оборачиваясь к нему и предлагая очередную ботаническую загадку, и он, роняя удивляющие ее безошибочные ответы, любовался ею, ее особенной женской мощью, которая так и заявляла о себе. Это была маленькая веселая недоступная крепость. Лишь взглянув на эту девушку в очках, мужчина должен был отступить, угадав в ее натуре требования, соответствовать которым в состоянии далеко не всякий. Она все время двигалась в чуть заметном танце, в безоблачной меняющейся игре, и ее пальцы и все прекрасные узости фигуры в сером подпоясанном халатике непрерывно писали тексты, читать которые дано не каждому. Он еще вчера, с первых же минут навсегда отказался говорить ей безответственные приятности, которые, как и цветы, принято подносить женщинам. Строжайшее предупреждение на этот счет прочитал он в ее сдвинутых черных бровях. В них и была вся сила. И сегодня эти брови хоть и разошлись, но все время были готовы к жестокой расправе.
Обойдя с тылу почти половину парка, они перешли по мосту из бревен овраг с бегущим по его дну ручьем, притоком громадной реки, что незримо присутствовала, укрывшись за парком. Начались первые шестиэтажные дома города из серого кирпича.
– Дальше меня, пожалуйста, не провожайте, – вдруг сказала Елена Владимировна.
Взглянув на ее строгие брови, он, конечно, и не подумал показать ей свое удивление. Он тут же скомкал все свои пожитки и даже отступил на полшага.
– Я, собственно, и не…
Но Елена Владимировна объяснила:
– У меня гора дел. Надо сходить в магазины. А потом я иду к Тумановой. Сегодня я варю ей борщ.
«Вот этого бы не следовало ей говорить, – почему-то шепнул ему отдаленный голос. – Никто не требовал от нее таких уточнений».
– Превесьма… – сказал полушутливо и, как на шарнире, повернулся было, чтобы идти. Но она стояла с протянутой рукой. «Все еще катапультируетесь?» – говорило ее лицо.
Он пожал ей руку. «Я ведь катапультировался еще вчера, – ответила его изогнутая бровь. – Сейчас я стою на твердой земле, вдали от всяческих летательных аппаратов».
И он пошел, не оглядываясь, к парку, туда, где розовели вдалеке стены институтских зданий.
Он вошел в комнату для приезжих и увидел там своего «главного». Василий Степанович сидел на койке и закусывал. Перед ним на стуле была расстелена газета, на ней он расположил сваренные еще дома крутые яйца, растерзанную селедку, измятые в чемодане домашние пирожки. Тут же лежала книга Энгельса «Диалектика природы».
– Давай, подсаживайся, Федор Иванович, – сказал он. – Поможешь дошибать припасы, а то завоняются. Москва сейчас будет звонить. Докладывать буду Касьяну про наши успехи.
Федор Иванович подсел и взял пирожок.
– Понимаешь, Федя, – Цвях ел, энергично двигая всем лицом. – Понимаешь, смотрел я на тебя сегодня. Здорово ты знаешь свое дело. Здорово, ничего не скажешь. Правда, иногда ловлю себя: чем же кончится такая наша ревизия? Я бы один всех бы подряд одобрил. И Ходеряхина этого, и Краснова. Здорово ты их накрыл. Как они до сих пор держались? У меня, конечно, знания не то, что у тебя. Я практик. Доктора мне дали за результаты. Мне дед мой и отец – они были любители-селекционеры – столько оставили материалу, столько всего наоставляли, что мне и делов было – только осваивай да выдавай подготовленные почти за сто лет сорта. Две яблони у меня уже давно районированы. А ведь и это далеко не все. Ну, а научное обоснование – тебе-то покаюсь – академик Рядно и Саул мне приделали. Саул этот, ох, и языкатый, сволочь, не дай бог к нему под горячую руку попасть. Ни одного живого места не оставит.
Задребезжал телефон. Цвях схватил трубку и, вытирая рот, покраснев, вступил в переговоры с Москвой.
– Ай?.. Да-да! Заказывал. Повторитя, барышня… Ай? Академик Рядно? Касьян Демьянович?
– Я тебе говорил, – как комар, запищал в трубке ответный голос, и Цвях чуть отвел ее от уха, чтоб слышал Федор Иванович. – Какой я тебе Касьян? Кассиан Дамианович. Ну-ка, повтори…
– Кассиан…
– Я ж тебе говорил! – академик загоготал весело. – Хоть я и народный, а имена у меня византийские. Императорские. Вот так, Вася. Ну, докладывай, как там наш молодой…
– Ой, не говорите, Кассиан Дамианович! Молодой, да ранний. Чешет так, что пыль и перья… С первой встречи, как даст… Нотацию им провел, мозги на место поставил. Ну, а сегодня работы смотрели. Нет, нет, формальных генетиков пока не трогали. Тут же с наскоку не возьмешь – надо присмотреться. Но Федя нанюхает, он крепко берет. Дело зна… Ай? Двоих наших пришлось… Окоротили. Чистая фальсификация. Да они и сами понимают, растерялись. Оглоблей хотели в рот заехать, думают, пройдет… Ходеряхин и Краснов…
– Странно, – пропищала трубка. – Ну да… Они согласились?
– Тут соглашайся не соглашайся, Кассиан Дамиановнч… Знаешь, когда за руку схватят, а в руке-то краденый кошелек…
– Ну, ладно. Только расстроил… Хотя, материалы все равно поступят ко мне. Посмотрим. Ну а как вейсманистов, еще не щипали?
– Завтра с утра.