Дети Солнцевых Кондрашова Елизавета
— Скажите, неужели вам после экзамена не сказали, в какой класс вы поступаете? — спросила она Катю.
— Кажется, нет. А впрочем, может быть, и говорили, но я ничего не помню из всего, что было со мной сегодня, кроме того, что голова моя росла, росла, делалась все тяжелее и тяжелее… И когда все вокруг стало кружиться, я никак этого не хотела и долго держалась за что-то, но вдруг это вырвалось у меня из рук, и я закружилась. Больше ничего не помню…
Девушка, лежавшая в постели, громко захохотала.
— Вот счастливица-то! И отчего это со мной никогда ничего подобного не случается! Право, обидно…
— Нет, вы не смейтесь и не желайте этого. Вы не можете себе представить, какое это мучительное чувство!
— Уж позвольте мне лучше знать, чего желать для себя, — сказала с насмешкой девушка.
Надя Вязнина, все время молчавшая, не выдержала и, обратившись к Кате, сказала:
— Чего же лучше, уступите Красновой не только эту, но и все остальные будущие ваши болезни!
— Что-о-о-о? — произнесла грубым голосом девушка, быстро приподнявшись и усаживаясь на постели. — Что ты сказала?
Неизвестно, чем бы кончился разговор, если бы внимание всех не было вдруг отвлечено.
— Mesdames! Фрон, Риттих и, кажется, Адлер! — произнесла громким шепотом высунувшаяся из-за двери чья-то голова. — Вязнина, слышишь?
Голова так же быстро спряталась.
Надя живо подбежала к противоположной двери и еще быстрее, также резким шепотом, торопливо произнесла: «Фрон, Риттих и, кажется, Адлер!» и мигом очутилась у табуретки своей постели, обтянула халат, поправила ворот, пригладила рукой непослушные, рассыпавшиеся по лбу волоски, оглянулась на постель и, увидев смятую подушку, проворно перевернула ее, аккуратно положила на место и стала спокойно дожидаться посетителей.
Краснова поспешно спрятала валявшийся на постели гребень, смахнула с одеяла крошки, а сама легла, натягивая на себя одеяло.
Катя с любопытством смотрела на этот переполох, не понимая, в чем дело, и не решаясь спросить объяснения.
Через несколько минут в комнату вошли инспектриса, лазаретная дама и доктор — человек небольшого роста, очень полный, с сильной проседью в редких волосах, во фраке, с крестом на шее. Он остановился на минуту у первой занятой постели, потом задал несколько вопросов Вязниной, а затем подошел к Кате, об обмороке которой мадам Фрон говорила ему минуту назад.
— Сейчас что-нибудь болит? — спросил он, взяв девочку за руку и щупая пульс.
— У меня ничего не болело и раньше, только вот с головой что-то вдруг сделалось, — сказала Катя, покраснев до корней волос.
Доктор стал ее расспрашивать о здоровье с самого раннего детства, об образе ее жизни дома, о родителях. Он говорил с ней долго и с каким-то особенным участием и, наконец, спросил:
— А теперь голова болит?
— Нет, но я боюсь двинуться, чтобы опять не сделалось того, что утром…
И Катя обстоятельно объяснила доктору, какое болезненное ощущение она испытала перед обмороком.
— Ничего, все пройдет, — сказал он ободряющим голосом. — Сядьте-ка, мы посмотрим, что случилось с головой.
— Я боюсь встать, — тихо произнесла Катя, меняясь в лице.
— Мы поможем, — ласково улыбнулся доктор и, обернувшись к мадам Фрон, предложил ей приподнять девочку.
Катю приподняли, и опасения ее тотчас же оправдались: обморок повторился и был опять продолжителен. Доктор, инспектриса и мадам Фрон не отходили от девочки до тех пор, пока она не пришла в себя…
Очнувшись, Катя увидела доктора и услышала весело произнесенные слова:
— Ничего! Денька два-три в постели, а потом и танцевать можно. Только теперь надо лежать спокойно и постараться скорее уснуть.
— Положение весьма серьезное, — сказал он, когда Катя не могла его слышать, — и причиной болезни стало падение. Теперь…
И он, наморщив лоб и потирая указательным пальцем левой руки подбородок, стал объяснять мадам Фрон, что именно следует делать с больной.
— Посмотрим, что завтра будет, — окончил он, прощаясь.
Мадам Фрон, проводив доктора, вернулась в лазарет и долго ходила из одной комнаты в другую. Долго еще слышался то в одной, то в другой комнате ее сдержанный до шепота строгий голос.
— Не болтать, вам говорят. Если вы сами не хотите спать, не мешайте по крайней мере тем, кому нужен покой. Вы дождетесь, что я переведу вас в отдельную комнату!
В десятом часу все успокоились. Казалось, все спали. Мадам Фрон, обойдя в последний раз свое, как ей казалось, безмолвное, сонное царство, ушла в свою комнату.
В комнате, где лежала Катя, было совершенно тихо, только время от времени слышались шаги мадам Фрон, осторожно, в мягких туфлях проходившей по спальне. Катя лежала с закрытыми глазами, но не спала. Тяжелые, беспокойные мысли назойливо лезли ей в голову. От этих мыслей она чувствовала томительную боль под ложечкой и то неприятное ощущение, которое она называла замиранием сердца.
«Господи! Уж не с мамой ли что-нибудь! — думала она. — Что если она опять заболела? Мариша не услышит. Она никогда не слышит. Вдруг с ней повторится припадок, а она одна, совсем одна. Не может же Александра Семеновна не спать ночью. Господи! Если бы только хоть взглянуть на нее. Бедная мамочка!»
И Катя крестилась и молилась о матери, а боль под ложечкой и томление в сердце не унимались. «Если б уснуть только! Завтра, может быть, мама сама приедет. Александра Семеновна обещала ее привезти… Лучше не думать», — говорила себе Катя… И она лежала, решив ни о чем не думать…
«Варя! — вдруг мелькало у нее в уме, и беспокойство, или, вернее, то неприятное томление, которое часто объясняют себе предчувствием чего-нибудь недоброго, усиливалось. — Может быть, Варя упала с кровати, испугалась или расшиблась… Плачет теперь… Или девочки ее обидели. Они все уже большие. Маленьких здесь почти совсем нет. Как ей, бедной, теперь страшно, если она тоже не спит!.. Нет, верно, с ними спит горничная, ведь нельзя же их одних оставлять… И здесь, у нас в комнате, конечно, есть горничная. Мало ли что может понадобиться…»
Катя открыла глаза, осторожно приподняла голову и повернула ее в ту сторону, где стояла кровать Нади Вязниной.
— Вы тоже не спите? — коснулся ее слуха еле слышный шепот.
В комнате было почти темно, и только ее середина чуть освещалась тусклым огоньком свечки, горевшей в высоком, аршина [45] на полтора от пола, жестяном подсвечнике.
Катя узнала голос Нади Вязниной и, пристально вглядевшись, различила в темноте сидевшую на постели темную фигуру.
— А вы давно проснулись? — спросила так же тихо Катя.
— Я еще не засыпала. Я иногда до утра не могу уснуть.
— О-о-о! Отчего же? Вы боитесь?
— Нет, а вы?
— Я до сих пор не думала о страхе, но эта длинная-длинная, почти пустая комната, эта темнота, этот странный свет и круг посередине… А потом еще так холодно, — прошептала Катя с легкой дрожью в голосе.
— Хотите я перейду на постель рядом с вами?
— Ах, если б это было можно! — произнесла почти громко Катя, забывшись.
— Тише!.. Что вы?!
Обе на минуту замолкли.
— Вам правда холодно? — спросила Надя, убедившись что все спокойно.
— Да… Как жаль, что нечем укрыться, у меня даже зубы стучат.
— Постойте, я переложу подушки, перейду на эту постель, а потом разбудим дежурную. Она вон там, в комнате рядом. Она даст вам еще одеяло.
Надя неслышно встала, накрыла свою постель, сравняла ощупью одеяло, переложила подушки с незанятой постели на свою, а свою на их место, открыла одеяло и мигом очутилась на постели рядом с Катей.
— Здравствуйте! — сказала она, протягивая ей руку, и Катя крепко сжала ее руку в своих. — Разбудим дежурную, хотите?
— Нет, — ответила Катя, не выпуская ее руки. — Если вы можете, натяните мне одеяло повыше на плечи. Я думаю, если я завернусь в него хорошенько, то согреюсь, а то она придет и, пожалуй, велит вам уйти на ту кровать.
Надя живо очутилась возле своей новой подруги, накрыла ее, подоткнула одеяло, поцеловала и, щелкая зубами и зевая, прыгнула в свою постель и спряталась с головой под одеяло. Через минуту она высунула голову и спросила.
— Вы согрелись?
— Я — да…
— Знаете, ведь я башмаки-то оставила там, а пол — как лед.
— Ай-ай-ай! Как же можно! — сказала Катя, приподняв голову и протягивая ей руку. — Это вы из-за меня!
— Закройтесь и не шевелитесь. Да согрелись вы, или все еще холодно?
— Нет, merci, мне теперь лучше. Скажите, лазаретная дама, или начальница, кажется, приходит сюда ночью?
— Зачем? Если случится что-нибудь особенное, или приведут кого-нибудь, чего почти никогда не случается, ей дадут знать. Ну, тогда она придет, а так — нет. Что ей тут делать? Она придет теперь утром, в восемь часов.
— А как же вы-то?
— Я? Я перенесусь на свое место, а завтра попрошу, чтобы она позволила мне перейти на эту постель. Ей все равно, и она никогда не придирается.
— А эта, не знаю, как ее зовут, ваша соседка, не рассердится на вас за то, что вы перешли?
— Пусть сердится. Она сама меня все время сердила.
— Вы рассердились на нее за вашу даму, кажется? Скажите, за что она ее не любит? — спросила Катя.
— За что? — переспросила девочка с раздражением. — Да за то, что мадемуазель Милькеева никому не потакает. За то, что она всегда как-то все видит и все знает, и если она поймает на чем-нибудь выпускную или кофушку [46], ей все равно, она не спустит. А они привыкли вольничать. У них, да еще в том классе, где ваша сестра, дамы — курицы, при которых хоть на головах ходи. Норкиной, их даме, еще надо льстить, говорить глупости, показывать обожание, а Якуниной… — Надя махнула рукой, — этой ничего не надо, ее как будто и вовсе нет. Но, по-моему, классной дамы лучше мадемуазель Милькеевой и быть не может, хотя многие, очень многие ее не терпят и боятся! Уф! Я уверена, если бы нам вместо нее дали Норкину или Якунину, наш класс был бы далеко не тем, что он теперь. Говорят, мадемуазель Милькеева «невозможная педантка». Не знаю. Правда, попадись ей в чем-нибудь, она накажет строже, может быть, нежели кто-нибудь, но уж зато даром никогда никого не наказывает и «своих» в обиду никому не дает.
— Как же так? — спросила Катя. — Она своих в обиду не даст, а если поймает чужих, наказывает?
— Не-ет, вы этого еще не понимаете! Она и чужих не станет наказывать. Что ей за радость? Она только не станет смотреть сквозь пальцы, не скроет ни за что. Поймает и приведет там к кому следует, или как они говорят: «сфискалит и поднимет историю». Да вот теперь у нас история — страсть! Я вам говорю это по секрету.
Надя перевесила голову через кровать и, нагнувшись почти к уху Кати, прошептала еще тише, чуть шевеля губами:
— Старшие съели у себя в дортуаре стену.
— Как съели? — живо перебила Катя, которую эта стена смутила и заинтересовала еще прежде, когда она случайно подслушала разговор.
— Как? Кто их знает! Съели и наказаны! Без родных на целый месяц. Уже третий день разборка идет! Многие и из других классов замешаны, и говорят, что открыла это дело мадемуазель Милькеева. Ну, конечно, все и злятся теперь на нее.
— А вы видели эту стену когда-нибудь? — спросила Катя с любопытством.
— Еще бы! В тот день, как меня сюда, в лазарет, вели. Но тогда она была совсем целой.
— Удивительно! — произнесла Катя с неподдельным изумлением. — Какая же это была стена?
— Какая? Право, не знаю. Конечно, самая обыкновенная. Да я, впрочем, и не знаю, которую они съели. У них, как и в других дортуарах, было четыре стены…
— Но знаете, я думаю, что это пустяки. Рассказывают так, ради шутки… — решилась высказать свое предположение Катя.
— Не-ет! Какие тут шутки! Это правда. Да я, впрочем, нисколько и не удивляюсь. Вы еще не знаете, что они могут есть! Я сама видела, как едят грифель, мел, карандаши. Угли вытаскивают потихоньку из печки и едят. Да вот посмoтрите завтра, когда придут на перевязку. Там есть одна больная, толстая такая, Корина, я вам ее покажу. Она не может пройти мимо стола, чтобы не схватить горсть муки. Схватит и так набьет себе рот, что того и гляди задохнется. Только я никак не могу понять, как они ухитрились стену съесть… И хотела бы знать, сколько они съели и много ли осталось. А что если бы они вздумали все стены съесть? Ведь нас бы тогда, наверное, по домам распустили! — сказала девочка и засмеялась.
— Да, — произнесла Катя в раздумье. — Странный вкус! А откуда же они берут все это?
— Откуда? Ну, когда, например, карандаши и грифели на целый класс чинят, вы понимаете, сколько набирается этого порошка, так они его нарасхват, горсточками, с наслаждением.
— Скажите, а ваша мадемуазель Милькеева строгая? — вдруг спросила Катя.
— Если хотите — да. Она ужасно взыскательная, но вместе с тем, что бы ни говорили, она добрая и, главное, очень справедливая. Даром она никогда никого не наказала, но, надо признаться, никогда и не спустила никому. Про нее вам будут говорить много дурного, но вы не верьте. Всего объяснить нельзя. Увидите сами. Только зачем мы говорим друг другу «вы»? Будем друзьями и на «ты», хотите?
Надя нагнулась к Кате, ожидая ответа. Катя молча обвила ее шею своей рукой, и девочки поцеловались.
У Кати еще никогда не было друга, и предложение Нади тронуло ее до глубины души:
— Знаешь, я теперь даже рада, что заболела… А то мы не были бы друзьями!
— Я думаю, нам в дортуаре придется рядом спать, — ответила на это Надя. — Место есть только на нашей стороне. Верно, мадемуазель Милькеева прикажет немного сдвинуть там кровати и поставить твою. На другой стороне и без того тесно. Только мы должны дать клятву, что у нас друг от друга никогда никаких секретов не будет. Уроки будем готовить вместе. Вместе ходить на рекреациях [47]. Обожать будем один и тот же предмет и презирать тоже!
— А у тебя есть здесь друзья? — спросила Катя.
— Друзья, — сказала с насмешливой улыбкой Надя, — друзья все в классе, но настоящий друг может быть только один. У меня был друг, — произнесла она грустно, — но мы давно рассорились, и для тебя это не может быть секретом. Мы рассорились из-за того, что она не хотела обожать моего Петрова, а я не могла изменить ему для какой-нибудь Краснопольской, которую я с тех пор презираю. Ты, конечно, будешь обожать Петрова!
Катя приподняла с подушки голову и посмотрела на Надю вопросительно, почти испуганно. Ей очень хотелось попросить разъяснения последних слов, но она не решалась сознаться, что положительно не понимает, чего от нее хочет ее новый друг.
— Я обожаю его уже третий год, — продолжала свое признание Надя. — Ах, душка, какой у него голос! — она нагнулась с постели и поцеловала Катю. — Душка, скажи откровенно, у тебя, может быть, уже есть свой предмет, и ты его тоже давно обожаешь, тогда…
— Какой предмет?! Нет, я никаких предметов не обожаю, — перебила ее Катя.
— Ну, тем лучше. Значит, мы будем обожать его.
— Кого его? — спросила Катя с тревогой в голосе. Она еще шире распахнула и без того большие глаза и с неописуемым удивлением и беспокойством всматривалась в лицо своего нового друга. — Кого? — повторила она. — Как обожать?
— Кого? Ты увидишь! А как? Подожди.
Надя замялась и не знала, как ей начать свое объяснение.
— Да ты скажи просто, как ты сама это делаешь.
Надя весело, от души засмеялась.
— Как ты сама это делаешь? — передразнила она. — Какая ты, право, смешная! Как бы тебе это сказать?… — начала она. — Ну, если ты, например, избрала свой предмет, и предмет твой, положим, учитель какой-нибудь, ты стараешься для него больше, чем для кого-нибудь, больше, чем для всех остальных вместе взятых. Всегда отлично готовишь для него урок, назубок, как говорится. Заботишься, чтобы у него возле журнала всегда лежало новое перо, отлично очиненное, карандаш какой-нибудь особенный, в красивом набалдашнике, бисерном или там все равно каком, только хорошем. Для его уроков заводишь самую красивую, собственную, не казенную, тетрадку, всегда как нельзя лучше написанную. Стараешься встретиться с ним в двери, как будто невзначай, когда он входит в класс, чтобы лишний раз ему поклониться…Ну, да понимаешь, разные разности, глядя по обстоятельствам!
— И все это вам позволяют?
— Позволяют? — Надя опять тихо засмеялась. — Какая ты удивительная! Разве в таких делах спрашивают позволения?
Надя еще долго рассказывала о разных и самых удивительных подвигах самоотвержения в честь дружбы и обожания, но Катя задумалась и уже плохо слушала ее. Все, что она узнала в эту ночь, было так ново, и казалось ей таким странным и диким, что ей стало не по себе, и перспектива иметь друга уже не утешала ее, как в первую минуту. Она почти готова была отказаться от дружбы, предложенной на подобных условиях. Когда Надя наконец заметила, что Катя не слушает ее болтовни, она чуть слышно окликнула ее:
— Катя, ты, кажется, спишь?
— О, нет! Я слушаю; ты говорила, что в старшем классе…
— Да, — заговорила Надя очень быстро, — они еще в кофейном [48] кровью подписали клятву, и их дружбе до сих пор все удивляются. А Торина и Энгель! Это тоже настоящие друзья. Торина выжгла себе имя Энгель на руке, а Энгель…
— Как выжгла? Зачем? — перебила Катя свою подругу.
— Я сама не видела, конечно, как она это делала. Меня даже тогда еще и не было здесь, но говорят, что она как-то раскаляла стальную булавку и накалывала ею кожу, потом чем-то крепко терла. Вышло прекрасно, и такие красивые буквы! Это уж я сама видела.
— Зачем же это она делала? — повторила с удивлением Катя.
— Как зачем? Из любви!
— И вы тоже это делаете?
— Вы? Отчего ты мне говоришь «вы»? — спросила Надя обиженным тоном. — Это делают только истинные друзья, — пояснила она, сделав ударение на слове «истинные».
Катя молча, будто извиняясь, протянула ей руку. Надя крепко пожала ее и продолжала свой рассказ, но, не окончив его, она нагнулась над Катей и прислушалась.
— Уснула, — прошептала она, улыбнувшись, — да и поздно уже.
Она перекрестилась, завернулась в одеяло и тоже скоро задремала.
Свечка догорела. Фитиль с треском погас в воде. Все в комнате спали, только Катя не могла успокоиться. Она лежала с закрытыми глазами, и невеселые мысли опять теснились в ее голове и не давали покоя. Под утро она уснула тем неприятным, тяжелым сном, который не освежает и не бодрит, после которого просыпаешься еще более утомленным, разбитым.
Ей снилось, что она куда-то очень торопится. Мадемуазель Милькеева идет впереди такими большими шагами, что ей, как она ни бежит, не удается ее догнать, и, к ее ужасу, расстояние между ней и мадемуазель Милькеевой растет с каждым шагом. Вдруг мадемуазель Милькеева пропадает, а Катя остается одна и в таком тесном месте, что едва может пошевелиться, хочет крикнуть и не может. Она собирает все свои силы, вылезает… из ящика какого-то большого комода красного дерева с медными бляхами. Вылезает — и попадает в другой такой же ящик, только еще теснее. Она бьется, высвобождается и попадает опять в ящик. Все эти ящики задвинуты друг в друга и один теснее другого, она задыхается, не может издать ни малейшего звука, в ужасе делает сверхъестественное усилие и вылезает… Просторно, холодно… Она хочет осмотреться, где она, но яркий свет ослепляет ее и заставляет закрыть глаза. Ничего не видя, она слышит какой-то сильный шум: не то волны бьются о гранитный берег при свисте и завывании ветра, не то дворники скребут лопатами снег с тротуаров. Она открывает глаза: большая комната; на полу, по стенам, на карнизе под потолком бесчисленное множество девочек: больших, маленьких и крошечных в разноцветных камлотовых [49] платьях и белых передниках. Все они усердно грызут стену широкими, как лопаты, большими зубами…
— Катя, Катя, проснись, что с тобой? — говорит Надя Вязнина, дергая одеяло своего нового друга. — Вот заспалась-то!..
Глава V
Варин враг
Марина Федоровна Милькеева привела Варю к двери маленького класса и, не переступая порога, заглянула в комнату. Дети сидели смирно, поодиночке и группами. Они готовили уроки на следующий день. Одни писали, другие перелистывали лежавшие перед ними книги или сосредоточенно перечитывали тетради. У отдельного стола, за которым сидела пепиньерка, стояли две девочки со своими книжками, третьей пепиньерка отмечала что-то карандашом в книге.
— Mademoiselle, je vous ramne la petite. Elle a t bien sage [50], — сказала Марина Федоровна.
Пепиньерка медленно встала со своего места и, не торопясь, пошла навстречу говорившей.
Марина Федоровна взяла Варю за плечи и, пропустив ее вперед, нагнулась к ней:
— Ты будешь послушной девочкой? Да?
Варя сделала утвердтельный знак головой.
— Смотри же: не плакать, не кричать. А то тебя накажут, и никто тебя любить не будет.
Варя повернула голову и молча прикоснулась губами к пальцам руки, лежавшей на ее плече, но с места не двинулась.
— Иди же, иди, душа моя, и старайся не забыть, что ты обещала быть умницей.
Варя сделала несколько шагов вперед и обернулась. Мадемуазель Милькеевой за ней уже не было.
Все девочки, сидевшие в классе, смотрели на нее и перешептывались.
— Пожалуйте! — сказала ей с насмешкой пепиньерка. — Пожалуйте! Давно пора!
И взяв девочку за руку, она, не прибавив более ни слова, провела ее через весь класс и, ставя у доски, громко произнесла:
— Ты будешь стоять здесь, не двигаясь, до ужина, а вздумаешь реветь по-давешнему — увидишь, что тебе будет!
«Какая она злая!» — подумала Варя, хотя и не поняла, что это было наказание. Она осталась у доски и некоторое время стояла совершенно спокойно, с любопытством разглядывая новую для нее картину. Ее занимало то, что девочки у стола постоянно сменялись. Они молча подавали тетради, терпеливо выжидали некоторое время и, приняв обратно тетрадь, молча возвращались на свои места. Некоторые, однако, пробовали высказывать неудовольствие или порывались объяснить что-то, но громкий окрик пепиньерки: «Silence! votre place! [51]» мгновенно успокаивал маленьких протестанток, и они, как и прочие, нахмурясь или ворча, неслышно занимали свои места.
Варя стояла смирно, наконец устала, и ей надоело стоять. Она осмотрелась по сторонам: нет ли где-нибудь свободного стула поблизости. Стула не нашлось, но зато на полочке под доской оказалось несколько кусков мела. Она тотчас же выбрала один из них и стала старательно выводить буквы.
Девочки, сидевшие в классе, скоро заметили проделку, как они думали, новенькой, удивились ее храбрости и стали перешептываться, смеяться, но так, чтобы пепиньерка не видела. Варя исписала весь низ доски, насколько могла достать ее маленькая рука и, чтобы написать еще ряд букв повыше, она приподнялась на цыпочки, налегла корпусом на доску, доска с шумом двинулась.
— Ой! — вскрикнула Варя.
Пепиньерка оглянулась. Варя подняла на нее свое покрасневшее от испуга лицо и весело сказала:
— Это ничего, я только испугалась.
— Insolente crature [52]! — крикнула пепиньерка и, почти подбежав к девочке, схватила ее за руку и потащила назад к самовольно оставленному ею месту у доски.
Варя не противилась. Она обомлела и впилась испуганными глазами в лицо рассерженной девушки. Нет сомнения, что через мгновение она разразилась бы плачем, но, на ее счастье, в класс вошла мадам Адлер, которая стояла на пороге комнаты уже за минуту до начала описанной сцены.
— Что это? — произнесла мадам Адлер, подходя к доске. — Que fait cette petite ici? [53] — спросила она строго, глядя на пепиньерку.
— Elle est punie par ordre de madame Якунин [54].
— Punie pour? [55]
— Pour sa dsobissance et sa mchancet [56], — ответила, конфузясь, молодая девушка.
— Elle y est reste assez longtemps. Ma chre, vous la laisserez prendre sa place [57] — сказала инспектриса внушительно.
Заметив, что Варя старается поймать ее взгляд, чтобы сказать что-то, она отвернулась и, подозвав одну из маленьких воспитанниц, стала громко о чем-то ее спрашивать. Все дети стояли смирно перед своими пюпитрами, и, когда инспектриса, направляясь к выходу, поравнялась со скамейками, они разом присели.
— Неровно, дети, неровно! — сказала она им по-французски. — Поклонитесь еще раз. Плавнее! Сколько раз надо вам повторять: плавнее! Кто в паре с новенькой? — спросила она потом.
— Она сегодня со мной, — ответила, волнуясь и подбирая слова, Нюта, только начинавшая говорить по-французски. — Но она так мала ростом, что ее поставят впереди.
— Ты останешься с ней в паре, мой друг, до тех пор, пока она немного не привыкнет к незнакомой ей обстановке и к нашим порядкам, — сказала мадам Адлер ласково. — Она меньше всех в классе, и мы не позволим ее обижать. Солнцева, поди сюда, — продолжала она, обернувшись к доске.
Варю никогда никто еще так не называл, и потому она, хотя и слышала, что инспектриса позвала Солнцеву, но, не принимая этого на свой счет, продолжала стоять и внимательно следить за каждым движением мадам Адлер.
— Approchez, petite! [58] — сказала мадам Адлер ласково.
Варя не заставила ее повторить приглашение и, не взглянув на пепиньерку, поторопилась подойти, хотя уже далеко не так доверчиво и развязно, как сделала бы это в другое время.
Мадам Адлер положила свою руку на голову девочки и, проводя взад и вперед по ее коротко остриженным волосам, спросила:
— Ты где сидела? На какой скамейке?
— Прежде вот возле этой Верочки, — Варя кивнула головой на свою бывшую соседку, — а теперь эта большая девочка велела мне там стоять.
Она повернула голову к доске.
— Теперь ты будешь сидеть здесь, рядом с Нютой, — сказала инспектриса, подводя ее к первой скамейке. — Старайся быть такой же хорошей, послушной и прилежной девочкой, как она. Бери с нее пример во всем, и тебя все будут любить.
Мадам Адлер вышла. Почти в ту же минуту раздался звонок, с первым звуком которого маленькие воспитанницы, смирно сидевшие два часа за уроками, как будто ожили. Все задвигались, заторопились, стали убирать книги и тетради, разбросанные на пюпитрах, и минут через пять все девочки, выстроенные в два длинных ряда, с нетерпением ожидали, когда их поведут к ужину.
Нюта обняла Варю за талию и спросила:
— Ты о чем плакала?
— Эта большая сердитая девочка бранила меня за то, что я не хотела им позволить резать мои волосы, — ответила Варя, показывая головой на пепиньерку.
— Она не сердитая, нисколько, — заступилась Нюта.
— Нет, сердитая, и еще какая! Как она бранится и как щиплется! Посмотри, это она сделала, — Варя протянула вперед руку с измятым нарукавничком. — Она вот так потащила меня! — сказала она, крепко сжав одной рукой другую, нахмурив лоб и стиснув зубы. — Вот так! Это смяла, и рука была вся красная. А что я ей сделала? За что она рассердилась? Не знаю! — Варя повела плечом и вопросительно посмотрела на Нюту.
— Кто там разговаривает? — крикнула пепиньерка.
Нюта молча накрыла рот болтливой подруги своей рукой и, приложив палец к своим губам, дала ей знак молчать.
— Мы куда идем? — спросила Варя, нагнувшись к уху Нюты.
— В рефектуар [59], — так же тихо ответила Нюта, — только ты теперь со мной не говори, а то я получу билет [60].
— А что там будут делать в этом… как ты сказала? — прошептала Варя.
Нюта улыбнулась и повторила:
— В рефектуаре. Ужинать будем!
Переход из класса в столовую был довольно длинен. Приходилось идти через ряд больших опустевших классных комнат, освещенных двумя-тремя масляными лампами, потом бесконечным коридором, почти темным, на обоих концах которого горели две лампы, наконец, надо было спуститься с лестницы и пройти небольшую площадку. На этой площадке уже чувствовалась близость столовой. В нос бросался смешанный запах ржаного хлеба, вареного мяса и каких-то кореньев.
— Сегодня перловый суп и картошка! — произнес кто-то шепотом в задних парах.
— Vous devez parler franais! [61] — послышалось в ответ.
Произошло легкое движение. По рукам от пары к паре стало что-то передаваться, и, наконец, болтунье был вручен жестяной, выкрашенный черной масляной краской небольшой квадратик с белым номером посередине, с продернутой через отверсти в нем тоненькой голландской бечевкой.
Покрасневшая до ушей девочка беспрекословно надела бечевку через голову, так что квадратик очутился у нее на спине между лопаток и рельефно обозначился на белом фоне пелеринки.
— Это что? — прошептала Варя над самым ухом Нюты.
— Tais-toi! Молчи! — тотчас же перевела Нюта сделанное предостережение, прижимая руку Вари локтем.
— Ух, какие длинные! И сколько их! — не унималась Варя. — Раз, два, три, четыре, — стала она считать столы.
Нюта только еще крепче прижала ее руку к себе и погрозила ей пальцем.
Пройдя столовую старших, пары маленьких воспитанниц вошли в свою и, подойдя к длинному накрытому столу, стали разделяться, обходить стол по обеим сторонам, пролезая между ним и длинными узкими скамьями, и становиться у своих приборов. Пепиньерка заняла место на ближнем конце стола, а дальний, по-видимому, ждал хозяйку, так как на нем, кроме прибора, стояли еще две тарелки, наполненные кушаньем.
Воспитанницы становились в глубокой тишине, и когда все были в сборе, в столовой старших классов одна из воспитанниц-регентш [62] подала тон, и в больших комнатах столовой раздался стройный хор молодых и детских голосов. Пропели предтрапезную молитву, после чего в один миг поднялся такой громкий говор и шум, что сами говорившие не слышали своих голосов. Классные дамы захлопали в ладоши, чтобы обратить на себя внимание воспитанниц.
— Silence! Silence! [63] — слышалось во всех концах столовых.
Дамы переходили с места на место, унимали и стращали, но ничто не помогало, и в столовой старших говор не прекращался. Вдруг раздалось повелительное «Ш-ш-ш-ш!».
— Если вы сейчас же не замолчите, — закричала громким голосом одна из классных дам, — вы немедленно будете уведены отсюда без ужина!
Еще с минуту слышался неопределенный гул, а затем наступила тишина.
Тут отворилась дверь в буфет, и из нее вышли девушки в тиковых платьях. Они живо поставили на каждый стол по три большие оловянные миски с дымящимся супом. Воспитанницы, сидевшие напротив мисок, поставленных на концах стола и на середине, стали разливать суп.
В маленьком классе Нюта, как одна из лучших на счету у начальства, тоже сидела против одной из мисок. Она налила первую тарелку супа новенькой, затем стала наливать и передавать тарелки по заведенному порядку. Налив последнюю себе и садясь, она спросила Варю:
— Хочешь еще немножко супа? Я подолью.
Варя не ответила, Нюта взглянула на нее и к неописуемому своему удивлению увидела, что девочка спит сладким сном, опершись подбородком о тесно сжатые ручонки, положенные на стол возле тарелки с нетронутым супом.
— Бедняжка! Совсем еще малышка! Она устала! — заговорили дети, смеясь и с участием глядя на уснувшую маленькую товарку.
— Надо ее разбудить, ведь она останется голодной, — сказала одна из девочек.
Нюта и девочка, сидевшая по другую руку Вари, попробовали ее разбудить, но им это не удалось.
— Солнцева! Варя! Проснись! Мадам Якунина идет! — говорила ей над самым ухом Нюта.