Дети Солнцевых Кондрашова Елизавета

— Совсем, совсем другая, — прошептала Катя, целуя сестру.

— Кто? Я другая?

И Варя, отклонившись немного назад, весело посмотрела в глаза сестры.

— Нет, теперь ты та самая! — ответила Катя, еще раз целуя сестру. — Только ты в этом платье такая странная.

— Смешная? Правда? — Варя улыбнулась всем лицом. — Помнишь, когда нас привели сюда? Тогда все эти стриженые девочки были такие смешные, такие уроды! В длинных платьях, словно без ног! — шепнула она ей на ухо. — А теперь ничего! Есть и хорошенькие, даже очень-очень хорошенькие…

— Дай-ка я тебе завяжу рукавчики, они у тебя совсем спустились, — сказала Катя и стала подвязывать ее рукавчик.

— А! — Варя махнула рукой. — Мне их целый день подвязывают, а они все ползут. Постой, посмотри, я теперь сама научилась их подвязывать.

Варя живо сдернула рукавчик, развязала тесемку, так же живо надела рукавчик на руку, один конец тесемки, вдетой в широкий рубец верхней части рукавчика, придержала пальцами другой руки, а другой конец тесемки взяла в зубы и, нагнув к плечу голову, ловко сделала петлю, потянула, попробовала, крепко ли, и с удовольствием произнесла:

— Та-ак! А потом все равно съедет!

И опять обняла Катю.

— Послушай, Варя, сядь здесь, — сказала Катя, усаживая ее к себе на постель. — Скажи, зачем ты сердишь Бунину? Ведь это стыдно! — начала она ласково и очень тихо.

Варя, как ужаленная, соскочила с постели и отступила на шаг. Брови ее сдвинулись, лицо мгновенно приняло серьезное, сердитое выражение, и она в упор посмотрела на сестру.

— Она уж успела тебе насплетничать? Хорошо же!

И задорно подняв голову, она заговорила громко:

— Не мне стыдно, а тем, кто лжет, кто привязывается, придирается…

— Тише, Варя! Что с тобой? Скажи, пожалуйста, откуда у тебя такие манеры взялись? Как ты можешь так говорить! Что бы сказала на это мама? Разве тебе дома позволяли…

— Дома позволяли! — перебила ее Варя. — И позволять незачем было! Дома никто не щипался, никто не бранился, а она хотела отрезать мне уши тогда… тогда…

Варя стала заикаться от волнения.

Бунина, которую Нааша старалась, как обещала, удержать как можно долее, обернулась и, увидев рассерженное лицо Вари, крикнула:

— Солнцева? Опять расходилась! Поздравляю! Очень хорошо! Этого недоставало! — она сделала ударение на слове «этого». — Больную сестру пришла навестить и взбесилась.

Она подошла к Варе и, взяв ее за руки, хотела отвести от постели.

— Оставьте! — крикнула Варя, вырывая руку. — Оставьте! Мне больно.

Катя растерялась и, крепко держа сестру за другую руку, умоляющим голосом быстро залепетала:

— Она ничего, право… Извините ее, пожалуйста… Варя, молчи! Это я… Мы говорили… Простите ее!

— Ваша сестра так дурно себя ведет, — сказала сухо Бунина, — что ее давно не следует сюда пускать. Что, конечно, и будет, когда мадам Адлер узнает о ее поведении.

— Могу вас уверить, что я сама стала ее бранить, — сказала Катя, — я сама. Она только отвечала мне. Она на меня нисколько не сердилась и не сердится. Варя, скажи, правда?

— На тебя? Еще бы! За что?

И Варя, обняв сестру обеими руками, стала крепко целовать ее.

Бунина постояла, посмотрела и, сделав презрительную гримасу, отошла, пожимая плечами.

— Она такая злая, такая гадкая, щипуха и выдумщица! — заговорила Варя, не разнимая рук и пряча свое лицо на плече сестры.

— Ну, полно, Варя, полно, будь умницей, — уговаривала ее Катя. — Ты ведь знаешь, что маму нельзя огорчать. А как бы она, бедная, огорчилась, если бы узнала, что тебя кто-то не любит.

— Меня только она одна и не любит. И я только ее одну ненавижу! — заговорила Варя со злобой.

Она отошла на шаг от сестры и, глядя на нее блестящими глазами, продолжала:

— Она меня всегда обижает! Это знает и мадемуазель Милькеева, потому что тогда она выгнала ее из дортуара, и мадам Адлер, которая не велела мне стоять у доски, когда она ни за что поставила меня! И дети, которые всегда говорят мне, чтобы я пожаловалась на нее. Все, все знают, что она придирается ко мне, что она злая!

— Ну, пускай она будет злой, а ты будь умницей. Тогда ей не на что будет злиться.

— Не на что? Она всегда найдет на что.

— Ну, дай мне слово, как маму любишь, что ты не будешь капризничать и выводить ее из терпения, не будешь устраивать ей никаких штук.

— Хорошо, не буду, даю слово, если она оставит меня в покое. Но если она опять придерется, уж извини, я ей не спущу. Ни за что не спущу!

Девочка опять начинала горячиться, и Катя, боясь новой вспышки, поспешила переменить разговор.

Скоро Варю увели. Прощаясь, она шепнула сестре на ухо:

— Ты не бойся. Они там все добрые, все-все, только эта Бунина ненавидит меня. Но я даю тебе слово, как маму люблю, я буду слушаться даже эту противную Бунину.

Но несмотря на данное слово, столкновения между взрослой девушкой-пепиньеркой и самой маленькой воспитанницей в младшем классе не прекращались, и взаимная антипатия их росла с каждым днем. Бунина каждый день находила случай наказать Варю, а Варя не упускала случая чем-нибудь отплатить Буниной.

Между тем Катя понемногу оправлялась. Ей уже позволяли вставать ненадолго с постели. Надя Вязнина выздоровела, вышла из лазарета, и между ней и Катей завязалась деятельная переписка. Как из переписки, так и от воспитанниц разных классов, возрастов и характеров, постоянно сменявшихся в лазарете, Катя близко ознакомилась с законами, обычаями и привычками, издавна установившимися в отношениях детей. Она узнала и все начальство, со всеми его сильными и слабыми сторонами, — так, по крайней мере, как понимали его воспитанницы.

Характер мадемуазель Милькеевой, влиянию которой она должна была подчиниться, был ей известен до мельчайших подробностей. Многочисленные враги и редкие друзья этой классной дамы столько раз описывали его с разных сторон, что Катя хотя и не имела еще случая лично узнать и оценить ее, но уже успела составить о ней представление, причем самое идеальное; полюбила ее и часто горячо защищала от нападок и обвинений воспитанниц, ненавидевших ее.

— Да вы скажите, чем она так дурна? — допытывалась она как-то у бесцеремонно бранившей мадемуазель Милькееву взрослой воспитанницы выпускного класса.

— Чем? Да хоть бы тем, во-первых, что она суется везде, где ее не спрашивают, — ответила та с раздражением. — Во-вторых, тем, что она скучна до безобразия. В-третьих, от нее ведь ничем не отмолишься. У нее на все один ответ: «Ты должна сделать это — и сделаешь». Убедить ее в невозможности сделать что-нибудь и трудиться нечего. «Невозможного с вас не спросят, — передразнила она Марину Федоровну. — Если спрашивают, значит, возможно. Потрудись и увидишь, что это даже гораздо легче и проще, нежели тебе кажется». В-четвертых, тем, что она из всего сумеет сделать пытку, из самого простого, не стоящего никакого внимания дела. Например, возьмем хоть бы это вязание чулок. У нас это делается совершенно просто и разумно. Каждой из нас полагается связать в год три пары. Вот в Великий Пост нам и раздадут нитки. Мы отлично знаем, что чулки должны быть сданы к седьмому августа, и сдаем их. Никому решительно и в голову не приходит допрашивать, кто их вязал. Какое им, в сущности, до этого дело! Кто хочет, вяжет сам. Таких, впрочем, у нас, кажется, нет. Кто отдает домой, кому здесь вяжут любительницы этого искусства из других классов. Дело сделано, и прекрасно! Тихо, смирно, без историй. А Милькеева изобрела какие-то безобразные мешки для того, чтобы спицы и нитки у детей не терялись, — сказала она саркастически, — задает уроки, проверяет, записывает, чуть не экзамен устраивает. Ведь это гадко!

— Гадко? Отчего же? Ведь надо научиться вязать.

— А на что вам это надо? — спросила девушка резко. — Уж я за себя, по крайней мере, отвечаю, — продолжала она, — что ни вязать, ни носить вязаных чулок никогда не стану.

— Это другое дело, но ведь и у вас в классе есть девочки, которым необходимо уметь вязать. И я думаю, что мадемуазель Милькеева прекрасно делает, что учит вязать и заставляет учиться. Разве ей не было бы гораздо легче делать так, как ваша классная дама?

— Она не делает, как наша дама, потому что ей нравится мучить детей. Ей нужна причина, чтобы их наказывать. Она этим только и живет.

Катя недоверчиво покачала головой.

— Не верите?… Вот подождите, побудете у нее недельки две, поверите и запоете другую песенку. Она вас научит не только чулки вязать, заставит еще и на рекреации незаданные уроки твердить, а в Пост шить для нищих. Вас ждет еще много сюрпризов! Всего так не перескажешь. Она вообще славится тем, что умеет всем жизнь отравить. А ее изобретательность уже в пословицу вошла. Если надо выдумать какую-нибудь пытку, какое-нибудь наказание, всегда обращаются прямо к ней. Ослиные шапки, языки, билеты за русский язык — это все ее гения дело. Травина преуморительно рассказывает, как Милькеева и Адлер совещались насчет того, какой длины должны быть уши на ослиной шапке, которую здесь надевают за леность, и какую бы форму придать языку, которым украшают за ложь. Травина у нас известная шутиха, сорванец и добрая душа. Она как-то забралась в дортуар, и ей удалось подсмотреть эту сцену. Говорит: «Не дышу, приложила глаз к замочной скважине, смотрю. Милькеева резала-резала синюю сахарную бумагу, потом сложила, заколола булавкой, держит перед собой, любуется. Я вижу: шапка круглая с длинными рогами, в аршин, право. Адлер и говорит ей: “Мне кажется, лучше подрезать немножко, не слишком ли высоко?” — И подрезала. — “Нет, нет, не так кругло, острее надо”. — Взяла ножницы, сама подрезала. — “Так хорошо будет!” — Любуются обе. Ах, думаю, хоть бы вы догадались ее друг на друга примерить. Виднее было бы. Ну, душки, потешьте! Вдруг Милькеева ни с того ни с сего топ-топ прямо к двери. Я только успела отскочить и стремглав в умывальную, оттуда на лестницу, в коридор и сюда. Ног под собой не слышу, и сердце стучит, разорваться хочет».

Обе девочки засмеялись.

— А что, по-моему, самое скверное, самое противное в этой Милькеевой, — продолжала девочка, — это то, что она накажет и тут же прикинется такой лисой, так сладко запоет: «Душа моя, как мне тебя ни жаль, я не могу тебя простить. Ты одна из тех детей, которые слов не понимают. Я должна тебя наказать для твоей же пользы». Противная эта Милькеева! Если у нее придется кому-нибудь остаться в классе на второй год — беда! Изведет совсем!

Барышня сморщила брови, сделала серьезное лицо и, подражая голосу и манере мадемуазель Милькеевой, заговорила:

— «Ты не имеешь права лениться. Бог тебя наградил способностями, а ты не учишься, сидишь по два года в одном классе. Это стыдно и нечестно. Родители твои люди небогатые. У них кроме тебя другие дети есть. Им нелегко за тебя вдвойне платить.» А если она не может этого сказать и знает, что родителей нет, тогда она поет другую песню: «Ты, душа моя, чужое место занимаешь. Место другой девочки, которая воспользовалась бы образованием лучше тебя, а она напрасно ждет очереди, чтобы поступить на казенный счет. Родители ее средств не имеют, чтобы платить за нее, а ты сидишь по два года. Лета ее выйдут, и она по твоей милости останется без образования. Грешно и стыдно!..» У вас в классе не учиться нельзя. Есть одна лентяйка, да та совсем дура! Знаете, из светильников. Ей, говорят, семнадцать лет, а она глупее одиннадцатилетних. Уж Милькеева билась-билась с ней, говорят, наконец бросила, но и из нее даже сумела для себя пользу извлечь. «Ты в класс не иди, душа моя, — грешно время терять. Почини-ка лучше белье больных подруг. Они тебе спасибо скажут». Та починит. «Теперь сделай выкройку, попробуй сама скроить кофточку, без помощи». Скроит. Милькеева и давай ее мучить — то шитьем, то кройкой, то вязанием, и еще приговаривает: «Господь не дал тебе памяти и соображения, зато дал золотые руки. Видишь, как ты прекрасно выстрочила. Пойдем, я тебя кофеем напою». Напоит, а потом и засадит. Та для нее работает, а она по нескольку раз заставляет ее распарывать работу, сердится на нее: «Раз берешься за дело, делай так, чтобы не переделывать…»

— Отчего же ее домой не возьмут, если она не может учиться? — спросила Катя.

— Куда домой? У нее никого нет. Отец был офицером где-то в провинции да давно умер. Похлопотали о ней какие-то чужие люди, привезли сюда, сдали… Куда ей идти?

— Знаете, тогда я думаю, что мадемуазель Милькеева, должно быть, очень добра, иначе она не стала бы так себя мучить.

— Я вам повторяю, что ей надо кого-нибудь мучить. Она этим только и живет. Мучить, наказывать, заставлять плакать — это для нее наслаждение. Вы знаете, как ее называют у нас, слышали? — спросила девушка, смеясь.

— Нет, не слышала. Как? — спросила Катя с любопытством.

— Внучка Торквемады [77], или для скорости иногда, — барышня понизила голос, — просто… чертова внучка…

Однако несмотря на все рассказы, а может быть, именно благодаря им, Катя представляла себе мадемуазель Милькееву непонятой героиней, заочно полюбила ее и радовалась тому, что поступила именно к ней.

Глава VIII

Безоблачные дни

Наступил май. Погода стояла теплая, ясная, и уже дня два-три не чувствовалось в воздухе той льдинки, которая обычно долгое время напоминает петербургским жителям о вскрытии Невы. Больных в лазарете было мало, да и остававшиеся готовились на выписку. Все, казалось, ожили, приободрились, повеселели, и доктор тоже как бы помолодел. Как-то, осмотрев детей, он сказал шутя:

— А как вы думаете, мадам Фрон, не худо бы им всем ins Grne [78]?

Мадам Фрон засмеялась, посмотрела ласково на детей и, подмигнув доктору, сказала:

— О нет, доктор! Они не любят гулять и не хотят. Не правда ли, дети?

— Хотим, хотим! — несмело крикнула одна маленькая.

Две взрослые девушки только улыбнулись, глядя в веселые, маленькие глазки лазаретной дамы, и их улыбка тоже выразила: хотим, хотим!

— И мне можно будет? — спросила Катя с таким сомнением, как будто ожидала отказа.

— Всем один рецепт на сегодня! — сказал доктор, добродушно посмеиваясь. — Один час прогулки: с двух до трех.

— С двух до трех! — сказала нараспев маленькая девочка лет восьми. — Как долго ждать! Десять, одиннадцать, двенадцать, час, два, — сосчитала она по пальцам. — Пять часов! Целых пять часов! Как долго.

Но несмотря на то, что приходилось ждать «целых пять часов», в лазарете было такое ликование и такой шум, что мадам Фрон пришлось дважды заходить в комнату, где собрались все больные, и унимать их.

В первом часу мадам Фрон послала к классным дамам за салопами, и все дети, от мала до велика, с нетерпением стали ожидать возвращения горничной, отправленной за ними.

— Пошла да и пропала! — говорила с досадой одна из девочек, в нетерпении переходя с места на место. — Солнце сядет, тогда жди завтрашнего дня, а что завтра будет — неизвестно… И погода может испортиться, и заболеть можно.

— Идет, идет! — крикнула другая девочка, прыгая на одном месте и махая руками.

Отворилась дверь. Вошла горничная, да не та.

— Ну-у! — произнесла разочарованная прыгунья и, скорчив плаксивую мину, остановилась.

Прошла еще добрая четверть часа, показавшаяся всем целой вечностью. Наконец отворилась дверь и посланная вернулась с теплыми байковыми салопами, вязаными шапочками и теплыми ботинками.

— Наконец-то! Слава Богу! А мы уж думали, что ты в Москву ушла! — подбежала к горничной девочка, больше всех волновавшаяся.

— Вам, барышня, нет салопа, — сказала горничная, сбрасывая свою ношу на стол. — Ваша дама сегодня свободна и куда-то уехала, а ключ, говорят, у нее в комнате. Я ждала-ждала, его везде искали, нигде нет, так я и ушла.

— Что же мне теперь делать? — произнесла упавшим голосом девочка. — Вот ведь всегда так. Ни с кем этого не бывает, только со мной! — проговорила она со слезами в голосе и, завидев мадам Фрон, бросилась ей навстречу и стала объяснять ей свое горе.

— Ай-яй-яй! Какие непорядки! — сказала мадам Фрон, качая головой. — Ну что же делать? Пойдете завтра. Жаль, жаль! — повторила она и, отойдя от огорченной девочки, стала торопить прочих.

Девочка отошла к окну и долго стояла, не оборачиваясь. Она оставалась в том же положении еще минут десять после того, как ее счастливые подруги ушли, потом подошла к своей постели и легла. Часа через полтора, когда дети уже вернулись с прогулки, дортуарная девушка принесла салоп и объяснила, что пепиньерка совсем и забыла, что ключ у нее в кармане.

Когда вечером, по обыкновению последних дней, все собрались вместе пить чай, — что допускалось, если в лазарете было мало больных и все были на ногах, — и зашла речь о ключе и пепиньерке, по милости которой Лунина осталась без гуляния, Лунина только сказала:

— Да случись это у Милькеевой, она бы ей такую встрепку задала!

— И поделом, право! Но у нас ведь никогда ничего подобного и быть не может! — сказала с уверенностью одна из воспитанниц третьего класса. — Мадемуазель Милькеева всегда обо всем позаботится сама.

— Еще бы, но ведь наша — ангел. Она — ничего, только покачает головой и скажет Буниной: «Как можно, ma chre [79], быть такой рассеянной?» А Буниной что?

— Оттого-то у вас и порядки такие?

— Порядки? — сказала вдруг обиженным тоном Лунина. — Ну уж извини, мы своих порядков на ваши, конечно, не променяем.

— Напрасно! Лучше было бы для вас самих, если бы променяли…

— Сохрани нас Господь! — и девочка принялась отмахиваться руками, делая вид, что боится даже этой мысли.

«Как это они так по-разному понимают одно и то же?» — думала Катя, но на этот раз не решилась спорить, так как в разговор вмешались и другие воспитанницы, лучше ее знавшие дам, и спор готов был перейти в ссору…

Недели через две Катю выпустили из лазарета в класс, где она была принята с распростертыми объятиями. Некоторые из воспитанниц, побывав в лазарете, познакомились с ней и подружились. Другие по их рассказам составили о ней мнение, и Катя ни одной минуты не испытывала того стеснения, которое обычно чувствуют дети в новом месте, при новой, неизвестной им обстановке. Училась Катя отлично, была исполнительой, заботливой, аккуратной, всегда веселой и необыкновенно чуткой. Скоро она стала душой класса. Представление о долге и чести было развито в ней не по годам. Дети полюбили ее, а мадемуазель Милькеева, хорошо понимавшая детей, тотчас же оценила девочку по достоинству.

Старички Талызины часто навещали детей и баловали их по мере возможности. Анна Францевна, по-прежнему безучастная ко всему живому, оставалась на их попечении.

Положение Вари в классе улучшилось в том отношении, что у нее явилась поддержка в лице сестры, которая выпросила позволение быть с ней на рекреации, не оставляла ее, спрашивала у нее уроки, объясняла их ей, успокаивала, когда Варя жаловалась на несправедливое наказание, и убеждала вести себя так, чтобы до мамы не дошли как-нибудь плохие вести.

Катя в первые же дни убедилась в том, что мадемуазель Милькеева действительно успевает все видеть и, как говорили о ней, во все вмешаться.

— Что у тебя там в мешке? — спросила ее как-то раз Марина Федоровна, когда она на рекреации, гуляя, вязала чулок, что делали почти все воспитанницы, обязанные связать чулки своими руками, ведь другого времени для этой работы не полагалось.

— Моя работа и Варин чулок, — ответила Катя просто.

— Варин? Покажи!..

Катя достала свой начатый чулок с большим клубком ниток и другой такой же.

Мадемуазель Милькеева взяла работу, посмотрела на вязанье и спросила:

— Неужели это твоя маленькая сестра вязала?

— Нет, это я ей вяжу. Она не умеет.

— Как же, друг мой? Для чего ты это делаешь?

— Она не умеет, а Александре Семеновне я бы не хотела отдавать. Неловко, хотя она и велела Варе спросить мерку, чтобы заказать их кому-то.

— Напрасно, мой друг, — сказала Марина Федоровна, покачав головой. — Напрасно! Ты свою сестру любишь, кажется, а оказываешь ей такую плохую услугу.

Катя покраснела и еще раз повторила, что Варя не умеет сама вязать.

— Так ты учи ее вязать. Это дело немудрое. Первый чулок выйдет плохо, второй лучше, потом пойдет хорошо… А за нее исполнять работу не дело. Так старшая сестра не должна поступать. Ведь это значит обманывать, мой друг.

— О, нет, — заговорила Катя с живостью. — Я не стала бы ее учить обманывать. Но у них все так делают. Им дают нитки, и они должны только вовремя сдать чулки. А учить ее когда же? — закончила она нерешительно.

— Когда? Да в то время, что ты за нее вяжешь, — ответила мадемуазель Милькеева.

— Тогда она не успеет связать три пары к августу.

— Она свяжет, сколько сможет. Все же это будет лучше!

— Но она должна подать все три. Они говорят, что у них это всегда так делается.

— Кто бы так ни делал, ты, как девочка разумная, должна понимать, что этого делать не следует. Ты не всегда будешь в состоянии работать за сестру. А если она не научится сама работать, кто за нее сделает все необходимое? А если некому будет сделать? Как ты думаешь, поблагодарит она тебя тогда за твою услугу?

Катя молчала, опустив голову.

— То-то, друг мой, — мадемуазель Милькеева ласково потрепала ее по плечу. — А ты потрудись, поучи ее, добейся терпением, чтобы она сама сумела и связать, и сшить, благо всему здесь учат. Понадобится это ей в жизни — спасибо тебе скажет. Не понадобится ей самой, так она, может быть, научит кого-нибудь, кому это будет необходимо. А не случится и этого, знание не бремя, тяжести не прибавит, — закончила она, приветливо посмотрев на смущенную девочку.

Как только мадемуазель Милькеева отошла от Кати, к ней подскочила взрослая девушка, еще в лазарете рассказывавшая ей о придирчивости Марины Федоровны.

— Что? Правду я вам говорила? Она все пронюхает и отделает, ничем не стесняясь. Вы для сестры, для маленькой, старались, а она… Собака!

— Да ведь она ничего. Она только правду сказала. Она не бранила, — Катя с удивлением посмотрела в глаза говорившей.

— Правду? Она вам покажет правду. Теперь она спать не будет до тех пор, пока не поймает, как вы все-таки вяжете для сестры! И тогда задаст вам правду!..

«Да… — думала Катя, — но как научить Варю, чтобы она успела связать к августу три пары… Это немыслимо…» И вечером, придя в дортуар, она пошла в комнату мадемуазель Милькеевой и прямо объяснила ей свое затруднение.

Марина Федоровна выслушала девочку и согласилась с ее доводами.

— Во всяком случае, — сказала она, — заставляй сестру вязать непременно каждый день, сколько будет возможно, и чтобы она не надеялась на тебя. Теперь не помогай ей, а потом, если увидишь, что она не может успеть, а с нее действительно спросят все три пары, чего я не думаю, впрочем, тогда… Ну тогда делать нечего, свяжешь за нее, и тебе помогут… Хотя и это не дело, но вина будет не твоя. Во всяком случае прими, душа моя, мой совет: никогда не работай за сестру, если ты хочешь для нее пользы. Пусть лучше она выговор или дурной бал получит. Это не беда, зато научится. К сожалению, здесь многие не хотят понять этого и вредят младшим сестрам, за которых, будто бы по любви, делают задачки, переводы, пишут сочинения.

Возвращаясь к своей постели, Катя думала: «И отчего это они находят, что она несправедлива и придирчива?… И за что не любят ее?…»

Дня через три после разговора с Катей Марина Федоровна позвала ее к себе в комнату.

— Вот тебе, душа моя, мой первый подарок, — сказала она, подавая ей толстую переплетенную тетрадь. — Записывай в нее все, что особенно поразит тебя, все, что будет смущать, тревожить, радовать. Все свои мысли и чувства. Читать эту тетрадь должна только ты одна, и потому записывай в нее все без утайки. Она будет твоей совестью, так сказать, проверкой. Она научит тебя обдумывать поступки, а через много лет напомнит тебе то, о чем ты забыла бы очень скоро…

Так шли дни за днями, и наступило самое веселое время: экзамены, выпуск и, наконец, каникулы, о которых воспитанницы мечтали всю зиму. Очутившись после почти девятимесячного затворничества на сравнительной свободе и с утра до вечера резвясь в саду, воспитанницы ожили, посвежели. И сад оживился. Шум, говор и смех огласили все его аллеи. Сотни детей без умолку суетились и двигались. Одни сажали на грядках цветы, другие качались на качелях, играли в мячи, воланы и серсо [80]. Некоторые, став в линию на широкой аллее, наперегонки прыгали через веревочки или устраивали шумные игры вроде разбойников, коршунов и прочего с неизбежным беганьем и взвизгиванием. Четвертые, наконец, степенно расхаживали парами и тройками, глубокомысленно поверяя друг другу свои задушевные тайны, надежды и мечты.

Везде царили жизнь и радость. Только часа на три в день детей усаживали за работу. Тогда они по классам размещались на разных аллеях вокруг длинных столов. Классные дамы или пепиньерки, или те и другие вместе раздавали и потом отбирали работу, скроенное белье, иголки и нитки. Но и в эти часы движение прекращалось не полностью, и во всем саду с утра до вечера раздавался неумолкающий гул веселых молодых голосов.

Варя, живая, веселая, хорошенькая хохотунья, скоро сделалась общей любимицей воспитанниц. Старшие баловали ее, кормили гостинцами, дарили картинки, писали и рисовали ей на память в альбом — необходимую принадлежность каждой воспитанницы и контрибуцию, которую в то время каждая из них непременно в первое же воскресенье брала со своих родителей. Варин альбом — прекрасный, в сто разноцветных листов, подарок Андрея Петровича Талызина в праздник Светлого Христова Воскресения — был уже почти полон и считался в классе диковинкой. Даже учитель рисования, что считалось необыкновенным случаем, нарисовал ей три детские фигурки по пояс. Одна хорошенькая, темноволосая, с массой коротких, вьющихся кольцами волос, откинувшись назад смеялась во весь рот, показывая прекрасные ровные зубы. Другая, такая же, нагнувшись над тетрадкой, глубокомысленно выводила что-то карандашом; лицо ее было серьезно, брови насуплены, и из полуоткрытых губ торчал кончик языка. Третья — печальная, с вытянутым лицом, исподлобья глядящими глазами и стиснутыми губами. Все три фигурки эти вышли, по уверению всех, замечательно похожи на Варю. Младшие воспитанницы наперебой звали ее с собой играть. Лучшей выдумщицы шумных игр, лучшей прыгуньи и более смелой, бесстрашной, ловкой во всех играх девочки не было в классе, и несмотря на то, что она была самой маленькой, ей всегда предоставлялся и выбор роли, и место предводителя.

Варя забыла о своих недавних горестях и наказаниях, тем более что столкновений с пепиньеркой почти не было, так как в рабочие часы она — что всегда позволялось младшим, имевшим сестер на хорошем счету у начальства в старших классах, — работала в классе сестры, сидя рядом с ней и под ее руководством.

Лето стояло чудесное, теплое. Дожди перепадали изредка и, как на заказ, короткие, только освежавшие воздух и не мешавшие гулять. Зато и пролетело оно как сон.

С первого августа началось поступление новеньких, разговоры, суды и пересуды о них — новый предлог к оживлению! Шестого числа выбеленные, вычищенные, приведенные в строгий порядок классные комнаты, опустевшие на полтора месяца, наполнились опять шумным молодым людом, с гордостью и радостным волнением занимавшим новые места в новых классах. Девочки с любопытством оглядывали конторки, за которыми теперь приходилось весь год сидеть, и старались отыскать в этих конторках какие-нибудь заметки, оставленные прошлогодними их владелицами.

Накануне, перед началом классов (классы начинались 7 августа), Катя попросила мадам Якунину отпустить к ней сестру на весь вечер, и Варя, с радостью проводившая время у старших, шаля и резвясь, перебегала от одной скамейки к другой, вешалась на шею наиболее ласковым девочкам и мешала им заниматься.

— Отстань! — послышался чей-то довольно громкий голос, но Варя, звонко и весело смеясь, продолжала обнимать и тормошить потерявшую терпение воспитанницу.

— Катя, да усмири ты ее! — сказала раскрасневшаяся девочка с растрепанными волосами, подводя к Кате сестру, которой она прикрутила назад руки. — Посмотри, что она со мной сделала! — девочка старалась говорить серьезно и строго смотреть на расшалившуюся Варю.

— Полно Варя! Полно, посиди смирно. Мне еще надо с тобой поговорить, — начала серьезно Катя, но Варя, высвободив одну руку, обхватила шею сестры и стала ее целовать.

— Говорят тебе — перестань! Не к добру расшалилась! — продолжала Катя, насупив брови. — Сядь тут. Ты знаешь, завтра классы, ты сидишь первой, тебе, весьма вероятно, читать молитву, а ты «Премудрости Наставниче» не повторила, опять спутаешь.

— Не повторила, — произнесла смущенно Варя и присмирела. — Да, завтра, — вот скука-то! Только я за молитвенником не пойду теперь, — проговорила она скороговоркой. — Ни за что не пойду. Якунина наверняка ушла к себе, а Бунина, уж конечно, не пустит меня опять сюда. Нет, слуга покорный!

И она, живо вскочив на скамейку, затянула нараспев, кланяясь и протягивая руку:

— Люди добрые, подайте на минуточку молитвенник…

— Огонь! — сказала, улыбнувшись, дежурная дама.

Она встала со своего места, подошла к скамейке, сняла с нее Варю и шепнула ей на ухо:

— Тише, так нельзя, так порядочные девочки не делают, я тебя отправлю в твой класс.

— Не позволяй ей шуметь! — прибавила она серьезно, обратившись к Кате.

Через несколько минут вокруг сестер собралась небольшая группа девочек. Варю сначала заставили повторить и ответить несколько раз молитву, потом стали уговаривать ее вести себя как следует.

Одна из воспитанниц посадила девочку к себе на колени и, как взрослая, переглядываясь с Катей, стала убеждать ее:

— Подумай, разве тебе не будет стыдно, когда тебя станут называть рядом с Илич, этой противной лентяйкой и дерзкой девчонкой, с которой дома все потеряли терпение, отдали сюда на исправление, а она здесь успела уже всем так надоесть, что ее наверняка и отсюда скоро выгонят.

Варя сидела молча, опустив голову и болтая ногами, усердно переплетала пальцы на руках и, по-видимому, равнодушно слушала.

Катя раза два поднимала голову от книги и пристально смотрела на сестру, но Варя не обращала на нее никакого внимания.

— Ты пальцами не играй, а слушай, когда с тобой говорят! — сказала Катя серьезно.

Варя подняла голову и удивленно посмотрела на сестру.

— Ты за что же сердишься? — спросила она.

— Я не сержусь, а говорю тебе дело. И еще вот что я хотела тебе сказать: пожалуйста, не вздумай опять затевать прежние истории. Завтра классы, Варя, смотри, будь умницей, — вдруг заговорила Катя ласково и убедительно. — Постарайся вести себя как должно. Ведь это ужасно, если ты попадешь в mouvais sujets [81], а ты непременно попадешь, если будешь по-прежнему затевать разные штуки. Ты думаешь, что хорошо служить на потеху к лассу? Все смеются… весело… А тебе в голову не приходит, что они над тобой, как над дурой, смеются.

— Вот уж это неправда! — Варя соскочила с колен державшей ее девушки, подошла к сестре и весело начала: — Когда я тогда…

— Хорошо, хорошо! Слышала! И еще тогда говорила тебе, что это гадко, а теперь… Варя, подумай, что бедная мама… Каково ей будет, когда она узнает обо всем?

— О чем «обо всем»? — спросила Варя, задорно подняв голову.

— О том, что ты беспрестанно наказана, что тебя считают mouvais sujet, о том, что ты из доброй, всегда веселой маминой Вари сделалась какой-то чужой плаксой, дерзкой выдумщицей, которую не могут терпеть.

— Неправда! — вспылила Варя и заговорила с сердцем. — Кто меня терпеть не может? Скажи, кто? Кто меня наказывает? Из-за кого я всегда плачу? Кому я делаю дерзости? Ей только, ей одной, потому что я ненавижу ее, презираю и всегда буду презирать за то, что она злая! — Варя топнула ногой. — За то…

— Злая? Варя, отчего же она не зла с другими, а всегда только с тобой? — перебила ее Катя ласково.

— Отчего? Ты у них спроси, у всех в классе. Оттого, во-первых, что она страшная кусочница, это все знают, а я ей ничего не даю. Во-вторых, еще оттого, что я обожаю не ее и ей не кричу: «Ange, cleste, beaut! [82]» Не из любви к ней я проглотила тогда целую ложку горчицы с верхом, без хлеба!

Варя вдруг залилась громким смехом.

— Знаешь, — сказала она весело, — я думала тогда, как проглотила, что умру. Из глаз у меня покатились слезы; здесь и здесь, — она показала на горло и провела рукой по груди, — сделалось горячо-горячо, и точно меня задушили… Я вскочила и, не знаю зачем, толкаю Нюту, лезу куда-то с своего места… Они даже перепугались. Да, — сказала она, опять наморщив брови, — если б я только стала ее обожать, отдавать ей свои гостинцы, я бы сейчас, — Варя подняла голову и протянула с ударением, — сразу же сделалась бы не mouvais sujet.

— Что ты городишь? — остановила ее с досадой Катя. — Обожать! Этого еще недоставало! Послушай, Варя, не слушай ты тех девочек, которые учат тебя таким глупостям. Обожать! Не обожать надо, а вести себя так, как ведет себя большинство класса, а не так, как две-три отпетые шалуньи.

— Отпетые шалуньи! — протянула Варя, с неудовольствием мотнув головой. — Отпетые! — повторила она. — Может быть, эти отпетые ку-у-да лучше всех хваленых любимиц!

— Все это может быть, но об этом не тебе, мартышке, судить! — засмеялась девочка, которая держала ее прежде на коленях. — Постой, сядь тут.

Она насильно посадила ее опять к себе.

— Знаешь, — начала она внушительным тоном, — ты отвечай только за себя и не связывайся с шалуньями. Ну, дай слово, что ты в этом году будешь умницей, будешь вести себя, как хорошая девочка. Будешь слушаться. Не будешь дерзко отвечать. Не будешь выдумывать никаких штук… Бедная Катя! — сказала девочка тем жалобным тоном, которым обычно заставляют крошечных детей пожалеть кого-нибудь. — Сколько раз уже она из-за тебя плакала!

Варя серьезно и с жалостью посмотрела на Катю, потом, обняв одной рукой девочку, у которой сидела на коленях, и обхватив другой шею сестры, свела руки и, сжимая крепко обеих, прошептала:

— Ну, хорошо, буду слушаться.

— Даешь слово? — спросила Катя серьезно и, отклонившись, посмотрела на нее.

— Даю, пусть Лёля будет свидетелем! Лёля, слышите, я даю слово: как маму люблю и…

Варя понизила голос и хитро подмигнула, посмотрев в сторону Лёли:

— И как еще кого-то!

— Но помни, ты уже один раз давала слово и не сдержала его, — сказала Катя с укоризной.

— Даю, даю и сдержу теперь, увидишь! — говорила Варя, по-прежнему смеясь.

— Катя! Солнцева! Покажи этой умнице, где Яблоновый хребет. Она до сих пор не надумалась спросить об этом! — сказала громко классная дама, показывая рукой на стоявшую перед ней сконфуженную хорошенькую девочку с томными глазами.

Катя быстро встала, освободилась от объятий сестры, перелезла через скамейку, прошла через класс к карте, висевшей на стене, и, взяв длинную точеную палочку, стала охотно показывать смущенной подруге не только Яблоновый хребет, но и все, что той понадобилось.

Варя хотела было последовать за сестрой и схватила ее за платье.

— Постой, постой, шалунья! — сказала Лёля, поймав ее и насильно усаживая к себе на колени. — Говори, кто это: «еще кого-то»?

— Не скажу!

Варя засмеялась и, откинувшись назад, легла к ней на руки, как маленькое дитя.

— Скажешь, иначе я тебя не отпущу!

Лёля живо скрутила ей руки за спину и стала связывать их носовым платком.

— Пустите, пожалуйста, душка, ангел! Я не могу сказать, ей-Богу, не могу, у нас клятва.

— Пустяки! Говори, а то не отпущу.

Варя стала отбиваться ногами и головой.

— Mesdames, помогите связать ее, — резко повысила голос Лёля.

Две девочки живо подошли, предлагая свои услуги.

— Не надо, не надо! Скажите им, чтобы не трогали! Я скажу, скажу вам одной, право, то есть покажу. Я не могу сказать. Развяжите руки.

— Нет, прежде говори. Я не развяжу.

— Ах, какая вы! — сказала с притворной досадой девочка, которой давно уже хотелось выдать свою тайну и похвастать, что и она, как большая, обожает кого-то. — Вытяните тесемочку от креста. Но вы никому не расскажете? Никому? Честное слово?

— Говорят тебе, никому, — ответила Лёля, исполняя ее желание.

— Теперь снимите ладанку с тесемки, откройте и посмотрите, что там, только чтобы никто-никто не видел.

Лёля сняла ладанку, развязала шнурочек, стягивавший ее, достала из нее аккуратно сложенную маленькую бумажку, развернула, посмотрела: нет ничего. Повернула на другую сторону: тоже чисто.

— Ну что же? — сказала она, слегка хлопнув по носу этой бумажкой. — Там нет ничего!

— Как ничего?! — вскрикнула Варя с неподдельным испугом, быстро вскочив на ноги и силясь развязать и вытянуть руки.

— Подожди, не тяни, больно будет! Я сама тебя развяжу, — сказала Лёля, видя беспокойство, выразившееся на лице Вари.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

«… Иной раз отправной точкой для воображения может послужить какой-то анекдотический случай, происше...
Книга доктора философских наук В. Н. Дёмина (1942–2006), к сожалению, безвременно ушедшего от нас, о...
Римма Казакова – необыкновенно лиричный поэт – принадлежит к поколению шестидесятников наряду с Евту...
В книге доктора философских наук В. Н. Дёмина (1942–2006), к сожалению, безвременно ушедшего от нас,...