Рождественские рассказы русских писателей Стрыгина Татьяна
Сенька, продолжая таращить на него глаза, исполнил его приказание.
Семен Трофимович одобрительно кивнул головой и с кряхтением залез в сани.
– Подвинься, – попросил он Сеню.
Сеня забился в самый угол саней и, несмотря на это, оказался до боли притиснутым Семеном Трофимовичем. Сене сделалось так тесно, как тесно покойнику в гробу. Он задыхался.
– Не тесно тебе? – спросил участливо Семен Трофимович, захватив девять десятых узкого сиденья.
– Н-не, – соврал Сенька.
– А корзина не тяжела?
– Н-не, – соврал опять Сенька.
Корзина давила его колени, как надгробный памятник.
– Тогда с Богом, извозчик!
Сани со скрипом и звоном полетели по снежному пуховику.
Сеня, придерживая обеими руками и подбородком корзину и изнемогая от ее тяжести, ждал, что будет дальше.
Когда они проехали полквартала, Семен Трофимович повернул к нему свое доброе, бабье лицо и спросил:
– Ты, брат, чем занимаешься?
– В порту работаю. Уголь из трюмов выгружаю, – ответил скромно Сенька.
– Та-ак-с. А работа выгодная?
– Не очень чтобы. Конкуренция. Банабаки и буцы совсем цены сбили. Прежде по рублю работали мы в день, а теперь иной раз по сорок копеек.
– А кто они, банабаки?
– Имеретины и грузины. И нанес их черт с Кавказа! Сидели бы себе там и шашлыки свои лопали.
– А буцы кто?
– Мужики. Тоже анафемы. В деревне сладкого нет, так они к нам за сладким в порт лезут.
– А ты сегодня работал?
– Где там, когда ни одного английского парохода в гавани. Лед кругом. Декохт такой в порту, что держись.
– А декохт что такое?
– Пост. – и Сенька рассмеялся.
– Вот оно что. А где ты нынче, милый, праздник встречать будешь?
– Известно где. В баржане, в приюте.
– Ну, этого не будет, – торжественно заявил Семен Трофимович. – Ты вот что, друг любезный, поедешь со мной ко мне домой, и вместе праздник встретим, как полагается всякому православному.
Сенька, как услышал это, поймал его руку и беззвучно прилип к ней.
– Что ты?! Христос с тобой! – оторвал его руку Семен Трофимович.
Он после этого совсем расчувствовался, положил на плечо Сеньки свою тяжелую руку и ласково проговорил:
– А кутья у нас будет хорошая. С орехом, миндалем, маком… Любишь такую кутью? Небось никогда не едал такой. Хе-хе! Потом рыба всякая, вино, водка, и рябиновая, и горькая, и наливка.
У Сени при перечислении всего этого глаза забегали и потекли слюнки.
Семен Трофимович помолчал малость и затем продолжал знакомым торжественным голосом:
– Вот я не знаю, кто ты, да и на что мне знать, я беру тебя к себе домой, потому что я – христианин и ко всякому бедному человеку жалость иметь могу. Христос учил одевать нагого и кормить голодного… А ты бы, милый, накрыл чем-нибудь грудь! Боюсь, простудишься. Ты и так кашляешь. Ах ты, милый человек, братец родной мой…
– Не извольте беспокоиться. Дело привычное, – ответил с дрожью в голосе Сеня и громко всхлипнул.
Ласковые речи Семена Трофимовича тронули его за самую душу. Первый раз в жизни он слышал такие речи. Кто говорил с ним так? Разговоры с ним были известные. Все называли его босяком, дикарем, пьяницей.
– Эх! – вырвалось у Сеньки, и он всхлипнул громче.
Семен Трофимович тоже прослезился, и оба поднесли рукава один – своей шубы, а другой – женской кофты к глазам, из которых зернами пшеницы падали слезы.
– Куда прикажете, барин? Влево или вправо? – испортил своим вмешательством эту удивительную картину извозчик.
– Влево. Нам на Градоначальническую улицу, – ответил Семен Трофимович.
Извозчик повернул налево.
Сенька перестал всхлипывать и переставил корзину с одного колена на другое.
– Тяжело тебе? – спросил, как прежде, участливо, указав глазами на корзину, Семен Трофимович.
– Не-е, – ответил Сенька.
– Скажи, есть у тебя кто-нибудь? Мать, отец?..
– Никого.
– Бедный. Подожди… Дай только приехать домой… Все хорошо будет… А я, брат, живу не как-нибудь. В пяти комнатах. Комнаты светлы-е-светлые, как фонарь. Мебель-то какая. В чехлах вся. Фортепиано, люстра, граммофон. Что хочешь, граммофон играет. Например, «Жидовку», «Угеноты», романц «Под чарующей лаской» и смешные такие куплеты «с одной мадмозелью случилась беда, полнеть как-то вдруг стала»… А жену посмотрел бы ты мою. Красавица. Детей у меня четверо. Старшему, Косте, – четырнадцать. В гимназии учится. Как же! Отметки преотличные. Все «пять» и «четыре» и ни одной единицы. Я ему за это велосипед купил и «Ниву» выписал.
Сеня слушал его со вниманием и в знак удивления покачивал головой и поднимал и опускал брови.
Семену Трофимовичу, как видно, большое удовольствие доставляло говорить о своем доме, и он продолжал:
– Вчера только две кровати английские купил. Сто тридцать рублей отдал за них. Были у меня деревянные, да не выдержали. Увидишь… А ты как поужинаешь, переночуешь на кухне. Это ничего, что на кухне. У меня там тепло. Как в бане. Тебе матрац дадут, подушку.
Сенька, слушая его, радостно улыбался и заранее предвкушал все эти удовольствия.
«Скорее бы только добраться домой, – думал он, – да согреться и поужинать. А то промерз насквозь и голоден как волк. А на кухне, должно быть, кухарка есть. Толстая такая, красавица, румяная». Греховная мысль о кухарке заставила его улыбнуться во весь рот.
– У тебя, брат, я вижу, сорочки нет, – прервал его приятные думы Семен Трофимович. – Как же можно в такой холод – без сорочки? Я тебе сорочку дам. Даже две. У меня их много. Пять дюжин. И фуфайку дам. Знаешь, иегеровскую. И ботинки… Два раза только ботинки в починке были. Не знаю только, хороши ли они на тебя будут? У тебя какая нога? Большая или маленькая?
– Не извольте беспокоиться. Самая подходящая. А ежели они очень велики, то можно будет напхать в носки хлопку или газету.
– Это верно ты сказал… Я тебе еще пальто подарю. Два года у меня даром на вешалке висит… Дай только приехать домой… А какой водочкой тебя угощу! Желтой. А ты пьешь? Может быть, не пьешь?
– Помилуйте, – чуть было не обиделся Сенька.
Семен Трофимович перестал приставать к нему с разговорами и погрузился в свои думы.
Никогда-никогда он не чувствовал себя так хорошо и таким чистым перед Богом, как теперь. Как же! Такое хорошее и богоугодное дело сделал. Взял человека с улицы и пригрел его.
Но, отъехав два квартала, Семен Трофимович вдруг завял, сократился, беспокойно завертелся на своем сиденье и со страхом посмотрел на Сеню.
Он как будто только сейчас увидал его, до того тот показался ему чужим.
Сенька сидел, нагнувшись над корзиной, и мечтал.
Он мечтал о теплой, как баня, кухне и кухарке. Он рисовал себе вот что: на кухне – полусвет. Сытый и слегка пьяный, он лежит на матраце в углу, а она, кухарка, лежит на деревянной скрипучей кровати и вздыхает.
– Чего, матушка, вздыхаешь? – спрашивает он.
– Да как не вздыхать, милый человек, – отвечает она. – Весь день работаешь, и нет тебе удовольствия.
– А муж у тебя есть?
– Нет.
– Как же так без мужа?
– А на черта мне муж? Чтобы бил меня?
– Почему чтобы бил? Такую славную бабу-то. Выходи за меня замуж, как в раю жить будешь. Всякие удовольствия предоставлю. Гм!..
– Ах, какой смешной!.. Хи-хи!
«Господи! Что я наделал? – думал в это время Семен Трофимович. – Взял с улицы первого встречного, оборванного и домой везу. Кто он? Может быть, он не угольщик, а душегуб, беглый. Хоть бы паспорт спросил у него. А что жена скажет? Без спросу ее в гостиную ввести такого лохматого, босяка… Ишь какие у него патлы. Сколько зверья в них, как подумаю».
– Послушай, любезный, – обратился он к Сеньке.
Голос его теперь не был торжествен. В нем чувствовалась тоска и неловкость.
Сенька с трудом расстался со своими дивными мечтами и поднял голову.
– Давно был в бане? – спросил Семен Трофимович.
– Давно.
– Как давно?
– В позапрошлом году.
– Гм-м!
Семен Трофимович отодвинулся и опять подумал: «Вот целый год в бане не был… И как я, дурак, решился… Нет, этого никак нельзя. Жена загрызет. Надо ему сказать по совести. Он сам поймет. Но как? Неловко, стыдно. Сам ведь пригласил его, наговорил ему за кутью с миндалем, за желтую водку, за теплую кухню, за рубахи, фуфайку и прочее. А теперь… Да делать нечего».
Семен Трофимович для храбрости откашлялся и робко сказал Сене:
– Послушай!
Тот поднял голову и приготовился услышать опять что-нибудь про его обстановку, про граммофон, про рубаху, фуфайку и прочие подарки.
Но вместо этого он услышал совсем иное.
– А что жена моя скажет?
– Что-о-о? – не понял было сразу Сенька.
– Что жена, спрашиваю, скажет? Она у меня не очень-то добрая. Чего, спросит, с улицы незнакомого человека в дом привел? А вдруг она возьмет да меня с тобой выкинет? Что тогда? Каково положение? А!
«Дзинь!» – послышалось вместо ответа.
Это зазвенели бутылки в корзине на коленях у Сеньки.
Дрожь пролетела по всему его телу и сообщилась бутылкам.
– Легче! Разобьешь! – вскрикнул, побагровев, Семен Трофимович… – Ну, как ты думаешь насчет этого самого?
– Как я думаю?.. – прошептал Сенька и посмотрел на Семена Трофимовича испуганными глазами.
– Вот что, милый, я тебе скажу, – выручил его Семен Трофимович… – Дам я тебе полтинник, и ступай себе ты в трактир или ресторацию… А насчет рубах, фуфайки, пальто и всего прочего приходи ко мне после праздников. Что обещал, то дам. Так ты как? Ничего?
– Ничего, – машинально ответил Сенька.
– Стой, извозчик! – закричал Семен Трофимович. Извозчик остановился.
– Ну!.. Отдай корзину и вылезай.
Сенька отдал ему корзину и неуклюже вылез.
– Постой, – сказал Семен Трофимович. Он достал из кошелька полтинник и сунул ему в руку. – Ты, брат, не сердишься? – спросил он его потом.
– Чего сердиться? – послышался тихий ответ.
– Так будь здоров. Не забудь прийти за тем, что обещал. Извозчик!
Извозчик дернул вожжи, Семен Трофимович глубоко вздохнул, как человек, с которого свалилось бремя, и сани понеслись, оставив посреди мостовой, в глубоком снегу Сеню.
«Как же это так, – шептал Сеня вслед удалявшимся саням. – Обещал кутью, то, другое, третье. А вышло вот что. Уж не посмеялся ли он надо мной? Наверно, посмеялся».
И Сенька стал громко ругать Семена Трофимовича, пересыпая свою ругань портовыми эпитетами:
– Ах ты, бочка сальная! Чтоб тебе домой не доехать!
Он ругал его, злился несколько минут, а потом от души расхохотался, пошел с полтинником в трактир и поужинал. Из трактира пошел в порт, в баржан и рассказал о своем приключении товарищам. И все хохотали до колик.
1903
Николай Вагнер (1829–1907)
Телепень
I
В старое время жили-были в землях оренбургских помещик и помещица: Ипат Исаич и Марфа Парфеновна Туготыпкины.
У Ипата Исаича было трое крепостных: мужик Гавлий, кучер Мамонт и лакей Гаврюшка.
У Марфы Парфеновны была одна крепостная душа, кухарка Эпихария, или просто Эпихашка.
Было у них прежде у каждого по двадцати душ, но эти души оттягал у них вместе с землицей сосед их, богатый помещик Иван Иванович Травников.
Прежде, еще не так давно, Туготыпкин и Травников жили душа в душу, были друзьями-соседями, да поссорились, и вот из-за чего.
Вся беда началась из-за барана. У Ипата Исаича было голов сорок овец, и овцы были наполовину русские, наполовину киргизские, с курдюками. И в особенности вышел на диво у него один баран – чернохвостый, морда губастая, рога в два заворота, шерсть косматая, кудря – до шкуры не доберешься.
А на ту беду как раз Иван Иваныч добыл курдюковых овец. Пристал он к Ипату Исаичу:
– Друг сердечный! Ипатушка! Продай барашка мне.
– Друг любезный, Иванушка-свет, подарил бы тебе, да самому мне надобен баран. Погоди: осень придет, подарю я барашка тебе, какого душа изволит.
Но был Иван Иванович с гонором и с норовом. На соседушку смотрел свысока. «Я, мол-ста, чуть не бригадир, а ты, мол-ста, кто такое?.. Голопух! Тебе для такого друга и барана жаль отдать. Подавись, мол, им. Щучья душа!»
– Нет, говорит, коли теперь барана не продашь, так мне и не надо-ти.
Замолк и пожевал губами, а это уж самый дурной знак был у него. Если он губами пожует, то, значит, он крепко в обиду вошел.
Был Иван Иванович вдовец. Жену любил крепко и схоронил молодую. Оставила она ему девочку лет пяти, и этой девочкой он жил и дышал, но и она через два года померла. Остался Иван Иваныч бобылем круглым и с горя сделался сутягой и кляузником. Тяжб у него была гибель, со всеми соседями – и ближними, и дальними. И разоренье от этих тяжб всем было немалое.
У Ипата Исаича и Марфы Парфеновны детки не жили. Только одна и выжила дочка Нюша. Шестой годок ей шел. Живая, бойкая, Юла Ипатовна – утешение старичкам на старости.
Кроме крепостных душ жила у них и вольная душа, только башкирская.
Надо сказать, что земля Ипат Исаича к башкирским землям подошла. И башкиры частенько к батьке Пат-Саичу приходили в своих нуждах жалиться.
Один раз, в морозный, крещенский вечер: стук! стук! стук! в оконце.
Отворила оконце с молитвой Эпихария:
– Кто, мол, тут такой?
Вошли два башкира. Совсем обмерзли. Малахаи заиндевели. Армяки закуржевели. Старший Бахрай привел брата своего Тюляй-Тюльпеня.
Повалился в ноги Бахрай и брат туда же за ним.
– Сделай милость! – плачется слезно. – Добра чиловек! Пат-Саич! возьми брат мой. Совсем возьми… В батрак возьми… Землю нет… Верблюда нет… Ашать нечего… Юрта нет… Баран нет… Жена нет… Девать куда нет… Сделай милость, бери… Пожал иста, бери!.. – И плачет Бахрай – разливается.
Посмотрел Ипат Исаич на Тюляй-Тюльпеня и видит – он башкир здоровенный, в плечах косая сажень.
«Куда, мол, я его дену?»
А Марфа Парфеновна шепчет ему: «Возьми, авось не объест. Все при доме лишний человек будет…»
– А что ты умеешь? – допрашивает Ипат Исаич.
– Всеумешь… Кумыс делать умешь… Шашлык стряпать умешь.
– А пахать умешь? – спрашивает Тюляй-Тюльпеня.
– Лядна! Лядна!.. ашать умешь.
– Коней пасти умешь?
– Лядна! Лядна. Коней ашать умешь…
– Рубить дрова умешь?
– Лядна! Лядна!.. дрова курить умешь.
– Ну! Лядна!.. – говорит Ипат Исаич. – Поживешь, посмотрим. Авось что-нибудь и увидим. Оставайся, батрак будешь.
И остался Тюляй-Тюльпень. Только сперва Эпихашка, затем Гавлий, кучер Мамон и лакей Гаврюшка, и все назвали его просто Телепнем. «Так, – говорят, – складней, да короче будет!»
И стал жить Телепень у Ипата Исаича.
II
Сперва, как взяли Телепня, так Эпихашка принялась было его обрабатывать. Поднимет его ни свет ни заря и заставит печку топить, и Телепень добросовестно натолкает дров, так что всю печку доверху битком набьет. Просто крысе повернуться негде. Придет Эпихашка, всплеснет руками. Давай ругать Телепня на чем свет стоит.
А он слушает, ухмыляется, головой кивает и только приговаривает:
– Лядна! Лядна!
Раз он Эпихашку совсем огорчил.
После обеда, на Масленой, вздумала она по-праздничать, а Телепня заставила посуду убирать. Принялся он, как всегда, с усердием, так что все чашки, горшки, ложки и плошки и пищат, и трещат.
Отлучилась Эпихашка за малым делом на полминутки. Прибежала, заглянула, руками всплеснула, ахнула.
Расставил Телепень все чашки, тарелки чинно рядком на полу, а Кидай и Ругай – два пса здоровенных, волкодавы – все это взапуски лижут; а Телепень смотрит, руки в боки, и любуется.
– Батюшки мои! Что ты делаешь, окаянный!
– Не замай!.. Лядна… Она лишет… чисто трет… А-яй! Больно хороша будет…
Завыла Эпихашка, побежала к Марфе Парфеновне, в ножки кинулась.
– Матушка барыня!.. Всю посуду нехристь опоганил… Всю псам дал вылизывать.
И пошел дым коромыслом. Накинулись все на Телепня: зачем посуду перепортил?!
А чем Телепень виноват?
– У нас, – говорит, – добра чиловек… всегда так живет… собакам даем… собака его лижет… языком трет… А-яй чиста быват!..
Вот и толкуй с ним.
И сколько было с ним проказ, что и в год не расскажешь. Один только мужик Гавлий стоял за Телепня горой, из уважения к силище его необычайной, да из-за любви его к коням.
– Ты, – говорит Гавлий, – животину уважь! Она тебе больше, чем человек, надо будет.
А Телепень любил «животину». С лошадьми и спал в хлевушке. Встанет чем свет. Уж он чистит, чистит, так что несчастную лошадь точно ветром качает, до десятого поту прошибет. И в особенности любимый конь у Телепня был Гнедко. С Гнедком он постоянно беседовал по-башкирски, иной раз даже до слез договорится. Говорит, говорит и расплачется. А не то, так песню ему башкирскую споет. Уж он тянет, тянет, – так жалобно, что даже мужик Гавлий слушает, слушает и, наконец, плюнет с досады.
– Ишь, поди ты! – скажет. – Ажно нутро все вынудил!..
В первую весну, как стал жить Телепень у Ипата Исаича, то послали его в поле пар пахать на Гнедке.
Показал Гавлий, как надо пахать, и ушел. Приходит через час и диву дался. Телепень на поручни у сохи доску приладил, вожжами укрепил и навалил он на эту доску камней пудов пять, впрягся сам в соху и пашет, а Гнедко под кустиком привязан стоит, травку жует.
Захохотал мужик Гавлий, руками всплеснул:
– Ах ты, дурень, дурень! Что ты творишь?!
А дурень весь как есть взмок, и пот у него с бритой головы в три ручья льет.
– Я, добри чиловек, мала-мала пахал… Добри чиловек… Гнедко пущай отдохнет… А я за него пахал… Добри чиловек!
Хохотал, хохотал мужик Гавлий.
– Ну, – говорит, – башкирское чучело. Давай вместе пахать. Ведь ты все равно что скот. А?
И начал Гавлий пахать на Телепне, сбросил камни, взялся за поручни.
– Ну! ну! пошла, башкирска чучела!
И пошел Телепень пахать. Пахали, пахали, дополдень чуть не полдесятины вспахали. Вот так «башкирское чучело»!
И с этих самых пор Телепень каждую весну и лето вперемежку с Гнедком, вместе с Гавлием и пахал, и орал, и боронил поля Ипата Исаича.
Сам барин и барыня и все соседи ближние и дальние приходили и приезжали, ахали и дивовались, как мужик Гавлий на «башкирском чучеле» землю пашет.
Один раз, осенью, заставили Телепня навоз убирать, на поле вывозить. Он не только навоз весь счистил, но и землю под ним до самого сухого места всю выскреб и все на поле свозил.
Приходит Эпихашка: где коровы? где барашки? Чуть из земли видны. Глядь! Они в яме стоят. Во всю длину сарая Телепень вырыл под ними громадную яму.
– Ах ты, дурень, дурень! – накинулась на него Эпихашка. – Хоть бы догадался, дурень, нам к избе навозу навозить. Стены бы прикрыл. Все зимой, чай, теплей бы было… А он, гля-кось, и навоз, и землю, все на поле стащил.
– Лядна! – говорит Телепень.
Просыпается на другой день Эпихашка.
– Что это, батюшки, на кухне-то как темно!.. Петухи давным-давно пропели, а свету нет как нет.
Вышла на двор и руками всплеснула.
Телепень всю избу и окна навозом закрыл. Целых два воза на себе с поля притащил и укутал всю избу.
– Ах ты, бритая башка! Как же мы будем жить-то целую зиму впотьмах.
– Зачем впотьмах… нет впотьмах… Ти, душа моя… лючина жги… светле будет.
– Тьфу! окаянный.
И заставила Эпихашка Телепня навоз очищать, окна мыть. Только с первого же раза, как принялся он мыть окна с усердием, так два стекла чистехонько высадил.
III
Когда Иван Иванович и Ипат Исаич были еще друзья, то Иван Иванович нередко потешался над силой Телепня.
– Ну! Телепень, разогни подкову.
– Лядна.
И сейчас притащит подкову. Телепень возьмется за нее обеими ручищами, и подкова затрещит и хрястнет пополам.
Притащат другую подкову. Телепень возьмет ее в лапу, так что и подковы самой почти не видно, нажмет, и подкова хрустнет.
– Эка силища! – дивятся все.
В прежнее время, когда дружно жили друзья, то почитай каждый вечер или Иван Иваныч сидит у Ипата Исаича, или он у Ивана Иваныча. Праздники непременно вместе. Рождество, Новый год, Пасху всенепременно Иван Иваныч встречал и провожал у Туготыпкиных. Иногда и ночует и живет по целым неделям. И действительно, что ему было делать дома одинокому? Одурь возьмет. Походит, походит по залам, посвистит и в восьмом часу вечера, вместе с птицами, заляжет спать.
У Ипата Исаича для Ивана Иваныча была даже особая горенка, угловая, с большим окном прямо в сад. А сад был большой у Ипата Исаича. В нем и яблони, и груши, и большие клены татарские, и липы древние шатрами раскинулись. И за всем за этим вдали видны ковыльные степи башкирские.