Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 Солженицын Александр
Узел III
Март Семнадцатого
23 февраля – 18 марта ст. ст
Книга 3
Третье марта
Пятница
354
Нельзя было не зажечься, что участвуешь в великих минутах России! Пока во Пскове в царском вагоне на скрытой зыби переговоров подныривало и выныривало русское будущее, инженер Ломоносов когтисто-тигристыми шагами, с каждым отрывом ноги как бы забирая на ботинок частицы пола, расхаживал из кабинета в кабинет, от телефона к телефону, а больше – к переговорному аппарату, связь которого со Псковом не размыкалась. На том конце сидел железнодорожный инспектор, поехавший с Гучковым обезпечивать дорогу, и рассказывал всякие мелочи из своих наблюдений.
Эта минута, измечтанная, изжеланная столькими поколениями русской интеллигенции, столькими революционерами, уходившими в ссылку и в эмиграцию, сказочная недостижимая минута, – вот она, вязалась и происходила в глухой неизвестности в зашторенном вагоне на полутёмном псковском вокзале, – и когда бы мог представить себе бывший кадетик и бывший студент-путеец Юрий Ломоносов, что, может быть, это он будет тем первым человеком в российской столице, кто первый выловит, вырвет весть об отречении деспота и бросит её на волны свободной ликующей России! (И упомнят ли его заслугу?) Юрий Владимирович наслаждался сейчас каждым своим взглядом, каждым движением, шуткой, каждым взятием телефонной трубки, каждым перебором текущей ленты.
Страшно волновались и ждали в Таврическом, но не имели прямой связи со Псковом. И Родзянко распорядился, чтобы акт отречения, как только он возникнет, был бы передан по телеграфу шифром в министерство путей сообщения, а отсюда по телефону – в Таврический.
А Бубликов, больно уязвлённый своим неназначением в министры, и даже особенно поэтому, распорядился: первую же деловую ленту из Пскова подать ему первому в кабинет.
И так, после того как Псков сообщил, что депутаты вышли из царского поезда, – Бубликов стал к аппарату ожидать последующего.
Наступило новое получасовое томление. Лента не шла. Отказал?? Не отрёкся?? Там, во Пскове, уже знали, но ничего не сообщали. Или шифровали.
Наконец – пошла! И Бубликов принял её, и унёс тайну. Не открывая двери, не делясь – сам же первый передал кому-то в Таврический. И наконец поделился с Ломоносовым как наградой: что это была короткая телеграмма Гучкова Родзянке: «Согласие получено»! Но пока не притечёт сам Манифест – об этом ни гугу.
Так что – не бросить по российским волнам, разве шепнуть верным сотрудникам, Рулевскому или Сосновскому. Грянуть – не удавалось Ломоносову.
Sic transit…! Вот – был император великой страны, и – враз превратился в бывшего, и уже ни в ком не вызовет ни угодливости, ни уважения, ни сожаления.
Опять потекла лента, не шифрованная, но и нисколько не об отречении. А просил Псков по поручению Гучкова назначить императорскому поезду маршрут в Ставку.
Ломоносова взорвало: они там сошли с ума! Как же можно отречённого деспота – да отпускать в Ставку? отдавать ему в руки всю армию?! Это – новый переворот!
– Александр Александрович! Это выше моего понимания! Что делает Гучков? Пожалуйтесь в Думу!
Бубликова как кипятком обдали – и он схватил трубку.
Однако он установил отдаление: ни Ломоносов и никто не должен дальше присутствовать при его телефонных разговорах.
Только слышно было, что он возражает резко, что он почти кричит.
И вышел на порог кабинета разочарованный:
– Приказано отпустить в Ставку. И очень торопят Манифест. Спросите, почему не передают.
– Там, во Пскове, его отдали шифровать военному коменданту. И отказываются передавать по нашим линиям, хотят – по военным, в Главный штаб.
Ещё одно разочарование: из главного нервного центра их отшвыривали в боковое министерство.
– Жалуйтесь Гучкову!
– Гучков сказал: всё равно.
Отбросили их.
Бубликов понурился, ушёл в кабинет. Но едва ли, чтобы спать.
А Ломоносов, не теряя тигристого шага, – расхаживал, расхаживал – и вдруг изобрёл! И позвонил в Думу, в Военную комиссию:
– Вот вы получите Манифест – а где вы его намерены печатать?
Ведь у Думы нет своей типографии. Государственная типография и все другие в разгоне и забастовках.
– А мы, в типографии министерства путей сообщения, – можем! У нас служащие – на местах.
Там – и сами не подумали, раззявы. Там – рады предложению. Хотя ещё важничают:
– Но, понимаете, это большая секретность. Надо так печатать, чтоб никуда не утекло прежде времени.
Ломоносов ликовал над трубкой, и с военными интонациями:
– У нас отличная организация! Никуда не вырвется! И своя охрана. Можем всех незанятых служащих отпустить и ввести в типографию караул.
Сговорились. Отлично! Обрадовал Бубликова, а то он приуныл. Новые возможности.
Но теперь тормозил Псков: военный комендант удивительно медленно шифровал. А потом ещё будет передавать по военной линии. А потом будет расшифровывать полковник Главного штаба. Дело долгое, ещё на четверть ночи.
Бубликов решил спать, поручая Ломоносову: как расшифровка кончится – послать к этому полковнику автомобиль с двумя солдатами, везти один экземпляр на чтение в Думу, второй – сюда на печатанье. Как раз и будет уже утро, соберутся служащие типографии.
Бубликов лёг в кабинете – но тем более Ломоносов не ляжет в эту ночь, не упустит своего жребия, такие ночи не повторяются! Он расхаживал, расхаживал, собирая ясность.
Тут явился ротмистр Сосновский, очень красный, громкий и чрезвычайно весёлый. Видно, хорошо хлебнул там, в министерской квартире.
Вина! – это идея. Чего сейчас хотелось – это хорошего вина!
– Ротмистр! Надо принести бутылочку хорошего мне на дежурство.
Немного сгримасничал ротмистр: час поздний, воспитание мешает, но – дружба и служба, всё вместе. Блудливо улыбнулся. Пошёл и принёс бутылку отличной мадеры.
Теперь стало дежурить гораздо веселей. Но рождались и нетерпеливые мысли: что-то слишком долго Манифест замялся в Главном штабе, всё не готово, всё расшифровывается. Потом: одно место не поддаётся расшифровке, потребуется вторичная передача.
Очень странно. Очень подозрительно. А нет ли здесь монархического заговора: задержать Манифест пока в штабах – а тем временем что-то случится, кто-то поможет?..
Да, конечно, тут заговор чёрных сил! Это – ясно. Хотят скрыть Манифест и устроить контрпереворот.
– Так что же, полковник, можно посылать автомобиль за актом?
– Какой автомобиль?
– Везти его в Думу.
– Простите, профессор, не понимаю, при чём тут вы? Псковская телеграмма адресована Начальнику Главного штаба. Я сейчас кончаю расшифровку и буду докладывать её по начальству.
Ах так? Ну, совершенно ясно! – контрреволюционный офицерский заговор!
Первая мысль: обрезать у того полковника все телефонные линии, чтоб он не мог сговариваться. Псковскую линию – это в наших руках, через Северо-Западную дорогу. А городской телефон? – звоним на городскую телефонную станцию: именем комиссара Бубликова – выключить телефон полковника Шихеева.
Бубликов спал, и фантазия Ломоносова, подогретая вином, расходилась.
Хорошо. Теперь – просить у министра юстиции Керенского разрешения на арест полковника, желающего скрыть отречение.
Керенский – бодрствует 24 часа, известно. И согласие его тотчас получено.
Всё! Гнать грузовик с солдатами в Главный штаб, как-нибудь выхватить полковника вместе с копиями акта – и везти в Таврический!
355
Адмирал Колчак был человек решительный до последней крайности. Он не только был способен к смелым решениям, но не был способен ни к каким иным. Ни в какой месяц своей бурной жизни, ни на какой службе он не мог бы просто пребывать, закисать. Везде он искал открыть и выполнить высшую задачу, на верхнем пределе своих сил.
Всегда порывался он участвовать там, где трудней. Кадетиком морского корпуса уже работал на Обуховском заводе, изучая артиллерийское, минное дело и ведение заводского хозяйства. (Отец там служил.) В первых же плаваньях лейтенантом стал заниматься океанографией и гидрологией. И уже тогда так верил в свою звезду, что держал целью: открыть Южный полюс! Но в южнополярную экспедицию попасть не смог. А тут барон Толль вдруг позвал Колчака гидрологом и магнитологом в северополярную экспедицию Академии Наук. Отец и братья были военные моряки, все знакомые семьи – тоже, но 1899, время мирное, – Александр отпросился с военной службы в научную. Побывал и учился у Нансена, строившего им корабль. (Полярные моряки – все братья.) Трёхлетняя экспедиция их, однако, не одолела льдов. От Новосибирских островов Толль отправил Колчака с коллекциями через Лену – готовить из Петербурга другой корабль, а сам настойчиво пошёл дальше на север – и исчез. В декабре 1902 в Петербурге решали, как спасать Толля: нельзя поплыть раньше весны. Колчак предложил и взялся выполнить отчаянный зимний план: сговорил четырёх архангельских поморов, опытных в плаваньи между льдами, и тотчас, в разгар зимы, погнал черезо всю Сибирь в устье Яны, туда же на собаках по снегу притащил из Тикси лучший вельбот с затёртого толлевского корабля – и так же, до вскрытия льдов, погнал на Новосибирские острова. И когда в июле океан ненадолго вскрывался – Колчак с поморами на вельботе между ледовых глыб пошёл к острову Беннетта, – там нашёл и записку Толля, и ещё последние коллекции. Из записки стало ясно, что Толль и его спутники погибли от голода. А Колчак на вельботе успел вернуться в устье Яны, не потеряв ни человека. Измученный тремя годами экспедиций, он достиг Якутска в январе 1904 – и тут узнал о начале Японской войны. Ни минуты больше в Академии Наук! и ни отпуска, ни отдыха, – он должен вернуться в военный флот и на фронт. Разрешение вырвал с трудом. Адмирал Макаров знал о Колчаке, океанографических его трудах, – и ещё до гибели адмирала Колчак уже водил в Жёлтом море миноносец «Сердитый», а потом видел взрыв «Петропавловска», а потом и сам подорвал на минах японский крейсер «Такосадо». Золотое оружие. Но не рассчитал сил, Полярье отомстило: месяц в воспалении лёгких, потом жестокий суставной ревматизм. Тут замирал и флот, все действия переносились на сухопутье, – Колчак отпросился командиром морской батареи в Порт-Артур и, преодолевая ревматизм, стоял там до дня сдачи. Полгода пробыл в плену, был признан инвалидом, среди них великодушно отпущен японцами на родину, и ещё полгода сдавал академические отчёты полярной экспедиции. Но позорно проигранная война горела в нём: флот и строили и водили невежественно, и корабли не умели стрелять. И Колчак, сердцем потонувший с каждым цусимским кораблём, стянул группу молодых энергичных морских офицеров в кружок: разработать научные основания организации флота, возродить его в мощном виде. Добились создания морского генерального штаба – и Колчак вошёл в него заведывать балтийским театром. Кружок рвался в облака! – но морской министр Воеводский сорвал всю программу судостроения и задержал восстановление флота на 2 года, были и конфликты с Думой. И Колчак в нетерпеньи рванулся снова в Полярье, на стальном «Вайгаче», выдерживающем ледовое давление: из Владивостока через Берингов пролив обогнуть всю Сибирь с севера. Но прежде того министр позвал Колчака назад – и осенью 1910 он вернулся на свой прежний пост в морском генеральном штабе.
Не было у Колчака ни связей, ни знакомств в высоких сферах, но по его выдающимся способностям его выталкивало вверх. С 1913 он стал при штабе Балтийского флота флаг-капитаном по оперативной части, правой рукой Командующего Эссена. Теперь флот бурно строился, но уже не успевали к ожидаемой в Пятнадцатом году войне – а она разразилась в Четырнадцатом! Ни дредноуты, ни подводные лодки у нас не были готовы. (Колчак за день до начала войны самовольно стал расставлять минные поля в Финском заливе, оберечь слабый флот, – и тут достигло от министерства: расставлять немедленно!) Через год он был уже в адмиральской должности, командовал минной дивизией и сбил прибрежное наступление немцев на Ригу. В июле 1916 он неожиданно получил телеграмму, что назначается командовать Черноморским флотом, – в 43 года! Отец его, Василий Иваныч, был морским артиллеристом в Севастополе в 1855 – и вот сын его ехал в тот же безсмертный Севастополь!
Он понял это как вопрос и требование к себе: что же он должен теперь совершить? Первая задача была: держать Чёрное море спокойным от нападения, обезпечить морское снабжение Кавказского фронта, чтоб ему не завязиться в диких густых горах. В самую ночь смены командования флотом, зная и дразня? – из Босфора появился быстроходный «Бреслау», – и в те же первые часы Колчак кинулся загнать его назад. Затем, сам наблюдая, установил перед Босфором минные поля, непроходимые и надводно и подводно, и держал там миноносцы на дежурстве, не давая туркам снимать мины. И так – держался хозяином Чёрного моря. Но тем неотвратимее и доступнее выдвигался к своей исторической задаче: взять Босфор и Дарданеллы! А ещё при попутном на юг проезде Ставки Колчак получил одобрение этого десанта и от Государя («по вашим свойствам вы лучше всего для этого пригодны»), да как будто и от генерала Алексеева, – и принял себе в жаркую цель.
Эта задача осветилась ему в таком несомненном свете, что даже странно было встречать в русских умах возражения и несогласия. После вступления Турции в войну как же было не ухватиться? Война сама сложилась так, чтобы нам выполнить вековую задачу. Зачем иначе мы вообще эту войну вели? – других целей нам в ней и не виделось. Целое столетие говорили и думали о проливах – и отчего же не брали теперь? Только без надобности пугали Европу, декларируя крест на святой Софии, – а проливы ждали подарком от союзников, и простая, прямая, единственная задача ведомой войны расплывалась в дипломатическом переминаньи и в ненужных сухопутных напряжениях Ставки на тысячу вёрст фронта. А совершенно ясно, что союзники никак не заинтересованы дарить нам проливы, и Англия всегда была главным препятствием, – и мы должны брать их собственными силами. Как раз сегодня Англия не может помешать, и к заключению мира мы можем владеть проливами реально. Это и Скобелев говорил: Константинополь взять до заключения мира, а иначе потом не дадут. Овладеть сейчас проливами – это значит и приблизить конец войны.
Дело было – вполне практическое, требовало лишь верной подготовки и молчаливой быстроты, и они уже реяли в груди Колчака и в действиях его. Теперь расчёт его был таков: из 45 турецких дивизий – почти все на Кавказском фронте да в Месопотамии, Аравии, Сирии. В Дарданеллах – две ослабленных дивизии, на Босфоре – всего две слабых, да ещё две в Македонии, но им их не подбросить быстро. И немцы не смогут прийти на помощь туркам раньше двух недель, а мощный немецкий крейсер «Гебен» в долгой починке. Установлено нашими агентами, что полевые укрепления Босфора пришли в запустение и не охраняются, артиллерия перенесена в Дарданеллы, наши миноносцы даже в лунные ночи без помех подходят к турецким берегам. Всё это даёт возможность высадиться у самого пролива: ночью протралить подступы, на рассвете высадить по дивизии с каждой стороны пролива, начать заграждаться минами, тем временем высадить третью дивизию с тяжёлой артиллерией, а ещё за двумя дивизиями отправить транспортную флотилию повторно. Трудный момент будет только до возврата каравана со вторым десантом и пока мы прикованы к узкой береговой полосе. Но утром взошедшее за нашими спинами солнце будет слепить турок в момент начала нашего наступления. А к вечеру должен войти в Босфор и наш флот, – и путь к Константинополю свободен!
На одну дивизию пароходы с приспособлениями держались у Колчака постоянно. Ещё на две дивизии он стал устраивать этой зимой, чтобы быть готовым к маю: операцию можно провести только в июне-июле, там дальше неустойчивая погода, а потом и штормы, прервётся снабжение десантных войск. С минувшего ноября Колчак уже формировал первую десантную дивизию. (Присвоил ей морские знамёна, якорь на погонах и рукаве, а полки назвал: Царьградский, Нахимовский, Корниловский, Истоминский!)
Но Ставка, но безкрылый, недоверчивый Алексеев стал противиться всеми силами. Алексеев возражал, что это авантюра – высаживаться прямо в проливе, надо много дальше, основательно, а значит и силами четырёх корпусов, а значит, и невозможно, ибо неоткуда их снять. (Да хоть от Кавказской армии взять! – неужели они важнее в горных тупиках?) Наконец, вообще всякая высадка – сложна, мы видим позор дарданелльской операции союзников. Наконец, вообще такого предприятия не бывало в мировой истории – и как на него осмелиться?.. (Этой зимой, когда Алексеев лечился в Севастополе, Колчак виделся с ним, убеждая. Но и – безполезно. Но и – насмотрелся и увидел, что Алексеев не способен на дерзость, не из тех он полководцев. Он мыслит в догме сосредоточения превосходящих сил и не может поверить смелой операции малыми силами. А кроме того, он предан «континентальной идеологии», вся судьба этой войны – нанести удар немцам, а для того важней Балтийский флот. И также был он затмен затверженной политической доктриной опущенных рук: что Босфор и «сам возьмётся» после падения Германии, что будто ключи к Босфору – в Берлине.)
Так – были готовы у Колчака и флот, и средства перевозки, и можно было обойтись одними кавказскими дивизиями, – но не было окончательного распоряжения Ставки.
А вне порыва на Босфор оставались Колчаку операции на малоазийском побережьи, в согласии с Кавказским фронтом. На днях Колчак ходил на миноносце в Батум – встречаться с Николаем Николаевичем, – и от него тоже не получил поддержки по босфорскому десанту.
Почти в зубах держал Босфор! – а взять не мог.
Ещё не уйдя из Батума, 28-го, Колчак получил из Петрограда от министра Григоровича телеграмму – «расшифровать лично». И сообщалось в ней, что в Петрограде – крупные безпорядки, столица в руках мятежников и гарнизон перешёл на их сторону, впрочем: «в настоящее время волнения утихают». Показал великому князю – тот пожал плечами, ничего такого не знал, но отпустил скорее возвращаться.
Данник решений мгновенных и властных, Колчак ещё из Батума тотчас распорядился телеграфно секретно коменданту севастопольской крепости: прекратить всякое почтовое и телеграфное сообщение Крымского полуострова с остальной Россией, передавать только телеграммы для Командующего флотом и его штаба. Но той же ночью его миноносец принял из Константинополя от мощной немецкой радиостанции на испорченном русско-болгарском наречии – что в Петрограде революция и страшные бои. И что ж тогда скрывать? – все радио перенимаются на всех судах дежурными телеграфистами…
Придя в Севастополь 1 марта, Колчак получил телеграмму уже от Родзянки: что Временный Комитет Государственной Думы нашёл себя вынужденным, ко благу родины, взять в руки восстановление государственного порядка и призывает население и армию к помощи, чтобы не возникало осложнений.
Восстановить государственный порядок – это всегда хорошо. И Дума – достаточно авторитетный орган. Колчак вообще сочувствовал думским деятелям (а они и вовсе считали его своей надеждой, как и Непенина). Россия – должна развиваться, а многое костенелое мешает ей. Развиваться – да, но светлыми умами, а не кровавыми взрывами.
Пока оставалось много неясного.
Снеслись с морским штабом в Ставке – узнали только, что Государь выехал в Царское Село, обстановка и им не ясна, и директив адмиралу Колчаку не воспоследует.
Итак, самому и одному, Колчаку надо было решать: продолжать ли блокаду новостей? И – как стоять?
Затем продолжали приходить новые телеграммы, да не агентские, а от самого Родзянки: что уже вся правительственная власть перешла к Думскому Комитету, а прежний Совет министров устранён. Что Думский Комитет приглашает армию и флот сохранять полное спокойствие, питать полную уверенность, что война не будет ни на минуту ослаблена, но каждый офицер, солдат и матрос да исполнят свой долг…
Так-то – хорошо бы. Как будто самозвано – а как будто и вполне лояльно. Но – осуществима ли такая тряска во время войны?
А Ставка всё так же не могла ничего ни приказать, ни посоветовать, ни объяснить. И ничего не имела от Государя.
Колчак у себя на «Георгии Победоносце», штабе-линкоре на мёртвых якорях, уже отслужившем свои боевые походы, собрал совещание старших начальников. Сообщил им всё, что знал. Да уже были и новые радио из Константинополя: такая несусветица, будто в Балтийском флоте массовое избиение офицерства, а на фронте немцы повсюду быстро продвигаются. (А если правда?) Ещё при этом вздоре стало ясно, что на укрытии известий дальше долго не удержишься. И решил: отдать приказ по флоту, в нём изложить петроградские новости – и тут же призвать по радио весь свой флот и все порты к напряжённому патриотическому долгу. И – верить начальникам, которые будут сообщать все полученные верные сведения, и не верить посторонним агитаторам, желающим произвести смуту, чтобы не допустить Россию до победы.
То и было страшно, что это – не в какое иное другое время, а – в войну.
И обидно было – состоять в полноте сил, во главе целого флота, целого моря с его портами, и быть в неведении и не знать, что делать.
Так снялся запрет Колчака – и новости петроградского мятежа хлынули в Крым.
Но как будто ничего худого тут не случилось. Служба продолжалась нормальным порядком, нигде никаких нарушений. Здесь, на Чёрном море, ни к какому бунту не приготовились.
А вчера пришла наконец Колчаку телеграмма от Алексеева – и поразительная: что обстановка не допускает иного решения, как отречение Государя, – и если адмирал разделяет этот взгляд, то не благоволит ли телеграфировать верноподданную просьбу.
Но истинной обстановки Колчак не знал, – почему она не допускает другого решения? – и Алексеев её не сообщал. А что делать, если адмирал не разделяет этого взгляда? – ничего сказано не было. Иной взгляд даже не предполагался.
Хотя и столь опытный генерал, а закопавшийся канцелярист, без свежего воздуха, без движения. Сорвал Босфор, теперь тянул на отречение Государя.
Да, Россия должна развиваться. И вокруг власти не должно плестись паутины тёмных пристрастий, просмотры должны быть чисты. Но никогда не понимал и не разделял Колчак гнева русского общества за проигранную Японскую войну – на правительство и Государя: виноваты были мы все, наши адмиралы, штабы и офицеры, в нашем невежестве, нерадении, лени, парадности, отсутствии всякой научной организации. Государственный строй – никак не мешает пушкам хорошо стрелять. Политика не могла иметь влияния на качество морского образования. Форма правления может быть разная – была бы прочная Россия. А если начинать с того, что теперь, во время войны, валить Государя, – то в какую бездну это ползёт? Это будет внезапный и губительный развал.
И что за странный, тёмный, заочный совет Главнокомандующих, которым ничего не объяснено?
Колчак, разумеется, не стал отзываться никак, выказывая презрение к такому образу поведения.
Но – понимал, что в эти часы что-то непоправимое развёртывается в Ставке, Пскове или Петрограде. А Колчак и узнать не мог, и вмешаться не мог, – и это было всего нестерпимей, потому что только в действиях разряжалась его натура, его быстрый нервный ум. Он любил деловую работу, любил опасности, войну и терпеть не мог партийной политики. А посмраживало ею сейчас, наносило.
Небольшого роста, сухощавый, стройный, лёгкий, с движеньями гибкими и точными, острым чётким профилем бритого лица, татароватый Колчак нервно ходил по флагманскому кораблю, взлетал на мостик, метуче оглядывал свои корабли и щурился в солнечное море, как если б оттуда могло придымить решение.
Он стал жалеть, что встреча в Батуме с Николаем Николаевичем не была назначена на три дня позже. Они могли как раз бы и обсудить: объединиться? – хотя трудно объединяться с великими князьями, слишком особо они себя чувствуют.
В руках их двоих был весь Юг. Флот Колчака и фронт великого князя составляли отдельное загнутое обособленное крыло Действующей армии. Что бы ни произошло за 2000 вёрст в Петрограде – они здесь, объединясь, могли создать прочную укрепу и противостояние любым событиям.
Николай Николаевич – лучший из великих князей, единственный способный к главнокомандованию, да и авторитет его признаётся повсюду в армии. Но готов ли он к твёрдому стоянию? При всей его вызывающе воинственной внешности, непомерно высокой фигуре воина, при всей его аристократической наружности, породистом длинном лице, красивом вырезе глаз, почти театральном эффекте от многих наслоившихся главнокомандований, – увы, всё же не чувствовал в нём Колчак надёжности безупречного союзника.
А ещё на Румынском фронте – Сахаров. Попробовать сговориться и с ним?
И день до конца, и вечер до конца так и протянулись без событий.
А ночью передали телеграфом из Ставки – отречение Государя!
Отречение, как можно понять из вчерашнего опроса, – вырванное.
И – почему не законный наследник?
Петроград в руках у банды, это ясно.
У Колчака уже всё было обдумано. При нём служил старший лейтенант, государев флигель-адъютант, герцог Лейхтенбергский, князь Романовский – пасынок Николая Николаевича. Титулов много, а – молодой человек, готовый к приказу, и даже конструктор противолодочной бомбы. Колчак немедленно, ночью вызвал его и тут же заказал готовить к походу миноносец «Строгий».
Разбуженный молодой человек явился с тревожным и готовным блеском.
Колчак не давал ему бумаги: такие шаги совершаются устно.
Лейтенант стоял вытянутый. Адмирал для себя почти и не знал другой позы.
– Вы поедете сейчас к великому князю, вашему отчиму, и передадите ему от меня, запоминайте! Государь – отрёкся от престола.
Лейтенант вздрогнул, как от тока.
– Отречение носит характер вынужденного. Я предлагаю великому князю объявить себя военным диктатором России и предоставляю в его распоряжение Черноморский флот.
356
Как в лучших исторических легендах или сказках годами дожидаются принцы крови своего предсказанного воцарения, так и великий князь Николай Николаевич – вот дождался себе возврата регалий Верховного Главнокомандующего.
Вместе с супругой своей Станой черногорской и сестрой её Милицей, и её супругом, а своим братом Петром Николаевичем, и другими близкими, сочувственными лицами давно уже с сокрушением наблюдали они образ правления Ники, всю цепь его неумений, ошибок, глупых назначений, повсюду властную руку истерической его супруги, недостойные извращения в правлении государством, и грязного проходимца Распутина, и поживу финансовых дельцов вокруг него. Одно было рыцарски чисто и возвышенно во всём правлении – Верховное Главнокомандование, ведомое Николаем Николаевичем. Но внушаемый своею завистливой женой и обманутый наивным воображением о своих военных способностях, Ники принял роковое несчастное решение взять Верховное Главнокомандование на себя, а Николая Николаевича отправить на известное почётно-ссыльное место кавказского Наместника. Такова была неприкрытая интрига тёмных сил.
Однако Николай Николаевич переборол обиду и уныние, не опустил свою высокую голову, но перенёсся и сюда символом и любимым вождём, теперь уже не двенадцати армий, но всего лишь одной, с её командующим Юденичем. Юденич находился собственно с армией, в её переходах, в её порыве в глубь Турции и в Месопотамию, а Николай Николаевич пребывал во дворце Наместника, в Тифлисе, в центре Кавказа, обожаемый всем населением наместничества. Так, хотя и в уменьшенных размерах, он остался самим собою.
Отсюда, из изгнания, он с болью наблюдал всё новые и новые ошибки царского правления и разочарование и отчаяние общества, которое, напротив, продолжало любить его самого, это доплескивалось сюда через Хребет. И – молчал. И только в минувшем ноябре, в своё единственное посещение Ставки и в свою единственную после смещения встречу с Ники, – он с прямотою высказал своему державному племяннику о его вероломстве, о его доверчивости к подозрениям и сплетням, будто дядя хочет занять трон, и о чёрной бездне падения государственной власти. А Ники что ж? – как всегда, принял всё равнодушно.
Но когда к Новому году возвратился из Петербурга тифлисский городской голова Хатисов и на личной аудиенции сокровенно передал великому князю тайное приглашение от князя Львова – дать своё имя для возможного дворцового переворота, – Николай Николаевич невиданно взволновался, он потрясён был, как же гибельно зашли дела. Он взял время подумать. Это были сутки высокой мучительной мысли. Он понимал, что мог бы спасти страну. Он знал, насколько сам для России ценнее, нужнее и соответственней, чем его двоюродный племянник. Но путь великого князя или монарха должен быть рыцарски прямой и не может включать в себя звено измены. И в следующую встречу с Хатисовым, для надёжности призвав свидетелем генерала Янушкевича, начальника штаба, великий князь решительно отказался.
Отказался, – но уже через неделю понял, что всё равно теперь замешан в этом заговоре: поелику не довёл о нём Государю тотчас! И это сознание замешанности всё более заножалось в него – безпокойством, стеснением, смущением, – но каждый ещё протекший день или неделя всё глуше запирали возможность очиститься. Вот как великий князь – отказавшись, удержась в чести, – стал грозимым заговорщиком!
Но и та же честь не давала ему прорвать кольцо и выдать расположенных к нему людей, того же князя Львова. А Хатисова он всячески избегал с тех пор.
Вдруг на свидании в Батуме Колчак показал великому князю телеграмму о волнениях в Петрограде и даже – что столица в руках мятежников. Великий князь ринулся в Тифлис. Тут тоже от одного доверенного лица к другому передавали тайно, что одна грузинская газета получила из Петрограда условную телеграмму, означающую начало крупных событий! Ко 2 марта стали напирать и агентские известия о потрясающих революционных событиях. Разумеется, великий князь не дозволял их публиковать, но предполагал собрать для осведомления дворян Тифлисской и Кутаисской губерний. И сам он трепетно запредчувствовал, что пришёл его час. Те силы, которые восстали в Петрограде, были его сочувственники и союзники.
Напор известий в плотину военной цензуры рос по часам. Ещё ничего не было напечатано открыто, но все уже по сути знали. Особенно волновались издатели и редакторы газет. 2 марта Николай Николаевич счёл уместным пригласить их в один из просторных залов наместнического дворца, выйти к ним при оружии и заявить, что он и всегда придавал большое значение печати и надеется, что печать своим правдивым словом будет содействовать спокойствию. Наместник верит, что нынешние события завершатся ко благу нашего Отечества. Вот, с часу на час, придут указания Ставки, как быть с публикацией.
И действительно, во второй половине дня такое разрешение от Ставки пришло, – но ещё ранее полудня от Алексеева получено было приглашение, совсем ознобившее, радостно олихорадившее великого князя: что династический вопрос поставлен ребром, – так считает и председатель Государственной Думы, и так же в Ставке, и обстановка очевидно не допускает иного решения, как отречение в пользу сына, и для спасения России Алексеев просит весьма спешно телеграфировать Его Величеству во Псков.
И по спирали этого ребра Николай Николаевич ощутил, что он как бы возносится в свой великий, если не величайший момент. Кто же другой из Главнокомандующих был так авторитетен и так высок положением, – и единственный августейший! – чтобы подать заблудшему Ники решающий энергичный совет. Да ведь Ники любит Россию! – так, соединяясь с ним в любви к России, – советовать? – просить? – нет, молить! – отречься!!!
Перезрел плод. Ему не держаться. Слишком много наделал Ники ошибок, а больше всего – она.
(А одновременно: вот уже великий князь – и ни пятнышком не заговорщик! Он – верноподданный, но разумный.)
И – неотвратимо это возвращало Николаю Николаевичу Верховное Главнокомандование! – никто другой назначен быть не мог.
Николай Николаевич не задержал ответа, хотя Ставка добивалась ещё нервней и быстрей, – он только выбирал самые высокие и святые выражения, чтобы заведомо потрясти душу Ники. И милый, верный Янушкевич был тут же рядом, у телеграммы, и помогал.
Но и в эти же самые часы не мог взволнованный, благодарный великий князь отказать себе в радости дать из тифлисского уединения союзный отзыв этим дружеским столичным силам: тут же рядом, на соседнем столе, с участием Станы, радостно-прыгающим карандашом составлялась и телеграмма, не обязательная по службе, но обязательная по влечению сердца, – телеграмма Родзянке: подтвердить, что – да, Наместник уже обратился к царю с верноподданнической мольбой: ради спасения России – как бы это целомудренней выразиться в открытой телеграмме, нельзя же писать «отречение», когда его ещё нет? но: «принять решение, признаваемое вами, – то есть Михаилом Владимировичем Родзянко, – единственным выходом при создавшихся роковых условиях».
И вдруг, необычайно скоро! – пришла телеграмма от председателя Думы. Но, увы, это оказалась не ответная, а укорная. Кто-то, очевидно, пожаловался из Тифлиса на перехват сообщений, и председатель Думы величественно подтверждал, что власть окончательно перешла в руки Временного Комитета Государственной Думы, и председатель надеется, что Его Императорское Высочество окажет полное содействие – и немедленно облегчит условия цензуры.
Мог бы возникнуть мучительный конфликт долга и совести, но, к счастью, Ставка тоже уже разрешила.
Зато – совсем она замолчала, каков же ход отречения? Час за часом, сперва восхищённо, потом уже тревожно, пружинно-напряжённо, Николай Николаевич в кругу близких ожидал, как разрешится там, во Пскове, когда уже придёт рассвобождающий ответ. Иногда, совсем уже теряя терпение, велел Янушкевичу посылать запрос Алексееву, узнавать.
Ставка обещала. И опять тянулось. И опять запрашивали от имени августейшего Главнокомандующего. И к полуночи снова обещала Ставка.
Что-то не ладилось во Пскове. Какой-то неблагоприятный изгиб.
Становилось мрачно. Просидели весь вечер в напряжении. Во втором часу ночи Стана ушла спать. Ушёл и Янушкевич. Казалось – всё отложено на завтра.
Но Николай Николаевич чувствовал, что – нет, не так, не так! – и у себя в кабинете недреманно сидел в мундире.
И в три часа ночи прибежал дежурный офицер из аппаратной – и подал бодрствующему Наместнику всепреданнейшую телеграмму от генерала Алексеева, и в ней – гора новостей.
Что указом Его Величества – Его Императорское Высочество назначен Верховным Главнокомандующим!
Свершилось! Долгожданный час, в награду за верность и службу.
А князь Львов – глава правительства. Так.
А Государь изволил подписать акт отречения! – но с передачей престола великому князю Михаилу Александровичу.
А-нек-дот. Дурной анекдот.
Ну кто такой Михаил? Ничтожный, неспособный. А здесь, в кавказском изгнании, возвышается самый видный и славный из внуков Николая I.
Дёготь, добавленный в мёд. Всё испортили…
Однако в этот раз его мнения не запрашивали… Лишь почтительно спрашивал Алексеев: когда можно ожидать прибытия Его Императорского Высочества в Ставку? Благоугодно ли будет Его Императорскому Высочеству предоставить Алексееву временно права Верховного? И будет ли кому передан Кавказский фронт или останется один Юденич?
Уже потеряв всякое желание сна, никого не будя и не зовя, расхаживая по парадному дворцовому кабинету в борении противоречивых чувств, Николай Николаевич осиливал жестокую рану последнего известия и возвращался к долгу и достоинству Верховного Главнокомандующего. (Хотя не представлял, как может состоять под Мишей.)
И отвечал Алексееву: до моего приезда – руководить военными операциями и штатно-хозяйственными распоряжениями.
…В чрезвычайных обстоятельствах повелеваю вам обращаться срочно ко мне за повелениями… Думал бы оставаться и Наместником Кавказа, это абсолютно необходимо…
Но это не всё. Ясно, что от нового Верховного при вступлении требуется ободрительный приказ своим войскам.
Приказ № 1.
Это должен быть властный, мощный голос богоизбранного воина, отзывный русскому сердцу и чуждый всякому революционному бреду.
Тотчас же, в ночном просторе, и писать его!
…По неисповедимым путям Господним я назначен Верховным Главнокомандующим. Осенив себя крестным знамением, горячо молю Бога… Только при всесильной помощи Божьей получу силы и разум вести вас к окончательной победе… Чудо-богатыри, сверхдоблестные витязи земли русской! – знаю, как много готовы вы отдать на благо России и престола…
Безумные тираны попирали честь и достоинство России… Дикие защитники самодержавного ига… Жестокие корыстные полулюди…
РСДРП
357
Вчера поздно вечером удостоверилось новое правительство, что Гучков настиг царя во Пскове. Так! Попался! Теперь с часу на час можно было ждать и отречения.
То есть опять имело смысл не расходиться спать по домам, а подождать в Таврическом, – это уже четвёртую ночь?! И почему все главные события выпадают на ночь? Отказывали силы, а стоило подождать. И главных несколько – Милюков, Керенский, Некрасов, чёрный Львов, остались дремать в креслах и ждать.
И – Родзянко. Он-то, ожидая отречения, раззарился теперь едва не больше всех.
Все они ждали ещё этой последней законности, утверждающей новое правительство. Ещё эта последняя завершится – и власть окончательно установлена.
Впрочем, Милюков не дремал, он не терял часов этого нового ночного ожидания. Он сидел за столом и под общий разговор терпеливо составлял обращение «Всем, всем, всем», всем людям, всем странам, которое следовало теперь послать по радиотелеграфу, чтоб объяснить положение в России. Кому же позаботиться, как не министру иностранных дел? Это будет не только первым действием ещё бездействующего правительства, но от такой телеграммы всецело зависит, в каком виде мир узнает о нашей революции. А от этого, – Милюков хорошо представлял западное общество, – зависит и прочность симпатий к новому правительству, и все блага помощи.
Ждали. Прямой связи со Псковом Таврический дворец не имел, а имели: Главный штаб – со штабом Северного фронта, и министерство путей сообщения – по своим линиям. Бубликов всё время звонил Родзянке, набивался с помощью и советами. Он первый сообщил им о конце переговоров во Пскове, он же первый донёс жалобу, что Псков запрашивает разрешения царским литерным поездам следовать в Ставку, – и неужели можно их отпускать?
Но показалось правительственным людям, что это даже удобнее: тут, под самым Петроградом, бывший царь сейчас как-то мешал бы. И простая порядочность требовала не отказать в личной просьбе, когда царь отрёкся от короны.
После двух часов ночи пришло, пока кратко, от Гучкова: что Государь отрёкся, но в пользу Михаила Александровича. А сам текст Манифеста шифруется во Пскове и воспоследует.
Настолько это было почти то же, что не в секунду осознали: в пользу Михаила Александровича? То есть как? Не регентом, а Михаилу – сам трон?
А как поняли – то сразу и заволновались. Неожиданность была крутая! Как же так Гучков, ведь уговаривались! Одно дело – трон малолетнему Алексею, то есть как бы вообще без царя, а Михаила обставить регентским советом, – и только так может невозвратно укрепиться у нас конституционное правление. А Михаила – полновластным царём? Это совсем не то. Это неприемлемо! Это никак не приемлемо! Строевая армейщина, да, глупый-то глупый, – а ну как уцепится за власть да начнёт жать? Всё же он не малолетний!
Такое отречение может взорвать всё правительство.
Позвольте, а где же князь Львов, главное лицо? Только сейчас поняли, что его нет. Послали искать по комнатам.
А что скажет Совет рабочих депутатов?! Одного царя сменили на другого, – где же поступь Революции? как это оправдать перед массами?!
Тем более что Совет и вообще никакой монархии не хочет.
Керенский (всё более ощущая себя в правительстве концентрированным Советом) вскочил – и объявил с категоричностью и даже отважностью, как бы готовый биться с ними со всеми:
– Совет рабочих депутатов ни в коем случае этого не допустит!
Вот! И правительство не могло с первого шага идти на конфликт с Советом.
Такой поворот с отречением грозил смести их всех.
Но особенно обезкураженным почувствовал себя Милюков. Потому что не повод для гнева он нашёл здесь, как его коллеги, но причину для большой озабоченности. Уж его поносили последние часы за самый монархический принцип. Уже его вынудили отречься – до «личного убеждения». Но такая передача трона ещё сильней ухудшала картину? – она как бы и не выглядела уступкой царской власти? При такой комбинации защищать конституционную монархию станет ещё трудней.
Да ведь – с советскими вставили пункт об Учредительном Собрании? И он теперь начнёт давить на монархию?
Рок политического деятеля крупного масштаба. Как 17 октября Пятого года, когда все ликовали Манифесту, Милюков имел мужество непримиримо отклонить его, так теперь он должен иметь мужество против общего потока поддержать монархию в обломках.
А князя Львова нигде во дворце не нашли. Значит, уехал спать. Вызвать его немедленно! Позвонили на квартиру, там перебудили: нет, ночевать не приезжал. Да где же он?
Догадались: а не прячется ли у своего Щепкина? Позвонили туда – нашли. Немедленно, немедленно в Таврический! Хитрец какой, поспать хотел!
Тем временем, уже после трёх часов ночи, из Главного штаба, где расшифровывали Манифест, вырвали по телефону мотивировку: «Не желая расстаться с любимым сыном Нашим, Мы передаём наследие Наше брату Нашему».
Хорош гусь! И всегда Милюков безконечно презирал этого царя, но сейчас испытал горькую обиду на него: даже уходя, последним движением, он портил общественному кабинету! Не хочет рисковать своим сыном! – как всегда, прежде всего думает о своей семье! Не хочет рисковать своим сыном! – а что ж он раньше думал? Зачем держал его наследником? Предпочитает рисковать неподготовленным братом. И новым правительством. Да самою Россией, наконец!
И Милюкова же будут теперь больше всего и упрекать…
Хотя и ясно всем – «нет! нет! нет!», но прежде чем сформулировать какое-то решение – должны они быстрей всего остановить Манифест, вот что! Чтоб он никуда не растёкся! Его, конечно, изо Пскова или из Ставки начнут передавать теперь, не спрося правительство. Надо выиграть время для обдуманья! Надо в обоих местах – остановить!
Торопили, гнали отречение, а теперь – остановить!!
Что для этого? Срочно телеграфировать, нет – разговаривать со Псковом и со Ставкой.
Милюков: и даже выяснить возможность обратно изменить Манифест в пользу Алексея!
И – кому ж было всего внушительней, и приличней, и убедительней сделать это всё, если не Родзянке?
Вот, они совсем его отставили, – но наступила новая решительная минута, и снова требовался только он!
А он, великодушный, был готов! Он – простил им, что они его оттеснили!
Готов хоть сейчас.
Именно сейчас! Немедленно!
Но неприлично было бы послать его и никого не послать от правительства. Да вот же и князь Львов, ну вот он наконец!
Ласково жмурился. Не проявил смущения, что прятался.
Ехать переменить? Ну, можно ехать переменить.
А оставшиеся теперь расспаривались дальше, да всё острей.
Узкоголовый подобранный Керенский метался, бросался по маленькой комнате (но не бежал к своим в Совет!) и всё пламенней извергал, что теперь само собой диктуется здоровое решение: полный отказ от всякой монархии! Немедленное отречение и Михаила тоже! Не останавливать Манифест, нет! – но скорее вырвать отречение и у Михаила, – и сразу возгласить Учредительное Собрание!
И Некрасов невиданно разволновался, раскрылся, мрачно кидал взоры – и сел набрасывать проект отречения Михаила.
И значит – немедленное провозглашение республики!
И чёрный Львов – ходил по диагонали и клокотал со сжатыми кулаками.
И получалось, что только один Милюков оставался за монархию?
Но чем крайней метались его собеседники – тем более трезвел Милюков и тем более упирался. Уже тяжелила его и неловкость от вчерашней уступки: зачем же он признал монархию своим личным частным мнением, когда это стоит в программе кадетской партии? Так быстро нельзя отступать, можно расстроить ряды.
И вот сейчас Милюков всё более устаивался: нет-таки! монархия – должна быть! Хоть на время. Должна быть видимость законной передачи власти, без которой мы не можем действовать дальше. Михаил – так Михаил, пусть будет Михаил. Пока.
Республика? Нет, мы не готовы. Мы не можем перепрыгнуть.