Атаман Платов (сборник) Краснов Петр
Потом началась разверстка сотен. В сотню шли земляки-одностанишники, во взводы, десятки и звенья – казаки-односумы, что одной сумой пользовались, что из одного котла хлеб, соль ели. Разверстав сотни, Сипаев приказал полковому писарю и офицеру, которого наименовал «квартермистром», поделить сукно и щепы поровну на пять частей, по числу сотен, вызвал в каждой сотне шорников, седельников, портных и чеботарей – оказалось, что под мощным влиянием гулкого голоса, что звенел и переливался по майдану, добрых две трети вчерашних пьяниц оказались прекрасными ремесленниками.
– Господа сотенные командиры, задайте работу, – обратился Сипаев к хорунжим.
– Да они ничего не умеют еще! – сказал было Каргин, но полковник перебил его.
– Ничего ты не знаешь, не порочь свое офицерство! Они прекрасные служаки.
Хорунжие, сопровождаемые пестунами, разошлись по сотням. Сотни обступили их кругом, и каждый как умел держал к ним речь, увещая служить как возможно лучше и не оставлять их, своих начальников, в трудные минуты.
– Постараемся, постараемся! Будьте благонадежны! – кричали казаки.
По окончании речи выступили вперед седовласые дядьки и начали толковать с мастерами.
– Да ты шил ли когда-нибудь, Мохамед несчастный? – спрашивал, шипя беззубым ртом, пестун.
– Шил, дяденька Иван Егорыч, я знатно шил. Малолеткой у немецкого портного обучался, – дребезжал молодой голос.
А в другом углу слышались восклицания:
– Ты приструги-то так не накладай – оно эстак-то поспособней будет. Постой, я зараз покажу – на, гляди – во как!
– Ага! Ладно, смекаю. Оно из-под исподи надоть. Ну, ладно. И этак можно, нам все единственно!
– Ну, нам больше нечего делать, – сказал Сипаев, обращаясь к Каргину. – Пойдем обедать, уже время. А после обеда лошадок посмотрим да оружие. – И, обращаясь к казакам, он громко крикнул: – Замолчи, честная станица!
Опять не сразу смолкло. Где-то урядник толконул легонько в зубы. «Ишь, заболталась, сорока!» – сказал сердито помощник сотенного, кто-то еще звонко выкликнул: «Подборы не дюже!» – и площадь затихла.
– Атаманы-молодцы, послушайте! Зараз пойдете на обед, а после обеда веди коней показывать на обротке и неси всяк свою справу.
– Слушаем, ваше высокоблагородие! – гулко ответили казаки.
Закипела работа в полку. Вчерашних пьяниц узнать нельзя было. Тут строгали, там шили, мяли кожи, резали ремни, станичная кузница бойко работала стремена, откуда-то появились дорогие кавказские, серебром набранные уздечки, мундиры шились чуть не по мундиру в день, и крепко и прочно шились, домашние зипуны и пашетуки укладывались в седельные подушки на время похода. Сипаев уехал, осыпаемый благодарностями Каргина, а в полку кипела работа, и вчерашний забитый, не знавший, за что и как приняться «письменюга» поднял голову и только покрикивал, разгуливая по мастерским да указывая, что так, что не этак.
И, к несказанному удивлению Каргина, под руководством пятнадцатилетних сотенных командиров да урядников, полк в две недели обшился по форме, по форме остригся, снабдился седлами и оружием и совсем готов был к походу.
Накануне выступления к Каргину опять заехал Сипаев. Каргин не знал, куда его усадить, чем угостить. Но это был не прежний забитый Каргин, у него и тембр голоса был не тот, он не унижался так перед своим благодетелем.
– Ну, брат, как вести думаешь? – спросил Каргина старый полковник.
Каргин живо достал из сундука недавно выписанную из картмейстерской части карту и показал на дорогу.
– Вот по этой дороге. Высылаю авангард на три версты: впереди головной отряд, сзади – тыльный.
– У, мучитель! Ну зачем так? Что, разве война у нас? враг кругом?.. Пойдешь всем полком, ну, как ты в это тяжелое раннее время прокормишь и людей и лошадей? Где тебе столько фуража дадут?
– А как же?
– Веди по звеньям. Собери полк и скажи: к первому апреля быть в Белостокской области у Доброволыцизны – вот и все. А там будь без сомнения – урядники и бывалые казаки и без тебя все, что надо, сделают. И в раз придут куда надо. Тут у них и сметка выработается, и как раза два поголодают, научатся, как и с жителем обращаться, где силком брать, где хитрецой, где просьбой, а где и купить надо. Весь полк деревня не прокормит, а десять, пятнадцать человек с удовольствием примет. Обещай им, что кто в срок в Доброволыцизну не прибудет – запороть до смерти. Будь спокоен – такая смекалка явится, что без компаса и без ландкарты добредет куда надо. Для проверки назначь несколько пунктов. Да пускай не всех сразу, а по сотне, по две в день.
– А не разбегутся? – боязно спросил Каргин.
– Ах ты, письменюга, и впрямь письменюга! Ну, был ли пример, чтобы казак со службы бежал? И русского-то беглого на деревне не ахти как примут, а казака и совсем со свету сживут. Ну, прощай! Смотри не мудри, больше свободы: казаки у тебя – не солдаты!
– Ну, бывай здоровенек! Спасибо на добром совете.
– Не на чем.
Полковники расстались. И на другой день потянулись «партии» Каргинского полка, от селенья до селенья, питаясь чем Бог пошлет, как птицы небесные, не имея ни провиантских, ни фуражных денег, но довольствуясь «от жителей, а жители, по свойственному русским гостеприимству, радостно принимали казака в свою хату, слушали его замысловатые, фантастические рассказы про горы «высоченные и страшенные», что доводилось им проходить, про горы «игольные и сахарные», откуда сахар везут, про белую арапию и двуголовых людей, про колдунов и чертей. Иная заслушавшаяся хозяйка и не замечала, как чисто вылизанная после щей ложка исчезала в голенище высокого сапога, а торбочка с овсом, заготовленная к посеву, ссыпалась в кормушку добру коню… Благословениями и добрыми пожеланиями провожали казаков при отъезде, и проклятия сыпались на чубастые головы, когда на другой день оказывался недохват взятых на память вещей.
И так стекались к границе Варшавского герцогства пятьдесят полков, сила с лишком в девяносто пять тысяч человек и лошадей…
VIII
Ну, наварила на Маланьину свадьбу…
Старая казачья поговорка
Всякого человека, приезжавшего в эту пору в Черкасск из Петербурга, встречали бесконечными расспросами, что говорят о войне, о Наполеоне, да точно ли правда, что не объявили еще войны, может, дерутся уже давно, да нарочно про то не пишут. Правда ли, что комета может зажечь землю, и верно ли, что в Петербурге образовалась новая вера, к которой многие важные персоны пристали, и поклоняются мертвой голове и треугольнику. Брешут или точно говорят еще и про то, что питерские по-русски не говорят и Наполеону подносят адрес и изменяют России; летал ли Наполеон в Париже на особой машине на манер мыльного пузыря и правда ли, что у нас нет главнокомандующего?
Таковыми праздными вопросами был осыпан, между прочим, и штабс-ротмистр лейб-казачьего полка Рогов, прибывший за сменной командой из Петербурга.
Молодой штабс-ротмистр являлся в Черкасске персоной и отлично понимал это. Он носил узкие чакчиры, на манер регулярных, красный мундир, особенно подкручивал усы и брил бороду так же, как брил ее Император Александр, оставляя небольшие баки. Но «quod licet Jovi, non licet bovi»[29], и донские старики и старухи косо смотрели на российское брадобрейство и вычурные манеры штабс-ротмистра.
Рогов держал себя очень важно. Армейским офицерам он подавал два пальца, а иных удостаивал только кивком головы. Кое-кого из не ушедших еще с полком атаманцев он почтил своим посещением, но больше пребывал в домах знати, где водились хорошенькие дочки с большим прилагательным.
В сущности, Рогов был добрый малый и вовсе не фат, но такова натура человека. Забалуй его судьба, и он сам нос задерет, а в Черкасске как-никак он был первым кавалером…
Старые полковники и есаулы, которые могли сделать ему некоторое «ассаже», были при полках, на походе и на границе. Иные уже растягивали свои полки кордоном от Суража до Доброволыцизны, самые старые не пользовались большим авторитетом в глазах Рогова, называвшего их старым хламом, а зеленая молодежь восторгалась его манерами и спешила их перенимать и запоминать его выражения.
К величайшему несчастью молодого Каргина, так и не ушедшего по вялости характера на службу в полк, лейб-казачий штабс-ротмистр постоянно торчал в доме Сипаева, и увлекающаяся Маруся Силаева не могла отвести восторженных глаз с гвардейского казака. Уже одно то, как он говорил «mademoiselle», утрояя «l», приводило ее в сладостный трепет, и нежные усы и сладкие разговоры Каргина бледнели перед длинными надушенными усами Рогова и его красивой болтовней.
Каргин охал и вздыхал, бросал красноречивые взгляды на Марусю, но она не замечала или не хотела заметить, как бледнел и худел молодой казак.
Благодаря присутствию Рогова, в доме Силаевых было много гостей, и Николай Петрович даже объясниться не мог с жестокой Марусей.
– Ну, что атаман? – спрашивали Рогова как-то под вечер.
– Атаман?! Да, атаман… атаман ничего. Ездит во дворец. Кажется, будет назначен начальником легких войск. В большом фаворе у вдовствующей императрицы, побил у нее всю посуду.
– Как так?
– Саблищей своей двинул, ну и побил.
– Ах ты, Боже мой милостивый! – с ужасом всплеснула руками Марусина тетка, старуха Анна Сергеевна. – Ну и что же?
– Ничего. Как ни в чем не бывало! Сказал только: «Казак чего не возьмет, то разобьет» – и все.
– Экий молодец! – воскликнула Анна Сергеевна.
– Мужик просто! – сквозь зубы процедил Рогов.
– Находчивость-то какая! Просто прелесть! – не унималась старуха, грызя тыквенные семечки и сплевывая их в тарелку. – Ну, а что племяш мой, Петя, поделывает?
– Коньков-то?
– Ну да. Ординарец-то платовский. Молодчина казак. Поди-ка, росту-то в нем теперь – косая сажень! А глаза такие зеленые! Люблю молодца – проскакать ли с джигитовкой, стрельнуть – это первое дело! И до девок неохоч, настоящий казачина!
– Неохоч? Ой ли, тетенька, восхищаетесь племянником зря… В немку, слыхать, влюбился.
– В немку… Ой, врешь? Испытуешь? Грех тебе Петеньку моего обижать!
– Зачем мне обманывать, parole d’honneur[30], влюблен в немку-балетчицу…
– Это что за слово такое? – быстро, с тревогой спросила старуха. – Не слыхала никогда.
– Как бы вам объяснить попонятней. Ну вот что на святках голые пляшут перед народом.
– Господи Боже мой! С нами крестная сила! Да неужели же есть в Питере такие срамницы!
– Есть, тетушка. Петя-то ваш и влюбись в такую да предложение ей сделай!
– Да неужто предложение! Атаман-то, старый дурак, чего смотрел!
– Атаман сам сватом, слышно, будет.
– Сватом. Это за голую-то девку?
– Ну, тетушка, зачем так. Ведь он не век голая ходит, дома-то наряжается, как и вы!
– Кубелек[31] носит? Да?!
– Ну зачем непременно кубелек. В Санкт-Петербурге вы кубелька и за сто рублей не сыщете.
– Ну а все-таки, как она? Не совсем путаная? А? Девичий стыд не потеряла? А? Матушку-то свою выведет со стыда? После свадьбы-то в обед, как дело будет? Вы, девушки, не слушайте – у вас уши золотом должны быть завешаны.
Как маков цвет зарделась Маруся, хотя и не много поняла из быстрых, сбивчивых расспросов Анны Сергеевны.
– Не знаю… Не думаю. Я с ее двоюродным братцем знаком. Бергом прозывается, он в сенате служит, так он мне сказывал, что ее и не принимают нигде. Совестно такую шельму, значит, и родственницей объявить.
– Ах, Петя Петя! Родной мой, вот оно что значит, без отца-то да без матери быть да в Вавилон этот проклятый попасть! Слушай, Маруся, отпиши ты ему, непутевому моему, весточку, что нет ему тетушкиного благословения на брак с этой ба… бар… бил… тьфу, черт ее – не запомню.
– Балетчицей! – подсказал Рогов.
– Я-то неграмотна. В наше время девок так не держали, чтобы музыку, да книжки, да с казаками гулять, ну, зато и греха ни одна на себя до брака не брала! А нынче-то!
Эх, правда, видно, конец века приходит!
– А дозвольте вас спросить, – вдруг раздался из угла густой бас соборного протодиакона, до сей поры мирно дремавшего в углу, – таким девицам нет отлучения от церкви? Или, может, их анафеме предают за таковое неблагоразумное поведение?
– За что же, отец диакон, ведь Сам Христос простил блудницу?
– Лжеучение и ересь. То блудница, а то… – диакон замялся и чтобы переменить разговор, спросил о столице: – А что Санкт-Петербург большого размера буде град?
– Немалого, отец диакон. Станиц наших с сотню вместе, а то и более.
– Hy?! – с сомнением протянул диакон. – А река, Невою прозываемая, много хуже Дона будет?
– Лучше, отец диакон, шире и глубже. Пуще прежнего засопел недовольно диакон. Помолчал немного и продолжал:
– А Государя Императора Александра Павловича изволили лицезреть?
– Сколько раз видал, отец диакон, и во дворце да и так.
– И благочестивейшую Государыню Императрицу Елизавету Алексеевну тоже изволили наблюдать?
– Видал и Государыню-матушку нашу.
– И весь царствующий дом и святейший правительствующий синод тоже видали?
– Видал, видал, – небрежно кинул в ответ любопытному диакону Рогов и отошел к Maрусе.
Вся так и зарделась она при виде петербургского гостя. И о чем говорить и как говорить, не знает. Однако не показать же ей этого, не признать же, что Дон хуже Петербурга.
– Очень вы восхваляете Петербург, поди-ка там и девушки лучше наших. С нами, деревенскими дурами, вам и говорить не захочется.
– К чему так, Марья Алексеевна? Есть в Петербурге славные девушки, но у нас на Дону они много лучше.
– То-то хорошие. Это что неприбранные в балетах пляшут. Срамно просто слушать, что говорите такое…
Услыхал Каргин, что не очень-то ласкова с гостем Маруся, и подсел поближе. А то раньше все у притолоки больше жался.
– Бывают, конечно, всякие… – промолвил штабс-ротмистр и покосился на Каргина. «Семинар, верно, – подумал он. – Еще, поди, из духовного звания. Пожалуй, тоже выспрашивать станет, видал ли я святейший правительствующий синод! Ну народ!»
– А скажите, пожалуйста, monsieur Рогов, что же поделывает теперь Коньков, он мой хороший приятель? – обратился Каргин к штабс-ротмистру.
– Что?.. Он поехал сюда… Да, именно… сюда, на Дон. Мне сказывал Берг, с ним что-то случилось. Проиграл казенные деньги, запил ли где, не знаю. Только что-то грязное, нехорошее. Вообще, знаете, парочка вышла бы хоть куда.
– Ну полно, полно, бреши, бреши, да зачем поклеп-то взводить на невинного человека, – перебила его тетушка Анна Сергеевна.
– Ей-Богу, тетя, так. Отлично помню, Берг мне говорил так. Да и почему же его до сих пор нет здесь? Он гораздо раньше меня уехал из Петербурга и уехал по курьерской подорожной.
– Так что случилось, вероятно. Но чтобы Петя Коньков проиграл казенные деньги или пьян был, да я никогда тому не поверю. Помилуй Господи! Он такой честный и правильный казак.
– Не знаю, тетя. Берг…
– Немчура, одно слово. Немцу выгодно клепать на казака. Ну, увлечься девицей он мог! Что же, быль молодцу не в укор. Да точно ли девица такая плохая! Не верится, чтобы к гулящей бабе Матвей Иванович сватов для своего казака, а пуще того – для ординарца своего засылать стал. Полно. Тоже сказано: не всякому слуху верь!
– Как хотите, тетя! Мне-то ведь все одно, – равнодушно протянул Рогов.
– Как все одно, – зашипела старуха. – Стыдись, сын мой, так говорить! Все одно! Как может это быть так?! Ведь ты донской казак и он донской казак. Значит, заступиться ты за него должен был. Сказать этому Бергу-то – не ври, немец проклятый, твоего короля Бонапарт съел, так ты клепать на казака вздумал, подлая тварь… Вот твой ответ должен был быть каков! Не зря же говорит пословица: «Казак казака видит издалека!» Бедный Петрусь, где-то он теперь!..
С минуту все молчали. Рогов из печатных пряников сложил слово: «Люблю», показал Марусе и быстро смешал их. Вспыхнула Маруся, слезы показались на ее серых глазах.
Каргин тоже видал это. Встал он из-за стола и вышел из комнаты. Слезы душили его. Ему хотелось плакать и рыдать без конца. О чем плакать? О том, что он не служилый казак, что нет у него формы красивой, что не смел он говорить при народе, что робок и застенчив он был, как красная девушка?
Терзался он теперь о потерянном счастье, о Марусе, которую так трудно было привлечь к себе и которую он безвозвратно потерял.
А Маруся смеялась в ответ на шутки Рогова, на бойкий, остроумный рассказ его про столичную жизнь, и забыла она своего старого друга, Николая Каргина.
«Недурна бабенка, – думал тем временем Рогов, – нет, петербургским куда до нее, далеко. Формы какие! Свежесть лица. Стан настоящий казачий. Ну и табуны, что бродят по Манычской степи, село Высокое, густо населенное крепостными малороссами, с выборным старостой, республика французская в миниатюре, это тоже невредно будет похудевшему роговскому карману».
IX
В поле то было, в полюшке,
Во широком было раздольице.
Не сизые орлы солеталися —
Два братца родимые съезжалися.
Они родною роднёю сознавалися,
Белыми руками обнималися,
Горячей слезой заливалися…
Старая казачья песня
– Ну! Ну! Ожги! Ой-ох!.. Важно! Акимов!
– Нет, Акимов не допустит – увертливый казак.
– Глянь-ко еще.
– Ишь, славно бацнуло.
– Просите, братцы, лучше пардону.
– Эй, Пастухов, проиграешь!
– У, дура баба, сам подвернулся.
И опять жжж, жжж… Словно пчела жужжит. Громадное поле, насколько глаз может видеть, уставлено кострами казачьих пик, ружьями, лошадьми на привязях и покрыто казаками. Здесь кучкой, там шеренгой, тут по одиночке, а где немолчно идет жужжание – там большой толпой кругом, впереди пик, впереди лошадей.
Там атаманцы в «жука» играют.
Белокурый, худощавый, стройный и гибкий Акимов стоит, расставив ноги на полтора шага. В пояснице он полусогнулся, руки сложены ладонями вместе и поднесены ко рту, он, не сходя с места, так и юлит корпусом, издавая при этом жужжание на манер пчелиного и то приподымаясь, то опускаясь и склоняясь чуть не до самой земли – он «жучок». Партнеры его стоят справа и слева, тоже на расставленных ногах. Правый, высокий, черноволосый Пастухов с молодыми усами, касается своей левой ногой правой ноги Акимова, левый, Панфилов, касается своей правой ногой левой ноги «жучка». Руки у них на свободе, и ими они усиливаются ударить «жучка» по щеке. Но «жучок» не дается: чуть только взмахнет рукой Пастухов, Акимов уже склонился низко-низко и жужжит под самым ухом Панфилова. Норовит Панфилов ударить – Акимов жужжит Пастухову. А сам то и дело то левой, то правой рукой бьет по щекам своих партнеров – не зевай, значит. У Панфилова щека уже припухать стала от мощных ударов «жучка».
Толпа кругом разношерстная. Тут и красавцы-атаманцы в синих мундирах, щеголеватые и выправленные, и армейские казаки полков Луковкина, Каргина, Иловайского, Карпова и других в цветных шлыках и лампасах, в домашних пашетуках и зипунах, и башкиры в рысьих шапках, и симферопольские татары в остроконечных, обшитых мехом шапчонках, и тептеры[32] в длинных полосатых халатах с луками и колчанами. Красивые губастые донцы выдвинулись вперед, а позади них видны косые глаза и желтые лица татар и башкир. При каждом ловком ударе лицо Акимова хитро улыбается и торжественно звучит жужжание, но зато кисло выглядит лик проигравшего – в толпе всякий раз хохот.
– Ох-хо, хо, хо, хо! – грохочут донские и атаманские громче всех, на басовых нотках.
– И-их, хи, хи, хи! – сипло заливаются татары и калмыки, и по желтым их лицам от удовольствия струится пахучий пот. Круг незаметно сдвигается тесный, задние напирают на передних, передние подаются вперед.
– Ну-ка, Акимов, еще! Э-эх, ловкий парень!
– Что, брат, Пастухов? «Видно, звонил кобель к заутрене, да оборвался!»[33]
Мрачно глядит Пастухов на сострившего.
– Не, братцы, бросьте. Иде же вам с Акимовым сладить. Они ж – до всего дотошны!
В толпе раздается дружный хохот.
– То-то остри. «О святках свинью запрягали да в гости ездили!»
– Сказал тоже!
– И-их, братцы мои. Акимов ладно бьет. Кабы француза так-то!
– То-то! Француз, он, братцы мои, подюжей будет, нежли Панфилов.
– Подюжей? Ой ли? А не брешешь?
– И брешет, наверно! Француз – он перво на бульоне воспитан, а второ в детстве их в оранжерее держат, ровно цветы у нашего генерала.
– Фастаешь![34] У вашего генерала, окромя куста шиповника да бальзаминуса, ничего и нет!
– Ну ладно…
– Посторонись, посторонись! – раздаются голоса сзади, и в толпу протискивается несколько донских офицеров. Игра идет своим чередом.
– Ну, довольно! – кричит атаманский сотник. – Ишь Панфилова-то как обработал.
– Да я бы, ваше благородие, – говорит весь мокрый от пота, довольно улыбаясь, Акимов, – его и не так обработал еще, да левой рукой бить неспособно!..
Сконфуженный Панфилов прячется в толпе.
– Ну-ка, крячку! – кричит кто-то из казаков. Круг раздается шире. В середине вбивают кол, на него надевают петлей фуражный аркан, другой конец привязывают к ноге бесконечно длинного казака Кошлакова. Кошлакову платком завязывают глаза и дают в руки плеть. Точно так же на другую фуражирку привязывают ногу другого казака с «крячкой», то есть двумя палочками, одной гладкой, другой зарубленной. Глаза у него тоже завязаны. С «крячкой» пошел расторопный казак Зеленков.
Осторожно крадется Зеленков, прислушиваясь к дыханию противника.
– Кря-кря! – раздается в тиши – толпа теперь напряженно молчит. Кошлаков кидается по слуху, но Зеленков уже отошел, и удары плетью сыплются по воздуху. А за самой спиной опять трещат щепочки – «кря-кря!». Новая попытка и новая неудача. Зеленков ходит, осторожно поднимая ноги и едва ими переступая, боясь зацепить за веревку противника. Но, не видя ничего с завязанными глазами, он подходит чуть не вплотную к Кошлакову и слушает у самой спины партнера, Кошлаков затаил дыхание. В толпе легкий смех; шиканье водворяет тишину. «Кря-кря», – робко, неуверенно и несмело крякает Зеленков, Кошлаков обрушивается на него всей тяжестью, оба падают и начинается потасовка. Из толпы подбегают казаки и развязывают обоим глаза. В толпе идут долго разговоры про игру.
– Слух надо особенный – дыхание слушать и соображать.
– Мешают! Толпа-то – тыща человек! Где же услыхать-то.
– У кого уши хороши, услышит.
– Так это надо лошадиные ухи-то иметь.
– Ну, сказал тоже! И лошадь в такой толпе не разберет!
– Ну-ка, братцы, песню новую!
– Гей, кто песни играет, выходи – его благородие заводить будет.
Живо появились песенники и стали в круг около сотника.
– Ну, слушайте, ребятеж, и запоминайте – новая. – И сотник нежным тенорком запел:
- На границе мы стояли,
- Не думали ни о чем,
- Только думали, гадали
- Приубраться хорошо;
- Приубраться, приодеться,
- На границе погулять.
- Вдруг последовал указ:
- Во поход скоро идтить,
- За Неман, за реку.
- Как за Неманом-рекою
- Француз бережком владел,
- Француз воин, француз храбрый,
- А теперь – несчастный стал!
И как ни в чем не бывало под теплым июньским солнцем раздалась казачья песня, новосложенная, примененная к новым обстоятельствам. И никто из этих высоких чубастых людей и не думал, что там за лесочком, что чуть синеет вдали, растянулась цепь аванпостов, что блещут там копья казачьи и нет-нет пронесется протяжное «Слушай…» А за этой цепью идет пустое, мертвое пространство и что там такое за ним, за той деревенькой, что чернеет на косогоре, за блестящим изгибом реки…
Знают это одни только казачьи партии, что днем и ночью рыщут вблизи неприятеля, что не раз видали роскошно одетого короля неаполитанского с блестящей свитой, в числе которой были мамелюк и арап, проносящегося вдоль французских аванпостов.
И какое дело теперь казакам, что генерал Зайончковский сводит кавалерию польскую к берегу, что быстро готовят понтоны и мосты, вот-вот наведут, что не сегодня завтра обрушится двухсотсорокатысячная армия Наполеона на русских и первым, кто примет ее удары, кто прольет свою кровь, будут они, казаки.
Им и горя мало, и весело звучит казацкая песня, переходя из напева в напевы.
Вдруг песня оборвалась, остановилась.
– Кто это едет? – спросил молодой хорунжий, приглядываясь вдаль по дороге.
– С аванпостов, верно, кто, ваше благородие.
– Аванпосты там, а едут оттуда – у, дура-голова!
– Тогда, може, и на аванпосты, – не смутился казак.
– Будто бы нашего атаманского полку.
– Атаманец и есть, – поддержал зоркий сотник, Балабин, начальник атаманских охотников.
– Куда бы ехать? В передовой цепи у нас Ребриков я Карпов, а это наш.
– Ваше благородие, да ведь это хорунжий Коньков.
– Бреши! – строго остановил Балабин. – Коньков-то, почитай, третий месяц, как помер.
– Ну как же, ваше благородие, и конь их, Ахмет. Ужли я коня не узнаю…
– Похож, Иван Степанович.
Всадники нажали шенкелями, привстали на стременах, и через минуту Коньков слезал уже с лошади и обнимался с товарищами.
– Ты жив?
– Жив, братцы мои, жив! Что перенес на России, того и в турецком плену не испытаешь.
– Ну, рассказывай!
– После. А теперь скажите мне, где атаман?
– В Гродно.
– Надо сейчас ехать являться к нему.
– Да зачем? Отдохни с нами. Новую песню послушай.
– Эх, братцы! Не до песен мне теперь! Жутко, во как жутко идти до атамана.
– Он не примет.
– Аль не в духе?!
– Да кто же его разберет! Вчера каргинский полк смотрел, уж и пушил, пушил его, я думал, полк отнимет. Нет – отошел.
– За чего же его так? Худой вид, что ли, у полка?
– Вид? Нет, вид как вид – ни худо, ни хорошо. Обыкновенный полк, да и только, а сам-то Каргин, сам понимаешь, «письменный» человек – ну, и не того, не так чтобы гладко командовал. А лавой недурно даже ходили.
– Ну, чего же больше! Однако прощайте, братцы, во как хочу развязаться с атаманом.
– Ну, с Богом!
Коньков тронул лошадь и со своим казаком поехал дальше по пыльной дороге.
– Фу-у, да и похудел же наш хорунжий, истосковался, бедняга! – сказал атаманский урядник ему вслед.
– А ты думаешь, легкое дело три месяца мертвым быть да воскреснуть! Тоже без пищи!
Урядник только сплюнул на сторону и ничего не сказал глупому казаку.
И долго не начинались песни, и долго длилось молчание. С Дона приехал человек, донские вести привез – интересно послушать, что, как на Тихом Доне, как степь поднялась, высоко ли, и хлеба как пошли… Да и все хоть посидеть, потолкаться с человеком, что с Дона приехал, с тихого, с радостного, с дорогого Дона Ивановича.
Да, похудел, сильно похудел и изменился Коньков за это время.
Х
Терпи казак – атаманом будешь.
Казачья пословица
И было с чего похудеть молодому казаку. Кроме перенесенного приключения, болезни и страданий, немало пришлось испытать платовскому ординарцу за это время… Да, немало и очень даже немало!
«Порученность» Платова не была исполнена вовремя. Правда, бумаги не пропали, они застали и нашли своих адресатов. Вульф украл подорожную, свидетельство Конькова да еще кое-какие бумаги, а пакеты, самые важные, завернутые в кожу и туго привязанные к груди крест накрест вязанным Ольгой платком, остались при ординарце донского атамана. Но бумаги запоздали, и Коньков в срок не явился к Платову.
Достойное ли это дело для донского казака? Ведь Платов пять раз справлялся о нем, а он и весточки о себе подать не мог!
Но и это бы еще не беда.
Перед атаманом он оправдается. Атаман пожурит его, и конец. Без сомнения, взбучка будет – но ведь он не виноват, что был болен, что лежал так долго…