Мечтательница из Остенде (сборник) Шмитт Эрик-Эмманюэль
И она несколько раз плюнула на землю, дрожа от горечи, от ярости, от ненависти.
— Потом явилась эта… Фабиола!
Она торжествовала: ей наконец удалось выговорить имя своей соперницы. Гневно вытаращив глаза и вытянув шею, она заорала, обращаясь к нам:
— Фабиола… она-то его и украла у меня! Да, украла! А он был влюблен по уши. Но что поделаешь, эта испанка… ей все нипочем… она решила окрутить его, женить на себе… она его околдовала. И он отвернулся от меня. Пиф-паф, и нет короля!
Она прислонилась к стене, чтобы перевести дух.
— Фабиола! Конечно, чего уж проще, если ты родилась в сорочке, если вокруг тебя прыгают няньки да гувернантки из Англии, из Германии, из Франции, из Америки да обучают тебя всяким языкам! Пф-ф-ф… Подумаешь… я бы тоже так смогла, кабы не родилась под забором. Воровка! Воровка! Украла у меня Бодуэна!
Окончательно выдохшись, бродяжка умолкла, оглядела нас так, словно только сейчас заметила наше присутствие, метнула взгляд на свои пожитки, проверяя, все ли на месте, затем, решив на сей раз ограничить свое представление верхней частью тела, прохрипела какую-то арийку, потрясла несколько секунд руками и внезапно отдала поклон:
— Вуаля!
Пока она обходила зрителей, я слышал, как она бормочет сквозь зубы, сбиваясь с одного сюжета на другой:
— Подайте танцовщице… интриганка… авантюристка… воровка… благодарю от имени балета… сволочь Фабиола!
Вот кого напомнила мне мечтательница из Остенде — ни больше ни меньше как эту нищенку, вечно таскавшую при себе дюжину целлофановых пакетов; студенты Сорбонны окрестили ее сумасшедшей из Сен-Жермен, потому что в каждом парижском квартале имелся свой юродивый.[7]
Так чем же моя хозяйка была лучше? В мгновенном озарении я постиг все неправдоподобие ее рассказа. Роман калеки с принцем! Власть калеки над принцем, богатым и свободным человеком, простиравшаяся до того, что она сама выбирала ему любовниц! Начало и развязка этого романа на пляже, в дюнах, — романтично донельзя… Все это выглядело слишком надуманно, слишком неестественно! Вполне понятно, почему от их связи не осталось ни единого следа, — она попросту никогда не существовала.
Теперь я пересматривал ее рассказ в свете своих сомнений. «Любовное меню» в тетради с оранжевой кожаной обложкой — разве не напоминало оно лучшие эротические тексты, написанные женщинами?! И разве такие шедевры, пронизанные дерзкой чувственностью, не принадлежали иногда перу безмужних страдалиц, которые, будучи отброшены судьбой на обочину жизни и лишены радостей материнства, находили свое призвание в литературе?!
Подходя к дому Эммы, я приметил одну деталь, которая окончательно разъяснила мне эту загадку: над навесом крыльца серебряной и золотой мозаичной вязью было выложено название — «Вилла „Цирцея“»! Судя по виду этого панно, оно появилось уже после строительства дома.
Все разъяснилось: вдохновителем Эммы Ван А. был Гомер! Она сочинила эпизоды этой истории по канонам своего любимого автора. Встреча с Вильгельмом, якобы предсказанная во сне, повторяла встречу Улисса с Навсикаей — юной царевной, нашедшей обнаженного мужчину на морском берегу. Вот и виллу свою она назвала «Цирцеей», желая уподобиться обольстительной волшебнице из «Одиссеи», державшей мужчин в плену с помощью своих магических чар. Она презирала женщин, умеющих вязать или ткать, этих Пенелоп, к которым мужья, подобные Улиссу, не очень-то спешат вернуться. Что же до ее эротического меню, она и его почерпнула в античной Греции. Короче говоря, все ее так называемые воспоминания родились из литературных реминисценций.
Одно из двух: либо Эмма разыграла меня, либо она была мифоманкой. Но в обоих случаях мне было очевидно — принимая во внимание искалечившую ее болезнь, которую она от меня скрыла, — что эта история не имеет ничего общего с правдой.
Я толкнул дверь, твердо решив доказать ей, что не так-то прост. Однако все мое раздражение мгновенно испарилось при виде хрупкой фигурки, сидевшей в инвалидном кресле, лицом к морю.
Меня охватила теплая жалость к ней. Герда была права, называя свою тетку «бедолагой». Этой несчастной калеке не пришлось зарабатывать себе на жизнь, но что это была за жизнь при таком теле, пусть некогда и очаровательном, но потом безжалостно исковерканном болезнью?! И можно ли сердиться на нее за то, что она воспользовалась единственным подарком судьбы — фантазией, чтобы бежать от действительности или расцветить ее своими измышлениями?!
Так по какому же праву я, романист, собираюсь упрекнуть ее в этой поэтической импровизации?
Я подошел к ней. Она вздрогнула, улыбнулась, показала мне на стул.
Сев напротив нее, я спросил:
— Почему бы вам не описать все, что вы мне рассказали? Ведь это так увлекательно. Напишите книгу и назовите ее романом, а героям дайте вымышленные имена…
Она поглядела на меня снисходительно, словно разговаривала с младенцем.
— Я не гожусь в писательницы.
— Кто знает?! Стоило бы попробовать.
— Я знаю, что не гожусь, ведь я все свое время трачу на чтение. В литературе и без меня хватает самозванцев…
Я ответил на слово «самозванцы» иронической усмешкой: как спокойно она его произнесла — она, которая лгала мне весь вчерашний вечер; это было в некотором роде признание.
Она заметила мою гримасу и мягким жестом взяла меня за руку.
— Ради бога, не обижайтесь, я имела в виду вовсе не вас.
Меня позабавило ее заблуждение. По моей улыбке она заключила, что я ее прощаю.
— Я уверена, что вы настоящий художник слова.
— Но ведь вы меня не читали.
— Это верно! — ответила она, рассмеявшись в свой черед. — Но зато вы так замечательно слушаете.
— Я слушаю, как ребенок слушает сказку, веря каждому слову. Так что, если бы вы вчера поведали мне вымышленную историю, я бы этого даже не заметил.
Она кивнула — опять так снисходительно, словно я продекламировал ей считалочку. Тогда я рискнул пойти дальше:
— Каждое измышление есть признание, каждая ложь — сокровенная исповедь. И если бы оказалось, что вчера вы ввели меня в заблуждение, я бы на вас не рассердился, напротив, — поблагодарил бы за то, что для этой сказки вы назначили меня своим слушателем, сочли достойным ее, открыли свое сердце и одарили своей фантазией. Есть ли на свете что-либо выше творчества? Можно ли наградить людей чем-нибудь столь же драгоценным? Вы отличили меня. Я стал вашим избранником.
Ее лицо дрогнуло, я понял, что она начала угадывать мою мысль, и торопливо продолжал:
— Да, вы не ошиблись, я ваш собрат, товарищ по лжи, человек, избравший, как и вы, путь исповеди через фантазию. В современной литературе больше всего ценится правдивость повествования. Какая нелепость! Правдивость — качество, потребное лишь при составлении протокола или свидетельстве в суде, — да и в этих случаях ее скорее можно назвать долгом, нежели качеством. Построение сюжета, способность заинтриговать читателя, дар рассказчика, умение приблизить самое далекое и чуждое, упомянуть о чем-то, не вдаваясь в детали, создать иллюзию действительности — все это идет вразрез с так называемой правдой жизни и ничем ей не обязано. Более того, рассказ, основанный не на реальности, а на фантазии, на несбыточных мечтах, на неутоленных желаниях, на неизбывной духовной жажде, волнует меня так сильно, как никогда не взволнует никакой газетный отчет о любом происшествии.
Она закусила губы и впилась в меня взглядом.
— Вы… вы мне не поверили?
— Ни на йоту, но это не имеет никакого значения.
— Что?!
— Я все равно вам благодарен.
Откуда у нее взялись силы толкнуть меня так свирепо? Она ударила меня в грудь, и я опрокинулся вместе со стулом.
— Глупец! — Она кипела от ярости. — Убирайтесь прочь! Немедленно покиньте эту комнату! Прочь! Я не желаю вас больше видеть!
В библиотеку, всполошенная этими криками, ворвалась Герда.
— Что у вас тут стряслось?
Эмма увидела племянницу и растерянно замолчала, не зная, что ответить. Между тем, толстуха обнаружила меня лежащим на ковре и бросилась поднимать.
— Ай-ай-ай, как же это тебя угораздило, месье? Надо же так упасть! Об ковер запнулся, что ли?
— Именно так, Герда, он запнулся о ковер. Я потому тебя и звала. А теперь прошу вас оставить меня в покое, я хочу отдохнуть. Одна!
В голосе этой тщедушной старухи звучала такая стальная воля, что мы с Гердой покорно очистили помещение.
Укрывшись на втором этаже, я начал корить себя: зачем мне понадобилось приводить Эмму в такую ярость? Прежде я считал ее лгуньей, но не помешанной. Однако ее бурная реакция доказывала, что она верит в собственные бредни. И вот теперь, по моей вине, страдает больше, чем прежде. Как же быть?
Герда наведалась ко мне под тем предлогом, что хочет подать чай; на самом деле ей ужасно хотелось разузнать подробности сцены, которую она застала лишь в конце.
— Что ты ей наговорил? Она прямо вся кипит от злости.
— Я сказал, что не очень-то верю ее вчерашнему рассказу…
— Ах вон как… ну тогда понятно…
— И еще я добавил, что эта история меня увлекла и не важно, если она ее придумала. За это она меня и ударила!
— Ой-ой-ой!
— Я даже не подозревал, что она так искренне верит в свои измышления. Это уже за гранью душевного равновесия. Мне казалось, что она либо лгунья, либо мифоманка; я и предположить не мог, что она…
— Сумасшедшая?
— Ну, это слишком сильно…
— Не хочу тебя огорчать, месье, но ты должен понять, что у тети Эммы и впрямь с головой не все в порядке. Вот ты сам пишешь романы, — разве ты думаешь, что там все правда? Нет, не думаешь! Поэтому я и говорю, что тетя моя свихнулась. Да что там, об этом вся наша родня знает… Дядя Ян всегда это говорил. И тетя Эльетта тоже!
Я умолк. Мне было тягостно признавать правоту этой неотесанной бабы: когда здравомыслие вещает устами такой вот крутолобой коровы в кошмарном цветастом платье и желтых резиновых перчатках, с корявой речью и бедным словарным запасом, оно меня только отвращает. Тем не менее я был вынужден согласиться с ее диагнозом: Эмма Ван А. покинула мир реальности ради мира химер, даже не осознав, насколько безвозвратно она в него ушла.
Герда отправилась на кухню готовить обед.
Меня же по-прежнему терзали угрызения совести. Остаться при своем мнении или успокоить Эмму? Нет, не мог я причинить горе этой женщине. Лучше уж было солгать ей, чем оскорбить недоверием.
В семь часов вечера, дождавшись ухода Герды, я спустился в гостиную.
В тусклом свете угасавшего дня, посреди библиотеки, погруженной в полумрак, она сидела на своем обычном месте; глаза ее были красны от слез. Я медленно подошел.
— Мадам Ван А… — Мои слова затерялись в мертвой тишине комнаты. — Вы позволите мне сесть?
Полное отсутствие реакции. Мне почудилось, будто я стал невидимым и неслышимым.
Она не удостоила меня ни словом, ни взглядом, однако по тому, как судорожно сжимались ее губы, как упрямо она смотрела в сторону, я чувствовал, что она знает о моем присутствии и что оно ей неприятно.
Нужно было как-то выйти из этого положения, и я решился на вдохновенную импровизацию:
— Мадам Ван А., я крайне огорчен недавним инцидентом и считаю себя полностью виноватым в нем. Сам не знаю, что на меня нашло. Скорее всего, это была зависть. Да, несомненно, зависть. Ваше прошлое так ослепительно прекрасно, что мне захотелось доказать его нереальность, доказать, что вы его придумали. Поймите: простым людям, таким как я, трудно смириться с тем, что на свете бывают столь… необычные вещи. Примите мои извинения. Меня попросту обуял дух противоречия. Мне захотелось растоптать ваше счастье, объявив, что оно выдумано. Вы слышите меня?
Она повернула ко мне голову, и ее лицо медленно озарилось торжествующей улыбкой.
— Вы позавидовали? Правда позавидовали?
— Правда. Да и кто бы не позавидовал, слушая ваш рассказ…
— Об этом я не подумала.
И она взглянула на меня с искренней симпатией. Я решил упрочить атмосферу доверия, возникшего между нами.
— Не сомневаюсь, что именно поэтому вы никого не посвящали до сих пор в свою тайну: вы хотели избавить себя от злобных завистников.
— Нет. Меня удерживало только одно — данная клятва. И еще боязнь, что меня сочтут сумасшедшей.
— Сумасшедшей? Но отчего же?
— На земле есть множество несчастных, которые ведут такое жалкое, унылое существование, что начинают фантазировать и в результате искренне верят в собственные бредни. Впрочем, я их хорошо понимаю.
Загадочная власть слов… Они точно птицы — садятся на ветку дерева, которое даже не замечает их. Вот так и Эмма Ван А. изобразила свой случай, даже не осознав, что приписывает другим «несчастным» собственную болезнь.
Я почувствовал, что она утешилась. И, как ни странно, на меня тоже снизошел душевный покой.
Вот так, в тишине, я и покинул Эмму Ван А.
На следующее утро, в половине девятого, меня разбудили вопли Герды: она обнаружила свою тетку мертвой в постели.
Санитары, врач, сирены, полицейские, звонки, хлопающие двери, суета и гвалт весь день напролет напоминали нам о том, что мы увидели, войдя в ее спальню: Эмма Ван А. скончалась от очередного сердечного приступа.
Герда оказалась на высоте положения: печаль не помешала ей сделать все необходимое, заняться организацией похорон и при этом еще спросить меня, не собираюсь ли я сократить срок пребывания на вилле, — ведь я уплатил вперед за две недели. Я ответил, что остаюсь, и она поблагодарила меня от себя и от имени тетки так горячо, словно я оказал им большую милость, тогда как мне попросту некуда было деваться.
Эмму Ван А. обмыли, загримировали и уложили на кровать в ожидании доставки гроба.
А я продолжал ходить на прогулки, которые приносили мне непонятное утешение.
Теперь от моря, окутанного серой дымкой, веяло сдержанной печалью. Я приехал в Остенде, желая излечиться от любовной раны, воображая этот город нежным, ностальгическим, размытым — эдаким туманным приютом, в недрах которого хотел укрыть свое горе. Как же я ошибся! Остенде вовсе не был туманным — во всяком случае, не более туманным, чем, например, поэзия, — и все же я здесь исцелился. Эмма Ван А. одарила меня бурными чувствами и на свой причудливый манер вернула к жизни.
И я наслаждался, как незаслуженной привилегией, этими последними днями на вилле «Цирцея», где ее дух еще витал надо мной и Гердой.
В пять часов племянница принесла мне чай, недовольно бурча:
— Меня нотариус вызывал, сообщил, что у него есть тетино распоряжение относительно похорон: напечатать извещения о смерти в двух бельгийских ежедневных газетах, в двух нидерландских, в двух датских и в двух английских. Нет, она и впрямь была чокнутая!
— Вы сделали это?
— Да нотариус сам уже все сделал.
— А кто наследник?
— Я. Она мне давно уж обещала все оставить, я про это знала. Да, вот еще что: она велела, чтобы гроб стоял в доме трое суток — ну, оно так и положено, — зато есть другое, совсем уж диковинное желание: чтоб вместе с ней похоронили перчатку.
Я вздрогнул. Герда продолжала, закатив глаза в потолок:
— И эта перчатка вроде бы лежит в ящичке красного дерева в углу ее гардероба.
Я-то знал, о какой перчатке идет речь, но не захотел лишний раз порочить Эмму перед племянницей, повторяя ее измышления.
Спустя несколько минут Герда вернулась, опасливо держа перед собой открытую шкатулку и подозрительно изучая ее содержимое.
— Глянь-ка, перчатка-то мужская, верно?
— Да.
Племянница плюхнулась на стул и трудно задумалась, — это занятие было ей явно не под силу.
— Значит, выходит, у нее все-таки был мужчина?
— Перчатка мужчины, — мягко возразил я.
Она улыбнулась, поняв смысл моих слов.
— Ага, ясное дело.
— Какая-нибудь невинная встреча на балу. А все остальное она придумала. Незнакомый красавец, у которого она ее стянула, так никогда и не узнал, что произошло… Вот как я думаю, Герда.
— Да и я то же самое.
Подняв голову, я снял с полки томик, стоявший на самом виду.
— И мне нетрудно угадать, что за книга подсказала ей этот сюжет.
Я открыл изящное издание «Сказок» Перро и отыскал нужную страницу.
— «Золушка»! Она оставляет туфельку на лестнице, убегая с бала. Принц поднимает туфельку и пытается отыскать ее владелицу.
Я взял в руки перчатку.
— Вот она — перчатка принца, которая вполне стоит Золушкиной туфельки.
— Бедная моя тетя! Не удивляюсь, что она вычитывала свои любовные романы в сказках. Судьба обошлась с ней слишком круто, верно я говорю? Тетя Эмма была мало что калекой, она к настоящей жизни была не приспособлена. Только и умела, что мечтать.
Я молча кивнул.
— Ну ладно, посмеялись, и будет, — решительно сказала Герда. — Я уважу тетину последнюю волю. Откуда бы ни взялась эта перчатка, я положу ее в гроб.
— Я помогу вам.
Мы вошли в комнату умершей, где царила торжественная тишина, и должен признаться, что был искренне растроган, вкладывая эту перчатку — именно потому, что видел в ней воплощение грез, — в руки старой женщины, сложенные на груди, на сердце, которое жило только мечтами.
На третий день мы все — Герда, ее муж, дети и я — вошли в комнату, где покоилась Эмма Ван А., чтобы отдать ей последние почести, а затем, в ожидании похоронного катафалка, сели играть в карты Таро.
Когда в дверь позвонили, я крикнул Герде, которая вышла в кухню:
— Не беспокойтесь, я сам открою.
Отворив дверь, я с удивлением увидел перед собой только одного человека.
— Здравствуйте. Вы… один?
— Простите, месье, это дом госпожи Эммы Ван А.?
Его слова разъяснили мою ошибку: посетитель вовсе не был гробовщиком, тем более что в этот момент из-за угла с торжественной медлительностью выплыл катафалк.
— Извините, я принял вас за служащего похоронного бюро. Вы, конечно, знаете, что мадам Эмма Ван А. скончалась?
— Да, месье, я пришел сюда именно по этому поводу.
Обернувшись, он взглянул на людей, выходивших из кабины катафалка.
— Я рад, что подоспел вовремя. Могу ли я побеседовать с вами наедине?
Он был одет в элегантный, темный, безупречно скроенный костюм с галстуком, и в его голосе звучала спокойная властная уверенность человека, привыкшего устранять препятствия на своем пути. Я безбоязненно провел его в гостиную.
— Надеюсь, вы меня простите, месье, если я сразу приступлю к делу, — сказал он на хорошем, почти без акцента, французском. — Я пришел сюда со странной миссией, суть которой непонятна мне самому. Прежде всего позвольте представиться: Эдмонд Уиллис.
И он помахал передо мной визиткой с гербом, которую я не успел рассмотреть, поскольку он снова заговорил, понизив голос:
— Вот уже пять лет я служу секретарем по общим поручениям во дворце королевского семейства. Когда мне разъясняли мои обязанности, я получил от моего предшественника — который, в свою очередь, получил его от своего предшественника, и так далее, уходя назад во времени, — одно весьма туманное предписание. Не знаю, утратило ли оно смысл в процессе передачи от поколения к поколению, или же его специально сделали таковым, чтобы запутать следы, но факт остается фактом: сегодня в королевском доме никому не известно, кто именно его отдал… В любом случае приказ есть приказ, и он гласит следующее: если секретарь дворца узнает о кончине госпожи Эммы Ван А., проживавшей на вилле «Цирцея», дом два, по улице Рододендронов, в Остенде, ему следует доставить туда эту перчатку и положить ее на грудь покойной, перед тем как гроб этой дамы будет закрыт.
И он протянул мне белую перчатку, под пару той, что Эмма, на своем смертном ложе, прижимала к сердцу.
Совершенное преступление
Пер. Екатерина Драницына
Если все пойдет хорошо, через несколько минут она убьет своего мужа.
Узкая тропинка извивалась по круто вздымавшемуся над долиной склону. Еще сотня метров, и любое неловкое движение окажется смертельным. Оступившемуся не за что будет ухватиться: ни дерева, ни куста, ни уступа, только острые камни, готовые пронзить своими зубьями падающее тело.
Габриэлла замедлила шаг и огляделась. На дороге ни одного любителя горных прогулок; долины, раскинувшиеся на другой стороне ущелья, тоже безлюдны. Итак, свидетелей нет. Не считая, конечно, кучки баранов, пасшихся на лугу в пятистах метрах южнее и жадно поглощавших траву.
— Что, старушка, устала?
В ответ она скорчила гримасу: «„Старушка“ — вот чего тебе не следовало говорить, если дорожишь своей шкурой».
Муж обеспокоенно оглянулся:
— Ну же, соберись с силами. Здесь слишком опасно останавливаться.
В голове Габриэллы какой-то злобный голосок высмеивал каждое слово будущего покойника. «Ты сам это сказал „опасно“. Так опасно, что ты отсюда не выберешься живым, старичок!»
Раскаленное добела солнце заливало ярким светом притихшие, жаждущие хоть легкого дуновения ветерка Альпы, словно хотело испепелить и людей, и растения, уничтожить все живое, чего коснулись его палящие лучи.
Габриэлла догнала мужа и пробурчала:
— Иди вперед, все в порядке.
— Дорогая моя, ты уверена?
— Ну, я же сказала.
Он будто мысли ее читает. Возможно, она, сама того не замечая, ведет себя необычно? План оказался под угрозой, и Габриэлла постаралась беззаботно улыбнуться, чтобы успокоить мужа:
— Правда, прекрасно, что мы сюда поднялись. Я в детстве тут часто бывала с отцом.
Муж обвел взглядом крутые склоны:
— Здесь чувствуешь себя таким маленьким!
Внутренний голос проскрипел: «А скоро станешь еще меньше».
Они продолжили подъем, он впереди, она за ним.
Только не давать слабины. В нужный момент без колебаний толкнуть его. Не вызвать подозрений. Не встретиться с ним взглядом. Вложить все силы в точно рассчитанный бросок. Важен результат, только результат. Решение Габриэлла приняла уже давно и не отступится.
Он приблизился к опасному повороту. Габриэлла незаметно, стараясь даже не дышать, чтобы не привлечь его внимания, ускорила шаг. Она была так напряжена, что второпях чуть не поскользнулась на некстати подвернувшемся под ногу камешке. «Нет, только не ты! — раздался в ее сознании насмешливый голос. — Не хватает самой убиться, когда свобода так близко». В этом внезапном упадке сил она почерпнула мощный заряд энергии, кинулась на маячившего впереди мужа и изо всех сил толкнула его в спину.
Он изогнулся, потерял равновесие, и тогда она довершила дело ударом по щиколоткам.
Тело взмыло с тропинки и рухнуло в пропасть. Габриэлла в страхе отпрянула и прижалась к скале, чтобы не упасть и чтобы не видеть того, что она натворила.
Ей достаточно было слышать…
Исполненный ужаса удаляющийся крик, потом удар, еще удар, вопль боли, новые удары, хруст ломающихся костей, грохот камнепада и, наконец, полная тишина.
Ну вот! Получилось. Теперь она свободна.
Вокруг нее простирались величественные и приветливые Альпы. В чистом, омытом дождями небе парила над долинами птица. Ни обличающего визга сирен, ни размахивающего наручниками полицейского. Казалось, сама царственно безмятежная природа была ее сообщницей и защитницей.
Габриэлла оторвалась от скалы и склонилась над пропастью. Лишь через несколько секунд она увидела разбившееся тело — оно лежало не там, где она ожидала. Кончено! Габ не дышал. Все оказалось так просто. Она не чувствовала вины, только облегчение. Впрочем, ее уже давно ничто не связывало с лежащим внизу трупом.
Она опустилась на землю, сорвала бледно-голубой цветок и стала его пожевывать. Теперь у нее будет время понежиться, поразмышлять и ее больше не будут мучить дела и секреты Габа. Она возвращалась к жизни.
Сколько минут прошло?
Далекий звон колокольчиков прервал ее блаженные мечтания. Бараны. Ах да, нужно спускаться, разыгрывать комедию, звать на помощь. Проклятый Габ! Не успел умереть, а она опять вынуждена посвящать ему свое время, заставлять себя что-то делать ради него! Отвяжется он от нее когда-нибудь?
Немного успокоившись, она гордо выпрямилась. Главное сделано, теперь пути назад нет и до долгожданного покоя всего несколько шагов.
На обратном пути она освежила в памяти свой сценарий. Забавно было вспоминать об этом плане, который она составляла в прошлой жизни, еще обремененной присутствием Габа. В другой жизни, уже такой далекой.
Она шла бодро, быстрее, чем обычно, — одышка поможет ей убедить всех в том, что она потрясена, а заодно и скрыть неистовую радость оттого, что наконец окончились эти три года, три года мучительной ярости и жгучего негодования, вонзивших ей в голову свои стрелы. Он больше не назовет ее «старушкой», не посмотрит с жалостью, как совсем недавно, когда протягивал ей руку, и больше не будет притворяться счастливым. Он умер. Аллилуйя. Да здравствует свобода!
Через два часа она заметила туристов и бросилась к ним:
— На помощь! Мой муж! Прошу вас! Помогите!
Все прошло как нельзя более удачно. Подбегая, она упала, поранилась, расплакалась и рассказала о несчастном случае.
Ее первые зрители клюнули и проглотили наживку — поверили и в выдуманную историю, и в изображаемое горе.
Группа разделилась: женщины с Габриэллой отправились в долину, а мужчины на поиски Габа.
Вероятно, кто-то позвонил в отель «Бельвю», потому что служащие в полном составе встретили ее с соответствующими ситуации лицами. Жандарм с бесцветной физиономией сообщил, что на место трагедии вылетел вертолет с бригадой спасателей.
При слове «спасатели» она вздрогнула. Неужели они рассчитывают найти Габа живым? А вдруг он и вправду спасся? Она тут же усомнилась в этом, вспомнив, как он кричал, затем смолк и наступила тишина.
— Вы… вы думаете, что ему удалось выжить?
— Надеемся, мадам. Он был в хорошей физической форме?
— В прекрасной форме, но он упал с высоты в несколько сотен метров, его тело билось о скалы.
— Нам доводилось видеть много удивительного. Пока ничего неизвестно наверняка, наш долг — сохранять оптимизм, мадам.
Немыслимо! Или она сумасшедшая, или он. Почему он так говорит? Получил какие-то сведения или повторяет стандартные фразы? Второе предположение более вероятно… Габ не мог выжить. Но даже если произошло такое чудо, то у него многочисленные переломы и ушибы, обильные внутренние и внешние кровотечения, потеря речи!
Если он еще не умер, то умрет в ближайшие несколько часов. Успеет ли он сказать что-нибудь санитарам, перед тем как его перенесут в вертолет? Выдаст ли он ее? Невозможно. Да и сумел ли он что-то понять? Нет! Нет, нет, нет и тысячу раз нет!
Она опустила голову на руки, и все подумали, что она молится, сдерживая слезы; на самом деле она безбожно ругала жандарма. Хотя она была уверена в своей правоте, этот тупица вселил в нее сомнения. Дрожи теперь от страха!
Вдруг кто-то положил ей руку на плечо. Она подскочила.
Командир бригады спасателей смотрел на нее как побитая собака.
— Крепитесь, мадам.
— Как он? — в тревоге вскричала Габриэлла.
— Он мертв, мадам.
Габриэлла взвыла. Десять человек разом бросились к ней, чтобы утешить, успокоить. А она безудержно кричала и рыдала, решив выплеснуть эмоции: отлично, он не выкарабкался, он ничего не расскажет, этот дурень жандарм только зря ее напугал!
Все вокруг жалели ее. Как приятно убийце изображать жертву… Габриэлла упивалась этим сладостным чувством до самого ужина, от которого она, естественно, отказалась.
В девять вечера полицейские вернулись и объяснили, что ее необходимо допросить. Она разыграла удивление, хотя ожидала вызова, ведь смерть при невыясненных обстоятельствах в первую очередь ставит под подозрение супругу погибшего. Свидетельство, которое должно было убедить полицию в том, что произошел несчастный случай, было многократно отрепетировано.
Ее отвели в комиссариат. В сем розовом здании она изложила свою версию событий, не сводя глаз с календаря, изображающего троих очаровательных котят.
Хотя допрашивающие стражи порядка извинялись, задавая тот или иной вопрос, Габриэлла продолжала отвечать так, будто ни на секунду не представляла, что ее могут в чем бы то ни было заподозрить. Она всех очаровала своей любезностью, подписала протокол и вернулась в гостиницу, где мирно уснула.
На следующий день прибыли две ее дочери в сопровождении благоверных и сын, что весьма осложнило положение. При виде горя любимых детей ей стало по-настоящему стыдно — стыдно за то, что она причинила им боль, а не за то, что убила Габа. Как жаль, что он их отец! Как глупо, что она не родила их от кого-нибудь другого! Теперь бы им не пришлось оплакивать погибшего. Но прошлого не изменишь. Почувствовав свою беспомощность, Габриэлла погрузилась в молчание.
Присутствие детей все же было полезно: они избавили ее от тягостной необходимости идти в морг на опознание тела. Она это оценила.
Они попытались также воспрепятствовать появлению в местной прессе статей о трагическом падении, не подозревая, что заголовки «Нелепая смерть туриста» или «Жертва собственной неосторожности» несказанно радовали Габриэллу. В них она лишний раз видела неопровержимое подтверждение как смерти Габа, так и своей невиновности.