Эра Милосердия Вайнер Георгий
— Что же делать, Глеб? — спросил я и оглянулся на Пасюка и Тараскина, ища в товарищах поддержки; и они по-прежнему смотрели на меня с волнением и сочувствием. А Жеглов сказал:
— Не знаю я, что делать. Думай… — И вышел, крепко стукнув дверью.
Пасюк спросил:
— Мабуть, ты його с собою возил, когда уезжал к той дамочке?
Я суетливо и совсем уж глупо отстегнул кнопку планшета, куда дело никак не могло поместиться, но все-таки открыл я его и посмотрел, потом снова — в двадцатый раз — стал перебирать сейф, и все, конечно, попусту. Так и стоял я, тупо упершись взглядом в полки сейфа, когда дверь отворилась, по кабинету проскрипели сапоги Жеглова — я этот звук научился отличать уже не глядя — и раздался звучный шлепок о стол. Холодея, я оглянулся: на моем столе лежала знакомая зеленая папка груздевского дела, а рядом стоял Жеглов и осуждающе качал головой. Я бросился к столу, схватил папку, трясущимися руками раскрыл ее — все было на месте!
— Где ты ее нашел, Глеб? — спросил я, заикаясь от волнения.
Жеглов презрительно скривил губы и передразнил:
— Наше-ол… Тоже мне стол находок! Я ее в учетную группу сдавал для регистрации. И заодно тебя, салагу, поучил, как дела на столе бросать…
Совершенно обалдев от всего, что произошло, я стоял посреди кабинета и беспомощно смотрел то на Жеглова, то на Пасюка, но на Тараскина. На лице Тараскина было написано огромное облегчение, Пасюк сморщился, глаза его зло поблескивали, а Жеглов уже широко и добродушно, по своему обыкновению, ухмылялся. И на смену непроизвольной радости оттого, что нашлось дело, на меня вдруг нахлынуло чувство огромного, небывалого еще в жизни унижения, будто отхлестали меня по щекам прилюдно и плакать не велят. Я задохнулся от злости и пошел на Жеглова:
— Т-ты… скотина… Ты что же это такое надумал? Я, можно сказать, с ума схожу, в петлю лезть впору, а ты шуточки шутишь?
Жеглов отступил на шаг, вздернул подбородок и сказал:
— Ну-ну, не психуй! Для твоей же пользы, наука будет…
А меня уже несло, не мог я никак остановиться:
— Это кто же тебе дозволил меня таким макаром учить? Я тебе что, сопляк беспорточный? Слов человеческих не понимаю? Я боевой офицер, разведчик! Пока ты тут в тылу своим наукам сыщицким обучался, я за линию фронта сорок два раза ходил, а ты мне выволочки устраивать… Знать тебя больше не желаю… Все! — Я бросил дело на его стол и пошел к выходу, но в дверях вспомнил, повернулся к нему и сказал: — Чтобы духу твоего на квартире моей не было! Нынче же, слышишь?! Нынче же! Сматывайся к чертовой матери!..
* * *
…Три бани находятся в Таганском районе, и в любую из них нелегко попасть. В постоянных очередях люди теряют многие часы.
— Ремонтируем, — оправдываются директора бань. — Вот закончим ремонт, тогда станет посвободнее…
Однако ремонт идет слишком медленно. Необходимого внимания этим коммунально-бытовым предприятиям районные организации не уделяют.
«Известия»
Я спустился по лестнице, и всего меня еще сотрясало уходящее напряжение, злость и ужасная обида. Было стыдно, больно, а самое главное, очень досадно, что я только-только начал нащупывать тоненькую тропку тверди в этом мутном и запутанном деле Груздева, какие-то не совсем оформившиеся догадки бились в моем мозгу, ища крошечную лазейку, которая вывела бы нас всех к истине, — и вот, пожалуйте бриться! Жеглов меня теперь точно отстранит от этого дела, он мне не простит такого поведения в присутствии всей группы. Ну и черт с ним! Конечно, по существу я не прав, но и он не имел права на такую подлую выходку. Шкодник! Злобный шкодник!..
— Володя! Володя!..
Я обернулся и увидел Варю — она была в светлом легком пальто, в модных лодочках и держала в руке зонт, и зонт, именно зонт, подсказал мне, что она уже не младший сержант Синичкина, а просто Варя. Зонт — штука исключительно штатская.
— Володя, я из управления кадров…
— Демобилизация?
— Точно! С 20 ноября.
— Поздравляю, Варя. Что теперь?
— Завтра поеду в институт за программами.
— И забудешь нас навсегда?
— Во-первых, еще неделю работать. А во-вторых, завтра управленческий вечер. Ты придешь?
— Если мне Жеглов какого-нибудь дела не придумает, — сказал я и, вспомнив наш скандал, добавил: — А скорее всего, приду…
— У тебя неприятности? — спросила Варя, и я подумал, что человек моей нынешней профессии должен был бы лучше уметь скрывать свое настроение.
— Как сказать… — пожал я плечами. — Особо хвалиться нечем…
— Тебе не нравится эта работа? — спросила Варя. Она взяла меня под руку и повела к выходу, и получилось у нее это так просто, естественно, может быть, ей зонтик помогал — никакой она уже не была младший сержант, а была молодая красивая женщина, и мне вдруг ужасно захотелось пожаловаться ей на мои невзгоды и тяготы, и только боязнь показаться нытиком и растяпой удерживала меня.
— Что с тобой, Володя? Расскажи — может быть, вместе придумаем, — снова спросила Варя.
Мы вышли на улицу, в дымящийся туманом дождливый сумрак, и я, чувствуя в сердце острый холодок смелости, крепко взял ее за руку и притянул к себе:
— Варя, нельзя мне, наверное, говорить тебе это — женщины любят твердых и сильных мужчин… Но мне, кроме тебя, и сказать-то некому!..
Она не отстранилась и сказала ласково:
— Много ты знаешь, кого любят женщины! И тебе никогда не научиться лицедейству…
От измороси фонари казались фиолетовыми; звенели капли, и протяжно пел над головой троллейбусный провод.
— Варя, я не могу к этому привыкнуть — часы, минуты, стрелки, циферблаты; гонит время, как на перекладных, все кругом кого-то ловят, врут, хватают, плачут, стонут, шлюхи хохочут, стрельба, воришки, засады; никогда не знаю, прав я или виноват…
— Володя, дорогой, а разве на войне тебе было легко?
— Варя, я не про легкость! На войне все было просто — враг был там, за линией фронта! А здесь, на этой проклятой работе, я начинаю никому не верить…
Никого не было на вечерней, расхлестанной дождем, синей улице. Варя неожиданно двумя руками взяла меня за лицо и поцеловала, и это было как сладостный обморок; на губах ее был вкус яблок и дождя.
Она прижимала к себе мою голову и быстро, еле слышно говорила:
— Ты еще мальчик совсем, ты устал очень и не веришь в себя, потому что еще только учишься делу, еще показать себя как следует не можешь… Ты мне верь — женщины чувствуют это лучше: ты на своем месте нужнее Жеглова. Ты как черный хлеб — сильный и честный. Ты всегда будешь за справедливость. Ведь если нет справедливости, то и сытость людям опостылеет, правда?..
У нее глаза были огромные, морозные, один серый, а другой ярко-зеленый, и я знал, что никогда в жизни не смогу обмануть ее, и нежность теплым облаком билась во мне, как огонь в фонаре. Теряя сознание от счастья, я целовал под проливным дождем ее глаза, и во мне обрывалось что-то, когда я вспоминал, что скоро кончится наш путь — мы дойдем до ее дома и мне надо будет уйти.
Варя раскрыла зонт, и мы шли под ним оба; я первый раз в жизни шел под зонтом, мне всегда это казалось ужасно стыдным — стыднее было бы только носить галоши, — и я бы охотно поклялся теперь ходить всю жизнь под зонтом, если бы со мной была Варя.
— Володенька, пройдет невыносимо много лет — двадцать, тридцать, — мы уже совсем состаримся, и в каком-нибудь семьдесят пятом году здесь тоже пройдут влюбленные, и любовь их останется такой же внезапной и пугающей, как крик в ночи, но бояться они будут только своих чувств, потому что не станет уже в те времена воров, бандитов и шлюх, и людям придется плакать разве что от счастья, а не от страха. Никто никого не станет ловить и хватать, и этим будут тогдашние влюбленные тоже обязаны тебе, мой солдатик…
Ее запрокинутое лицо было холодно и светло, а ночь вокруг нас влажно блестела на черных, как жегловские сапоги, тротуарах, и как я ни был счастлив, в сердце ледышкой позванивал беззвучный лет времени…
У дверей ее дома я сказал:
— Не могу без тебя…
— Мы увидимся завтра. Ты же собирался прийти на вечер…
— Нет, я не об этом. Я хочу всегда, все время… Каждую минуту.
Она поцеловала меня и нежно, будто умывая, провела своими длинными прохладными ладошками по лицу:
— Не спеши…
И ушла.
Медленно брел я домой, и ощущение счастья постепенно утекало, и какое-то тайное беспокойство уже точило меня неотступно. Кислый вкус досады лежал на губах, и я не мог понять, что меня изводит, пока вдруг не пришло мрачное озарение — Жеглов! Я же выгнал его! Я сказал, чтобы он сегодня же сматывался. А ведь это свинство, наверное… Конечно, слов нет, сволочной номер он отколол. Допустим, обиделся я на него. Да будь я человеком, взял бы и сам ушел. Что мне, переночевать негде? А то сначала позвал к себе жить бездомного человека, а потом взбесился и вышиб из дома в один хлоп!
Случись у меня такая штука с Тараскиным или Пасюком, все было бы проще — можно было бы извиниться и позвать обратно. А с Жегловым-то ужасно — он ведь может подумать, что я перетрусил и решил к нему подлизаться. Ой, стыдуха! Что же придумать? Как теперь выкручиваться? А главное, Жеглов ведь наверняка уже выписался из общежития. К Тараскину или Копырину пошел ночевать. Черт бы меня побрал с моим проклятым языком! Тоже мне купчишка нашелся: «Убирайся с моей жилплощади!» Тьфу!
Ругая себя, я поднялся на второй этаж, отпер квартиру, тихонько прошел по коридору, отворил свою дверь и зажег свет. Накрывшись с головой, на диване уютно похрапывал Жеглов, на столе валялось несколько банок консервов и четыре плитки шоколада. А посреди комнаты стояли его ярко начищенные сапоги.
Жеглов отбросил край одеяла, приподнял с подушки заспанное лицо и сердито буркнул:
— Гаси свет! Нету от тебя покоя ни днем ни ночью…
Откинулся и сразу же крепко заснул. И ощущение счастья опять нахлынуло на меня. Так я и уснул в твердой уверенности, что весь мир удивительно прекрасен…
* * *
ИППОДРОМ. Ленинградское шоссе, 25.
24 октября.
РЫСИСТЫЕ ИСПЫТАНИЯ.
Начало в 3 ч. дня.
Буфет. Оркестр.
Объявление
Проснулся я от ужасного истошного крика, словно прорезавшего дверь дисковой пилой. Очумелый со сна, пытался я сообразить, что там могло случиться, и подумал, что в квартире у нас кто-то помер. И пока я старался нашарить ногой сапоги, Жеглов уже слетел с дивана и, натягивая на бегу галифе, босиком выскочил в коридор.
В коридоре, заходясь острым пронзительным криком, каталась по полу Шурка Баранова. На ее тощей сморщенной шее надувались синие веревки жил, красные пятна рубцами пали на изможденное лицо, и такое нечеловеческое страдание, такие ужас и отчаяние были на нем, что я понял — случилось ужасное.
Жеглов, стоя перед Шуркой на коленях, держал ее за костистые плечи.
— Дай воды! — крикнул мне Глеб.
Я так ошалел от ее крика, так испугался, что побежал почему-то не на кухню, а в комнату, и никак не мог найти кружку, потом схватил кувшин, и Жеглов, набирая воду в рот, брызгал ей в лицо. Жались по углам перепуганные соседи, тоненько скулил старший Шуркин сын Генка, и замер с нелепой бессмысленной улыбкой ее муж инвалид Семен.
— Карточки! Кар-то-чки! — кричала Шурка страшным нутряным воплем, и в крике ее был покойницкий ужас и звериная тоска. — Все! Все! Продуктовые кар-то-чки! Укра-ли-и-и-и!.. Пятеро малых… с… голоду… помрут!.. А-а-а! Месяц… только… начался… За весь… месяц… карточки!.. Чем… кормить… я… их… БУДУ! А-а-а!..
Четвертое ноября сегодня, двадцать шесть дней ждать до новых карточек, а буханка хлеба на рынке — пятьдесят рублей.
Жеглов, морщась от крика, словно ему сверлили зуб, сильно тряхнул ее и закричал:
— Перестань орать! Пожалеет тебя вор за крик, что ли? Детей, смотри, насмерть перепугала! Замолчи! Найду я тебе вора и твои карточки найду…
Шурка и впрямь смолкла, она смотрела на Жеглова с испугом и надеждой, и весь он — молодой, сильный и властный, такой бесконечно уверенный в себе — в этот миг беспросветного отчаяния казался ей единственным островком жизни.
— Глебушка, Глебушка, родненький, — зарыдала она снова. — Где же ты сыщешь эту бандитскую рожу, гада этого проклятого, душегуба моих деточек? Чем же мне кормить их месяц цельный? И так они у меня прозрачные, на картофельных очистках сидят, а как же месяц-то проголодуем?
— Перестань, перестань! — уверенно и спокойно говорил Глеб. — Не война уже, слава богу! Не помрем, все вместе как-нибудь перезимуем…
Он повернулся ко мне и сказал:
— Ну-ка, Володя, тащи-ка наши карточки. — И, не дожидаясь, пока я повернусь, проворно вскочил и побежал в нашу комнату, и никто из онемевших соседей еще не успел прийти в себя, как он сунул Шурке в руки две наши рабочие карточки с офицерскими литерами. — На, держи! Половину ртов мы уже накормили, с остальными тоже что-нибудь придумаем…
Шурка отрицательно мотала головой, отводила в сторону его руки, отталкивала от себя розовые клетчатые бумажечки карточек, искусанными губами еле шевелила:
— Не-е, не возьму… А вы-то сами?.. Не могу я…
— Бери, тебе говорят! — прикрикнул на нее Жеглов. — Тоже мне еще, церемонии тут разводить будешь…
Он сходил снова в комнату и принес банку консервов, кулек сахару, пакет с лярдом — из того, что мы сэкономили и он вчера отоварил к празднику.
— Ешьте на здоровье, — милостиво сказал он, и я видел, что он самому себе нравится в этот момент и всем соседям он был невероятно симпатичен; да и мне, честно говоря, Глеб был очень по душе в этот момент, и он это знал, и хотя босиком у него был не такой внушительный вид, как в сверкающих сапогах, но все равно он здорово выглядел, когда сказал Шурке строго: — Корми ребят, нам еще солдаты понадобятся. Эра Милосердия, она ведь не скоро наступит…
Старческая серая слеза ползла по ячеистой клетчатой щеке Михал Михалыча, который быстро-быстро кивал головой, протягивая Шурке авоську с картошкой и луком — у него все равно больше ничего не было.
Шурка бессильно, тихо плакала и бормотала:
— Родненькие, ребятушки мои дорогие, сыночки, век за вас бога молить буду, спасли вы деточек моих от смерти, пусть все мои горести падут на голову того ворюги проклятого, а вам я отслужу — отстираюсь вам, убираться буду, чего скажете, все сделаю…
— Александра! — рявкнул Жеглов. — Чтобы я больше таких разговоров не слышал. Советским людям, и притом комсомольцам, стыдно использовать наемную силу! — Повернулся ко мне и сказал сердито: — Чего стоишь? Иди чайник ставь, мы с тобой и так уже опаздываем…
Шагая рядом с Жегловым на работу, я раздумывал о том, что мы с ним будем есть этот месяц. За двадцать шесть дней брюхо нам к спине подведет — это как пить дать. Раз мы не сдали карточки в столовую, то нас послезавтра автоматически снимут там с трехразового питания. Правда, остается по шестьдесят талонов на второе горячее блюдо. Еще нам полагается, наверное, не меньше мешка картошки с общественного огорода. Несколько банок консервов осталось. У Копырина можно будет разжиться кислой капустой, а Пасюк хвастался, что ему прислали приличный шмат сала, он нам наверняка кусок отжалеет. Хлеба, даже если покупать его на рынке — по полсотни за буханку, — тоже хватит. В крайнем случае, что-нибудь из обмундирования загоним, часы… В общем, ничего, перебьемся…
Прикидывал я все это в уме и сам себя стыдился. Ну никогда, видимо, мне не стать таким человеком, как Жеглов — взял и вот так, запросто, отдал весь месячный паек Шурке Барановой и идет себе, посвистывает, думать об этом уже позабыл, а я, как крохобор какой-то, все считаю, и считаю, и прикидываю, и вычисляю! Тьфу, просто противно смотреть на самого себя! Видимо, каким человек родился — его уж не переделаешь. И даже мысли о том, что Жеглов не только свои, но и мои карточки тоже отдал, не утешали меня в сознании своего крохоборства.
На Трубной мы сели в трамвай. Жеглов сказал кондукторше:
— Служебный, литер «Б»… — Мы с ним устроились на задней площадке, и, когда уже подъезжали к Петровке, он постучал меня по плечу: — Володя, ты все же чего-нибудь померекуй — нам ведь с тобой месяц жрать хошь-не-хошь, а надо…
Полдня пролетело незаметно в текущих хлопотах, а после обеда явился взмыленный Тараскин — усталый, но довольный собой. Он ухитрился-таки повязать на Зацепе жулика, обокравшего семью погибшего военнослужащего с улицы Стопани: тот не успел еще спустить сиротское барахлишко и был прихвачен, можно сказать, с поличным — вещдоки мирно лежали у него дома. О своем успехе он еще вчера вечером доложил Глебу по телефону, и тот сразу же запряг его на установку хозяев телефона К 4-89-18. Сложность заключалась в том, чтобы все разузнать по-тихому, чтобы никто не заподозрил, будто кто-то интересуется владельцем телефона, тем более из МУРа; и разведку следовало вести под какой-нибудь легендой. Коля Тараскин такую легенду выдал и сведения собрал довольно полные, только, как мне казалось, совсем для нас бесполезные.
— Телефон личный, — докладывал Коля, томно развалясь за столом, который занимал пополам со мной. — Владелец — Задохина Екатерина Петровна, семидесяти лет. Проживает по Чистопрудному бульвару, дом тринадцать, квартира пять…
По лицу Жеглова я видел, что он не хочет лишать Колю ощущения триумфа — Тараскин, прямо сказать, был не из самых удачливых в личном сыске, — но и дожидаться всего рассказа по порядку тоже терпения не имел, поэтому перебивал Колю короткими точными вопросами:
— Квартира отдельная, коммунальная?
На что Коля отвечал обстоятельно:
— Квартира коммунальная, помимо Задохиной имеется еще четверо соседей: Иволгины, Сергеевы…
— Соседи пользуются телефоном?
— В одну сторону…
— В смысле?
— Чтобы сами звонили, бабка разрешает. А номер давать, чтобы им звонили, — категорически нет.
— Ага. Ясно. Дальше.
— Бабка живет в этой квартире всю жизнь, до революции служила в Расходовских номерах на Сретенке горничной. Последнее время — в разных столовых, сперва официанткой, потом судомойкой…
— Потеплее где, значит… — заметил Жеглов.
— Ага. В общественном питании… — не стал спорить Тараскин, хотя видно было, что он не разделяет иронии начальника, поскольку — то ли Жеглов забыл об этом, то ли церемониться не стал — жена Тараскина Вера тоже была официанткой, ввиду чего Тараскин постоянно был в курсе дел общественного питания, да и аппетит у него был всегда поменьше нашего. А Жеглов спросил:
— Родственники, знакомые какие у бабки?
— По домовой книге родственников у ней с тридцать девятого года не значится.
— А из других источников?
— Племянница к ней иногда наезжает. По сведениям соседей, проживает на Брянщине, в деревне то ли Новые, то ли Нижние Ляды. Зовут Нюша…
— Нюша? — заинтересовался Жеглов. — Нюша. Нюра. Анна. Что?
— Анна-то Анна, да не та, по-моему, — сказал рассудительно Тараскин. — Во-первых, лет ей от тридцати пяти до сорока — старовата, значит; во-вторых, криминалу за ней — что самогон в грелках резиновых привозит, а посерьезней ни-ни.
— Понял. На бабку, Задохину эту самую, есть что?
— Компрматериалов — ни синь пороху. Тихо живет, ходит в церковь, приводов и судимостей не имеет. Питается, одевается по средствам получаемой пенсии…
— Так-так-так… — пробурчал Жеглов. — Ничего, значитца, за ней не маячит. Ну ладно, садись пиши справку. Да, а посетители к ней ходят какие?
Тараскин, доставая из ящика стола бумагу, сказал скучным голосом:
— Да какие у ней, ископаемой, посетители? Нема. И такой, как мы представляем, красульки вроде неизвестной нам подруги Фокса под кодовым названием «Аня», никто там сроду не видел…
Высунув от усердия кончик языка, Тараскин принялся выводить справку-донесение, а Жеглов, наморщив лоб, похаживал из угла в угол, скрипел сапогами, думал. Я сказал ему:
— Хитер бобер этот Фокс. Его тут, я думаю, не зацепишь — двойная перестраховка. У меня в штрафроте был один уголовник, Синяев Федор, домушник по довоенной профессии. Я его потом подтянул несколько, сбил с него разгильдяйство…
— Внимание, случай из военной практики комроты Шарапова, — сказал, ехидно ухмыльнувшись по своей привычке, Жеглов.
Я, конечно, на него обижаться не стал — натура! И сказал:
— Он вообще-то мужик основательный был, бережливый, у меня потом, после пролития крови, тылом заведовал… Да-а… Он, значит, воровать любил из квартир, где хозяева в долгосрочной отлучке. Он мне рассказывал: ходит, бывало, ходит под окнами, днем и вечером… Днем занавески закрыты, вечером по нескольку дней свету нет. Значит, площадка готова. Заберется он туда и шурует спокойненько: сперва все сортирует, готовит без суеты…
— Есть такие шакалы… — уже по-серьезному сказал Жеглов. — Ну-ну?
— За раз не управится — ставит меж окном и занавеской газеты. Если хозяева вернутся, занавески тронут, газеты упадут. Он, как придет снова, увидит… Вот, значит, какая манера…
— Это ты к тому, что Фокс нам у бабки Задохиной газеточки в окне ставит?
— Так точно. И получается, по моему разумению, — двойные. Потому, если Ручечник его сдаст, он все равно должен звонка Фокса дожидаться. Выходит, есть время ему подумать и подготовиться. Я так рассуждаю…
— Правильно рассуждаешь. Ну-с, что делать будем?
Тараскин оторвался от писанины, сказал решительно:
— Вызвать сюда бабку: так, мол, и так, бабка Катя, какие такие бандиты особо опасные держат через тебя связь со своими преступными пособниками? Рассказывай по совести, не то…
Жеглов перебил его выступление:
— Ага! Бабка перекрестится на портрет — вона, в красном углу, — и скажет: «Разлюбезный мой гражданин начальник Тараскин Николай, хошь распни меня, знать ничего не ведаю. Есть, мол, молодка одна, Аня, за сиростью моей присматривает, забегает иногда карточки отоварить, добрая душа. Ну, телефона у ней нету, а дело молодое — кавалеры-то звонить нынче привыкли. Вот я ей и передаю… А кто да что — откуда мне, старой дуре, знать?» И еще через полчаса Аня в курсе дела, а с нею и дружок ее многомудрый, Фокс. Как тебе такая картина?
Тараскин развел руками:
— Вам виднее, Глеб Георгиевич. Вы у нас голова, вам и решать… — И вернулся к своей справке, которую, судя по темпам, должен был закончить к Новому году.
— А ты как думаешь, Шарапов? — спросил Жеглов.
— У меня соображения только, так сказать, отрицательные.
— Ничего, — кивнул Жеглов. — Можно идти и методом исключения. Говори!
— Да что говорить-то… Если мы от имени Ручечника позвоним, Фокс ему же перезвонит. А как с ним разговаривать? Тут же засыплемся… С Волокушиной попробовать договориться — так она с ними в разговоры не вступала и нас от чистого испуга завалит…
— Остается одно, — подытожил Жеглов. — Ручечника сагитировать.
— Вызвать? — приподнялся я.
Жеглов покачал головой:
— Не. Рано еще. Пусть посидит, — может, дозреет. Я его выпущу, если он нам Фокса сдаст…
Я с удивлением воззрился на него — никак не мог я привыкнуть к его неожиданным финтам. А он сказал:
— Фокс бандит. Его любой ценой надо брать. А Ручечник мелкота, куда он от нас денется?..
Что-то меня не устраивало в этом рассуждении, но я еще был слаб в коленках с Жегловым спорить, да и подумал, кроме того, что это у меня в привычку превращается — по любому вопросу с ним в склоку вступать. Поэтому я промолчал, а Глеб задумчиво сказал:
— Для нас, как ни прикидывай, телефон этот дурацкий с Аней — главный опорный пункт. Это тебе не прогулки по коммерческим кабакам, здесь они реально пасутся, так что и нам следует реально этот вариант отрабатывать…
— А как?
Жеглов улыбнулся:
— Чтобы такие орлы-сыщики да не придумали! Быть не может! Поэтому ты отправишься к двум часам в триста восьмой кабинет к товарищу Рабину Николаю Львовичу — я с ним договорился — и начнете вместе проверку по всем оперативным учетам: на судимых, приводников, барыг и прочую прелестную публику. Выберете всех женщин по имени Анна, хотя бы мало-мальски подходящих под наш размер. Кстати, загляни и в картотеку кличек…
— Так ведь Анна — это… — не понял я.
Жеглов похлопал меня по плечу:
— Бывает, бывает, что имя — это не имя, а кличка. Я тебе на досуге сколько хошь примеров приведу. Да ты и сам увидишь! Значит, выпиши всех более-менее подходящих на карточки — пусть у нас перед глазами будут…
— Есть!
— Работа эта большая, на несколько дней, да что делать…
Мне пришла в голову мысль, и я ее нерешительно высказал:
— А что, Глеб, если нам по вокзалам поискать?
— То есть?
— Ну, мы ведь прикинули, что она может работать где-нибудь в вагоне-ресторане? Там ведь любую добычу можно перемолоть?..
Жеглову никогда не надо долго объяснять.
— Толково, — сказал он. — Попросим у Свирского людей, пусть по всем вокзалам устанавливают Аню в вагонах-ресторанах — список мы потом сравним с твоими карточками по оперучету. Теперь вот что: бабку эту, Задохину, надо взять под колпак — вдруг к ней кто сунется? Это я тоже проверну…
Мысль насчет бабки была, конечно, верная, но мне все казалось, что с ее телефоном мы чего-то не дорабатываем. Поэтому я спросил:
— Слушай, Глеб, мне как-то Пасюк говорил, что если к нам, например, позвонят, скажут чего-нибудь, а потом бросят трубку, а ты хочешь узнать, откуда звонили, то это можно. Так это?
— Можно, — сказал Жеглов. — Надо только свою трубку не класть, а с другого аппарата позвонить на телефонную станцию. Там они засекают как-то… А что?
— Постой, у меня тогда еще вопрос. Ведь то, что мы Ручечника посадили, для уголовников не секрет, знают они?
Жеглов посмотрел на меня с удивлением:
— Конечно, не секрет, обыкновенное дело. И что?
— А то, что можно заранее с телефонной станцией договориться и попросить Волокушину позвонить Задохиной насчет Ани. Аня или Фокс перезвонят, пусть им Волокушина скажет, в натуре так, с истерикой, что Ручечника посадили и как, мол, ей жить дальше…
Глаза Глеба заблестели, идея ему явно понравилась.
— Ага, ага… — быстро прикинул он. — Тогда Фокс с ней как-либо связывается, что мало вероятно… или велит забыть Анин телефон и больше не звонить… так-так… а нам телефонная станция при всех случаях дает номер, откуда он звонил… Молодец, Шарапов, орел!
Я почувствовал, как по лицу у меня невольно расплывается довольная улыбка, и мне от этого неловко стало — стоит Жеглову погладить меня по шерсти, я тут же мурлыкаю, как кот, от удовольствия! Что-то в нем все же есть такое, в чертяке!
А он посмотрел на меня с прищурцем и сказал:
— Независимо от этого завтра начинаем общегородскую операцию по ресторанам — люди выделены, я с начальством обо всем договорился. Особый прицел — на «Савой», он ведь там, по нашим данным, часто болтается. Почем знать, может, мы его там и подловим! Ты пока, до двух-то часов, приведи в порядок переписку, а я пошел… — И без дальнейших разъяснений Жеглов испарился.
Я уселся за его стол и занялся перепиской — так у нас всякая канцелярщина называется: вносишь названия документов в опись, толстой «цыганской» иглой подшиваешь к делу, нумеруешь страницы и тому подобное. Коля Тараскин, оживившись с уходом Жеглова, принялся, со слов своей жены, пересказывать мне содержание музыкальной кинокомедии «Аршин мал Алан», я занимался своим делом и должен сказать, что лучшего времяпрепровождения, когда тебе предстоит праздничный вечер, и не придумаешь…
* * *
МОСКОВСКИЙ ЗАВОД ШАМПАНСКОГО
На созданном в дни войны Московском заводе шампанских вин начался, как говорят виноделы, массовый тираж шампанского. Молодые вина, выдержанные здесь в течение двух лет, разливаются в бутылки для брожения и дальнейшей обработки. В нынешнем году Московский завод шампанских вин выпускает в продажу «Советское шампанское», изготовленное из вин «Абрау-Дюрсо» и «Тбилиси».
«Вечерняя Москва»
Жеглов появился так же неожиданно, как исчез, и теперь задумчиво смотрел на меня, и я видел, что его томит желание дать мне какое-то неотложное поручение. И, чтобы упредить его, я твердо сказал:
— Все, я ухожу…
— Позвольте полюбопытствовать куда? — заострился Жеглов.
— Домой, переодеваться. Сегодня вечер, — напомнил я ему.
— А-а! Чего-то я запамятовал. — Жеглов секунду размышлял, потом махнул рукой: — Слушай, а ведь это идея — повеселимся сегодня? Нам ведь тоже роздых, как лошадям, полагается — не запалить бы мне вас…
— Да, наверное… — сказал я осторожно, поскольку меня одолевала секретная мыслишка провести с Варей время отдельно от Жеглова — очень уж я казался самому себе невзрачным на его фоне.
— Значитца, так, — повелел Жеглов, не обращая внимания на мою осторожность. — Будешь дома, возьми там пару банок мясных консервов и плитку шоколаду, а я тут сгоношу чего-нито насчет святой водицы…
— А ты переодеваться не будешь? — спросил я.
— Чего мне переодеваться? — захохотал Жеглов, полыхнув зубами. — Я, как Диоген, все свое при себе имею…
У меня был час на сборы, и весь этот час я добросовестно трудился. Наверное, ни разу в жизни я так долго не собирался. Докрасна раскаленным утюгом через мокрую тряпку я отпарил синие бриджи и парадный китель так, что одежда резалась на складках. Потом разложил мундир на стуле, достал новенькие рантовые сапоги и полировал их до дымного блеска. Отправился в ванную и тщательно побрился, волосы расчесал на косой пробор. Пришил новый подворотничок. Уселся на стуле против всего этого богатства и великолепия и задумался. На правой стороне мундира зияли три дыры, проверченные Жегловым, и я сам себя уговаривал, что теперь мне уже хода нет назад и я должен — просто у меня другого нет выхода, — я должен теперь надеть свои ордена, хотя самому себе поклялся, что не покажусь с ними в МУРе до тех пор, пока сам не раскрою какое-нибудь серьезное дело и, как говорят спортсмены, подтвержу свою квалификацию. Но нельзя же идти на вечер с дырками на груди, это просто уставом запрещается, и главное, что до раскрытия собственного дела еще ух как далеко, а Варя будет на вечере сегодня!
Вот так я поборолся немного сам с собой, и эта борьба была с самого начала игрой в поддавки, как если бы я сам с собой играл в шахматы, заранее решив выиграть белыми. Я решительно встал и пробуравил шильцем еще дырку справа и две дырки слева. Полез в чемодан и достал оттуда увесистый фланелевый сверточек, развернул его и разложил на столе мои награды. Принес из кухни кружку воды и зубной порошок, потер немного — так, чтобы высветлились, но и не сияли, как новенькие пятаки. Потом не спеша — я это делал с удовольствием, поскольку знал, что эти знаки должны удостоверить, что я не по тылам отирался четыре года, а был на фронте, — неторопливо привинтил справа оба ордена Отечественной войны, Звездочки, гвардейский знак, а налево пришпилил орден Красного Знамени, все семь медалей, польский крест «Виртути Милитари» и бронзовую медаль «За храбрость». Накинул на себя мундир, застегнулся до ворота, продел под погон портупею, посмотрел в зеркало и остался жутко собой доволен…
В гардеробе клуба Тараскин и Гриша Шесть-на-девять о чем-то сговаривались с ребятами из мамыкинской бригады. Увидев меня, Гриша и закричал:
— Ага, вот Шарапов пришел, мы его сейчас туда направим!.. Иди сюда, Володя!
— Сейчас. — Я сдал шинель и фуражку в гардероб, подошел к ним и шутя козырнул: — Для прохождения службы прибыл…
Тараскин смотрел на меня, как будто его заморозили, потом сказал медленно:
— Ну и даешь ты, Шарапов…
— Вот это иконостасик, — сказал восхищенно Гриша.
— Да ты не красней! — хлопнул меня по плечу Мамыкин. — Чай, свои, не чужие…
— Это я от удовольствия, — пробормотал я смущенно.
— Тихарь же ты, Шарапов, — мотал сокрушенно головой Тараскин. — Хоть бы словечко сказал…
— А что я тебе должен был говорить? — спросил я растерянно.
— Шарапов, я о тебе заметку в нашу многотиражку напишу, — пообещал Гриша.
— Да бросьте вы, в самом деле!