Эра Милосердия Вайнер Георгий
— Хороший мужик Копырин, — сказал я.
— Да, — сказал Жеглов и пошел в подъезд.
На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал:
— Много трудитесь, молодые люди…
— Да и вы бодрствуете, — криво усмехнулся Жеглов.
— Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам картофеля…
— Это прекрасно, — кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель».
— Спасибо, Михал Михалыч, — сказал я ему. — Может, выпьете с нами рюмашку?
— Благодарствуйте, — поклонился Михал Михалыч. — Я себе этого уже давно не позволяю.
— От одного стаканчика вам ничего не будет, — заверил Жеглов.
— Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами.
Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку, завернутую в два полотенца — чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку.
Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол-луковицы, разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал:
— За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом. Вечная память…
И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан.
Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не стал закусывать и сразу налил снова.
Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил:
— У вас товарищ умер?
Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно сказал:
— Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех, подлюга…
Зашевелились клеточки-складки-чешуйки на лице Михал Михалыча:
— Н-не понял?
— А-а-а! — махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: — Мы ведь с тобой и не знаем даже, как звали Топоркова… — Он поднял свой стакан и сказал: — Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а трехголовый дракон, и башки эти его — трусость, жадность и предательство. Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла. Давай поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся, а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать и сказке нашей конец!
Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову.
Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча:
— Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит — он, гадина, где-то ходит по земле, жирует, сволочь…
Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю — так все легко, будто накачали меня воздухом.
— …Вашей твердости, ума и храбрости — мало, — говорил Михал Михалыч, когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул.
— А что же еще нужно? — щурился Жеглов.
— Нужно время и общественные перемены…
— Какие же это перемены вам нужны? — подозрительно спрашивал Жеглов.
— Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее материальные и моральные последствия…
— Например? — уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов.
— Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство — раз. Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть — два. Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе — три и четыре. Вот только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не будет…
— А нам?..
— А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы. Рецидивисты, так сказать…
— Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? — сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма.
— Может быть… — разводил черепашьими ластами Михал Михалыч.
— Дулю! — кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. — Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают!
— Я и не предлагаю ждать, — пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. — Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей…
— Милосердие — это поповское слово, — упрямо мотал головой Жеглов.
Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого.
— Ошибаетесь, дорогой юноша, — говорил Михал Михалыч. — Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся…
— Точно! — язвил Жеглов. — «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам…
Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча:
— …У одного африканского племени отличная от нашей система летосчисления. По их календарю сейчас на земле — Эра Милосердия. И кто знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи — Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…
* * *
ПОДГОТОВКА К ВСТРЕЧЕ ВОИНОВ
В районах столицы идет деятельная подготовка к встрече возвращающихся из Красной Армии демобилизованных 2-й очереди.
Депутаты райсоветов с активом проводят учет квартир демобилизуемых. Там, где это необходимо, будет сделан ремонт.
Предприятия готовят для демобилизованных и их семей подарки. Обувная фабрика № 3 шьет 400 пар обуви, а валяльная фабрика — 300 пар валенок для школьников — детей фронтовиков. 200 шапок изготовила меховая фабрика…
«Вечерняя Москва»
Тараскин встретил меня в коридоре и строго предупредил:
— Сегодня в пять часов комсомольское собрание. Отчетно-перевыборное. Ты уже встал на учет?
— Нет. Из райкома еще не переслали мою учетную карточку.
Тараскин был важен и исключительно озабочен:
— Ты позвони в райком, поторопи. Надо активнее включаться в общественную жизнь. — Он придирчиво посмотрел на меня и внушительно добавил: — Это я тебе как член бюро говорю. И на собрание обязательно приходи…
— Хорошо, — сказал я. — А ты у Жеглова отпросился?
— Что значит «отпросился»?! — возмутился Коля. — Поставил в известность — и точка! Собрание — важное политическое мероприятие, и Жеглов сам обязан присутствовать…
— А Жеглов комсомолец? — удивился я.
— Конечно! Правда, ему уже двадцать шестой год… Скоро будем его рекомендовать кандидатом партии.
Я как-то и не задумывался над тем, что Жеглову всего на три года больше, чем мне, — почему-то он во всем казался намного опытнее, умнее, старше…
Собрание проходило в актовом зале; и залом-то он считался только по названию — такой он был маленький. Набилось туда народу, как селедок в бочку. Я хотел устроиться у входа на подоконнике, но увидел, что из середины зала мне машет рукой Варя, и стал пробираться к ней ближе; и полз я по чьим-то ногам, спинам, на меня ругались, чертыхали меня по-всякому, толкали и пинали. Наконец я добрался до Вари и устроился рядом с ней — две ее подружки подвинулись, косясь на меня и усмехаясь.
Председатель позвонил в колокольчик и сказал:
— Товарищи! Прошлое наше отчетно-выборное собрание состоялось еще во время Великой Отечественной войны — 20 сентября 1944 года. Многое пережила страна — и мы вместе с нею — за этот год. Об этом подробно доложит докладчик. А сейчас память погибших с прошлого собрания я предлагаю почтить вставанием…
Зал единым махом поднялся, стало тихо, только тяжело дышал кто-то у меня за спиной и гремел звонкий мальчишеский голос председателя:
— Аникин, Багаутдинов, Векшин, Гринберг, Седова, Топорков, Увалов, Яковлев… Вечная память комсомольцам, павшим с оружием в руках за счастье нашей Родины!
Слово для отчетного доклада получил наш секретарь Степа Захаров — белобрысый курчавый опер из ОБХСС. И шум понемногу улегся в зале. Я сидел рядом с Варей, ощущая ее теплое мягкое плечо и поглядывая на нее все время сбоку. Она толкнула меня тихонько локтем — слушай, мол, а не вертись!
Степа хорошо говорил — не по бумажке, а на память, только изредка заглядывая в блокнот, когда ему надо было привести какие-то цифры. Голос у него был громкий, раскатистый, и говорил он с выражением, а не бубнил, и когда ему казалось, что он голосом чего-то не дожал, не разъяснил и не убедил, то он еще рукой махал резко и решительно, будто саблей отсекал этот вопрос.
— …Больше пятнадцати тысяч килограммов крови дали доноры столичной милиции для воинов Красной Армии, — гремел Степа с трибуны. И сам хлопал в ладоши, и по лицу его было видно, что он так доволен, будто его самого спасли кровью доноров-милиционеров. — И особый низкий поклон нашим дорогим девушкам — комсомолкам-донорам, среди которых я хотел бы назвать Середину, Акимову, Леонтьеву, Рамзину, Попрядухину, Кикоть и многих других, которые сдавали свою кровь по двадцать — тридцать раз!
Зал гремел аплодисментами, я наклонился к Варе и спросил тихонько:
— А ты, Варя, тоже сдавала кровь?
— Семь раз, — смущенно улыбнулась Варя, будто стеснялась того, что вроде Кати Рамзиной не сдала кровь тридцать раз.
Я пожал слегка ее пальцы и шепнул:
— Варюша, а может быть, во мне и твоя кровь течет?..
— …Исключительно важное значение имело проведение огородной кампании для улучшения продуктового снабжения работников милиции, — взмахивал сразу двумя руками Степа Захаров. — И, безусловно, надо признать, что лучше всех с этим ответственным мероприятием справились сотрудники 78-го отделения милиции, которые на своем огороде в Измайлове накопали по шестнадцать-семнадцать мешков картошки с каждого участка. А работники ОБХСС Калининского района провалили это дело, поскольку у них собрано не более двух-трех мешков…
Степа покритиковал еще немного транспортников, не обеспечивающих своевременный ремонт автомашин, потом сделал остановку, помолчал и сказал негромко:
— К сожалению, не обошлось без ЧП… — И зал, как по команде, затих, а Степа продолжал: — Один из наших… оказался трусом. — Тишина в зале напрягалась до предела. — Выполняя боевое задание, лейтенант Соловьев струсил, предал товарищей…
Зал взорвался возмущенными криками:
— Позор! Подлец!
Девчушка в сержантских погонах, сидевшая перед нами, наклонилась к подруге, громко шепнула ей:
— В засаде они сидели, и он убийцу выпустил, испуга-ался…
А зал гремел:
— Вон из комсомола!
Захаров постучал карандашом по графину, объявил:
— Тихо, товарищи. Персональное дело комсомольца Соловьева будет рассматриваться особо. А сейчас — к повестке…
Он еще говорил о наших задачах, о повышении профессиональной подготовки, укреплении дисциплины, и когда он кончил, то председатель совершенно неожиданно для меня сказал:
— В прениях первое слово предоставляется председателю шефской комиссии бюро комсомола сержанту Синичкиной…
Варя встала, одернула юбку и сказала:
— Товарищи, у меня голос громкий, я буду с места говорить, а то на трибуну не пробраться. — И говорила она действительно очень звонко, отчетливо, и мне пришло в голову, что это только я один такой куль — двух слов на людях связно сказать не могу.
— Пусть на сцену идет! — услышал я выкрик Жеглова и стал его искать глазами, пока не разглядел, что он сидит в президиуме — вторым слева от председателя.
— Пусть с места говорит! — кричали из зала. — А то все время уйдет на хождение туда и обратно!
И я, конечно, закричал:
— С места! Тут лучше!
Жеглов увидел меня, усмехнулся и развел руками:
— Воля масс — закон для президиума!..
— Товарищи! Шефская комиссия проделала за истекший отчетный период немалую работу, хотя нерешенных вопросов еще остается тьма. Основное внимание мы уделяли детям и семьям наших погибших товарищей — тех, кто пал на фронте или здесь при исполнении служебных обязанностей. В клубе Управления мы провели большой праздничный утренник, на который к детям приехали замечательные наши артисты Качалов, Москвин и Хмелев. Всем детям мы приготовили праздничные гостинцы — хлеб с повидлом, орехи и очень вкусные соевые конфеты. К предстоящему празднику 28-й годовщины Великой Октябрьской революции мы тоже постарались сделать подарки для детей наших погибших товарищей. Мы распределили сто пятьдесят кусков мыла, сорок три ордера на промтовары, — в основном, на обувь и пальто, — и в каждую такую семью уже завезли по сто пятьдесят килограммов картофеля, пятьдесят кило капусты и по два кубометра дров…
Лицо у Вари раскраснелось, блестели огромные серо-зеленые глаза, она говорила быстро и весело, и, когда я смотрел на нее, лицо мое невольно расплывалось в блаженную, счастливую улыбку.
— …Замечательно проявил себя комсомолец старшина Иванов, имеющий гражданскую профессию сапожника. Он очень хорошо и быстро починил к наступающей зиме обувь всем нуждающимся детям сотрудников Управления и многим нашим товарищам, у которых не кончился еще срок носки форменной обуви, а она уже пришла в негодность…
Это был, наверное, тот самый Иванов из комендантского взвода, к которому меня обещал отвести Тараскин; так мы до сих пор к нему и не собрались.
— …Коновалов, который отвечает за организацию подарков раненым в московских госпиталях, халатно относится к своим обязанностям. Если бы не инициатива девушек из отдела РУД — ГАИ, вопрос этот стал бы под угрозу срыва, а это неслыханный позор! Надо отстранить Коновалова от такого важного дела…
Варя села на место, и я сказал ей:
— Ты замечательно выступала…
Потом вышел на сцену из-за стола президиума Жеглов, и на трибуну он не пошел, а говорил, расхаживая по крошечной свободной полоске перед столом:
— Когда год назад партия и правительство оказали огромную честь, наградив нас орденом Красного Знамени, комсомол поставил перед нами задачу: «Каждому работнику милиции — семилетнее образование!» Оправдываем ли мы доверие? Выполняем ли мы лозунг о семилетнем образовании? Со всей прямотой надо признать: пока еще с этим вопросом у нас плохо! Начальник бригады Мамыкин никак не закончит семилетку, оперуполномоченного Флегонтова исключили из школы, оперуполномоченный Пасюк третий год числится в шестом классе…
— Ты еще про деда моего вспомни! — крикнули из зала. — Пасюку уже за тридцать!
— Ну и что, если Пасюк уже немолодой человек? Что же, ему из-за этого так и пребывать во тьме невежества? Задача более подготовленных сотрудников — подтянуть на свой уровень менее грамотных товарищей. Милиционер — представитель Советской власти, а власть можно дискредитировать не только непотребным поведением, но и своей серостью…
— Ты у нас больно ясный! — кричал все тот же голос из угла зала. — Пасюк в твоей бригаде работает, ты бы его и подтягивал к себе!
— И подтяну! А ты хочешь говорить — выходи на трибуну и говори, а оратора не смей перебивать…
— О-ра-тор! — засмеялись несколько человек.
Но Жеглова с толку не собьешь.
— Вот ты, Сапегин, смеешься, а сам на политзанятиях заявил, что помнишь Антарктиду потому, что в этом государстве нет столицы! В твоей зоне планетарий находится, люди поглядеть его за пять тысяч километров приезжают. Ты же семь раз на дню мимо таскаешься, а ведь в нем наверняка ни разу и не был, а?
Все дружно захохотали. Сапегин, растерянно качая головой, говорил:
— Ну не был, схожу еще. Я вокруг планетария не под ручку прогуливаюсь…
— …Нам надо всем развивать культуру в себе, и самые верные пути для этого — учеба, чтение книг, участие в художественной самодеятельности. В сентябре был общегарнизонный смотр, а начальники десятого и сорок второго отделений милиции не отпустили своих сотрудников на него. Как это нам понимать?
Особенно оживленно загомонили девушки. Жеглов успокаивающе поднял руку и закончил:
— Владимир Ильич Ленин сказал, что машина советской администрации должна работать аккуратно, честно, быстро. И если к нашей честности приложить необходимое образование, то мы все обязательно будем успешно работать — аккуратно и быстро!..
И под единодушные аплодисменты закончил свою речь.
Потом поднялся Мамыкин:
— Товарищи, многие или, может, некоторые посчитают неважным, что я скажу, но я думаю, это очень важное дело. — Он остановился на минуту, попил воды из стакана. — Находится у нас немало молодых товарищей, и комсомольцев в их числе, готовых истратить десятки рублей на мороженое, папиросы и конфеты. Эти транжиры забывают, что оклад в 478 рублей не бесконечен, и потом они бегают занимать у сослуживцев на обед. Не к лицу это работнику милиции! — закончил он под общий смех и аплодисменты.
После Мамыкина говорили еще часа полтора, в маленьком зале уже дышать стало нечем — стекла запотели, и по ним сочились тоненькие струйки.
Потом полковник Карасев вручил сержанту Маше Колесниковой ценный подарок начальника Управления милиции — отрез бостона — за то, что она одна задержала двух вооруженных грабителей.
И началось голосование. Орали до хрипоты, добиваясь одних и отводя кандидатуры других, жалобными голосами отбивались самоотводчики, список все рос, и только я не участвовал в этой сумятице — они все друг друга хорошо знали, а я их видел всех вместе впервые.
Перед подсчетом голосов объявили перерыв. Я сказал Варе:
— Варь, я тебя провожу?
Она кивнула, но в этот момент подошел Жеглов и, улыбаясь, заявил:
— Варвара, придется мне вас разлучить…
— Это почему еще? — набычился я.
Жеглов подмигнул:
— По делишку нам с тобой сейчас надо сбегать…
Я повернулся к Варе:
— Я позвоню?
— Да. Будь здоров. — И ушла в зал.
А мы пошли с Жегловым к себе в кабинет, и он все посматривал на часы, будто боялся опоздать куда-то. Набрал номер телефона и говорил как-то странно:
— Это ты?.. Ага, привет… Хорошо… Как договорились… Все, буду…
Он взглянул на меня, засмеялся:
— Ну что, орел, сопишь? Недоволен мною?
Я пожал плечами.
— Слушай, Шарапов, а как же ты с Варей разговариваешь? Из тебя же слова за деньги тянуть приходиться.
— Ничего, как-нибудь без твоего краснобайства обойдусь…
— Да ты не сердись! Оторвал я тебя, конечно, от Варвары, но сам знаешь: «первым делом, первым делом самолеты…»
* * *
10 октября 1945 года в Октябрьском зале Дома Союзов состоится 34-й тираж Государственного займа 2-й пятилетки, выпуска четвертого года.
Объявление
Мы вышли с Петровки около девяти вечера, и ночь, разжиженная желтыми тусклыми огнями на бульварах, непроницаемо расползлась по окрестным переулкам. Накрапывал мелкий дождь, ветер с грохотом рвал на крышах отставшие листы толя и жести, и мы зябко кутались в свои тощие плащи. С Каретного вышли на Колобовский, спустились к цирку, перепрыгнули через забор огромного недостроенного дома, мрачно темневшего провалами оконных проемов. В этом здании должен был разместиться не то какой-то новый театр, не то новый цирк, но из-за войны стройку забросили, не успев положить кровлю, и время обошлось с ним не хуже, чем хорошая бомбежка. Мне это здание сильно напоминало развороченный собор святого Николая в Берлине, в котором немцы установили противотанковую батарею, и мы их выкуривали оттуда просто мучительно — долбили храм прямой наводкой.
Эту заброшенную стройку тоже будто брали приступом — повсюду были навалены груды битого кирпича, дыбились катушки старых кабельных барабанов, надолбами торчали треснувшие бетонные балки. Мы присели с Жегловым на перевернутый ящик, и я спросил его:
— А кого мы тут ждем?
— Знающих людей… — коротко сказал Жеглов, и мне в темноте показалось, будто он усмехается.
— Они нас тут в темноте не углядят, твои знающие люди.
— Я их сам угляжу, — хмыкнул Жеглов.
— Но ведь… — собрался я пуститься в обсуждение, но Жеглов положил мне руку на плечо и шепнул:
— Давай помолчим. Так лучше будет…
И мы с ним молчали. Довольно долго. Пока я вдруг не услышал шорох — сыпались обломки под ногами, шаркали подметки по мусору. Я толкнул Жеглова в бок — идут! Глаза мои уже привыкли к темноте, и я увидел, как Жеглов вытянул шею, тщательно прислушиваясь, и осталось у меня слабое утешение — со слухом у меня лучше, чем у него. В черном сумраке я увидел силуэт человека. Жеглов еле слышно присвистнул два раза: «фью-фью!» И тот ему ответил так же. Жеглов мне сказал:
— Подожди меня тут…
Он неслышно скользнул в темноте к знающему человеку, и мне тоже было на него любопытно взглянуть, но у Жеглова были, по-видимому, в этом смысле другие планы.
Тихо здесь было, за забором. Из-за домов проникал сюда отсвет фонарей, с улицы доносился дребезг колес на разбитой мостовой. И в слабом отсвете я видел четкие фигуры Жеглова и его знающего человека, будто вырезанные из черной бумаги, как это очень ловко делал в фойе «Урана» инвалид всем желающим за рубль: вырезали и забыли наклеить на картон, и от этого они все время в разговоре шевелили руками, наклонялись друг к другу, и мне казалось, что они играют в китайский бокс — потычут пальцами, побарахтаются, разойдутся и снова бросаются в бессильную атаку.
Потом этот человек быстро и незаметно исчез, а Жеглов свистнул и помахал мне рукой. Я подошел и, хотя мне очень хотелось узнать, что сказал знающий человек, спрашивать все-таки не стал — Жеглов ведь не хотел, чтобы я слышал их разговор, будто я посторонний и мог кому-то растрепаться.
Мы вышли на Цветной бульвар, и я подумал о том, как мы все время неотвратимо крутимся вокруг места, где убили Васю Векшина; что бы ни происходило, мы так или иначе выходили сюда, и я не мог понять, случайность это или есть какой-то тайный смысл в том, что мы снова и снова попадаем на Цветной.
Перешли мы через трамвайную линию и отправились в глубь Сухаревского переулка. Жеглов покосился на меня и спросил:
— Ты чего надулся, как мышь на крупу?
— Я? Ничего я не надулся! Это тебе показалось…
— Ха, показалось! А то я не вижу.
— А если видишь, то чего спрашиваешь?
— Ох, Шарапов, беда мне с тобой — сколько же еще тебя надо будет учить? Со временем ты уразумеешь, что оперативная работа требует доверия собеседников, спокойствия в разговоре, что всякий третий гораздо более лишний, чем в любви!
— Зачем же ты меня с собой взял? Чтобы с места на место не скучно было ходить?
Жеглов весело засмеялся:
— Как зачем? А если мой собеседничек захочет меня ножиком потрогать? Они ведь люди ужасно грубые и нервные…
И я так и не понял, всерьез говорит Глеб или шутит, потому что он оставил меня неожиданно в какой-то подворотне, пробормотав:
— Одну минутку… — И постучал в окно бельэтажа — «тук-тук». И еще три раза подряд — «тук-тук-тук». В окне погас свет, мелькнуло чье-то лицо за стеклом, приплюснулось блином и исчезло. Жеглов пошел во двор, сказав мне:
— Ты тут на лавочке посиди пока…
Всклокоченная старуха прошагала от дверей к сараям, в тени которых пристроился Жеглов, и что-то они там долго бурчали промеж себя, и старуха рокотала, как мотор на больших оборотах, и Жеглов ее укрощал все время:
— Понятно, понятно… Бабаня, не определяйте голосом… Тише… Да не гудите вы так!..
Потом мы поднялись по Сухаревскому, пересекли Сретенку и через Даев переулок начали петлять по проходным дворам, по каким-то задворкам вышли на Ананьевский. Я не выдержал и спросил:
— Ну что?
— А ничего! — беззаботно сказал Жеглов. — Не знают они ни хрена…
И здесь с кем-то разговаривал Жеглов в подъезде, и лица этого мужика я тоже не видел. В троллейбусе проехали по Мещанке и сошли на Капельском, и тут возобновился наш головокружительный обход по бесчисленным проходным дворам, тупикам, по баракам, старым покосившимся домишкам, и только по своей военной привычке ориентироваться в направлении я смекал, что мы постепенно смещаемся к Каланчовке, к трем вокзалам.
Было, наверное, уже около полуночи, когда весело насвистывающий Жеглов спустился с чердака шестиэтажного дома около железнодорожной насыпи у Ленинградского вокзала. Он подталкивал перед собой невероятно чумазого парнишку и говорил ему:
— Ты, Рублик, не шелапутничай больше — иди и скажи, что от меня, там примут, а я завтра позвоню обязательно, все будет в порядочке. Усек?
— Усек, — хрипло сказал парнишка. — Не наврете, гражданин Жеглов?
— Хамский ты шкет, Рублик. Ты разве от кого слышал, чтобы Жеглов врал? Беги, пока не передумал. Брысь!
И парень побежал в сторону вокзалов, а Жеглов хлопнул меня ладонью по спине и сказал:
— Все, можем идти спать. Петя Ручечник завтра будет в Большом театре…
Я действительно очень удивился и спросил Жеглова, не скрывая восхищения:
— Ну ты и даешь! А откуда узнал?
— От верблюда! — находчиво сказал Жеглов и потащил меня к трамвайной остановке.
* * *
К СВЕДЕНИЮ ГРАЖДАН ГОРОДА МОСКВЫ
С 16 октября 1945 года будут выдаваться талоны на приобретение керосина. Керосин выдается всему населению города по 2 литра на человека. Выдача талонов будет производиться по месту получения основных продовольственных карточек через уполномоченных карточных бюро учреждений.
Продажа керосина в нефтелавках начинается 17 октября с.г. Срок действия талонов — до 1 ноября 1945 года.
Зав. Мосгорторготделом Филиппов
Извещение Московского городского отдела торговли
Я подписал кадровичке пропуск на выход и взглянул на часы: половина первого. День проходил в трудах праведных, но совершенно без толку. По списку, который мы составили со следователем Панковым, я вызывал и допрашивал сослуживцев Груздева и Ларисы, и все это было довольно нудно, хотя бы потому, что я не знал толком, о чем их спрашивать. «Что вы можете сказать о нем как о человеке?», «Какой он работник?», «Известно ли вам что-либо об их взаимоотношениях?» — глупости какие-то. Груздев ведь при всех условиях не был этим самым… Синей Бородой… Как там ни расспрашивай, убил-то он впервые и вряд ли советовался об этом с сослуживцами или делился с ними своими переживаниями. А уж о Ларисе и говорить нечего…
Вчера пришла справка на наш запрос о судимостях Груздева — «нет, не судим, к уголовной ответственности не привлекался, приводов не имел». Сослуживцы и вовсе в один голос твердят, что мужчина он порядочный, выдержанный, работник замечательный — награды у него и все такое прочее. Что от жены ушел, не таил, сказал только, что она нашла себе другого человека… Так с кем, знаете ли, не бывает, дело житейское. А угроз каких в ее адрес или чего-нибудь подобного — боже упаси! И Ларисины сослуживцы показывают, что никаких жалоб на Груздева от нее сроду не слышали, наоборот, даже когда он от нее съехал, говорила она как-то, что таких порядочных мужчин нынче поискать…
Заведующий труппой сказал, что Ларису уже несколько раз на срочные роли вводили. Второстепенные, конечно, но подумывали о зачислении в творческий штат. Вот тут, правда, неувязка одна получается. Кадровичка, та, что от меня сейчас ушла, показала мне приказ об увольнении Ларисы по собственному желанию. И рассказала, что она ни с того ни с сего явилась в кадры с заявлением в субботу, восемнадцатого, а попросила ее рассчитать с двадцатого. И на вопрос, что случилось, отвечать не стала, сказала только, что по личным причинам. Странно это: она ведь мечтала стать актрисой, и вроде к тому шло дело — и вдруг уволилась. Надя, сестра ее, ничего об этом не знает, и, сколько мы с ней тут голову ни ломали, ничего путного не сообразили…
К часу я вызвал почтальоншу — тут еще одна штука любопытная. Я начал с бумажками Ларисиными разбираться, до писем руки не дошли, а телеграмма одна попалась интересная, время прибытия указано: двадцатого октября в восемнадцать часов ноль пять минут. Насчет текста: «МУСЕНЬКИН ВЫЕЗД ОТКЛАДЫВАЕТСЯ ДЕКАБРЯ, ЦЕЛУЮ, ТЕТЯ ЛИЗА» — мне Наденька дала объяснение — это должна была приехать по делам их родственница из Семипалатинска, да что-то помешало. А вот с временем доставки я хотел разобраться абсолютно точно: по нашим-то сведениям, если почтальонша телеграмму принесла вовремя, она могла застать в квартире Груздева…
Разговор у нас состоялся короткий, но вещи выяснились удивительные.
— Квартиру эту я хорошо знаю, — сказала пожилая почтальонша, водрузив на остренький носик большие, должно быть, мужские очки и раскрывая разносную книгу. — Слава богу, не первый год корреспонденцию доставляю на этот участок. Вот поглядите — телеграмма Груздевой Ларисе, из Семипалатинска. Время доставки — девятнадцать двадцать, число — 20 октября, и подпись ее, Ларисы, собственноручная.
До меня даже не сразу дошло — что же это получается-то? Ведь этого никак не может быть: сосед Липатников видел выходящего из дома Груздева после матча, то есть в девятнадцать часов плюс-минус несколько минут. Этот момент и есть предполагаемое время убийства. А еще через двадцать минут Лариса лично принимает телеграмму и расписывается в книге. Не вяжется, никак этого не может быть!
— Вы уверены, что доставили телеграмму именно в это время?
Почтальонша даже обиделась:
— Сроду на меня жалоб не было! Да и живу я в соседнем доме, так что доставляю все без задержки!
— А может, кто другой принял телеграмму, не Лариса?
— Да нет, она сама, лично, я же вам говорю. Знала я ее хорошо, тут никакой ошибки! Она еще всегда приглашала чайку выпить, приятная очень женщина, вежливая, обходительная…