Блистающие облака Паустовский Константин
— Ну что ж, — согласился он. — Валяй.
— Иди ко мне. — Заремба дал капитану здоровенный ключ. — У меня оно как-то безопасней. Я приду часа через два.
Капитан пошел на Барцхану. На шоссе его обогнал пароконный извозчик. В фаэтоне сидели турчанки в черных, глухих чадрах. Извозчик оборачивался с козел в ссорился с ними, показывая кнутом в сторону гор.
Обогнав капитана, он остановился, повернул и помчался обратно в Батум. Турчанки колотили его по спине, визжали и дергали за плечи. Капитан с любопытством наблюдал эту сцену.
Извозчик снова повернул и промчался мимо капитана к Барцхане. Турчанки сидели спокойно. Потом шагах в ста от капитана экипаж остановился. Капитан подумал: уж не охотятся ли за ним, и замедлил шаги, разглядывая турчанок. С воплями и слезами они вылезли из экипажа. На земле они были неуклюжи и тучны, как откормленные куры. Капитан осторожно подошел, турчанки повернулись к нему спиной. Извозчик зло выговаривал им, скручивая папиросу.
— В чем дело? — спросил капитан.
— Торгуются! — закричал извозчик. — Сговорились в Орта-Батум за два рубля, в дороге старуха начала торговаться. Дает полтинник. Я их повез обратно, опять согласились, я повез в Орта-Батум, опять торгуются, я опять в город — плачут, дадим два рубля. Что такое! Высадил их. Иншаллах! Пусть сидят здесь до вечера.
Подошел крестьянин, похожий на галку, — черный и страшный. Он сказал капитану:
— Что делать? Турецкая женщина не может пешком ходить: муж убьет. Нельзя пешком ходить, ва-ва-ва, чего теперь делать!
— Что ж ты, сукин сын, — сказал капитан извозчику, — смеешься? Вези сейчас, а то номер спишу.
Извозчик что-то гневно заговорил по-турецки. Старуха повернулась к капитану и завыла скрипучим голосом.
— Тебя ругает, кацо, — перевел крестьянин. — Зачем ты, гяур, трогаешь турецкую женщину. Увидят турки — худо будет.
Капитан плюнул и пошел дальше, сказав напоследок извозчику:
— Ты чего там наплел, обезьянщик. Номер твой я запомнил. Вот Азия, будь она четырежды проклята!
Около дома Зарембы извозчик с турчанками догнал его, остановился и сказал:
— Видишь, везу. Ты в милицию не ходи, ничего с ними не будет.
— Ну, валяй, валяй, пес с тобой.
Одна из турчанок подняла чадру и взглянула в лицо капитану. Чернота чадры оттеняла ее жаркий румянец. Удлиненные глаза ее смеялись.
«Вот чертовка!» — капитан снял кепку и помахал ею в воздухе. Экипаж пылил, качаясь и дребезжа среди чинар, турчанка кивала ему головой.
Капитану стало весело. Сидя в комнате Зарембы, он думал, что нелепая эта и пестрая, как цветные нитки, Азия начинает ему нравиться.
Он вышел во двор и долго без нужды, но с большой охотой мылся у крана, потом подставил лицо теплому ветру и неожиданно сделал открытие, что молодеет.
Ему захотелось что-нибудь выкинуть: переплыть на пари Батумскую бухту, жениться на курдянке, устроить пирушку и зажечь головокружительный фейерверк. Захотелось созвать старых друзей — коричневых и беззаботных моряков, слоняющихся по портам Тихого океана, опять увидеть их крепкие руки, светлые смеющиеся глаза, пощупать новые паруса, побродить по раскаленному Брисбену.
Там во время стачки товарищи приковали его цепью к фонарному столбу, чтобы полицейские не помешали ему сказать зажигательную и веселую речь. Пока полицейские сбивали цепь, он успел накричать столько, что премьер-министр выслал его из Австралии, а газеты напечатали его портрет с подписью: «Бандит Кравченко, призывавший разрушать железные дороги и умерщвлять грудных детей».
Прошлое вспыхнуло в памяти капитана. Оно было окрашено в три цвета: синий, белый и коричневый. Это был океан, паруса и белые корабли, коричневые люди и плоды. Он посмотрел на синий свой китель, с которым не расставался уже восемь лет, — это был единственный свидетель всего, о чем капитан сейчас вспоминал.
Тоска по запаху тропических плодов приобрела почти физическую силу. Освежающий и яркий их сок, казалось, опять просветлял его голову, толкал к поискам все новых и новых встреч, новой борьбы и кипению воли.
Смутные размышления капитана прервал Заремба. Он быстро шел по шоссе, поднимая пыль, махал руками, лицо его было покрыто красными пятнами. Он говорил сам с собой, спотыкался и кепку нес в руке, вытирая ею потное лицо.
— Слушай! — крикнул он капитану, сидевшему на крыльце его свайной хижины. — Слушай, Кравченко, ты какими пулями в него стрелял?
Капитан сделал страшное лицо и зашикал. Заремба спохватился, покраснел, вошел в комнату и повторил свой вопрос шепотом.
— Никелированными, из браунинга. Такие пули теперь нигде не достанешь.
— Вот, значит, верно. Его это дело, Терьяна. Сиделка рассказала, что из него вытащили пулю с никелевой оболочкой. К нему меня не пустили. Да теперь и не нужно. Дело ясное.
Заремба посопел, потом решительно встал.
— Нет, брат, — это не спекулянты. Они или контрабандисты, или еще почище — шпионы. Спекулянт на мокрое дело не пойдет. Понял?
— Понял.
— То-то и вот! Раз Виттоль здесь, надо его брать. Пошли в город!
Когда шли в город, капитан думал, что Заремба слишком просто решает вопросы. «Надо его брать, надо его брать, — передразнивал он Зарембу. — А как его возьмешь? Пойдет он за тобой как теленок!»
В городе зашли к «Бедному Мише» обдумать дальнейшие планы. Капитан оглядел посетителей, но ничего подозрительного не заметил. Сидя за кофе, он неожиданно рассказал Зарембе о курдянке. Заремба хмыкнул. Капитан побагровел, отвернулся и полез в карман за портсигаром. Мельком он взглянул за окно и обмер, — на пристани среди турок-фелюжников стоял Пиррисон. Серый его плащ тусклой чешуей блестел под солнцем. Он был без шляпы, русые волосы бледно отсвечивали. Стоял он спиной, и капитан узнал его тяжелый затылок.
Капитан стиснул руку Зарембы, показал на фелюжников глазами и сказал хрипло и невнятно:
— Гляди, — он!
Виттоль говорил с турками. Турки слушали хмуро, качали головами. Очевидно, шел неудачный торг.
— Заремба! — Заремба по тону капитана понял, что тот решил действовать стремительно. — Если он увидит меня — крышка. Стрельбу на улице не подымешь! Следи за ним. Надо выследить его до гостиницы. Как только он войдет в номер, — стоп, тут будет другой разговор. Ты войдешь первым, скажешь: пришел, мол, от Терьяна, принес письмо. Я войду следом. Чуть что, хватай его за руки, кричать он не будет.
— Понял. — Заремба вспотел, медленно встал и перешел за столик, стоявший на улице недалеко от турок. Виттоль-Пиррисон повернулся и быстро пошел к «Бедному Мише». Капитан сжался, достал деньги, положил на столик и встал, надо было выскочить в дверь на узкую улицу, запруженную ишаками. Пиррисон уже входил в кофейню.
Капитан рванулся к двери, зацепил мраморный столик. Столик упал с невероятным грохотом и разлетелся на сотни кусков. С улицы повалила толпа, жадная до скандалов и зрелищ.
— Рамбавия! — закричал хозяин духана, жирный грузин. — Ради бога, что ты делаешь, дорогой!
Капитан обернулся, полез за бумажником, чтобы заплатить за столик, и столкнулся лицом к лицу с Пиррисоном.
— Вот чертова лавочка! — сказал капитан, красный и злой.
Пиррисон вежливо приподнял шляпу и прошел мимо. Заремба прошел следом и тихо сказал:
— Эх, ну уж сидите здесь, дожидайтесь!
Капитан заплатил за разбитый столик (хозяин содрал с него полторы лиры), снова заказал кофе и сел за деревянным столиком на улице. Злоба душила его. Налитыми кровью глазами он смотрел на веселых посетителей и бормотал проклятья.
«Неужели я стал „иовом“», — подумал он и с отвращеньем выплюнул на тротуар кофейную гущу.
У австралийских моряков было поверье, что есть люди, приносящие несчастье. Звали их «иовами». Один такой «иов» плавал с капитаном, и капитан отлично помнил два случая. Первый, — когда «иов» зашел к нему в каюту, и со стены без всякого повода сорвался тяжелый барометр и разбил любимую капитанскую трубку; и другой, — когда «иов» подымался по трапу в Перте, с лебедки сорвалось в воду десять мешков сахару. Матросы потом купались у борта, набирали полный рот воды и глупо гоготали, — вода была сладкая. После этого случая «иов» списался с парохода и занялся разведением кроликов, но кролики у него подохли и заразили кроличьей чумой весь округ.
В последний раз капитан видел его в Сиднее. «Иов» стоял под дождем и продавал воздушные детские шары. Дрянная краска стекала от дождя с шаров и капала красными и синими слезами на его морщинистое лицо. Прохожие останавливались и насмешливо разглядывали его. В глазах «нова» капитан увидел старческое горе.
«Неужели я „иов“», — подумал капитан и с горечью вспомнил цепь неудач: прикуренную папиросу в Сухуме, дрянного шкиперишку, привезшего его из Очемчир в Очемчиры, предателя Терьяна, выстрел, испуг свой перед курдянкой и, наконец, разбитый столик.
Капитан закурил и с угрозой сказал смотревшему на него с радостным изумлением восточному человеку, сидевшему рядом:
— Ты чего скалишься, здуля!
Человек испугался, встал и ушел. «Рассказать Бергу и Батурину засмеют. Не дело гонять за американцами. Пора на море».
Быстро подошел Заремба, подсел, сказал задыхаясь:
— Плохо дело, Кравченко. Он договорился у биржи с извозчиком, подрядил его на вокзал к тифлисскому поезду. Надо спешить.
— Когда поезд?
— Через час.
Капитан вскочил, ринулся на улицу, на ходу крикнул Зарембе:
— Прощай. Тут наши приедут, расскажи все как было.
— Куда ты?
— В Тифлис.
Хозяин «Бедного Миши» неодобрительно покачал головой: «Какой неспокойный человек этот моряк, ай какой неспокойный!»
Заремба вышел на улицу. Выражение недоуменья и горечи не сходило с его лица. Капитан бросился в «Бордингауз», схватил чемодан, выскочил, остановил извозчика, сел и крикнул;
— Гони!
— Куда тебя везти? — спросил извозчик и испуганно задергал вожжами.
— На Зеленый Мыс. Чтобы через полчаса быть там. Пошел. Даю две лиры.
Извозчик понял, что дело серьезное, и поджарые лошади понеслись, пыля и раскатывая легкий экипаж. На шоссе капитан обогнал Зарембу, махнул ему рукой; потом увидел испуганно отскочившего в сторону крестьянина, похожего на галку. На Зеленом Мысу он купил билет, вышел на платформу, когда тифлисский поезд уже трогался, и вскочил в задний вагон.
Поезд прогремел через туннель, и по другую сторону его открылась иная страна, — тропики свешивали к окнам вагонов влажные и зеленые стены листвы. Кудряво бежали по взгорьям чайные плантации. Сырой блеск равнин был пышен и праздничен.
Капитан расстегнул китель, купил десяток мандаринов и сразу же съел их. Он чувствовал необычайное облегченье, — до Тифлиса можно было спать спокойно.
Золотое руно
Турки, отступая из Батума в 1918 году, оставили в складах множество ящиков с боевыми ракетами. Ракеты лежали, сохли, в них происходили таинственные химические процессы, грозившие самовозгоранием и взрывом. Поэтому ракеты было решено уничтожить.
Этим и объяснялась пышность фейерверков, в которых внезапно стал утопать город осенью того года, когда в Батум приехала Нелидова и ее спутники.
Первый вечер был особенно пышен. Трескучая заря занялась над плоским и темным городом. Переплетение огней и шипящих ракетных хвостов создавало впечатление сложного и сверкающего кружева.
Взрывы белого пламени выхватывали из темноты и снова бросали в нее живые груды листвы, широкие окна кофеен (их желтый свет трусливо гас при наглых вспышках бенгальского огня), фелюги, дрожавшие в воде, пронизанной до дна светом и серебром.
Иногда наступал желтоватый, пахнущий порохом антракт, и отхлынувшая было ночь накатывалась исполинской стеной кромешной тьмы. Но через минуту пламя со щелканьем и свистом опять раздирало ее, бросая мутные отблески на маяк и набережные.
Пустынный, казалось, порт при каждой вспышке оживал. Была видна давка фелюг, цепи, крутые бока пароходов, высокие, как бы театральные мостики, разноцветные трубы, палубы, с которых стремительный свет не всегда успевал согнать темноту.
Казалось, что пароходы фотографировались с редким терпением. Один из них — оранжевый английский грузовик — даже улыбался: по сторонам его носа торчали из клюзов клыками бульдога лапы гигантских якорей. Это создавало впечатление вежливой, но деланной улыбки. Некоторые пароходы улавливали быстрое пламя стеклами иллюминаторов.
Нелидова с Гланом и Батуриным шла на Барцхану к Зарембе. Берг остался в гостинице. Ему нездоровилось: опять болело сердце. Со сладкой горечью он думал, что ему, быть может, суждено умереть в этих серебряных потоках огня, в пограничном городе, и теплая женская рука потреплет перед смертью его волосы.
О смерти сына и Вали он думал редко. Каждый раз при этой мысли пустота в груди наполнялась гулким сердечным боем и кончалась обморочной, вязкой тошнотой.
Берг сидел на балконе на полу, чтобы с улицы его не было видно (это была любимая его поза), и украдкой, прячась от самого себя, курил короткими затяжками и прислушивался к растрепанной работе сердца. Оно то мчалось вперед, дребезжа, как разбитый трамвай, то внезапно тормозило. От этого торможенья кровь приливала к вискам.
На Барцхане ночь, бежавшая из Батума, была гуще и чернее. У берега, выполняя наскучившую повинность, шумели волны. С гор дул бриз. В свежести его был холод виноградников, хранивших в своих кистях обильный сок. Глан ел виноград и уверял, что ночью он делается сочнее и слаще. Звезды плавали в море. Волны разбивали их о берег, как хрустальные детские шары.
С Зарембой Батурин познакомился днем в типографии. Сейчас шли к нему просто так, — поболтать, выпить вина и еще раз ощутить ночное своеобразие этих мест. В окне у Зарембы пылала лампа. Свет ее, пробиваясь через черные лапы листвы, делал ночь высокой и как бы осязаемой.
— Таитянская ночь, — прошептал таинственно Глан, мелькая в пятнах света и тьмы. — У здешних ночей есть заметный оттенок густой зелени. Вы не находите?
— Я не кошка, — ответил Батурин. — В темноте я краски не различаю.
Нелидова, когда попадала в полосу света, старалась миновать ее возможно скорей. Каждый раз при этом Батурин замечал ее бледное лицо. От тьмы и белых гейзеров пламени, бивших над Батумом, от теплого прикосновения листвы и безмолвия он ощущал легкую тревогу, похожую на нарастающее возбуждение.
Батурин сказал:
— Принято думать, что в жизни все переплетено и нет поэтому нигде резких границ. Чепуха все это. Еще недавно жизнь была совсем другой.
— А теперь? — спросила из темноты Нелидова.
— Теперь мне кажется, что я стою под душем из ветра и мельчайших брызг. Вы не смейтесь. Это серьезно.
— Н-да… — протянул рассеянно Глан. — «Растите, милые, и здоровейте телом»-это чье? Забыли? Вот черт, тоже не помню.
Заремба встретил их на крыльце. Рот его с выбитыми во время французской борьбы зубами был черен и ласков, как у старого пса.
— А мы, знаете, — он сконфузился, — дожидаясь вас, уже выпили. Приятель у меня сидит, куплетист. Знакомьтесь.
Куплетист — желтый и жирный, с лицом скопца, — был одет в синюю матросскую робу. Он сломал через окно ветку мандарина с маленьким зеленым плодом и положил перед Нелидовой.
Нелидова перебирала темные листья мандарина, мяла их пальцами, — от рук шел пряный запах. Изредка она подымала глаза и смотрела на Батурина и Зарембу, — они тихо беседовали.
Заремба расстегнул жилет, откидывал со лба мокрую прядь. Его большие серые глаза смотрели весело, хотя он и был явно смущен. Смущение его нарастало скачками. Он все порывался что-то рассказать Батурину, но останавливался на полуслове. Наконец рассказал.
Лицо Батурина осветилось легкой улыбкой.
— Послушайте, — Батурин обращался, казалось, к одной Нелидовой. — Вот любопытная история. Жаль, что с нами нет Берга. Заремба подобрал на улице нищенку-курдянку. Он говорит, что эта курдянка спасла капитана (Батурин запнулся, — обо всем, что случилось с капитаном в Батуме, Нелидовой он не рассказал, рассказал лишь, что Пиррисона капитан разыскал в Тифлисе и в Тифлис нужно выехать возможно скорее). Одним словом, курдянка живет здесь. Заремба хочет отдать ее в школу и сделать из нее человека.
— Молодая? — спросил Глан.
— Вроде как бы моя дочка, — ответил, смущаясь, Заремба. — Лет двадцать, а мне уже сорок два.
Он мучительно покраснел, — ему казалось, что никто не поверит, что вот он, крепкий мужчина, взял в дом молодую женщину и не живет с ней, а, наоборот, возится как с дочкой.
— Наглупил на старости, — пробормотал Заремба. — Скучно так жить без живого человека. Жаль мне ее. Теперь взял, лечу…
Заремба окончательно сбился и замолчал.
— А что с ней? — спросил Глан.
— Ну, знаете, обыкновенная болезнь, не страшная. Слава богу, что хоть так отделалась от чертовой матросни.
— Где же она? Почему вы ее прячете?
Голос Нелидовой прозвучал спокойно, без тени волнения. Заремба вышел и вернулся с курдянкой. Она кивнула всем головой, смутилась, села рядом с Нелидовой, погладила шелк ее платья на высоком колене, опустила глаза и почти не подымала их до ухода гостей.
Глан отгонял рукой дым папиросы и смотрел на курдянку. Ему казалось, что он осязает красоту, как до тех пор явственно осязал прикосновение к своему лицу теплого ветра, черной листвы, всей этой оглушившей его новизной и необычайностью ночи.
Куплетист решил разогнать общее смущение и тонким мальчишеским тенором спел свою новую песенку. Песенки эти он писал для эстрадных артистов. Артисты всегда его надували, — платили в рассрочку и недоплачивали.
- На столе моем тетрадка
- В сто один листок.
- В той тетрадке есть закладка
- Беленький цветок.
- Этот беленький цветочек
- Мне всего милей:
- Шепчет каждый лепесточек
- О любви моей.
«Чем не Беранже?» — подумал Глан и оживился. Он носил в своей голове тысячи песенок — бандитских, колыбельных, бульварных, песенок проституток и матросов, страдательные рязанские частушки и хасидские напевы. Он коллекционировал их в своем мозгу. Иногда, всегда к случаю, он очень удачно извлекал то одну, то другую, поражая слушателей то глупостью, то подлинной их наивной болью.
Вина пили мало, но оно быстро ударило в голову. Батурину казалось, что это черное вино действует на него совсем не так, как другие вина. Неуловимые его настроения оно вдруг закрепило, — они ожили, крепко вошли в сознанье. От них в душе рождалась вот-вот готовая прорваться детская радость.
Курдянка гадала Нелидовой по руке. Нелидова наклоняла голову и смеялась. Вино сверкало в ее зрачках черным блеском, — она верила гаданью и стыдилась этого. Она медленно обрывала с ветки мандарина черные листья. На лице куплетиста Батурин заметил страданье. Он подошел и незаметно отнял у нее ветку. Она изумленно подняла глаза, улыбнулась, и в прозрачной глубине ее глаз Батурин увидел все то же — эту ночь, взявшую их в плен стенами живой высокой листвы.
Через окна проникал ровный и усталый ветер.
— Напомните мне, когда будете идти в город, — я расскажу вам одну историю, — сказал Батурин.
Нелидова кивнула головой.
Глан, Заремба и куплетист расплывались в табачном дыму воспоминаний. Долетали слова о Шанхае, шушинских коврах, ротационных машинах, табаке.
В город шли с куплетистом. Заремба и курдянка провожали их до порта. Шли длинной цепью, взявшись под руки. Опять море разбивало о песок сотни звездных шаров. Иллюминация догорала. Ветер приносил театральный запах пороха и потухших бенгальских огней.
— Я напоминаю вам, — сказала Нелидова. — Что вы хотели рассказать?
— Маленький сон, — ответил Батурин и рассказал ей о поезде и китайце со змеей. Нелидова слушала молча, потом легко пожала его руку и спросила тихо:
— Вы не болтаете? Может быть, вы выпили больше, чем следует.
Батурин решил было обидеться, но раздумал. Ему неудержимо хотелось рассказывать причудливые истории, смысл которых так же радостен, как пожатие женской руки.
Было в Батурине нечто, что заставляло Нелидову настораживаться: его странные рассказы, неожиданные поступки, суровые глаза, ощущенье, что этот человек все время думает свое и никому об этом не говорит.
Он часто бывал рассеян и отвечал невпопад. Когда Батурин, сидя за столом, низко наклонял голову и разглядывал скатерть, Нелидова знала, что у него опять подымается тоска по Вале. Тогда судорожная тревога заставляла ее беспрерывно болтать, не слыша даже своих слов, всячески стараться отвлечь его мысли от прошлого. Спустя часа два Батурин успокаивался, в глазах его блестели быстрым огнем самые смехотворные истории. Он говорил о привычных вещах, как о чем-то необычайно интересном. Нелидова сознавала, что он прав. В каждом дне, уличной встрече, во всем она начала замечать новое, не замеченное раньше.
Это давало жизни ощущение полноты. Мир был очищен, как старинная картина от вековых наслоений почерневшего лака, и заиграл наивными и пышными красками.
Нелидовой нравилось, что Батурин любил ветер, свежесть, штормы, простых людей — все, к чему невольно тянется человек после бессонницы и духоты, как пьяница после попойки к стакану крепкой содовой воды.
— Во время шторма в Новороссийске, — сказал Батурин, — я видел второй сон. Его стоит рассказать. Хотите?
— Конечно.
Рассказать этот сон было очень трудно. Как и во всяком сне, в нем было главное, оставившее глубокий след в памяти, но главное это нельзя было передать никакими словами.
Батурину приснился дощатый бар в ночном порту. Сквозь щели в стенах были видны красные огни пароходов. Когда пароходы давали гудки, бар вздрагивал и со стропил слетала пыль. Была ночь. В баре сидели пассажиры, дожидаясь посадки. Среди наваленных горами чемоданов почти не видно было деревянных столиков с букетами простых цветов — ромашки и резеды.
Казалось, родная старая земля провожала запахом этих немудрых цветов всех уезжавших за океан.
Океан шумел в косматой портовой темноте. Над ним, очень далеко, там, куда пойдут корабли, дни и ночи сменялись страницами однообразной книги. Зелень вод, туманы, неуют великих мировых дорог приводили к странам, чуждым, суетливым, ненужным живой душе человеческой. Уезжавшие казались безумцами, обреченными на преждевременную старость, на вечную тоску по оставленной милой земле, куда вернуться им будет нельзя.
Батурин узнал, что из этого порта уезжает Нелидова. Он мчался туда в экспрессе, спешил застать ее. Ночи гремели мостами и обжигали лицо снопами искр. Дни проносились светлой пылью. В портовый город он приехал за полчаса до отхода корабля.
Он бросился в бар, нашел Нелидову. Он помнил, что она должна простить ему перед отъездом какую-то смертельную обиду. Они говорили о безразличных вещах, потом Нелидова взглянула на него, в глубине ее глаз он увидел прозрачные и синие слезы и оглянулся, — за раскрытой дверью бара стоял холодный и голубой рассвет.
Нелидова попросила его купить на дорогу папирос. Он вышел. С деревьев капал туман, капли стучали по древним тротуарам, кое-где уже гасили огни. Он долго искал ларек. Во время поисков он услышал, как мощно прокричал пароход, может быть, тот, на котором должна была уехать Нелидова. Он заторопился, но у него было такое чувство, что без папирос он вернуться не смеет.
Когда он пришел в бар с коробкой папирос «Осман» — синей и вычурной, как турецкий киоск, — Нелидовой не было. Бар был пуст. Пароход отошел и был виден в море тучей рыжего дыма.
Батурин остался жить в портовом городе, где старина вторгалась в каждый шаг, где океанские корабли приобретали вид фрегатов и камни зарастали мхом, заглушавшим шаги. Он знал, что Нелидова его простила, но горечь ее отъезда, горечь того, что он не услышал слов прощенья от нее самой, была невыносима. Вот и все.
— Я бы предпочла, — сказала Нелидова, — чтобы вы видели во сне не меня, а кого-нибудь другого.
— Почему?
— Такие сны обязывают. После этого я буду казаться вам скучной.
В город пришли ночью. Было решено на следующий же день выехать в Тифлис.
На рассвете Глан проснулся от ровного шума. Шел дождь. За черными окнами он казался седым. Глан закурил и выругался, — о батумских дождях он кое-что слышал.
Потом он разделся догола и осторожно вылез на плоскую крышу под окном. Ливень хлестал его. Глан жмурился и вертелся, — небесный душ был прекрасен. После Глана на крышу слазил Батурин, потом Берг.
К полудню дождь стих. Город блестел под солнцем, вода пахла снегом.
Пошли в турецкую чайную. В чайной ливень настиг их снова. Он бил в потные стекла; улицы и порт за ними приобрели фантастический вид: они струились и расплывались. На рейде серые волны мылили борта пароходов.
Всех радовала пустяковая мысль, что они заперты в чайной, может быть, до самого вечера, что весь город вымер и только ливень гремит и скачет по крышам.
— А как же Тифлис? — спохватился Глан. — Надо узнать точно, когда поезд.
Он спросил хозяина-турка. Турок вежливо ответил, глядя на Глана, как на беспомощного иностранца, что поезд вряд ли сегодня отойдет в Тифлис: такие ливни всегда размывают полотно. Хозяин провел Глана в заднюю комнату к телефону. Глан позвонил на вокзал, — ему ответили, что путь за Кобулетами размыт и движенье прекращено.
— Везет, как утопленникам, — пробормотал Глан, но втайне подумал, что против ливня он ничего не имеет. Пусть его лупит, — в Тифлис всегда успеем.
В чайной зажгли свет. С запада вместе с густыми и медленными тучами шла тьма. День приобрел сизый цвет пороха.
Вошел человек в клеенчатом плаще, принес с собой лужи, хриплый кашель. Он откинул капюшон, оглянулся и радостно крикнул:
— Ага, Берг, вот я где вас застукал! Это был Левшин.
— Скотина вы, Берг, — сказал он, присаживаясь к столику. Запах дождя, исходивший от него, смешался с дымом крымских папирос. — Куда вы удрали? Сестра искала вас целый месяц, вся извелась.
— Зачем я ей? — буркнул Берг.
— Как зачем! Да хотя бы поглядеть на вас, какой вы есть человек. Я ушел в рейс, она мне наказала, — ищи, найди и привези в Одессу. Для пущей крепости даже письмо вам написала. Вот!
Левшин вытащил мятый конверт. Пока Берг читал, он рассказал Нелидовой, Батурину и Глану одесскую историю. Берг краснел и ерзал, папироса его ежесекундно тухла.
«Я вас не знаю, — писала Левшина. — Я смутно помню, как вы позвали меня в больнице. Письмо я пишу наугад, без адреса, без города, — в пространство. Я даже не знаю вашего имени. Приезжайте. Вы боитесь, что разыграется обычная история, — благодарности, слезы, растерянность. Ничего не будет. Я не буду ни благодарить вас, ни плакать, ни вообще разыгрывать мелодраму».
Берг скомкал письмо и засунул в карман.
— Ну что? — спросил Левшин.
— Ладно. Я приеду, но не сейчас. Из Москвы.
— Когда хотите.
В чайной просидели до вечера. Хозяин принес им обед — горячий, полный перца и пара. Вечером турки достали всем плащи, Нелидову закутали в бурку и кое-как, прячась под дырявыми навесами, добрались до гостиницы. На перекрестках Левшин (он был в высоких сапогах) переносил всех на руках через улицы, шумевшие, как горные реки.
В Батуме прожили два лишних дня. На третий день ливень прошел. К вечеру в стекла ударил влажный солнечный свет. Улицы зашумели. Глан предложил пойти к Левшину.
На пароходе в каюте у Левшина пили кофе, в никелированном кофейнике умирал в пламени закат. Сусальным золотом были залеплены стекла. Пальмы на Приморском бульваре напоминали Африку, — они казались черными и неживыми на кумаче грубого заката. Белая толпа шумела в сырой зелени. Вымытые ливнем огни ходили столбами в воде, разламываясь и выпрямляясь в длинные дороги.
На следующий день уезжали. Заремба взял отпуск. Он напросился ехать вместе со всеми в Тифлис. Свайную свою хижину он оставил на попечение курдянки. На вокзале провожал Левшин, а после первого звонка пришел Фигатнер и сказал Зарембе мрачно:
— Смотри, они тебя обворуют, — подозрительные типы.
— Брось трепаться!
— Прошу со мной в таком тоне не разговаривать. — Фигатнер зло уставился на Зарембу. — Я двадцать пять лет честно работаю, как последний сукин сын, и ты передо мной щенок. Связался с какими-то типами и институткой.
— Кто это? — спросила Нелидова Зарембу.
— Репортер один, ненормальный. В каждом городе, знаете, есть свои чудаки, так это наш, батумский чудак. Черт его принес.
Фигатнер возвращался с вокзала на Барцхану, подозрительно поглядывая на встречных детей и собак, и бормотал:
— Скотина. С нищенкой связался. А еще партиец! «Сделаю из нее человека». Тьфу! — Фигатнер плюнул и оглянулся. — Обворует она тебя, как последнего идиота, туда тебе и дорога. Метранпаж, а тоже лезет в партию.
Фигатнер окончательно расстроился, зашел в духан и заказал стакан вина. Поданный стакан он злобно повертел, позвал хозяина и сказал, что все это лавочка и сплошное безобразие: в прошлый раз давали большие стаканы, а сейчас черт его знает что — в микроскоп такой стакан и то не увидишь.
Вскоре Фигатнер вышел, пообещав завтра же написать заметку о сволочуге-духанщике, — пусть знает, как обманывать посетителей.
— Азиат, — бормотал он. — Я тебе покажу швили-швили, ты у меня поплачешь.
В это время поезд уже прошел Чакву. Глан завалил купе мандаринами. Ему все здесь нравилось — и контролеры, кричавшие на пассажиров страшными голосами: «А ну, покажи билет», — и черные поджарые свиньи, бегавшие по вагонам в Кобулетах, визжа и выпрашивая подачку, и бродячие музыканты, жарившие под говор горбоносых пассажиров всё одну и ту же песенку:
- Обидно, эх, досадно,
- Да черт с тобой, да ладно!
- Что в жизни так нескладно
- Мы встретились с тобой.
Музыканты ехали без билетов на свадьбу в Натанеби. Контролер накричал на них и позвал двух смущенных парней с винтовками. Пассажиры сразу вскочили, закричали. Глан слышал только одно слово:
— Натанеби, Натанеби…
Музыканты махали смычками, яростно выворачивали рваные карманы, парни с винтовками скалили зубы. Потом музыканты сели и, закатив глаза, вытянули из скрипок жалостную и берущую за душу «Молитву Шамиля». Мелодия крепла, через минуту она достигла чудовищной быстроты, и парень с винтовкой, отдав ее беззубому испуганному старцу, пустился в пляс.
— Ах-ах, ах-ах, — кричал весь вагон, похлопывая в ладоши.
За Кобулетами поезд шел через обширные, затопленные ливнем лагуны. В воде сверкало солнце. Праздничная страна открылась за окнами вагона.
Нелидова стояла у окна, Берг высунулся в соседнее окно и крикнул ей, показывая на слюдяной широкий огонь за зарослями тростника:
— Прощайтесь с морем!
Нелидова вдохнула ветер: с гор дуло счастьем.
Голубятня в Сололаках
По Верийскому спуску муши несли рояль, поскользнулись, и рояль рухнул на землю, наполнив воздух громом и звоном. Собралась толпа. Худые и рьяные милиционеры непрерывно свистели, не зная, что делать дальше. Муши стояли, отирая пот. Рояль упал на трамвайные рельсы и остановил движение.
Капитан, будучи любопытным, влез в гущу толпы и ввязался в спор, должны или нет муши отвечать за рояль. Черноусые люди в широких штанах притопывали на тротуарах и жалостно чмокали жирными губами: «Ай, хороший рояль, богатый рояль». Извозчики остановились, слезли с козел и пошли расследовать дело.
Толпа росла пчелиным роем, качалась и гудела. Хозяин рояля, сизый и страшный, рвался из рук милиционеров к старшему муше и хрипел, потрясая кулаками:
— Отдай деньги, отдай семьсот рублей, кинтошка! Ты живой ходить не будешь, собака!
Муши невозмутимо слушали вопли и сплевывали. Сочувствие толпы было на их стороне. Крышка рояля отлетела, обнажив стальные порванные нервы. Сухость дерева, из которого был сделан рояль, вызывала представление о погибшей звучности, гуле педалей и приглушенном звоне бемолей.
Капитан оглянулся, — ему почудилось, что его окликнул знакомый голос. Из пролетки ему кто-то махал. Капитан вгляделся, прикрывшись рукой от солнца, — это был Берг.
Капитан рванулся, создавая в толпе ущелья и водовороты. Около извозчика стоял Батурин, худой и загорелый, и Заремба щерил беззубый рот.
— Здорово, свистуны! — гаркнул капитан, расцеловался со всеми и потряс Батурина за плечи. — Здорово, Мартын Задека!
— Погодите. — Батурин взял капитана за локоть в повернул к извозчику. Идемте, я вас познакомлю.
— С кем?
— С Нелидовой.
Капитан сдвинул кепку на затылок и уставился на Батурина.
— Что ж вы ни черта не написали!
Но ругаться было некогда. Батурин тянул его за рукав, и капитан подошел к извозчику. Первое, что он увидел, — маленького человечка, похожего на обезьяну.
Он сидел, поглядывая на толпу, и посмеивался. Рядом с ним капитан заметил молодую женщину и остановился. Чем-то она напомнила ему батумскую курдянку — легким ли своим телом, нежным загаром или темными и прозрачными глазами. Капитан представлял себе артисток пышными и капризными дамами, с лицами, ярко раскрашенными и обсыпанными пудрой, с множеством колец на пухлых пальцах. А эта была совсем девочка.