Танцовщик Маккэнн Колум
— Почините их, — сказал он.
Тут уж Тому пришлось взглянуть мсье в глаза.
— Почините их, — повторил мсье.
— Простите? — произнес Том.
— Я хочу, чтобы вы их починили. С каких это пор вы не понимаете по-английски?
Том стоял, переминаясь с ноги на ногу, лицо у него было мокрое, красное.
— Хорошо, сэр, — наконец промямлил он и взял у мсье туфли. Мгновение подержал их перед собой и добавил: — Простите меня за вчерашнюю глупость.
Мсье, помолчав, ответил:
— Если вы когда-нибудь снова попытаетесь уйти от меня, я вам задницу отшибу! Понятно?
— Сэр?
— От меня не уходят! Я сам всех увольняю!
Том поклонился ему, не в пояс, конечно, но и всего только сильным кивком назвать это было нельзя. А выпрямившись, посмотрел на меня сквозь сползшие на кончик носа очки.
Она практиковалась в этой улыбке годами, в своей сценической улыбке, совершенной, говорившей: «Все в моей власти, я царствую, я — балет». Марго улыбалась и сейчас — сидевшему по другую сторону стола Руди. Да, собственно, улыбались все, кто пришел на свадьбу. И тем не менее Марго чувствовала: что-то сегодня не так, не сходится, не слаживается, просто не могла сказать что.
Прямо напротив нее хохотал, откинув назад голову, Руди — лицо в глубоких складках, морщины расходятся от глаз. Рядом с ним сидел его друг, Виктор, — с глупыми усами, препоясанный многоцветным кушаком. Марго хотелось схватить Руди за руку, встряхнуть, сказать ему что-нибудь, но что она могла сказать? Какая-то засевшая в глубине ее сознания мысль отчаянно рвалась наружу, однако Марго ощущала лишь существование ее, не содержание. И так уже многие дни. Она ушла со сцены. Тито умер. Теперь она летает в Панаму, чтобы отнести цветы на его могилу, точно персонаж какого-то романа девятнадцатого века. И часто, постояв на краю примыкающего к кладбищу поля, ловит себя на том, что следит, как ветер колышет траву. Или, стоя в Лондоне перед светофором, — на том, что гадает, какого рода жизнь ведут люди, проезжающие мимо в машинах. Или, читая книгу, вдруг забывает, о чем в ней рассказывается. В детстве никто не объяснил ей, что за жизнь ждет балетную танцовщицу, и, даже узнав ее, Марго так и не поняла, как может она быть такой наполненной и пустой одновременно, кажущейся извне одной, но совершенно по-другому переживаемой и изнутри, — выходит, что ей приходилось держать в руках два абсолютно не схожих способа существования и жонглировать ими, узнавая каждый все лучше.
Руди сказал ей однажды, что они были как рука и перчатка. Интересно, чем была она, рукой или перчаткой? — теперь-то уже ни тем ни другим. Руди сейчас сорок три, а может быть, сорок четыре, она не могла припомнить. Он все еще выступает. Да почему же и нет? Она-то дотянула до шестидесяти.
Марго наблюдала за начинавшими свой первый танец женихом и невестой. За Томом с его старым неповоротливым телом. За Одиль в белых туфельках, специально для этого случая сшитых ее теперь уже мужем. Белый, обрамленный кружевами атлас, каблуки отсутствуют. Тонкие ноги Одиль. Ее маленькие руки. Том приподнял шлейф ее вуали, намотал себе на предплечье. Ведь должен же существовать какой-то ключ, думала Марго, к жизни свободной, честной и с любовью. Ее любовью был танец. И любовью Руди тоже. Не то чтобы они оказались лишенными самой возможности любви иного рода, нет, дело не в этом, ничуть, — но их любовь была совсем особой, оставлявшей ссадины, публичной. К ней любовь никогда не приходила так, как приходит к другим людям. Тито, да. Однако Тито был никчемным человеком, а потом обратился в никчемное тело. Тито относился к ней, как к изящному украшению его жизни. Тито согревал другие постели. А потом в него стреляли, и он стал тем, кем никогда не был, — существом бесполезным и добросердечным. О, Марго любила Тито, да, но не так, чтобы при всяком взгляде на него ощущать внутри себя гулкую пустоту. Марго часто пыталась понять, не была ли она наивной, ведь ей доводилось видеть проблески настоящей любви, да она и сейчас видела их и нисколько в этом не сомневалась, — Том и Одиль, неловкость, с какой они прикасались к телам друг дружки, застенчивая учтивость, чистая красота их невзрачности.
Руди держал у губ бокал с шампанским. Марго говорили, что свадебную церемонию оплатил он, никому об этом не сказав. Его скрытная щедрость. Тем не менее, пока новая супружеская чета переволакивалась по полу, он выглядел отчужденным. Многие назвали бы это одиночеством, однако Марго знала — не в одиночестве дело. Одиночество, думала она, порождает своего рода безумие. А тут, скорее, поиски чего-то пребывающего вне танца, чего-то человеческого. Но что может быть лучше нескончаемых оваций, что способно взять верх над ними, что когда-либо превосходило их? И тут она поняла. Ни одна мысль никогда не казалась ей столь окончательно ясной. Она танцевала, пока тело ее не сдалось, а теперь живет без любви. Доктор сказал, что у нее рак. Возможно, она протянет еще несколько лет, но именно рак, да, рак и был той последней точкой, к которой влеклась ее жизнь. Она никому не говорила об этом. Даже Руди — пока. И все же было что-то еще, о чем она должна сказать ему, и Марго обшаривала свой разум в поисках нужных слов. Рак. Лекарства. Таблетки. Снотворные таблетки, таблетки для похудения, таблетки от боли, таблетки от самой жизни, таблетки от любой болезни, начиная с ревности и кончая бронхитом, таблетки, принимаемые в продуваемых сквозняками залах, где юные девушки исходят потом и плачут из-за ролей, которых никогда не получат, таблетки от надорвавшихся банковских счетов, таблетки от вероломства, таблетки от предательства, таблетки от корявой походки, таблетки от самих таблеток. Марго никогда их не принимала, хоть ей нередко и приходилось гнать из мыслей воображаемые белые кружочки, которые могли бы избавить ее от боли. И вот пожалуйста, рак яичников. От него никакие таблетки не помогают. Ей начало казаться, что стены комнаты сдвигаются, намереваясь ее раздавить. Она окинула взглядом сидевших по сторонам от нее артисток балета, жадно вгрызавшихся, по обыкновению их, в еду. [Потом девушек будет рвать в уборных.] На другом конце зала шумят обувщики. Стаканы с пивом мелькают в воздухе. [Тосты.] Скоро Руди исполнит русскую песню о любви, он ее на всех приемах поет. Марго чувствовала: вечер подходит к концу, к неизбежному расставанию с новобрачными, к зависти, которую она, возможно, испытает. Она никогда не проявляла зависть на людях. Если она и была чем-нибудь, то самой дипломатичностью. Неизменно. К тому же она так счастлива за Тома, так рада, что ему удалось отыскать нечто, выходящее за рамки его мастерства. А что отыскала она, что открыла? Темную опухоль в собственном теле. Она не чувствовала горечи, вовсе нет, просто ее поражало, что судьба сдала ей такую карту. Все-таки она заслужила большего. А может, и не заслужила. Ее жизнь была полнее любой другой, какую она знала. Смерть, вероятно, настигнет ее на борту яхты, или в гостиной, или на песке пляжа.
Но что же она должна сказать Руди? Что именно в его ухмылке, смехе, в том, как он склоняется к Виктору, как поглощает мир, она хотела отменить, пусть даже на миг? Какая поразительная жизнь. Марго знала, им выпали наилучшие годы, какие только могут пережить танцовщики. Люди думали, что они спали друг с дружкой, нет. Они были слишком близки для этого. Хотя, конечно, подумывали о такой возможности, размышляли о привязанности вне танца. Лечь с ним в постель. Это погубило бы их. Да к тому же в танце все равно больше интимности. Митоз, вот что с ними произошло, они стали единым целым. Ссорились редко. Если угодно, она была для него матерью — и чем дальше, тем больше. Руди все чаще и чаще заговаривал с ней о Фариде, которая стала теперь существом почти мифическим. Однако то, что Марго хотела сказать, не имело отношения ни к матерям, ни к странам, ни к другим рукотворным мифам. И никак не касалось любви или сопутствующих ей мук. И балета не касалось. Или касалось? Касалось? Она почувствовала, как у нее задрожали пальцы. Скоро закончится свадебный танец, ей придется произносить любезности, выставлять напоказ привычную всем Марго, высоко держать подбородок, вежливо аплодировать, может быть, даже встать, если от новобрачных потребуют биса. Она смотрела, как Виктор шепчет что-то на ухо Руди. И вдруг с огромным облегчением поняла, чем это было. Поняла, что должна прервать, какие слова произнести, чтобы не позволить этому продолжаться, ничего более важного она Руди сказать не могла, это станет наилучшим советом, какой он когда-либо получал. Марго поколебалась, воспитанно положила вилку рядом с тарелкой, потянулась к бокалу с водой, чтобы утолить жажду. Потом попыталась поймать взгляд Руди, но тот пребывал в какой-то другой вселенной. Марго должна сказать ему. Должна сказать, что пора остановиться. Так просто. Он должен покончить с танцем и сосредоточиться на других его дарованиях, на хореографии, на преподавании. Пока не стал слишком старым. Ей отчаянно хотелось сказать ему это. Уходи. Уходи. Уходи. Пока еще не слишком поздно. Она снова взяла вилку. Как привлечь его внимание? Марго потянулась через стол, прикоснулась серебряными зубцами вилки к растопыренным пальцам Руди. Он почувствовал их легкое постукивание, посмотрел на нее, улыбнулся. Виктор тоже улыбнулся и опять зашептал что-то, и Руди поднял руку, словно говоря Марго: «Подожди». Она откинулась в кресле, подождала, и тут музыка смолкла. Марго встала, чтобы вместе с другими похлопать Тому и Одиль, и скоро Руди перегнулся через стол, взял ее за руку и спросил: «Да?» Она поколебалась, усмехнулась и просто сказала: «Разве они не прекрасны. Том и Одиль? Чудесная пара, верно?»
Из интервью, данного Дэвидом Фарлонгом в Холборне, Лондон. 23 мая 1987 года. Интервью брал студент этнографического отделения Эдинбургского университета Шон Ф. Харрингтон. Вследствие технических затруднений, связанных с магнитофоном и микрофоном, вопросы интервьюера остались не записанными.
Ну да, не то чтобы у него хер вечно стоял, но он знал, чего хотел, и брал все, что мог получить. И за свои денежки получал многое, ага. А запрашивали с него побольше, чем с прочих, знали же, кто он такой, а в те дни семьдесят пять фунтов — это были хорошие бабки.
Ладно, ты помалкивай, обойдемся без «Дейли миррор», «Сан» и «Ньюс оф зе», мать его, «Уолд».
Он всегда, типа, медосмотр устраивал, проверял твои руки, осматривал гребаную шею и даже чего у тебя там между пальцами на ноге, видать, ширял побаивался.
Выбирал, понимаешь, кто помоложе, в рубашках с короткими рукавами и чтоб штаны в обтяжку. Но против табачного запаха ничего не имел, некоторые из них курильщиков не выносят, этот был не такой, по крайности, можно было посмолить после всего.
Снимал он тебя на Киниp-роуд или рядом с Пиккадилли. Иногда таскал с собой по клубам, если у него настроение было подходящее.
«Небеса» рядом с Чаринг-Кросс. Или «Колхерн». Но, знаешь, обычно он в нормальные места ходил. В «Рокси», в «Многолетний», в «Бродяги», в «Аннабель», в «Пале».
А там кокса и бухла хоть задавись. И народ все волосатый, в кожаных прохорях.
Он вообще-то охеренно чудной был, сажал тебя за стол со своими дружками — пижонами всякими и поклонницами. Но домой оттуда тебя не брал, не хотел, чтобы видели, как он с тобой из клуба выходит.
Никак я его, на хер, понять не мог. Ну, он же русский, а если ты сто тысяч лет будешь с родней групповухой баловаться, так тоже таким станешь, разве нет?
Иногда он просил своего менеджера отвезти тебя назад, или приятеля, или вызывал для тебя такси через хозяина клуба, они для него на все были готовы, ну на все. А тебе приходилось ждать тачку у заведения, так? Просто стоять у дверей и ждать. И все, кто там жил по соседству, могли на тебя полюбоваться, если им захочется. Ты вот это тоже представь.
Я там всего четыре раза побывал, он меня не запомнил и даже имени не спросил.
Я, по-моему, сказал ему — Дамиан или еще чего. Настоящее-то имя называть нельзя. Опять же, у меня девчонка была, которая ни хера об этом не знала. Хотя денежки мои ей нравились.
Как-то ночью я его по телику видел. Он там о танце распространялся, о каком-то дерьме в этом роде, не знаю, типа, губишь свой организм ради удовольствия чужих людей, такое примерно дерьмо. А я, по его мнению, какого хера делал, а? Исусе. Ради удовольствия чужих людей.
Он-то свое удовольствие получал, да? и еще раз получал, а после просто перекатывался на бок и дрых, а ты думал, мать твою, взять бы и обчистить эту гребаную квартиру, зацапать все его дурацкие гребаные картины с лордами, гончими, охотничьими рогами и прочим дерьмом и свалить отсюда на хер.
Так тебя через пять минут самого на улице зацапают.
Раз я выбрался из койки, а его экономка не спит, завтрак готовит, булочки там, фрукты, и все-то она на меня поглядывала через плечо.
Страхолюдина, мелкая лягушатница присматривает за мной, боится, что я сбегу с ихним серебром. Такая скорее голову в духовку сунет, чем станет со мной разговаривать.
Ну я и сидел тихо как мышь, пока она такси не вызвала.
На следующую ночь я снова в «Рокси» попал, так он прошел мимо меня и не взглянул. Пятьдесят из его семидесяти пяти я уже отдал за новую рубашку. Все на нее оборачивались, только не он. В его кабинку набился какой-то народ, весь из себя серьезный. А после он встал и прошел мимо меня. И даже слова не сказал. Сосало паскудное.
Он так и танцует в полную силу. Его гениальность в том, что он способен пробудить ребенка в каждом, кто просто наблюдает за ним. Он герой, танцующий вопреки ходу времени. Это человек, который будет танцевать так долго, как сможет, до конца, до последней капли крови.
Жаклин Кеннеди-Онассис, 1980
Что? Этот мальчик еще таскает свои кости по городу?
Трумен Капоте, 1982
Прежде всего, он домосед. Люди не различают в нем это, но так и есть. Приезжая в наше французское шато, он всегда просит дать ему стакан вина и немного тишины, чтобы он мог посидеть у огня и подумать. А в нашем особняке на углу Шестьдесят третьей и Мэдисон часами кряду, буквально часами сидит и вглядывается в произведения искусства! Его настоящая страсть — художники Средневековья. Об этом мало кто знает.
Рене Годсток, 1983
Лас Мерседес, Каракас
Май 1984
Руди!
Начинается сезон дождей, я торчу дома, переваривая кое-какие восхитительные таблетки от боли, а поскольку письмо это будет послано пяти тысячам самых интимных моих друзей, ха-ха, тебе придется простить меня за то, что я пишу его от руки. Я занимаюсь йогой, сижу на полу в позе лотоса, такого неудобства моя задница отродясь не знала. Вообрази, на что должна быть похожа жизнь уроженца Нью-Дели! Как видишь, я сменил мою скромную обитель, теперь у меня дом здесь, в центре Каракаса — с цветами, лианами и красной черепицей, — это немного лучше Нижнего Вест-Сайда, особенно по воскресеньям, после позднего завтрака, когда все дилетанты выстраиваются вдоль Девятой авеню, чтобы поблевать в сточные канавы. Джаз, впрочем, здесь хуже. И полагал, что соскучился по венесуэльской музыке, но тут есть ансамбль, каждую ночь играющий на paseo[41], так он издает звуки, с какими тонут восемь крыс, даром что состоит всего из трех человек. Я приехал сюда с другом, который недолгое время работал в программе «Дружок» и на несколько месяцев проникся ко мне симпатией, он оказался также обладателем степени по восточной медицине, но я просто на всякий случай прихватил с собой мои тайные припасы, использовал все оставшиеся у меня чистые бланки рецептов, продал принадлежавшие мне живописные изображения детородных членов кисти Уорхола et voil![42] — оказался здесь, чтобы потратить все деньги и умереть. Может быть, меня отнесут в горы и оставят там, прикрыв картонкой. Теперь я один, поскольку Аарон, мой возлюбленный, покинул меня, прихватив с собой восточную медицину, такова, полагаю, жизнь, — легко пришло, легко ушло.
Город уже не тот, каким я его знал, но так ли уж важно, что уличный шум мешает слышать, как разбивается мое сердце? В Каракасе живет по меньшей мере сто двадцать миллиардов человек, здесь есть хайвеи, пандусы и небоскребы. Жители его носят расклешенные джинсы и сапоги до бедер (думаю, некоторые из них обчистили твои старые одежные шкафы!), а богатые гринго приплывают сюда целыми пароходами, чтобы выкачивать нашу нефть. Так что, да, город изменился. Я даже не смог найти холм, на котором вырос, если последнее слово употребимо.
Таксист который вез нас из «Симона Боливара», надумал завернуть в пригород Катиа, чтобы нас там избавили от бремени нашего багажа. Я каким-то образом вспомнил, как выглядит на местном жаргоне фраза: «Если ты, сосало убогое, не повернешь машину, я позавтракаю твоим елдаком». Какое красноречие. Он чуть в фонарный столб не впоролся. Довез и денег не взял, и тогда я отвалил ему непомерные чаевые, так что теперь у меня здесь репутация, как будто одной только молодости было мне не достаточно. Не мудохайся с Виктором, он тебя сам отмудохает (и с большим удовольствием)! В первую здешнюю ночь Аарон проделал нечто ужасное. Выбросил с балкона все мои «Лаки Страйки», и мальчишки на paseo (все — жители поселков, состоящих из жестяных хижин) чуть с ума не посходили. Они подбирали сигареты и засовывали их, а-ля Брандо, в закатанные рукава рубашек. О их коричневые руки, какие воспоминания! Один из этих хорошеньких пацанов (а какой я был хорошенький!) оказался искусным карманником, я познакомился с ним на следующее утро, когда он пришел ко мне попросить окурков. Мы заключили взаимовыгодную сделку. Он отправляется на Авенида Либертадор, в «Хилтон Каракас», где останавливаются все бизнесмены, или в новый художественный музей, где болтаются туристы, и крадет для меня сигареты. Если они оказываются нужной мне марки, он получает доллар сверху. Ему даже ножик не нужен, чтобы карманы резать, у него, умницы, такие длинные и острые ногти, которые рассекают любую ткань. По временам я гадаю, что бы из меня получилось, помимо трупа, конечно, останься я здесь. Извини, мне придется оттащить мои кости к столу и приступить к перевариванию еще одной таблетки. Живем только раз.
Я занимаюсь йогой. Занимаюсь йогой, Руди. Слышу, как ты хохочешь.
Перед тем как смыться, Аарон научил меня медитировать, — впервые, возможно, в моей жизни я освоил умение скрещивать ноги. Проделав это в первый раз, я готов был поклясться, что тресну пополам, как плохая венесуэльская сушка. Я всегда полагал, что если бы Бог (зануда он этакая) желал, чтобы я прикасался губами к пальцам моих ног, то разместил бы их в промежности, однако Господь, судя по всему, не настолько благоволен. Впрочем, йога идет мне на пользу. Я снова и снова твержу себе: это хорошо, это хорошо, Виктор, ты не полный мудак, занимайся йогой, занимайся, ты не полный мудак, ну, может, самую малость. Перед тем как Аарон смылся (ладно, перед тем как я его вытурил), мы поднимались с утра пораньше, выходили на балкон, устраивались там. Аарон все печалился, что балкон не на восток смотрит. Примерно час мы медитировали, потом завтракали. Апельсиновый сок, круассаны, грейпфрут — но без водки! Аарон был помешан на здоровой пище. И все старался заставить меня прибавить в весе. Холодильник лопался от полиненасыщенного маргарина, пикулей, йогурта, чатни, корнишонов, ореховой пасты, кокосов, высококалорийных шоколадных молочных коктейлей, чего угодно. Парнем он был рослым, рыжеватым и бесподобно представительным. Руди, друг мой, член его, может, и не был поэмой, но ягодицы уж точно рифмовались. Однажды в Коннектикуте он видел тебя на сцене и говорил, цитирую, что ты был грациозен, грандиозен и провокативен, — и почему все английские мальчики так любят их смехотворные словечки?
Мой доктор с Парк-авеню сказал, что Каракас станет для меня смертным приговором: кишечные расстройства, дешевые лекарства, дурные больницы, грязный воздух et cetera, et cetera[43]. А я провел здесь пять месяцев, и мне становится все лучше. Я вот что делаю: за полчаса доезжаю на такси до побережья. Сижу в шезлонге на пляже, медитирую, рисую в воображении клетки и говорю им: вы, бля-бля-бля, мелкие прохвосты, бля-бля-бля, стараюсь представить себе, что они — чванливые вышибалы, которые не желают бесплатно пустить меня под конец ночи в «Райский гараж», бля-бля-бля, совсем от наркоты одурели, бля-бля-бля, таким как вы, господи боже, только в «Святых» и работать, бля-бля-бля, вы посмотрите на ваши башмаки, ужас какой-то, бля-бля-бля, а у тебя вообще на губе говно. А потом открываю глаза и вижу синюю воду (синеватую), лижущую золотистый (желтоватый) песок. Как хорошо. И тут я наношу словесное оскорбление моим метастазам, говоря им: чтоб вы в аду сгнили. Я — мужчина сорока двух лет, мысленно обманывающий себя. Почему же и нет, раз жизнь меня обманула? Нынче утром, еще до дождя, я вышел из дома, чтобы купить одеяло, и встретил метиску, похожую на мою маму как никто другой на земле. Наверное, ты был прав, говоря, что у каждого из нас есть где-то двойник. Я возвратился домой, свернулся в кресле и заснул, мечтая.
Я скучаю по Нью-Йорку, по его догмам, по всем и всему и особенно по Нижнему Ист-Сайду, он такой омерзительный, такой чудесный. Единственное, о чем я сожалею, так это о том, что сожалений у меня маловато. Я, например, не попрощался с мусорщиками. Хотел бы я видеть, какие у них стали физиономии, когда они обнаружили мою мебель выставленной на улицу. Они, наверное, арию запели. О мой сказочный желтый диван! Боже, а какое красивое у меня было колечко для пениса! А упоительный, уверяю тебя, фаллоимитатор!
Жизнь оя была чередой комнат (по большей части кабинок), а теперь я более-менее застрял в этой, потому как если я вылезу на улицы Каракаса, то, вполне вероятно, покачусь по ним без всякой машины.
Ах, Руди, устал я от этого лекарства. Когда закончится дождь, я выйду из дома. А может, и раньше, чтобы почувствовать, как омывают лицо его струи. Сдается, не так уж я и боюсь смерти, Руди, мне куда интереснее, что случилось бы, живи я в замедленном темпе. Ага!
Раз декседрин, два декседрин, три декседрин — и на пол!
С любовью — Виктор.
P. S. Я слышал, что жеребец по кличке «Нуриев» произвел сенсацию в мире лошадников. Это правда? Ха. Готов поспорить, елда у него совершенно русская!
Целую!
Самолет приземлился не по расписанию, позже. Мсье был вне себя. И из зоны выдачи багажа просто пулей вылетел. Мы прошли мимо стоявших в ряд вооруженных охранников, сели в такси. Мсье на ломаном испанском поговорил с водителем. Послеполуденная жара была такой, какую я ожидала. Вдали поднимались в небо зеленые горы, но город тонул в смоге.
Я все думала о бедном Томе, как он там, в Лондоне, один.
Такси виляло, объезжая выбоины, пока мы не добрались до старого колониального района и не застряли в пробке. Здесь стояли белые кирпичные дома с протянутыми между окон бельевыми веревками. По улице бродили старики в рубашках без ворота. Дети играли перед машинами, разбегаясь, когда те трогались с места. Женщина, сидевшая за цветочным лотком, поймала взгляд мсье, он выскочил из такси, купил цветы. Она была в желто-красном платье. Мсье дал ей десять американских долларов, расцеловал ее в щеки а когда машина поехала, женщина встретилась взглядом со мной, и я прочла в ее глазах мольбу о том, чтобы ей позволили жить моей жизнью, сидеть, как я, рядом с мсье на заднем сиденье такси. По правде сказать, она и могла бы. Мсье хорошо сознавал, что я, сопровождая его, никакого счастья не испытываю. Мне было очень трудно расстаться с Томом, но мсье умолил меня поехать с ним, хотя бы на неделю-другую.
— Нам нужно шампанское, — сказал мсье, когда машина медленно поползла вперед.
Таксист обернулся к нему, улыбнулся. И, замысловато размахивая руками, сказал, что с наслаждением купит для нас шампанское, что знает хороший магазин. Он свернул в узкий проулок и остановил машину перед большим амбаром. Мсье дал ему деньги, он вылез из машины и миг спустя вернулся, неся две большие бутылки. Начинало смеркаться, однако жара не спадала, меня одолевала сонливость: перелет был долгим и трудным. Я слышала, как мсье шумел в первом классе, теперь он тронул меня за руку, еще раз поблагодарил за компанию, извинился за то, что не смог купить мне в самолете место рядом с ним.
— Что бы я без вас делал, Одиль? — сказал он.
Когда мы подъехали к дому, мсье дал водителю щедрые чаевые, потом прошел по подъездной дорожке, потянул за шнурок звонка. Звон разорвал тишину, но ничего не произошло. Мсье постучал по высокой деревянной двери. Он потел, под мышками появились два темных овала. Длинно выругавшись, мсье сказал:
— Надо было сообщить ему о моем приезде.
У нас имелась одна авторучка на двоих, но не было бумаги. Мсье подцепил ногтем этикетку на бутылке шампанского.
— Старый трюк, — сказал он. Отодрал этикетку. Она разорвалась пополам.
Мсье прислонился к стене дома, вздохнул и написал: «Виктор, я найду отель и вернусь. Руди». Я сложила бумажку, наклонилась, чтобы просунуть ее, подталкивая пальцами, под дверь. Выпрямилась, поправила платье, которое уже начинало липнуть к телу.
Внезапно из дома вырвался поток музыки. Да и весь дом словно ожил. Я подошла к калитке, окликнула мсье, уже успевшего уйти немного по улице. За моей спиной открылась дверь.
За ней стоял маленький человечек в шелковом халате. Худое лицо, на ушах наушники, от которых свисал до колен черный витой провод. Должно быть, он заметил записку, которую я подсовывала под дверь, и выдрал провод из гнезда стереопроигрывателя.
— Мистер Пареси? — спросила я.
Он вглядывался, прищурясь, в этикетку шампанского. Я видела его много раз, но уж больно он изменился.
— Мистер Пареси? — снова спросила я.
Он пошаркал по порогу огромными желтыми шлепанцами. Оперся о дверную ручку, кашлянул, обвел взглядом улицу.
— Господи, да это же Руди, — сказал он.
И, пока я махала рукой, призывая мсье вернуться, уковылял обратно в дом. Мсье поначалу рассердился, но затем тоже проскочил мимо меня в дом.
— Виктор! — кричал он. — Виктор!
Беспорядок в доме был страшный. На полу одежда. На кушетке тарелки с остатками еды. Сквозь выцветшие синие шторы сочится свет. Вращается потолочный вентилятор. Потрескавшиеся зеркала в красивых рамах. Раскиданные по полу пластинки.
Мсье подскочил к проигрывателю, убавил звук.
— Виктор! — снова крикнул он.
На видеомагнитофоне помигивала красная лампочка. Кадр порнографического фильма замер на экране телевизора. Я подошла и выключила его.
— Видел бы ты себя! — закричал мсье.
Виктор приплясывал на верхней площадке лестницы, пытаясь влезть в брюки. От халата он избавился, надев, но не застегнув, ярко-красную рубашку. Грудь у него была тощая, кожа бледная. Когда ему удалось просунуть одну ногу в штанину, он сильно закашлялся и едва не упал, однако удержался, схватившись рукой за перила. Мне было жалко его, но не настолько, чтобы я изменила мое мнение о подлинном характере Виктора, — слишком часто я видела, как он изображает шута.
Мсье взлетел вверх по лестнице, поцеловал Виктора в одну щеку, потом в другую. Виктор разразился непристойной тирадой, сводившейся к вопросам: «Где ты спер цветы, Руди? Где побывал? Расскажи мне все!»
Голос у него был счастливый, но и усталый, как будто счастье бежало вдогонку за изнеможением. Мужчины, обнявшись, спустились в гостиную.
— Ты помнишь Одиль? — спросил мсье.
— О да, — ответил Виктор. — Я ведь был на вашей свадьбе, верно?
— Верно.
— О, я извиняюсь, извиняюсь.
На свадьбе он повздорил в уборной с одним из коллег Тома.
— Вы прощены, мистер Пареси.
— Я всего лишь попросил, чтобы он завязал шнурок на своем ботинке. Не смог удержаться.
Ожидая моего ответа, он склонил, точно напроказивший ребенок, голову к плечу.
— Мистер Пареси…
— О, прошу, не зовите меня так, я от этого чувствую себя старым пердуном.
— Виктор, — сказала я, — вы прощены.
Он поцеловал мне руку. Я сказала, что приехала устроить его поудобнее, вывести на путь к выздоровлению, пока мсье будет искать для него экономку из местных, которая сменит меня. Объяснила, что нисколько не хочу навсегда остаться в Каракасе. Он пристыженно покраснел, и я обругала себя за резкость. Он застегнул рубашку, в которую поместился бы еще один такой же, как он, мужчина. Затем сунул ноги в желтые шлепанцы, подошел к стоявшему посреди гостиной креслу, плюхнулся в него, задыхаясь. Закурил длинную тонкую сигарету и выпустил дым в потолок, а я отправилась на кухню.
— Руди, — воскликнул Виктор, — подойди, обнимемся!
И, чтобы не обойти меня вниманием, прибавил:
— Знаете, Одиль, я единственный в мире человек, которому дозволено командовать Руди.
Я принялась наводить на кухне порядок, начав с высоких узких бокалов для шампанского. Мыло отсутствовало. Виктор обходился без металлических мочалок, без тряпок для посуды, без каких бы то ни было моющих средств. Я начала составлять в уме список всего, что мне понадобится. Вымыла бокалы, поставила их и бутылку шампанского на поднос и направилась с ним к джентльменам.
— Ох, как же я вас люблю! — воскликнул Виктор.
Мсье хлопнул пробкой, я разлила вино.
— Выходите за меня замуж, сию же минуту, Одиль!
Мсье стал перебирать разбросанные по полу пластинки, искать классическую музыку. И, оторвав от них взгляд, сказал:
— Ты омещанился, Виктор.
— Я теперь только сальсу слушаю.
— Сальсу?
Виктор попытался станцевать, но быстро сбился с дыхания.
— Может, тебе не стоит пить слишком много шампанского, — сказал мсье.
— Ой, заткнись! — ответил Виктор. — Я немного простужен, только и всего.
— Простужен?
— Ну да, простужен. Скажи мне, Руди. Ты проведешь остаток жизни здесь, со мной?
— В пятницу я танцую в Сан-Паулу. Одиль побудет с тобой, пока я не помогу тебе найти кого-нибудь из местных.
— В Сан-Паулу?
— Да.
— Ох, возьми меня с собой.
— Может, тебе лучше отдохнуть, Виктор, не торопись.
— Отдохнуть?
— Ну да.
— Я умираю! — вскричал он. — Кому он нужен, отдых? Давай шампанское пить! И ради бога, покажи мне этикетку. Ручаться готов — моча! Он всегда покупает мочу, Одиль! Самый богатый скряга в мире.
Мсье прикрыл этикетку ладонью. Виктор не без затруднений вылез из кресла и отправился на поиски записки. А отыскав ее в кармане своего халата, театрально вздохнул. Потом лизнул изнанку этикетки и прижал ее к сердцу.
— Ах, ты всегда был так прижимист! — сказал он.
Я пустила воду из крана, чтобы заглушить их голоса, и приступила к мытью оставшихся бокалов, поднимая каждый к последним лучам солнца. И мне снова представился Том. Сейчас он, наверное, дома, смотрит телевизор, чинит туфли. Я уже соскучилась по нему. На заднем дворе подрагивали под ветерком какие-то растения с длинными листьями.
— Ой, давай не будем чушь нести! — услышала я выкрик Виктора. — Ты же не для этого приехал, верно? Скажи мне, Руди, ты влюблен?
— Я всегда влюблен.
— Любовь любит меня, — произнес Виктор голосом, удивительно похожим на голос мсье.
Они засмеялись. Бутылка быстро пустела. Виктор взял ее и еще раз прочитал напечатанное на половине этикетки.
— Это моча кошачья, — сообщил он с поддельным французским акцентом. — Чтобы получить ее, поят молоком бродячих кошек с бульвара Сен-Мишель.
Виктор включил проигрыватель, зазвучала латиноамериканская музыка, мужчины немного потанцевали, а я продолжала уборку. Наступали сумерки, прохладный вечерний ветерок принес мне небольшое облегчение. Я услышала, как Виктор отдувается после танца, и, покончив наконец с моими трудами, вышла из кухни, извинилась и сказала, что хочу лечь спать.
Проснувшись утром, я страшно удивилась, когда увидела, что мсье спит на кушетке гостиной, а Виктор сидит в кресле с ним рядом, промокая ему белой тряпочкой лоб. Я-то не сомневалась, что все будет наоборот. Похоже, у мсье поднялась температура. Впрочем, встав, он принял какие-то таблетки, и температура спала. Он проделал утреннюю разминку, а после сказал, что ему нужно позвонить в несколько мест.
— За счет вызываемых абонентов, — заметил Виктор.
Друзья у мсье имелись по всему миру, и в Каракасе тоже, поэтому я не сомневалась, что экономку он подыщет за пару дней. От этой мысли дом словно посветлел, а тут еще мне удалось найти на кухне продукты, которых хватило для приготовления завтрака из фруктов и тостов.
Однако после завтрака мсье объявил, что они с Виктором решили провести день на пляже, а вечером отправиться в Сан-Паулу на балет.
— Уложите, пожалуйста, наши сумки, — сказал мсье.
К моему удивлению, именно Виктор заметил, как я огорчилась. Он обнял меня рукой за плечи. Был так добр, что набросал маленькую карту, которая показывала расположение городских рынков и аптеки, где можно было купить таблетки от мигрени, — свои я забыла дома. И особо подчеркнул, что много денег носить с собой не стоит. За этим советом последовал длинный рассказ о малолетнем воре с длинными ногтями.
Они уехали, я постирала постельное белье, развесила его по ветвям росших во дворе гранатов.
Вернулись они через три дня. Мсье выглядел очень уставшим, не похожим на себя. Он сообщил, что нам придется провести в Каракасе еще неделю, столько времени потребуется, чтобы уладить все дела Виктора. Мысль о второй неделе страшно расстроила меня, однако мсье сказал, что и в самом деле нуждается в моей помощи. Я продолжала приводить дом в порядок и стряпать. В послеполуденные часы, когда Виктор спал, мсье увозили на машине в оперный театр — ему хотелось поработать с местными танцовщиками. Каждый вечер он приводил в дом учеников, юношей и девушек, они сидели в гостиной, болтая и смеясь.
Виктора их гомон только радовал. Особенно привязался он к танцовщику по имени Давида, очень смуглому красивому молодому человеку. По вечерам они вместе отправлялись на прогулки. А позже, когда мсье уже спал, Виктор и Давида уютно устраивались на кушетке и смотрели видео. (Фильмы были просто ужасные. Я, проходя мимо телевизора, напускала на себя суровый вид, но, должна признаться, время от времени тайком подглядывала за тем, что творилось на экране.)
Время шло быстро, да и разлука с Томом угнетала меня не так сильно, как я ожидала.
В конце второй недели, незадолго до запланированного нами отъезда, мы трое — мсье, Виктор и я — оказались дома одни. Мсье так и не подыскал новую экономку, я нервничала все сильнее, думая, что он забыл о своем обещании. Я начинала опасаться немыслимого — того, что мне, быть может, придется уйти от него. И спать легла с ужасной мигренью.
На следующий вечер я готовила местное блюдо, эмпанадас, а Виктор объяснял мне все тонкости — как поджаривать кукурузную муку, чем приправлять фасоль. Он только что принял целую кучу таблеток и сидел теперь посреди гостиной, управляя мной издали. Несмотря на очевидный урон, нанесенный болезнью его организму, Виктор оставался вполне энергичным, к тому же большую часть послеполуденных часов он проспал.
После ужина мужчины пили вино, потчевали друг друга всякими историями, причем мсье показался мне погруженным в себя более обычного. Я уже заметила, что его лекарства почти подошли к концу, а отыскать другую причину сумрачности, которая одолевала его, не смогла. Он стоял у окна, разминаясь, положив лоб на колено. Потом снял ногу с подоконника, скрестил руки, прижав ладони локтями к ребрам. И вдруг начал, по какой-то причине, вспоминать, как давным-давно получил письмо из России, от знакомой. Рассказ у него получился длинный и подробный, мсье говорил, глядя в окно, и в конце концов Виктор перебил его:
— Надеюсь, ты не переключился на женщин, Руди?
— Нет, конечно.
— Смотри не разочаруй меня. — Виктор налил себе еще стакан вина, закашлялся и сказал. — Эта уж мне простуда. Похоже, я от нее по крайней мере до августа не избавлюсь.
— Я могу продолжить? — спросил мсье.
— О да, пожалуйста, продолжай, пожалуйста, пожалуйста.
— Он умер.
— Кто?
— Ее отец.
— О нет! Я не хочу снова слышать о смерти.
— Погоди, — дрогнувшим голосом сказал мсье. — Когда он умер, у него на голове была шляпа.
— У кого?
— У Сергея! Он всегда носил шляпу, но никогда не надевал ее дома. В России это считается дурным тоном.
— О! Так ведь все русские — дурные, разве нет?
— Ты не слушаешь меня.
— Разумеется, слушаю.
— Тогда дай досказать!
— Сцена в вашем распоряжении, — сказал Виктор и послал мсье воздушный поцелуй.
— Так вот, — продолжал мсье, — он надел шляпу, потому что верил в скорую встречу с женой.
— Но ты же говорил, что она уже умерла.
— Во встречу на том свете, — пояснил мсье.
— О боже, — сказал Виктор, — на том свете!
— Его нашли дома, в шляпе. Он писал дочери. И просил передать мне привет. Но я не о том. Суть истории не в этом. В другом. Понимаешь, последнее, что он написал…
— Что? — спросил Виктор. — Что он написал?
Мсье ответил, запинаясь:
— Какое бы одиночество ни испытывали мы в этом мире, оно наверняка объяснится, когда мы уже не будем одиноки.
— А это что за херня? — спросил Виктор.
— Это не херня, — сказал мсье.
— Еще какая херня, — заявил Виктор.
Они помолчали, Виктор опустил голову на грудь. Он походил на воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Взял со стола новую пачку сигарет, и, пока он возился с ее оберткой, пальцы его дрожали. Виктор вскрыл пачку, вытянул из нее сигарету, достал из нагрудного кармана рубашки зажигалку, щелкнул.
— Зачем ты мне это рассказал? — спросил он.
Мсье не ответил.
— Зачем ты рассказал мне это, Руди?
Виктор выругался, но тут мсье опустился на колени рядом с его креслом. Я никогда не видела, чтобы мсье стоял вот так перед кем-либо. Он положил руки на колени Виктора, прижался лбом к его согнутому локтю. Виктор молчал. Просто опустил ладонь на шею мсье. Я услышала приглушенный горловой звук и поняла, что мсье плачет.
Виктор вгляделся в его затылок, начал говорить что-то о проплешине, но умолк и покрепче сжал шею мсье.
Должно быть, Виктор вспомнил, что я на кухне, потому что взглянул в мою сторону, встретился со мной глазами. Я закрыла дверь — пусть побудут одни. Ни разу еще я не слышала, чтобы мсье так плакал. У меня от этого руки задрожали. Я спустилась во двор, где сох на веревке балетный костюм мсье. В окно мне были видны их силуэты. Они обнялись, и казалось, что там только один человек.
Следующее утро было ясным, смог отсутствовал. Я полностью убралась в доме и стала ждать прихода молодого танцовщика, Давиды. Он пришел, обутый в сабо, поцеловал меня, здороваясь. Волосы его были красиво зачесаны назад. Он казался мне порядочным молодым человеком, поэтому я отвела его на кухню, поговорить.
— Вы не смогли бы позаботиться о нем? — спросила я.
— У меня есть двоюродный брат, он врач, — ответил Давида.
— Нет, я думаю, что заботиться о нем следует вам, самому.
— А кто мне будет платить?
— Мсье заплатит, — сказала я.
В следующие два дня я наготовила для Виктора и Давиды еды на целую неделю, втиснула ее в морозилку. Все было улажено: мсье пообещал платить Давиде, а в будущем отправить его в Парижский оперный театр, где он сможет учиться, развивать свои дарования.
От Виктора мы все держали в секрете, однако я чувствовала: он знает, что происходит. Виктор бродил по дому в наушниках, которые ни к чему подключены не были.
В наше последнее утро я уложила сумку мсье, договорилась о такси, которое отвезло бы нас в аэропорт. Ожидая его, мы долгое время просидели в гостиной. Виктор рассуждал о погоде, о том, как хорош этот день будет для пляжа. Сказал, что ждет не дождется возможности надеть новые плавки, которые он купил в Сан-Паулу.
— Все подумают, что я винограду где-то наворовал, — сказал он.
Когда подъехало такси, мсье и Виктор пожали в дверях руки друг другу, обнялись. Мсье направился к калитке. Виктор сунул руку в карман халата. Я услышала щелчок зажигалки. Мсье обернулся:
— Кончал бы ты с этим.
— С этим? — спросил Виктор и, затянувшись сигаретой, выпустил в воздух большое облако дыма.
— Да.
— Какого черта? — сказал Виктор. — Я еще и кашля-то настоящего не нажил.
4
Лондон, Брайтон. 1991
Умеренный тремор правой ноги при глубоком плие, сильный — левой. Слабые tibio talor и sub-talor на правой, сильные на левой. Резкое потрескивание в колене. Латеральное искривление бедра. Прогиб поясницы, преувеличенный наклон головы вперед. Полная утрата абриса в нижней точке плие. При занятиях у станка характерно белеют костяшки пальцев. На двенадцатом плие боль прекращается. При осмотре — сильная напряженность и сжатие четырехглавой мышцы левого бедра, умеренные правого. Острый износ менисков. Втирать арнику, чтобы уменьшить воспаление. Поперечное растирание и двадцатиминутное, самое малое, поглаживание. Удлинить четырехглавую, чтобы обеспечить ее гибкость. Прокачивание и расширение, вытягивание бедра, кручение торса, растяжка лопатки и т. д. Между репетициями и выступлениями бандаж. Для постоянного нажима на левое колено повязка восьмеркой, перекрестье сбоку.
Я не знала, к кому обратиться. Не могла вспомнить никого, кто понял бы. После переезда в лондонский дом мсье знакомыми я почти не обзавелась. Со мной всегда был Том, но теперь он ушел.
Все случилось так внезапно, точно вдруг налетел один из тех зимних дождей, что до костей пробирают нас холодом. Сегодня ты всем довольна, а завтра у тебя почву из-под ног выбивают. Я глядела вокруг и не признавала даже простейшие вещи: плиту, часы, подаренную мне Томом фарфоровую вазочку. Он оставил записку с объяснением своего поступка, но я не смогла заставить себя прочесть больше первых двух строк. Мне казалось, что он еще здесь, что, обернувшись, я увижу его в кресле читающим газету, увижу новую дырку в его носке. Однако он забрал с собой инструменты, чемоданчик. Я проплакала несколько часов. Он словно всю мою жизнь отправил без ужина в постель.
В Вутене, когда я училась в школе, мне дали прозвище — Petit Oiseau[44]. Я была маленькая, тощая, взрослые вечно подшучивали над моим крючковатым носом. Я часто сидела и наблюдала за мамой, готовившей на кухне еду, мы обе искали прибежище в простоте рецептов и блюд. Но теперь заботиться мне было не о ком. Мсье отсутствовал, даже садовник куда-то исчез.
В нашем с Томом жилище рядом с его кроватью стояла шкатулка. Том собирался уйти на покой и делал для мсье последнюю пару туфель. Поднести ее мсье он хотел в шкатулке красного дерева с привинченной к ней медной табличкой, на которой пока ничего обозначено не было. Я открыла шкатулку, вынула туфли и старательно искромсала их ножницами. Атлас режется легко, оставшиеся от туфель клочки я вернула в шкатулку. Я понимала, что с головой у меня беда, но махнула на это рукой.