Полное собрание рассказов в одном томе Шукшин Василий
– С удовольствием! – оживился новый директор. – Есть хочется.
Сидели друг против друга за маленьким квадратным столиком, ждали официантку.
Директор, склонив большую полированную голову, изучал синие кружочки на клеенке. Аксенов смотрел на него. И в нем родилась вдруг озорная мысль.
– По сто пятьдесят, что ли, закажем?
Директор поднял голову.
– Не пью.
«Брось ты… Поставить себя хочешь».
– В чайной или вообще?
Директор усмехнулся.
– Вообще. А вот курить не могу бросить. – Директор полез за папиросами. – Три раза бросал – не вышло.
– Ты, наверно, думаешь, – начал Аксенов, пошевелившись на стуле, – вот, мол, припугнул председателя актом, он теперь виляет передо мной, выпить предлагает. Так?
– Нет, не так. Акт – это само собой. Между нами, я бы все-таки не полез на твоем месте на трибуну с такой речью. Совесть же надо иметь, елки с палкой! Я, грешным делом, смекнул там, на совещании: может, думаю, у него пересмотрели это дело с падежом, комиссия какая-нибудь была. А в машине понял, что никакой комиссии не было – акт лежит у тебя под сукном.
– Тебе бы следователем работать, – съязвил Аксенов, чувствуя, как к сердцу снизу подмыла едкая волна – стыд. Стыд и злость опять овладели им. – Так вот, слушай: акт этот я опротестовал и на самом деле жду комиссию. Чтоб ты знал. – Аксенов сказал это, в упор глядя на директора, не скрывая злости.
Этот человек бесил его и вместе с тем привлекал. Аксенов знал, что не смог бы сейчас встать и уйти, оставив за спиной эти спокойные, правдивые глаза. Хотелось уж теперь досидеться до той поры, когда самому возможно будет прямо взглянуть в них, в эти глаза, и чувствовать себя при этом спокойным и уверенным. Но как это сделать, он не знал. Насчет комиссии он соврал, то есть не то чтоб соврал – он действительно был не согласен с актом ветврача и действительно хотел пригласить комиссию, но он еще не пригласил и акта официально не опротестовывал. В сущности, Аксенов, конечно, соврал и испытывал сейчас такое чувство, точно его, взрослого человека, застали за мелким воровством, будто кто-то неслышно подошел сзади и спросил: «Ты что здесь делаешь?»
«Сегодня же, сейчас же, как только приеду, вызову комиссию, черт ее задери!» – поклялся себе Аксенов.
Услышав, что Аксенов опротестовал акт и вызвал комиссию, директор внимательно посмотрел на него и сказал коротко, деловито:
– Это другое дело.
У Аксенова слабо зарозовели скулы. Ах, до чего, черт возьми, – до зуда в груди – захотелось быть с этим человеком на равных, захотелось вдруг сказать ему какие-нибудь обыкновенные слова, вроде: «Это не так, директор» или: «Это другое дело!»
«Нет, к чертям собачьим!.. Надо кончать со всякими такими актами». Аксенов на минуту представил себе, каким спокойным, прямо счастливым он чувствовал бы себя сейчас, если б за душой не было этого темного дела с актом, если б был он чист. Он бы сейчас толково и обстоятельно рассказал новичку, как трудно управлять большим, сложным хозяйством, чего не надо делать поначалу и что надо сделать сразу, немедля… Он улыбнулся.
– Знаешь, о чем тебя попрошу: как только первый раз где-нибудь словчишь, скажи мне. Только по-честному. Мне охота узнать: проживешь ты без этого или нет?
Директор выслушал, тоже улыбнулся.
– Договорились. Ты думаешь, без этого нельзя?
У Аксенова стало легче на душе.
– Как тебе сказать… Можно, конечно. – Аксеныч опять улыбнулся. – Вообще-то так и надо… Эх!.. Забыл, как твоя фамилия?
– Воловик, Николай.
– Тезки с тобой. Я тебе так скажу, Микола: можно. Мы тут ведь уж подолгу работаем, вросли, так сказать, корнями в дела эти колхозные да совхозные, переплелись друг с другом… Ну и случится иной раз: сказал бы про него, подлеца, правду, да у самого рыло, как говорится, в пуху – смолчишь. Но ты не думай, пожалуйста, что мы тут только и делаем, что скрываем грехи друг от друга.
– Господи!.. Кто же так думает! Дела у вас хорошие, большие. – Воловик говорил серьезно, искренне. – Потому и захотелось попробовать тут свои силенки. Я о том, что обидно, елки с палкой, когда в таких делах случаются…
– Случаются, – перебил Аксеныч и нахмурился, глядя в стол. – Случаются, Микола.
– Вообще совещание мне понравилось. Некоторые очень толково говорили, конкретно.
Аксенов опять покраснел: вспомнил свое выступление.
– У нас есть люди… Первый секретарь – дельный мужик: знает хозяйство. Со вторым нам не повезло малость: суетливый какой-то, шумит много…
Подошла официантка. Заказали два борща, две порции котлет, по кружке пива.
– Борщец тут у нас знатный делают, – похвастал Аксеныч. – В Калуге такого… Хотя ты ж с Украины, наверно?
– Нет, калужанин коренной. Отец украинец был, а жил тоже в Калуге.
– Ты с семьей здесь или один пока?
– Один пока.
– Как устроился-то? Слушай, приезжай сегодня ко мне! Этак к вечерку. Баньку протопим, с неводишком на речку сбегаем… Небось стосковался без своих-то? Я тебе поподробнее расскажу про все наши дела, введу, так сказать, в курс дела… Ты поверишь, нет, я чего-то до смерти рад, что познакомился с тобой. Не подумай, что я насчет этого дурацкого акта боюсь. Я всегда оправдаюсь. Чего-то ты мне поглянулся, честное слово… – Давно уж Аксеныч не говорил таких простых, хороших слов, давно уж не испытывал такого горячего, участливого уважения к человеку.
Воловик подумал немного и согласился.
– Только… я, понимаешь, не один приеду, если разрешишь. Ко мне дружок заехал… офицер с Дальнего Востока. Демобилизовался. Тоже дела человек ищет. Я думаю, мы ему вдвоем как-нибудь поможем присмотреться. Мне хочется, чтобы он здесь остался… Толковый парень!
На сердце у Аксенова расцвела хорошая, благодарная радость.
– Конечно!.. Господи, да мы его тут враз с делом окрутим. Покажу вам свое хозяйство. У меня хозяйство хорошее, Микола. Ферма!.. Ты знаешь, какая у меня ферма! Вся начисто механизирована! – Аксеныч широко повел правой рукой; в глазах его засветился счастливый огонек. – Ребята-дояры – вот такие! Комсомольцы. Ты правильно сделал, Микола, что приехал сюда. Поможем! Трудно будет первое время – это точно. Поможем. Я не зря говорю…
Директор слушал, кивал большой гладкой головой – соглашался. Смотрел на Аксенова доверчиво.
Стенька Разин
Его звали – Васёка. Васёка имел двадцать четыре года от роду, один восемьдесят пять рост, большой утиный нос… и невозможный характер. Он был очень странный парень – Васёка.
Кем он только не работал после армии! Пастухом, плотником, прицепщиком, кочегаром на кирпичном заводе. Одно время сопровождал туристов по окрестным горам. Нигде не нравилось. Поработав месяц-другой на новом месте, Васёка приходил в контору и брал расчет.
– Непонятный ты все-таки человек, Васёка. Почему ты так живешь? – интересовались в конторе.
Васёка, глядя куда-то выше конторщиков, пояснял кратко:
– Потому что я талантливый.
Конторщики, люди вежливые, отворачивались, пряча улыбки. А Васёка, небрежно сунув деньги в карман (он презирал деньги), уходил. И шагал по переулку с независимым видом.
– Опять? – спрашивали его.
– Что «опять»?
– Уволился?
– Так точно! – Васёка козырял по-военному. – Еще вопросы будут?
– Куклы пошел делать? Хэх…
На эту тему – о куклах – Васёка ни с кем не разговаривал.
Дома Васёка отдавал деньги матери и говорил:
– Все.
– Господи!.. Ну что мне с тобой делать, верста коломенская? Журавь ты такой! А?
Васёка пожимал плечами: он сам пока не знал, что теперь делать – куда пойти еще работать.
Проходила неделя-другая, и дело отыскивалось.
– Поедешь на бухгалтера учиться?
– Можно.
– Только… это очень серьезно!
– К чему эти возгласы?
«Дебет… Кредит… Приход… Расход… Заход… Обход… – И деньги! деньги! деньги!..»
Васёка продержался четыре дня. Потом встал и ушел прямо с урока.
– Смехота, – сказал он. Он решительно ничего не понял в блестящей науке хозяйственного учета.
Последнее время Васёка работал молотобойцем.
И тут, помахав недели две тяжелой кувалдой, Васёка аккуратно положил ее на верстак и заявил кузнецу:
– Все!
– Что?
– Пошел.
– Почему?
– Души нету в работе.
– Трепло, – сказал кузнец. – Выйди отсюда.
Васёка с изумлением посмотрел на старика кузнеца.
– Почему ты сразу переходишь на личности?
– Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»… Даже злость берет.
– А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.
– Может, попробуешь?
Васёка накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.
– Прошу.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.
– Иди корову подкуй такой подковой.
Васёка взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее – не тут-то было.
– Что?
– Ничего.
Васёка остался в кузнице.
– Ты, Васёка, парень – ничего, но болтун, – сказал ему кузнец. – Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
– Это верно: я очень талантливый.
– А где твоя работа сделанная?
– Я ее никому, конечно, не показываю.
– Почему?
– Они не понимают. Один Захарыч понимает.
– Принеси мне. Я гляну.
На другой день Васёка принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку.
– Вот.
Кузнец развернул тряпку… и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени. Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человечка, под ситцевой рубахой – синей, с белыми горошинами – торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами. Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
– Смолокур, – сказал он.
– Ага. – Васёка глотнул пересохшим горлом.
– Таких нету теперь.
– Я знаю.
– А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
– Песню поет.
– Помню таких, – еще раз сказал кузнец. – А ты-то откуда их знаешь?
– Рассказывали.
Кузнец вернул Васёке смолокура.
– Похожий.
– Это что! – воскликнул Васёка, заворачивая смолокура в тряпку. – У меня разве такие есть!
– Все смолокуры?
– Почему?.. Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
– А у кого ты учился?
– А сам… ни у кого.
– А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например…
– Я все про людей знаю. – Васёка гордо посмотрел сверху на старика. – Они все ужасно простые.
– Вон как! – воскликнул кузнец и засмеялся.
– Скоро Стеньку сделаю… поглядишь.
– Смеются над тобой люди.
– Это ничего. – Васёка высморкался в платок. – На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.
Кузнец опять рассмеялся.
– Ну и дурень ты, Васёка! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?
– А что?
– Совестно небось так говорить.
– Почему совестно? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.
– А какую он песню поет? – без всякого перехода спросил кузнец.
– Смолокур-то? Про Ермака Тимофеевича.
– А артистку ты где видел?
– В кинофильме. – Васёка прихватил щипцами уголек из горна, прикурил. – Я женщин люблю. Красивых, конечно.
– А они тебя?
Васёка слегка покраснел.
– Тут я затрудняюсь тебе сказать.
– Хэ!.. – Кузнец стал к наковальне. – Чудной ты парень, Васёка! Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки кукла.
Васёка ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.
– Не можешь ответить?
– Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, – ответил Васёка.
…С работы Васёка шагал всегда быстро. Размахивал руками – длинный, нескладный. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал и в ногу – на манер марша – подпевал:
- Пусть говорят, что я ведра починяю,
- Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
- Две копейки – донышко,
- Три копейки – бок…
– Здравствуй, Васёка! – приветствовали его.
– Здорово, – отвечал Васёка. И шел дальше.
Дома он наскоро ужинал, уходил в горницу и не выходил оттуда до утра: вырезал Стеньку Разина.
О Стеньке ему много рассказывал Вадим Захарович, учитель-пенсионер, живший по соседству. Захарыч, как его называл Васёка, был добрейшей души человек. Это он первый сказал, что Васёка талантливый. Он приходил к Васёке каждый вечер и рассказывал русскую историю. Захарыч был одинок, тосковал без работы. Последнее время начал попивать. Васёка глубоко уважал старика. До поздней ноченьки сиживал он на лавке, поджав под себя ноги, не шевелился – слушал про Стеньку.
– …Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу… чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу… и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья – травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Ну и конины не всем хватало. И увидел Стенька: один казак совсем уж отощал, сидит у костра, бедный, голову свесил: дошел окончательно. Стенька толкнул его – подает свой кусок мяса. «На, – говорит, – ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь сам, батька. Тебе нужнее». – «Бери!» – «Нет». Тогда Стенька как выхватил саблю – она аж свистнула в воздухе: «В три господа душу мать!.. Я кому сказал: бери!» Казак съел мясо. А?.. Милый ты, милый человек… душа у тебя была.
Васёка, с повлажневшими глазами, слушал.
– А княжну-то он как! – тихонько, шепотом, восклицал он. – В Волгу взял и кинул…
– Княжну!.. – Захарыч, тщедушненький старичок с маленькой сухой головой, кричал: – Да он этих бояр толстопузых вот так покидывал! Он их как хотел делал! Понял? Сарынь на кичку! И все.
…Работа над Стенькой Разиным подвигалась туго. Васёка аж с лица осунулся. Не спал ночами. Когда «делалось», он часами не разгибался над верстаком – строгал и строгал… швыркал носом и приговаривал тихонько:
– Сарынь на кичку.
Спину ломило. В глазах начинало двоиться. Васёка бросал нож и прыгал по горнице на одной ноге и негромко смеялся.
А когда «не делалось», Васёка сидел неподвижно у раскрытого окна, закинув сцепленные руки за голову. Сидел час, два – смотрел на звезды и думал про Стеньку.
Приходил Захарыч, спрашивал:
– Василий Егорыч дома?
– Иди, Захарыч! – кричал Васёка. Накрывал работу тряпкой и встречал старика.
– Здоровеньки булы! – Так здоровался Захарыч – «по-казацки».
– Здорово, Захарыч.
Захарыч косился на верстак.
– Не кончил еще?
– Нет. Скоро уж.
– Показать можешь?
– Нет.
– Нет? Правильно. Ты, Василий… – Захарыч садился на стул, – ты – мастер. Большой мастер. Только не пей. Это гроб! Понял? Русский человек талант свой может не пожалеть. Где смолокур? Дай…
Васёка подавал смолокура и сам впивался ревнивыми глазами в свое произведение.
Захарыч, горько сморщившись, смотрел на деревянного человечка.
– Он не про Ермака поет, – говорил он. – Он про свою долю поет. Ты даже не знаешь таких песен. – И он неожиданно сильным красивым голосом запел:
- О-о-эх, воля, моя воля!
- Воля вольная моя.
- Воля – сокол в поднебесьи,
- Воля – милые края…
У Васёки перехватывало горло от любви и горя.
Он понимал Захарыча. Он любил свои родные края, горы свои, Захарыча, мать… всех людей. И любовь эта жгла и мучила – просилась из груди. И не понимал Васёка, что нужно сделать для людей. Чтобы успокоиться.
– Захарыч… милый, – шептал Васёка побелевшими губами, и крутил головой, и болезненно морщился. – Не надо, Захарыч… Я не могу больше…
Чаще всего Захарыч засыпал тут же, в горнице. А Васёка уходил к Стеньке.
…День этот наступил.
Однажды перед рассветом Васёка разбудил Захарыча.
– Захарыч! Все… иди. Доделал я его.
Захарыч вскочил, подошел к верстаку…
Вот что было на верстаке:
…Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька, в исподнем белье, бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их. Он знал этих, которые ворвались: он делил с ними радость и горе. Но не с ними хотел разделить атаман последний час свой. Это были богатые казаки. Когда пришлось очень солоно, они решили выдать его. Они хотели жить. Это не братва, одуревшая в тяжком хмелю, вломилась за полночь качать атамана. Он кинулся к оружию… но споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и страшно ругались. С великим трудом приподнялся Степан, успел прилобанить одному-другому… Но чем-то ударили по голове тяжелым… Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
«Выбейте мне очи, чтобы я не видел вашего позора», – сказал он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам…
Захарыч долго стоял над работой Васёки… не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел из горницы. И тотчас вернулся.
– Хотел пойти выпить, но… не надо.
– Ну как, Захарыч?
– Это… Никак. – Захарыч сел на лавку и заплакал горько и тихо. – Как они его… а? За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады! – Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.
Васёка мучительно сморщился и заморгал.
– Не надо, Захарыч…
– Что не надо-то? – сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал. – Они же дух из него вышибают!..
Васёка сел на табуретку и тоже заплакал – зло и обильно.
Сидели и плакали.
– Их же ж… их вдвоем с братом, – бормотал Захарыч. – Забыл я тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
– И брата?
– И брата… Фролом звали. Вместе их… Но брат – тот… Ладно. Не буду тебе про брата.
Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах.
По поселку ударили третьи петухи.
Солнце, старик и девушка
Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами.
Только вечерами наступала прохлада.
И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место – у коряги – и смотрел на солнце.
Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное.
Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях – коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки.
Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос:
– Здравствуйте, дедушка!
Старик кивнул головой.
С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках.
– Отдыхаете?