На войне как на войне (сборник) Курочкин Виктор
«А твой товарищ Колька Васин пришел с фронта слепой. Я его спросила: „Видишь хоть что-нибудь, Коленька?“ А он мне говорит: „Чуть-чуть, тетя Дуня, со спичечную головку“. Пенсию ему положили четыреста рублей. Колька задумал учиться на музыканта. Говорит, что слепым это дело очень легко дается. Выпросил у меня твою гармошку. Ты уж на меня, сынок, не обижайся, ты все равно играть на ней не научился, а Кольку жалко. Избави бог тебя, Санюшка, от такого несчастья. А председателем у нас опять бывший староста Василий Архипыч. Его потаскали, потаскали и опять в председатели определили. При немцах-то он за своих стоял горой, поэтому его и не сослали. А в Малинниках, говорят, старосту в расход пустили. А часовенка-то у ручья в Соловьихинском лесу сгорела. Пиши, Санюшка, почаще, уж очень я беспокоюсь за тебя. Почти каждый день хожу к бабке Синице гадать на картах. Все мы к ней ходим. Мне все время выпадает хорошая карта. А вот Наталья Силина гадала на своего Егора, так ей выпала вся черная карта. Она два дня выла дурным голосом. Потом Егор письмо прислал, пишет, что теперь служит в похоронной команде. Пиши, сынок, не ленись. Много мне не надо расписывать. Напиши, что жив, — мне и хватит. Береги себя, не суйся куда не надо, не лезь под пули с бомбами. Ты ж у меня какой-то оглашенный, всегда тебе больше всех надо было. А береженого и бог бережет.
Целует тебя твоя мать Евдокия Малешкина».
Письмо Саню и немного тронуло, и немножко рассердило. и немножко насмешило.
С волнением Саня развернул письмо москвички Лобовой К.
«Здравствуй, боевой далекий, незнакомый друг Шура. Номер вашей полевой почты дала мне Лидка Муравьева, которой вы выслали денежный аттестат. Она мне сказала, что вы ей не нравитесь и она все порывает с вами. Я с Лидкой навсегда разругалась. Какая она дрянь? Я знаю, Шура, что вы Лидку очень любите. Она мне ваши письма показывала и насмехалась. Не переживайте, Лидка мизинца вашего не стоит. Если хотите, я с радостью буду с вами переписываться, а может быть, после войны и встретимся. Я буду вас, Шура, ждать. Аттестатов мне никаких не надо, я не Лидка Муравьева и сама неплохо зарабатываю на электроламповом заводе. Живу с мамой, папа погиб еще в сорок первом году. Если „да“, то я вышлю свое фото.
С дружеским приветом Катя».
Саня прочитал еще раз и поморщился. Письмо показалось ему уж слишком простым и тусклым. Он хотел разорвать его на клочки и развеять по ветру, но раздумал.
— Ладно, присылай. Посмотрим, что ты за штука, — сказал Саня.
— Ты это о чем, лейтенант? — спросил Домешек.
— Да так… — Он замялся. — Одна чудачка письмо прислала. Хочет познакомиться.
Домешек ухмыльнулся и почесал затылок.
— А ты, говорят, уже с одной познакомился? — спросил ефрейтор и, прищурясь, посмотрел на командира.
Саня не ответил.
Полк выскочил на широкое квадратное поле с рыжими скирдами соломы и остановился. Поле с трех сторон замыкал лес, впереди возвышалась невысокая плоская гора с очень ровным отлогим скатом. На ней виднелись крыши хат и церковь с двумя тонкими высокими колокольнями. У подошвы горы, да и по склону, чернели танки, издали похожие на мух.
— Наши? — спросил Саня.
— Кажется, — неуверенно ответил наводчик.
— А чего они стоят? Где бинокль?
Наводчик слазил в машину за биноклем.
— Точно, наши, тридцатьчетверки, — бормотал он, подгоняя по глазам окуляры, и вдруг резко сунул бинокль командиру. — Смотри!
Саня поднес к глазам бинокль и долго не мог оторваться. Кроме закопченных корпусов, он увидел на снегу три грязных пятна, башню, похожую на каску, торчащий из снега казенник пушки и еще… Он долго всматривался в темный предмет и наконец догадался, что это каток.
— Трех в клочья разнесло, — сказал он.
— Двенадцать штук — как корова языком слизала. Это их «фердинанды» расстреляли, — заверил ефрейтор Бянкин.
— Чего остановились? — спросил, вылезая из машины, Щербак.
— Танки горелые.
— Чьи?
— Наши.
Щербак взял бинокль и стал смотреть.
— Подпустил поближе, а потом в упор…
Возражать Щербаку не стали. Какое теперь имело значение, как умудрились немцы сразу столько расколошматить танков. Каждый невольно думал о себе. Домешек думал, сколько погибло наводчиков, Щербак — механиков-водителей. Примерно о том же думали и командир с ефрейтором. Молчание прервал Малешкин:
— Утром мне комбат сказал, что где-то здесь погорел батальон Пятьдесят первой бригады. Может, он?
Домешек, великолепно знавший численность танковых подразделений, решительно отверг это предположение. Ему возразил заряжающий:
— А почему бы и не он? Был недоукомплектован или машины раньше погорели. Другой только считается батальоном, а в нем всего три машины.
Доводы были слишком логичны, чтобы возражать. И спор у заряжающего с наводчиком так и не вспыхнул.
— А чего остановились-то? — неизвестно к кому обращаясь, спросил водитель.
— А куда ехать?
— Не зная броду…
— Соваться, как эти сунулись?
— Странно: едем, едем — и ни одного выстрела.
— Это хуже всего. Когда стреляют, на душе спокойнее.
— Ни хрена мы сегодня не доедем до этой Кодни.
— Солнце уже на ели, а мы ничего не ели.
Колонна задымила. Щербак с грохотом свалился на днище машины. Самоходки, проскочив поле, полезли на гору. Саня не спускал глаз с темных железных коробок. Две из них потихоньку еще коптили: пахло резиной и жареным хлебом. Заряжающий, схватив за рукав командира, повернул его влево. Саня увидел тридцатьчетверку с обгоревшим танкистом. Малешкину показалось, что на башне сидит веселый негр и, запрокинув назад голову, заразительно хохочет, а чтобы не упасть от смеха, держится за крышку люка.
— А это? — ефрейтор повернул Саню направо. У дороги, зарывшись головами в снег, лежали рядышком офицер с солдатом.
— Их, наверное, пулемет срезал, — сказал наводчик.
Самоходки вскарабкались на гору. Саня оглянулся назад. Поле затянуло снежной пылью и дымом… Сквозь дым и пыль тускло и холодно смотрело плоское оранжевое солнце.
В селе опять остановились. Самоходчики соскочили с машин, потоптались около них и стали разбегаться по хатам.
Санин экипаж во главе с командиром бросился к большому, обшитому тесом дому с резными наличниками и высоким забором. Калитка забора была закрыта. Щербак перекинул через нее свою длинную руку и отодвинул защелку. По тропинке шли степенно, у крыльца остановились, переглянулись, почистили о скребок подошвы, робко поднялись по намытым ступенькам, осторожно открыли дверь. Просторные сени были на редкость чистые, и пахло в них медом и свечками. Домешек наклонился над Саней и прошептал в ухо:
— Наверное, здесь поп живет.
В комнаты вели две двери. Подергали одну — не открывалась. Дверь в конце коридора распахнулась легко и бесшумно. Прежде чем войти, стащили шапки, а уж потом несмело переступили порог.
Саня, как командир, вошел первым и приветствовал:
— Здоровеньки булы!
Со скамейки у окна, как тень, поднялась высокая женщина. Черная одежда висела на ней, как на палке. Она поднялась, поклонилась, опять села, не спуская с Сани сухих, колючих глаз. От ее цепкого взгляда Малешкину стало не по себе.
— Когда немцы ушли из села? — спросил Саня.
Мумия опять встала, опять поклонилась и опять села. Саня оторопел. Но тут из горницы вышла девица в яркой оранжевой юбке и легкой голубой кофточке с белыми пуговицами. Она прислонилась к косяку двери и посмотрела на Саню не то насмешливо, не то удивленно. «Ну и шикарна!» — с восхищением подумал Саня. Девица, видимо, заметила, что офицер покраснел и потупился. Она самодовольно улыбнулась и как бы между прочим сказала:
— Наша бабушка глухая. А немцы ушли вчера вечером.
— Вчера здесь был бой? — спросил Домешек.
— Был… — и, помолчав, добавила. — Мы сидели в погребе.
Девица опять уставилась на Саню, на его кирзовые огромные сапоги, на погоны, смятые в гармошку, с одинокой тусклой звездочкой, и подавила улыбку. Саня люто возненавидел дивчину. Ее зеленые глаза показались ему злыми, а высокий лоб до противности умным.
Его экипаж тоже хмуро смотрел на девицу.
— А попить-то у вас можно? — спросил Щербак.
— А почему нельзя? — Девица прошла к посуднице, взяла кружку, зацепила в ведре воду и подала Щербаку. Когда он брал кружку, у него тряслись руки. Разве он в слово «попить» вкладывал прямое значение! Ему совершенно не хотелось пить, так же как не хотелось и Домешеку с ефрейтором.
— А вы, товарищ офицер, будете? — спросила девица.
Саня взял кружку и тоже выпил ее до дна. Ему действительно хотелось пить. От обиды и возмущения у него все горело внутри.
Санин экипаж постоял еще минутку и, видя, что на этом гостеприимство закончилось, не прощаясь вышел. В сенях нарочно топали сапогами, а Щербак так хлопнул дверью, что оцинкованный таз сорвался с гвоздя и с грохотом покатился по полу.
Садовую калитку Щербак открыл ногой, да так, что она едва удержалась на петлях.
— Это уж ни к чему, — заметил Бянкин.
— Что «ни к чему»? — набросился на него Щербак. — Этих немецких шкур надо вверх ногами вешать.
— Почему же они немецкие шкуры? — удивился ефрейтор.
— Да по всему. Солдата-освободителя не накормить? Были бы бедные. А то какой дом, обстановка, шкаф, диван, медом пахнет, картошкой с мясом. У, гады! — И Щербак погрозил дому кулаком.
Домешек снисходительно похлопал Щербака по плечу.
— Это тебе наперед наука, Гришенька. Не ходи по богатым домам. Добродетель, подобно ворону, гнездится среди развалин. Пойдем-ка в ту убогую хатенку. — Наводчик оглянулся на Саню и подмигнул: — А девочка-то дай бог, лейтенант…
— А чего в ней хорошего? Аптекарша какая-то, — буркнул Саня. Если б наводчик спросил его, почему аптекарша, он вряд ли ответил бы. Это слово случайно подвернулось на язык и так же случайно соскочило. Но Домешек не спросил: он, втянув голову в плечи, ринулся через дорогу к беленькой, с перекошенными окнами хатенке. В хату экипаж ввалился гуртом и сразу же, как ошпаренный, выскочил из нее. В хате на столе лежал покойник под холстиной, у головы и ног горели свечки. Около покойника старик в железных очках читал псалтырь.
— Ужас как боюсь покойников, меня даже озноб пробрал, — сказал Домешек.
— Я тоже их боюсь, — признался Саня.
— Черт старый, нашел время умирать, — озлобленно проворчал Щербак.
— А почему ты думаешь, что это старик? — спросил его Бянкин.
— А кто ж еще в такое время умирает своей смертью?
Экипаж вытянул шеи и стал высматривать, где бы еще попытать счастья. Но в это время закричали: «По коням!»
Ефрейтор вытащил мешок с хлебом. Разрезал буханку, потом откуда-то извлек грязный, завалявшийся кусочек сальца, поскреб ножом и разрезал на четыре дольки.
— Голод — лучшая приправа к хлебу, — сказал Домешек и целиком отправил свою пайку в рот.
— Надо бы и Гришке пожрать. Ты его подменишь? — спросил ефрейтор наводчика. Домешек кивнул головой.
Малешкин без аппетита жевал хлеб и думал о богатом доме, о красивой неприветливой хозяйке и сам себя спрашивал. «Почему они такие жадные и черствые? Или действительно с фрицами якшались? Или она и в самом деле попова дочка?»
— А ты это здорово, Мишка, сказал, что добродетель гнездится в развалинах. Ты это сам выдумал? — спросил Саня.
— Читал где-то. А где — убей меня, не помню.
Малешкин с любопытством посмотрел на своего наводчика.
— Ты здорово начитанный. Почему тебя не пошлют в офицерское училище?
— Посылали, даже приняли, а потом выгнали.
— За что?
— Потому что я сугубо гражданский человек, — не без гордости заявил Домешек.
Бянкин усмехнулся:
— Он мечтает стать фигфаком.
— Сколько я тебе долбил, идиоту, что буду сапоги шить, — и Домешек запустил в ефрейтора коркой.
В конце этого длинного несчастливого села они увидели подбитую «пантеру». Снаряд попал в борт и проломил броню. Неподалеку от танка застрял в канаве бронетранспортер. В нем валялись зеленая с рыжими пятнами куртка и каравай белого хлеба. За поворотом дорогу перегородило самоходное орудие «фердинанд». Саня увидел его впервые и разочаровался. Пушка у «фердинанда» была обычная, как у «тигра», — восемьдесят восемь миллиметров, с набалдашником на конце, и сам он походил на огромный гроб на колесах. Броня у «фердинанда» вся была во вмятинах, словно ее усердно долбили кузнечным молотом. Но экипаж, видимо, бросил машину после того, как снаряд разорвал гусеницу.
— Смотри, как его исклевали. Это он, гад, расколошматил наших, — заявил Щербак.
— Такую броню нашей пушкой не пробьешь, — заметил Бянкин.
— С пятидесяти метров пробьешь, — возразил Саня.
— Так он тебя на пятьдесят метров и подпустит!
Колонна стала подниматься на холм, поросший кустарником. Кустарник, видимо, рубили на дрова и вырубили как попало. В одном месте он был высокий и частый, а в другом — редкий, низкорослый. Тут зияла плешь, а там тянулась кривая лесенка. Вообще круглый холм походил на голову, остриженную для смеха озорным парикмахером. Но не это привлекло внимание самоходчиков. По холму взапуски носились зайцы, совершенно не обращая внимания на рев моторов и лязг гусениц. Кто-то по ним застрочил из автомата. Серый длинноухий русак перед Саниной самоходкой пересек дорогу.
— Ну, это не к добру, — сказал Щербак.
Саня тоже в душе ругал косого черта. А заряжающий равнодушно заметил, что стрелять их некому.
На горизонте, словно из земли, вылезала лиловая туча. Солнце, прячась под нее, разбрасывало по небу длинные красные полосы. Снег от них стал алым. И вдруг из тучи выплыл «юнкерс», за ним — второй, третий. Саня насчитал двенадцать. Они плыли медленно, гуськом и походили на огромных брюхатых стрекоз. Головной «юнкерс» внезапно, как по желобу, скользнул вниз, скрылся за лесом, а потом взмыл вверх, догнал последний бомбардировщик, пристроился ему в хвост и опять ринулся в пике. «Юнкерсы» описывали круг за кругом. Казалось, между небом и землей крутится гигантское, чертово колесо. Взрывы доносились глухие, словно из-под земли. «Юнкерсы» отбомбились, а на смену им из той же лиловой тучи выползли «хейнкели», похожие на куцых ворон. Они шли еще медленней, а потом начали, как из мешка, сыпать бомбы. Им никто не мешал.
— Да, — вздохнул Саня.
— Да, — повторил ефрейтор.
— Сволочи, — чуть не плача, сказал Щербак.
Самоходный полк, не снижая скорости, шел туда, к темному, как изогнутая бровь, лесу, над которым безнаказанно развлекались фашистские стервятники.
Догнали артиллеристов. Грузовики, буксуя, тащили за собой зенитные пушки. В кузовах сидели артиллеристы, хмурые и равнодушные. Скуластый, сержант с красным, обветренным лицом пиликал на губной гармошке. Звук ее сквозь шум моторов доносился до Сани, как писк комара. Когда самоходка почти впритирку проходила мимо «студебеккера», сержант надулся и, выпучив глаза, дунул. Гармошка дурным голосом закричала: «Караул!», а сержант расхохотался.
Потом обогнали батальон пехотинцев. Батальон, видимо, месил снег весь день. Солдаты брели цепью один за другим, упорно глядя себе под ноги. Позади всех ковылял маленький солдатик. Сначала Сане показалось, что шинель идет сама по себе, перекладывая с плеча на плечо автомат. Когда машина с ним поравнялась, из воротника шинели на Саню глянула совсем детская остренькая мордочка, на которой горели два черных с красными жилками глаза. И столько в них было злости и зависти, что Малешкин отвернулся. Впереди батальона в новеньком полушубке, опоясанный новыми ремнями, энергично размахивая руками, шел капитан. Шапка у него сидела на затылке, а темные волосы свисали на лоб.
Уже темнело, когда полк достиг леса. Ухали пушки. Глухо рокотали гвардейские минометы. Сбоку истошно заревел немецкий шестиствольный миномет «ванюша». От взрыва Малешкин оглох. Щербак ринулся в люк, за ним ефрейтор. Миномет опять заревел. Саня бросился в машину и закрыл за собой люк. Взрыв был настолько сильный, что самоходку подбросило. Малешкин подбородком ткнулся в панораму и с кровью выплюнул на ладонь зуб.
— Один готов, — сообщил он.
— Кто? — спросил Щербак.
— Зуб. — Саня посмотрел на зуб. — Хрен с ним. Не жалко. Гнилой.
— А я располосовал фуфайку, — пожаловался Щербак.
Домешек оглянулся и оскалил зубы:
— Ну и дурак.
— Закрой люк! — закричал Щербак.
Наводчик, согнувшись над рычагами, не обращая внимания на ругань Щербака, вел самоходку с приоткрытым люком. Впрочем, стрельба прекратилась. Саня высунул из машины голову. Где-то гулко, как по пустому ведру, лупил крупнокалиберный пулемет. Но и он скоро смолк. Стало совсем тихо и совсем темно. Самоходка двигалась на ощупь, вплотную за машиной Теленкова.
— Эй, Саня, ты жив?! — закричал Пашка.
— Жив, — ответил Саня. — А ты?
— Тоже. У меня одну бочку с газойлем снесло, а другую осколками искромсало.
«Надо и мне посмотреть». Малешкин вылез и стал осматривать машину… Бочки стояли на месте, и целехонькие. Зато брезент на ящиках со снарядами превратился в кучу рванья…
— А у меня еще хуже. Брезент накрылся, — пожаловался Саня.
Теленков не ответил.
— Эй, Пашка, ты слышишь? У меня брезент накрылся.
— Слышу.
— А что ты делаешь?
— Ничего. А ты?
— Тоже.
— У тебя есть что-нибудь пожрать?
— Только хлеб. А у тебя?
— Тоже.
Полк остановился, и сразу же закричали: «Командиры батарей, к полковнику!»
Командиры машин сошлись покурить и, конечно, заговорили о налете «ванюши». Младший лейтенант Чегничка похвастался тем, что если бы он не уцепился обеими руками за край люка, то его наверняка взрывной волной сбросило бы с машины.
— А шапку унесло черт знает куда. Хорошая ушанка была. — Чегничка снял с головы шлемофон, с ненавистью посмотрел на него и опять нахлобучил до ушей.
Сане тоже почему-то стало жаль Чегничкиной офицерской шапки: шлемофон на Чегничкиной голове сидел, как конфорка на самоваре.
— Мда-а-а! — протянул Малешкин и озлобленно руганул немецких минометчиков, по вине которых он остался без брезента.
Командиром первой самоходки на место Беззубцева срочно назначили лейтенанта Зимина, который до этого был при штабе на побегушках. Его машину огневой, налет не задел ни одним осколком. Однако и Зимин не упустил случая похвастаться, как удачно избежал смерти:
— Если б я от вас не оторвался, меня бы «ванюша» как пить дать накрыл, — и, не получив ответа, добавил: — Видимо, фрицы пока решили повременить с этим телом, — он похлопал себя по груди.
Лейтенант Теленков тяжко вздохнул:
— Надолго ли, Вася? Лучше б ты служил при майоре Кенареве.
Зимин усмехнулся:
— А что же ты у него не стал служить?
Сане было известно, что Теленкову долго не доверяли машину и все это время он был офицером связи при начальнике штаба. Служба при майоре так надоела Теленкову, что он не выдержал, обратился к замполиту и заявил, что если ему не дадут машину, то он сбежит. Говорят, Овсянников накричал на него, но вскоре Теленкова посадили на машину. Трудно сказать, что здесь сыграло роль — ходатайство ли замполита или ранение одного из командиров машин. Вероятно, и то, и другое вместе.
Уловив в словах Зимина слишком прозрачный намек, Теленков щелчком подбросил окурок и, когда окурок, описав красную дугу, упал, ответил:
— Просто я был дурак тогда, Вася.
Саня давно заметил, что Пашка стал теперь совсем другим. Он как-то вдруг на глазах свял и потускнел. Стал жаловаться, что устал, возмущаться, почему его до сих пор ни разу не ранило. Какой бы разговор ни завели, Пашка сворачивал на госпиталь, на кровать с чистыми простынями, под которыми можно спать сутками и не просыпаться. Саня поначалу считал, что Пашка не знает, куда девать себя от успехов, так внезапно свалившихся на его голову, а потому нарочно ломается и распускает жалость с тоской. Однако от слов «просто был дурак» у Малешкина неприятно екнуло сердце, и он понял, что этот отчаянный Пашка теперь страшно боится смерти. Саня посмотрел на темные силуэты самоходок, от которых несло холодом и газойлем. Ему тоже стало жутко. По обеим сторонам дороги плотной темной стеной стоял лес. Саня поежился, помотал головой и, придав голосу возмущение, спросил:
— А жрать-то мы сегодня будем в конце концов?
— Будем. Кухня на подходе, — отозвался из темноты комбат.
Он повел батарею на огневые позиции. Проехав по дороге метров двести, свернули в кустарник, четверть часа продирались сквозь него и наконец выбрались на поляну, на которой стоял бревенчатый дом. Беззубцев разбросал самоходки по поляне, указал секторы обстрелов и приказал немедленно закопать машины в землю.
Экипаж младшего лейтенанта Малешкина тихо охнул. Еще бы не охнуть! Это означало махать лопатой всю ночь.
Очертили границу капонира, взяли лопаты и стали соскребать снег. Работали молча, остервенело. А когда сняли мерзлый слой земли, Саня едва стоял на ногах и лом из рук сам вываливался.
— Головой ручаюсь, что это мартышкин труд. Вот увидите — завтра с рассветом отсюда уедем, — сказал наводчик.
— А где эта кухня проклятая шатается? — Щербак оглянулся, словно кухня должна была шататься у него за спиной. Но там, куда он посмотрел, взлетела ракета, гукнул миномет, а ему ответил автомат длинной трескучей очередью.
— Уверен, завтра чуть свет снимемся. А если останемся, то утром можно и дорыть капонир. Как вы на это смотрите, лейтенант?
Саня с радостью бы с ним согласился. Но он командир! А приказ есть приказ.
— Нельзя, — сказал он. — Теперь быстро пойдет, тут сплошной песок.
Однако сплошной песок не ободрил ни экипажа, ни его командира. Малешкин с завистью покосился на огонек в хате, отвернулся и опять посмотрел.
— Вы здесь покурите, а я схожу водички попью.
В дом сбежалась почти вся батарея с комбатом. Беззубцев со своими офицерами и солдатами ели картошку. Хозяйка с сержантом из экипажа Теленкова чистили еще. «Второй котел заваривают», — догадался Саня. Под ногами шныряли ребятишки, выпрашивали сахар. Босоногий черноглазый пацан, схватив Саню за рукав, настырно клянчил:
— Дядько… цукерку! Коханенький, цукерку!
Саня отдал ему последнюю печеньицу. Малыш жадно схватил ее, шмыгнул на печку и оттуда закричал:
— Василь, дывись, чего я маю!
Василь, такой же босоногий, грязноносый, озорной, стремглав вскарабкался на печку, навалился на брата. Тот заревел: «Ма-а-а!»
— Василь, отчепись от Мыколы. Зараз бисов дрючком! — пригрозила хозяйка и, неизвестно к кому обращаясь, спросила: — Хиба ж це диты? Хто их тильки поганых наробыв?
Старший сержант, чистивший картошку, удивленно посмотрел на хозяйку.
— А разве они не ваши?
— Яки? Це вин? — спросила хозяйка, показывая на печку, и махнула рукой. — Та ж мои. Усю душу повытягали, чертяки.
Малешкин протиснулся к столу, выхватил из чугуна картофелину, покидал с руки на руку и, обжигаясь, проглотил. Потянулся за другой, потом за третьей. Чугун опорожнили в одну минуту. А у Сани только разгорелся аппетит. Кажется, такой картошки он никогда еще не едал.
— Удивительно вкусная, — сказал он.
— Що такэ? — спросила хозяйка.
— Картошка.
— Цэ ж усе крахмал, як цукор, — похвасталась хозяйка.
Она поставила в печку второй чугун, подкинула дров. Никто не уходил. В доме было жарко, душно, дымно. Солдат разморило. Глаза сами закрывались. Саня потеснил Чегничку, пристроился на краешек скамейки около кровати. Он вспомнил об экипаже, подумал, что неплохо бы и им погреться, поесть горяченькой картошечки, и сделал было движение подняться и пойти к самоходке, но встать не хватило сил. Саня попытался бороться со сном. Вскидывал голову, мотал ею из стороны в сторону, но голова все тяжелее, тяжелее наливалась свинцом и наконец перевесив Санино тело, свалилась на кровать.
Проснулся он от крика:
— Кухня приехала!
На столе стоял чугун с картошкой. Солдаты поспешно хватали ее, рассовывали по карманам и выбегали на улицу. Саня тоже выбрал пяток картофелин покрупнее, положил их в сумку и пошел к машине.
Самоходка стояла в капонире. Экипаж и не подумал углублять окоп. Только вырыл под машиной для себя яму и установил в ней печку.
— Вот черти, лентяи! — без злобы руганул Малешкин свой экипаж и полез под самоходку. Щербак спал, подвернув, как гусь, под бок голову. Наводчик с заряжающим вели разговор о вшах. Бянкин молча подал Малешкину котелок с пшенной кашей, полбанки свиной тушенки, хлеб и фляжку с водкой.
Саня потрогал котелок, наполненный до краев пшенкой-размазней.
— Мне одному?
— Если мало, у нас еще есть. Повар нынче добрый, — сказал ефрейтор.
— Гришка таких два умял. Чем ругаться да бороться, лучше кашей напороться, — продекламировал наводчик.
Саня потряс над ухом фляжку, понюхал, вспомнил о зароке, поморщился и выпил из горлышка свои положенные сто граммов. Через минуту ему стало необыкновенно хорошо и весело. Аппетит разыгрался. В один миг он проглотил тушенку и приналег на кашу.
Заряжающий с наводчиком возобновили разговор о вшах.
— Сейчас их не стало. Изредка попадется какая-нибудь заблудшая. А вот в сорок втором, когда я был в разведроте, там хватало. — Бянкин вздохнул, поскреб поясницу. — Командиром разведроты был у нас старший лейтенант Савич. Сорвиголова, балагур, в общем — душа человек. Сам из-под Ленинграда, из Колпина. Есть такой город.
— Точно, есть, — подтвердил Саня и, словно боясь, что ему не поверят, пояснил: — Там еще огромный завод. Я его видел из окна поезда, когда ездил с маткой в Ленинград. Ужасно длинный завод, километра три забор тянется.
Дождавшись, когда Саня кончит, Бянкин продолжал:
— Таких командиров один на тысячу. Бывало, выстроит роту и давай нас крыть разными выразительными словами. Удивительно, сколько он знал этих выразительных слов! У нас от них ноги одеревенеют и уши опухнут, а он все кроет и кроет. Заканчивал свою речугу он всегда такими словами: «Ну погодите, кончу пить, так я за вас возьмусь».
— А что, разве он так много пил? — спросил Саня.
— Не больше других. Это у него такая поговорка была.
Ефрейтор достал кисет с табаком. Саня с наводчиком оторвали от газеты по клочку бумаги. Бянкин всыпал им по щепотке махорки.
— А ведь убили нашего старшого, — прервал длительное молчание ефрейтор.
— А ля герр ком а ля герр, — сказал наводчик.
Ефрейтор покосился на него и сплюнул.
— Возвращались с задания, прошли нейтралку, а на передке его фриц и стукнул. Мина ему под ноги угодила. Так без костылей мы его и схоронили. А какой был командир! — Бянкин закрыл ладонью глаза и, горестно качая головой, долго жалел своего покойного командира.
— Если толковать о вшах, — вдруг начал Домешек, — то ни у кого их столько не было, как у нас, когда мы выбирались из окружения. Если будете слушать — расскажу.
Командир с заряжающим в один голос сказали: «Давай».
Домешек свой рассказ начал из далекого прошлого. С марта тысяча девятьсот сорок третьего года, когда 3-я танковая армия попала под Харьковом в окружение. Рассказал, как сгорел у него танк, а его самого в городишке Рогань приютил сапожник и научил тачать сапоги.
— Сидим мы, работаем. Вдруг открывается дверь, вваливается немецкий унтер. Морда лошадиная, тощий и черный, как копченый сиг. Подошел к нам, поднял сапог с отвалившейся подметкой и сует в морду хозяину: «Гляйх… Шнель… Бистра. Ди тойфель!»
— Шо це такэ? — спросил Бянкин.
— «Сейчас, быстро, черти», — перевел Домешек и продолжал: — Хозяин стащил с фрица сапог, стал приколачивать подметку. А немец уставился на меня, как гад на лягушку, а потом как рявкнет: «Вер ист ду?» У меня от страха волосы взмокли. Стою, молчу, не знаю, как отвечать. То ли по-немецки, то ли по-русски. А немец орет: «Кто ты?» — и ругается по-своему. Наконец я осмелился и сказал, что родственник. «Вас, вас?» — завопил фриц. «Брудер, — сказал хозяин и показал немцу три пальца, — драйбрудер, троюродный брат». Ну и хитрый же фриц попался: стал фотографии на стенках рассматривать. Всю квартиру обошел, вернулся и тычет мне в грудь пальцем: «Юде!» Потом автомат с плеча снимает. Тут у меня откуда ни возьмись храбрость появилась. Закричал: «Найн юда! Их бин кавказец». «Ви ист дайн наме?» — спрашивает немец. «Абрек Заур», — ответил я. Одно это имя кавказское и знал. И то потому, что такое кино было.