Стихотворения и поэмы. Дневник Ахмадулина Белла
Предисловие
Б. Ахмадулина стала знаменита с первой же строки как поэт, как личность, как образ. Взлет этой славы, начавшейся с оттепели, не прекращается уже более сорока лет. Чистый, серебряный звук.
Эпитет «серебряный» очень подходит, поскольку трудно себе представить другого русского поэта, второй половины XX века, столь непосредственно воспринявшего и развившего традиции «века серебряного». Блок, Пастернак, Мандельштам и, в особенности, Ахматова и Цветаева – не только прямые предшественники, но и герои ее поэзии.
В той прямо-таки альпинистской связке поэтов, взошедшей на нобелевский Олимп, Милош – Бродский – Октавио Паз – Уолкотт – Шеймуз Хини, Ахмадулина заслуженно и естественно завершает и ряд, и век. Бродский неоднократно, и устно и письменно, именно так высоко и требовательно оценивал ее поэзию (теперь это звучит как завещание).
С уходом Бродского отсчет русской поэзии XX века завершается Ахмадулиной. Бесстрашие и мужество поэта, проявленное в достаточно тяжкие годы, снискало ей славу бескомпромиссного гражданина, но никак не исказило и не огрубило чистоты и высоты ее поэтического голоса.
Закончу притчей из жизни. Есть у нас одна великая камерная певица, более известная и признанная среди великих музыкантов, чем отмеченная государством. Прощаясь со сценой, на одном из последних своих концертов она исключила из репертуара одну вещицу, уже трудную для ее физических сил. Один из филармонических «ценителей», пытаясь подольститься тонкостью своего суждения к присутствовавшему на концерте великому музыканту, стал рассуждать на эту тему. Маэстро посмотрел на него, как на вещь: «О чем вы лепечете? она же у нас единственная». Довод исчерпывающий. Ахмадулина у нас – единственная. Со своим до сих пор звонким верхним «ля»[1].
<…>
Белла прошла все-таки помимо печатного слова, мы ее воспринимаем как диск, как пластинку, и все здесь сидящие конечно, восприняли ее через ее выступление. Это какое-то явление, сочетание позы, жеста, звука голоса, интонации – всего. Это не только слова на бумаге, иначе с этим тоже огромная борьба и превозмогание <…> Она часто оговаривается о своей, так сказать, тоске по романтическому выражению, потому что она сама себе всегда была самым строгим судией. И в стихотворении «Сад-всадник» – моем любимом, надо сказать, и я не берусь его здесь читать за Беллу, – есть такая формула: «избранник-ошибка». Вот это сочетание полного сознания собственной избранности, без которого нет поэта, и такая глухая история, которая сопровождала нас 20 или 30 лет, которые избранничество было ошибкой, а не судьбой. И превращение этой ошибки в избранничество и в судьбу – это суть, вот, по-моему, подвига Беллы внутри ее поэтического страдания. И там же, в этом же стихотворении «Сад-всадник», такая строчка обронена: «Все было давно, а судьбы не хватило». Знаете, когда… когда вы читаете одни из самых замечательных ее стихотворений о русской поэзии, и они прежде всего посвящены русским поэтам, т. е. людям, живым, – где она кормит пирожными Мандельштама, где она так восчувствует судьбу Цветаевой и Ахматовой, как мало кому было дано, судьбу Блока, – то вы понимаете, что это не просто соизмерение, вечное соизмерение живущего русского поэта с судьбой великого предшественника. Это не только какая-то обделенность по сравнению с той судьбой, которой поэт восхищен, а это выковывание собственной судьбы, которая невозможна по меркам уже прошедших поэтов. И таким образом, самому человеку, самому поэту, который выковывает свою судьбу в том времени, которое ему было отпущено, вот это увидеть со стороны не дано, но только этому он посвящает всю свою жизнь.
Я думаю, что у Беллы – судьба, и судьба, я бы сказал, очень страшная и глухая, и вся ее слава, которая затмила ее работу поэта, – это тоже та же самая несправедливость, которой обычно расплачивается русский читатель со своим поэтом. Он может его либо убрать, либо не понять, либо способствовать его уничтожению, либо признать так, чтобы его уже не видеть. Это все формы прижизненной ампутации поэта, и через все это должен пройти поэт. И мне кажется, что Белла это прошла, прошла с тем же жестом, который у нее как в слове, так и в жизни безукоризнен и нем.
У нее жест всюду. Вот в стихах я очень люблю период ее заточения, так сказать. Добровольного заточения, когда она сама себя, как боярыня Морозова, с помощью друзей заточала – то в Тарусу, то еще в какую-то другую ипостась – и писала там стихи, так близкие к жизни. И там все время идет комментарий о немоте, и все время есть этот жест: так жизнь моя текла. Помните, это как будто бы человека нет…
Как отметил Фазиль Искандер: у нее не так много таких гражданских мотивов в ее лирике, – однако поведение ее было абсолютно гражданским, я также отмечаю, что всюду, где был запах благородства, всюду, где была возможность поведения, этот человек выступал как благородный человек и осуществлял поведение, независимо от того, чем это ему грозило. Но я не вижу, честно говоря, более антисоветских вещей, или антикоммунистических, или противорежимных, или каких-то угодно, чем все еще продолжавшая при любом режиме работать погода, пейзаж, Бог – это были самые страшные категории, самые невыносимые для режима. И если вы подумаете, сколько у Беллы погоды, то вы подумаете, что этот поэт не мог существовать при этом режиме.
Для меня как для прозаика самые дорогие вещи в поэзии – это там, где поэзия пересекается с прозой. У нее сплошная погода, у нее лирика – это один сплошной дневник безвременья. Она всегда ставит дату, потому что жить у нее и проживать определенные озарения – это есть поступок, это есть поведение, это есть событие этого безвременья. Я прочитаю еще одно стихотворение, позволю себе, поскольку это гораздо лучше всего, что можно рассуждать о стихах. Вот стихотворение-дата, которыми насыщено ее творчество, оно все продатировано. И это стихотворение на классическую тему. Казалось бы, его мог написать Пушкин (как Белла часто любит читать «Цветок засохший, безуханный…»). Это стихотворение «Бабочка». Я выбрал еще его потому, что, по заверению Набокова, в русской литературе, в русской поэзии не было ни одного стихотворения про бабочку.
- День октября шестнадцатый столь тёпел,
- жара в окне так приторно желта,
- что бабочка, усопшая меж стекол,
- смерть прервала для краткого житья.
- Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
- очнулась ты от участи сестер,
- жаднейшая до бренных лакомств яви
- средь прочих шоколадниц и сластён?
- Из мертвой хватки, из загробной дрёмы
- ты рвешься так, что, слух острее будь,
- пришлось бы мне, как на аэродроме,
- глаза прикрыть и голову пригнуть.
- Перстам неотпускающим, незримым
- отдав щепотку боли и пыльцы,
- пари, предавшись помыслам орлиным,
- сверкай и нежься, гибни и прости.
- Умру иль нет, но прежде изнурю я
- свечу и лоб: пусть выдумают – как
- благословлю я xищность жизнелюбья
- с добычей жизни в меркнущих зрачках.
- Пора! В окне горит огонь-затворник.
- Усугубилась складка меж бровей.
- Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —
- и Воскресенье бабочки моей[2].
<…>
Трудно после Беллиных стихов, даже когда они звучали из чужого горла, что-то говорить о поэте. Вы сами слышали. Я столько сказал самой Белле при жизни и написал, что у меня спутались и стихи, и то, что я говорил, и то, что я думал.
Невозможно вернуть человеку то, чем ты ему обязан, когда его уже нет. Это называется скорбь, по-видимому. А скорбь обозначает любовь. <…>
Ну само собой, что стихи не сразу доходили до сознания, не сразу были понятны, хотя сразу завораживали, даже в домашнем кругу. Мне было непонятно, как они доходят до людей, потому что это весьма все сложно и весьма непонятно. И вот сейчас слушая, как ее исполняют, и отдавая должное, я восхищен тем, как это делали только что перед вами, я понял, что она умела разделить себя надвое всегда. То, что с ней творилось за столом, нам неизвестно, да и ей-то, наверно, не было известно, пока шло вдохновение. Когда она первый раз это читала мужу, друзьям, то это не было понятно и известно ни друзьям, ни мужу, ни ей самой. Потом это становилось вроде бы почти понятно, потом становилось как бы тем, что уже было и прошло, тем, что написано. То, что написано, – это прошлое. И вот как расстается поэт с собственным текстом, совершенно непонятно. Но он его кладет в стол или его публикуют. Текст начинает жить своей жизнью, живет, иногда переживает поэта, это считается счастливой судьбой.
С Беллой вот все как-то не так, поскольку Бог одарил ее, не знаю в какую очередь, каким талантом, но в том числе он одарил ее и голосом, и жестом, и великолепными актерскими, конечно, данными, хотя она иронизировала, что «назовут меня актрисой». Но эта была эпоха безгласности полной, когда, по-видимому, еще вот эта вынужденность родила нам такие замечательные образцы, когда не было ни техники, а была только цензура и идеология, когда воедино сошлось и изображение, и слово, и звук, и сцена. Они сошлись воедино без ущерба в трех людях. Как бы у нас всегда существовала снобистская оценка, где мы со стороны цеха знаем, что это настоящая поэзия, а это плохая, а это туда-сюда. И вот вдруг сошлось, как две волны. Совершенно непонятно, люди воплотились в образе, тексте и исполнении, вы понимаете, что это друзья Беллы. Недаром она понимала, что они делают, а не просто дружили слава со славой. Вот сошлись эти три голоса. Не было еще попсы. Не было навязчивого телевидения. Не было ничего, кроме случайного зала, и, кстати, магнитофон. Магнитофон подорвал половину советской системы, я уверен. Вот появились Булат Окуджава, Владимир Высоцкий и Белла Ахмадулина, когда изображение и слово сошлись воедино. Но меньше всего к этому подходит Белла Ахмадулина…
Про Высоцкого только сейчас становится понятно, что он был, кстати, заодно и великий поэт, настолько слава его перекрывала его собственные стихи, я помню, как он сам страдал оттого, что его считали исполнителем, а не поэтом. Булат Окуджава хорошо находил баланс и как-то разговаривал душа с душою, его душа говорила с нашей душой. А Владимир Высоцкий, между прочим, своротил такие глыбы народного сознания, что его впору сравнивать с Сахаровым, Солженицыным: он сдвинул горы.
Что касается Беллы Ахмадулиной, она осталась поэтом: ворочая залом, который не должен был ее так уж хорошо понимать. Или может, она впервые понимала себя, когда выходила на сцену. Может, она не понимала себя до того, когда она выходила к вам. И каждый раз текст должен был ожить в сознании, он ни разу не лежал спокойно на бумаге. Вот в этом секрет голоса Беллы. Он собственный, как эти ожившие в «Ознобе»[3] знаки препинания. Так он лежит. Он шевелящийся текст. И поэтому, наверно, лучше ее никто не исполнит, хотя сегодня я принял исполнение всей душой, потому что услышал его, как будто я его читаю с листа.
Вот я думаю, что это невероятное облако под названием Белла, с ее красотою, с ее голосом, с ее позой, с ее невероятными совершенно, между прочим, подвигами в языке, рифме, в ритме, образной системе, то есть как будто бы мы забываем, что она поэт, а в какой-то момент начинаем только догадываться, еще не догадались, что же она делала с русским словом и как она им владела. Вот владеть языком – это очень странное выражение, надо сказать. Русский язык очень забавен в своих ухищрениях. Владеть языком. Нет, язык владел ею настолько, что только настоящая женщина могла так ему отдаться, и поэтому спор о том, женщина – поэт или не женщина – поэт, тут отсутствует тоже. Хотя у Беллы необыкновенно героичны все образы поэтов ХХ века, уж о Пушкине и Лермонтове я не говорю, там другое. Но все, что было за ХХ век, ею воспето, от Блока, включая Цветаеву, Ахматову, естественно Мандельштама; хотя это ее герои, но ни один из этих людей не существовал настолько отдельно от бумаги, как существовала Белла. Поэт – это гений, гений вовсе не как назначение, а как маленькое божество, которое посещает отдельно взятую личность[4].
Андрей Битов
Стихотворения
Новая тетрадь
- Смущаюсь и робею пред листом
- бумаги чистой.
- Так стоит паломник
- у входа в храм.
- Пред девичьим лицом
- так опытный потупится поклонник.
- Как будто школьник, новую тетрадь
- я озираю алчно и любовно,
- чтобы потом пером ее терзать,
- марая ради замысла любого.
- Чистописанья сладостный урок
- недолог. Перевернута страница.
- Бумаге белой нанеся урон,
- бесчинствует мой почерк и срамится.
- Так в глубь тетради, словно в глубь лесов,
- я безрассудно и навечно кану,
- одна среди сияющих листов
- неся свою ликующую кару.
«Дождь в лицо и ключицы…»
- Дождь в лицо и ключицы,
- и над мачтами гром.
- Ты со мной приключился,
- словно шторм с кораблем.
- То ли будет, другое…
- Я и знать не хочу —
- разобьюсь ли о горе,
- или в счастье влечу.
- Мне и страшно, и весело,
- как тому кораблю…
- Не жалею, что встретила.
- Не боюсь, что люблю.
Цветы
- Цветы росли в оранжерее.
- Их охраняли потолки.
- Их корни сытые жирели
- и были лепестки тонки.
- Им подсыпали горький калий
- и множество других солей,
- чтоб глаз анютин желто-карий
- смотрел круглей и веселей.
- Цветы росли в оранжерее.
- Им дали света и земли
- не потому, что их жалели
- или надолго берегли.
- Их дарят празднично на память,
- но мне – мне страшно их судьбы,
- ведь никогда им так не пахнуть,
- как это делают сады.
- Им на губах не оставаться,
- им не раскачивать шмеля,
- им никогда не догадаться,
- что значит мокрая земля.
Невеста
- Хочу я быть невестой,
- красивой, завитой,
- под белою навесной
- застенчивой фатой.
- Чтоб вздрагивали руки
- в колечках ледяных,
- чтобы сходились рюмки
- во здравье молодых.
- Чтоб каждый мне поддакивал,
- пророчил сыновей,
- чтобы друзья с подарками
- стеснялись у дверей.
- Сорочки в целлофане,
- тарелки, кружева…
- Чтоб в щёку целовали,
- пока я не жена.
- Платье мое белое
- заплакано вином,
- счастливая и бедная
- сижу я за столом.
- Страшно и заманчиво
- то, что впереди.
- Плачет моя мамочка, —
- мама, погоди.
- …Наряд мой боярский
- скинут на кровать.
- Мне хорошо бояться
- тебя поцеловать.
- Громко стулья ставятся
- рядом, за стеной…
- Что-то дальше станется
- с тобою и со мной?..
«Мне скакать, мне в степи озираться…»
- Мне скакать, мне в степи озираться,
- разорять караваны во мгле.
- Незапамятный дух азиатства
- до сих пор колобродит во мне.
- Мне доступны иные мученья.
- Мой шатер одинок, нелюдим.
- Надо мною восходят мечети
- полумесяцем белым, кривым.
- Я смеюсь, и никто мне не пара,
- но с заката вчерашнего дня
- я люблю узколицего парня
- и его дорогого коня.
- Мы в костре угольки шуровали,/li>
- и протяжно он пел над рекой,
- задевая мои шаровары
- дерзновенной и сладкой рукой.
- Скоро этого парня заброшу,
- закричу: «До свиданья, Ахат!»
- Полюблю я султана за брошку,
- за таинственный камень агат.
- Нет, не зря мои щёки горели,
- нет, не зря загнала я коня —
- сорок жён изведутся в гареме,
- не заденут и пальцем меня.
- И опять я лечу неотрывно
- по степи, по ее ширине…
- Надо мною колдует надрывно
- и трясет бородой шурале…
Павлу Антокольскому
- Официант в поношенном крахмале
- опасливо глядит издалека,
- а за столом – цветут цветы в кармане
- и молодость снедает старика.
- Он – не старик. Он – семь чертей пригожих.
- Он, палкою по воздуху стуча,
- летит мимо испуганных прохожих,
- едва им доставая до плеча.
- Он – десять дровосеков с топорами,
- дай помахать и хлебом не корми!
- Гасконский, что ли, это темперамент
- и эти загорания в крови?
- Да что считать! Не поддается счёту
- тот, кто – один. На белом свете он —
- один всего лишь. Но заглянем в щёлку.
- Он – девять дэвов, правда, мой Симон?
- Я пью вино, и пьет старик бедовый,
- потрескивая на манер огня.
- Он – не старик. Он – перезвон бидонный.
- Он – мускулы под кожею коня.
- Всё – чепуха. Сидит старик усталый.
- Движение есть расточенье сил.
- Он скорбный взгляд в далекое уставил.
- Он старости, он отдыха просил.
- А жизнь – тревога за себя, за младших,
- неисполненье давешних надежд.
- А где же – Сын? Где этот строгий мальчик,
- который вырос и шинель надел?
- Вот молодые говорят степенно:
- как вы бодры… вам сорока не дашь…
- Молчали бы, летая по ступеням!
- Легко ль… на пятый… возойти… этаж…
- Но что-то – есть: настойчивей! крылатей!
- То ль всплеск воды, то ль проблеск карасей!
- Оно гудит под пологом кровати,
- закруживает, словно карусель.
- Ах, этот стол запляшет косоного,
- ах, всё, что есть, оставит позади.
- Не иссякай, бессмертный Казанова!
- Девчонку на колени посади!
- Бесчинствуй и пофыркивай моторно.
- В чужом дому плачь домовым в трубе.
- Пусть женщина, капризница, мотовка,
- тебя целует и грозит тебе.
- Запри ее! Пускай она стучится!
- Нет, отпусти! На тройке прокати!
- Всё впереди, чему должно случиться!
- Оно еще случится. Погоди.
- Двадцать два, значит, года тому
- дню и мне восемнадцатилетней,
- или сколько мне – в этой, уму
- ныне чуждой поре, предпоследней
- перед жизнью, последним, что есть…
- Кахетинского яства нарядность,
- о, глядеть бы! Но сказано: ешь.
- Я беспечна и ем ненаглядность.
- Это всё происходит в Москве.
- Виноград – подношенье Симона.
- Я настолько моложе, чем все
- остальные, настолько свободна,
- что впервые сидим мы втроем,
- и никто не отторгнут могилой,
- и еще я зову стариком
- Вас, ровесник мой младший и милый.
Грузинских женщин имена
- Там в море паруса плутали,
- и, непричастные жаре,
- медлительно цвели платаны
- и осыпались в ноябре.
- Мешались гомоны базара,
- и обнажала высота
- переплетения базальта
- и снега яркие цвета.
- И лавочка в старинном парке
- бела вставала и нема,
- и смутно виноградом пахли
- грузинских женщин имена.
- Они переходили в лепет,
- который к морю выбегал
- и выплывал, как черный лебедь,
- и странно шею выгибал.
- Смеялась женщина Ламара,
- бежала по камням к воде,
- и каблучки по ним ломала,
- и губы красила в вине.
- И мокли волосы Медеи,
- вплетаясь утром в водопад,
- и капли сохли, и мелели,
- и загорались невпопад.
- И, заглушая олеандры,
- собравши всё в одном цветке,
- витало имя Ариадны
- и растворялось вдалеке.
- Едва опершийся на сваи,
- там приникал к воде причал.
- «Цисана!» – из окошка звали,
- «Натэла!» – голос отвечал…
«Смеясь, ликуя и бунтуя…»
- Смеясь, ликуя и бунтуя,
- в своей безвыходной тоске,
- в Махинджаури, под Батуми,
- она стояла на песке.
- Она была такая гордая —
- вообразив себя рекой,
- она входила в море голая
- и море трогала рукой.
- Освободясь от ситцев лишних,
- так шла и шла наискосок.
- Она расстегивала лифчик,
- чтоб сбросить лифчик на песок.
- И вид ее предплечья смутного
- дразнил и душу бередил.
- Там белое пошло по смуглому,
- где раньше ситец проходил.
- Она смеялася от радости,
- в воде ладонями плеща,
- и перекатывались радуги
- от головы и до плеча.
«Вот звук дождя как будто звук домбры…»
- Вот звук дождя как будто звук домбры —
- так тренькает, так ударяет в зданья.
- Прохожему на площади Восстанья
- я говорю: – О, будьте так добры.
- Я объясняю мальчику: – Шали. —
- К его курчавой головёнке никну
- и говорю: – Пусти скорее нитку,
- освободи зеленые шары.
- На улице, где публика галдит,
- мне белая встречается собака,
- и взглядом понимающим собрата
- собака долго на меня глядит.
- И в магазине, в первом этаже,
- по бледности я отличаю скрягу.
- Облюбовав одеколона склянку,
- томится он под вывеской «Тэжэ».
- Я говорю: – О, отвлекись скорей
- от жадности своей и от подагры,
- приобрети богатые подарки
- и отнеси возлюбленной своей.
- Да, что-то не везёт мне, не везёт.
- Меж мальчиков и девочек пригожих
- и взрослых, чем-то на меня похожих,
- мороженого катится возок.
- Так прохожу я на исходе дня.
- Теней я замечаю удлиненье,
- а также замечаю удивленье
- прохожих, озирающих меня.
«О, еще с тобой случится…»
- О, еще с тобой случится
- всё – и молодость твоя.
- Когда спросишь: «Кто стучится?» —
- Я отвечу: «Это я!»
- Это я! Ах, поскорее
- выслушай и отвори.
- Стихнули и постарели
- плечи бедные твои.
- Я нашла тебе собрата —
- листик с веточки одной.
- Как же ты стареть собрался,
- не советуясь со мной!
- Ах, да вовсе не за этим
- я пришла сюда одна.
- Это я – ты не заметил.
- Это я, а не она.
- Над примятою постелью,
- в сумраке и тишине,
- я оранжевой пастелью
- рисовала на стене.
- Рисовала сад с травою,
- человечка с головой,
- чтобы ты спросил с тревогой:
- «Это кто еще такой?»
- Я отвечу тебе строго:
- «Это я, не спорь со мной.
- Это я – смешной и стройный
- человечек с головой».
- Поиграем в эту шалость
- и расплачемся над ней.
- Позабудем мою жалость,
- жалость к старости твоей.
- Чтоб ты слушал и смирялся,
- становился молодой,
- чтобы плакал и смеялся
- человечек с головой.
«Не уделяй мне много времени…»
- Не уделяй мне много времени,
- вопросов мне не задавай.
- Глазами добрыми и верными
- руки моей не задевай.
- Не проходи весной по лужицам,
- по следу следа моего.
- Я знаю – снова не получится
- из этой встречи ничего.
- Ты думаешь, что я из гордости
- хожу, с тобою не дружу?
- Я не из гордости – из горести
- так прямо голову держу.
Снегурочка
- Что так Снегурочку тянуло
- к тому высокому огню?
- Уж лучше б в речке утонула,
- попала под ноги коню.
- Но голубым своим подолом
- вспорхнула – ноженьки видны —
- и нет ее. Она подобна
- глотку оттаявшей воды.
- Как чисто с воздухом смешалась,
- и кончилась ее пора.
- Играть с огнем – вот наша шалость,
- вот наша древняя игра.
- Нас цвет оранжевый так тянет,
- так нам проходу не дает.
- Ему поддавшись, тело тает
- и телом быть перестает.
- Но пуще мы огонь раскурим
- и вовлечем его в игру,
- и снова мы собой рискуем
- и доверяемся костру.
- Вот наш удел еще невидим,
- в дыму еще неразличим.
- То ль из него живыми выйдем,
- то ль навсегда сольемся с ним.
Мазурка Шопена
- Какая участь нас постигла,
- как повезло нам в этот час,
- когда бегущая пластинка
- одна лишь разделяла нас!
- Сначала тоненько шипела,
- как уж, изъятый из камней,
- но очертания Шопена
- приобретала всё слышней.
- И забирала круче, круче,
- и обещала: быть беде,
- и расходились эти круги,
- как будто круги по воде.
- И тоненькая, как мензурка
- внутри с водицей голубой,
- стояла девочка-мазурка,
- покачивая головой.
- Как эта, с бедными плечами,
- по-польски личиком бела,
- разведала мои печали
- и на себя их приняла?
- Она протягивала руки
- и исчезала вдалеке,
- сосредоточив эти звуки
- в иглой исчерченном кружке.
Лунатики
- Встает луна, и мстит она за муки
- надменной отдаленности своей.
- Лунатики протягивают руки
- и обреченно следуют за ней.
- На крыльях одичалого сознанья,
- весомостью дневной утомлены,
- летят они, прозрачные созданья,
- прислушиваясь к отсветам луны.
- Мерцая так же холодно и скупо,
- взамен не обещая ничего,
- влечет меня далекое искусство
- и требует согласья моего.
- Смогу ли побороть его мученья
- и обаянье всех его примет
- и вылепить из лунного свеченья
- тяжелый, осязаемый предмет?..
«Живут на улице Песчаной…»
- Живут на улице Песчаной
- два человека дорогих.
- Я не о них.
- Я о печальной
- неведомой собаке их.
- Эта японская порода
- ей так расставила зрачки,
- что даже страшно у порога —
- как их раздумья глубоки.
- То добрый пес. Но, замирая
- и победительно сопя,
- надменным взглядом самурая
- он сможет защитить себя.
- Однажды просто так, без дела
- одна пришла я в этот дом,
- и на диване я сидела,
- и говорила я с трудом.
- Уставив глаз свой самоцветный,
- всё различавший в тишине,
- пёс умудренный семилетний
- сидел и думал обо мне.
- И голова его мигала.
- Он горестный был и седой,
- как бы поверженный микадо,
- усталый и немолодой.
- Зовется Тошкой пёс. Ах, Тошка,
- ты понимаешь всё. Ответь,
- что так мне совестно и тошно
- сидеть и на тебя глядеть?
- Всё тонкий нюх твой различает,
- угадывает наперед.
- Скажи мне, что нас разлучает
- и всё ж расстаться не дает?
Август
- Так щедро август звёзды расточал.
- Он так бездумно приступал к владенью,
- и обращались лица ростовчан
- и всех южан – навстречу их паденью.
- Я добрую благодарю судьбу.
- Так падали мне на плечи созвездья,
- как падают в заброшенном саду
- сирени неопрятные соцветья.
- Подолгу наблюдали мы закат,
- соседей наших клавиши сердили,
- к старинному роялю музыкант
- склонял свои печальные седины.
- Мы были звуки музыки одной.
- О, можно было инструмент расстроить,
- но твоего созвучия со мной
- нельзя было нарушить и расторгнуть.
- В ту осень так горели маяки,
- так недалёко звёзды пролегали,
- бульварами шагали моряки,
- и девушки в косынках пробегали.
- Всё то же там паденье звёзд и зной,
- всё так же побережье неизменно.
- Лишь выпали из музыки одной
- две ноты, взятые одновременно.
«По улице моей который год…»
- По улице моей который год
- звучат шаги – мои друзья уходят.
- Друзей моих медлительный уход
- той темноте за окнами угоден.
- Запущены моих друзей дела,
- нет в их домах ни музыки, ни пенья,
- и лишь, как прежде, девочки Дега
- голубенькие оправляют перья.
- Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
- вас, беззащитных, среди этой ночи.
- К предательству таинственная страсть,
- друзья мои, туманит ваши очи.
- О одиночество, как твой характер крут!
- Посверкивая циркулем железным,
- как холодно ты замыкаешь круг,
- не внемля увереньям бесполезным.
- Так призови меня и награди!
- Твой баловень, обласканный тобою,
- утешусь, прислонясь к твоей груди,
- умоюсь твоей стужей голубою.
- Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
- на том конце замедленного жеста
- найти листву, и поднести к лицу,
- и ощутить сиротство, как блаженство.
- Даруй мне тишь твоих библиотек,
- твоих концертов строгие мотивы,
- и – мудрая – я позабуду тех,
- кто умерли или доселе живы.
- И я познаю мудрость и печаль,
- свой тайный смысл доверят мне предметы.
- Природа, прислонясь к моим плечам,
- объявит свои детские секреты.
- И вот тогда – из слёз, из темноты,
- из бедного невежества былого
- друзей моих прекрасные черты
- появятся и растворятся снова.
«В тот месяц май, в тот месяц мой…»
- В тот месяц май, в тот месяц мой
- во мне была такая лёгкость
- и, расстилаясь над землей,
- влекла меня погоды лётность.
- Я так щедра была, щедра
- в счастливом предвкушенье пенья,
- и с легкомыслием щегла
- я окунала в воздух перья.
- Но, слава Богу, стал мой взор
- и проницательней, и строже,
- и каждый вздох и каждый взлет
- обходится мне всё дороже.
- И я причастна к тайнам дня.
- Открыты мне его явленья.
- Вокруг оглядываюсь я
- с усмешкой старого еврея.
- Я вижу, как грачи галдят,
- над черным снегом нависая,
- как скушно женщин глядят,
- склонившиеся над вязаньем.
- И где-то, в дудочку дудя,
- не соблюдая клумб и грядок,
- чужое бегает дитя
- и нарушает их порядок.
Нежность
- Так ощутима эта нежность,
- вещественных полна примет.
- И нежность обретает внешность
- и воплощается в предмет.
- Старинной вазою зеленой
- вдруг станет на краю стола,
- и ты склонишься удивленный
- над чистым омутом стекла.
- Встревожится квартира ваша,
- и будут все поражены.
- – Откуда появилась ваза? —
- ты строго спросишь у жены. —
- И антиквар какую плату
- спросил? —
- О, не кори жену —
- то просто я смеюсь и плачу
- и в отдалении живу.
- И слёзы мои так стеклянны,
- так их паденья тяжелы,
- они звенят, как бы стаканы,
- разбитые средь тишины.
- За то, что мне тебя не видно,
- а видно – так на полчаса,
- я безобидно и невинно
- свершаю эти чудеса.
- Вдруг облаком тебя покроет,
- как в горних высях повелось.
- Ты закричишь: – Мне нет покою!
- Откуда облако взялось?
- Но суеверно, как крестьянин,
- не бойся, «чур» не говори —
- то нежности моей кристаллы
- осели на плечи твои.
- Я так немудрено и нежно
- наколдовала в стороне,
- и вот образовалось нечто,
- напоминая обо мне.
- Но по привычке добрых бестий,
- опять играя в эту власть,
- я сохраню тебя от бедствий
- и тем себя утешу всласть.
- Прощай! И занимайся делом!
- Забудется игра моя.
- Но сказки твоим малым детям
- останутся после меня.
Несмеяна
- Так и сижу – царевна Несмеяна,
- ем яблоки, и яблоки горчат.
- – Царевна, отвори нам! Нас немало! —
- под окнами прохожие кричат.
- Они глядят глазами голубыми
- и в горницу являются гурьбой,
- здороваются, кланяются, имя
- «Царевич» говорят наперебой.
- Стоят и похваляются богатством,
- проходят, златом-серебром звеня.
- Но вам своим богатством и бахвальством,
- царевичи, не рассмешить меня.
- Как ум моих царевичей напрягся,
- стараясь ради красного словца!
- Но и сама слыву я не напрасно
- глупей глупца, мудрее мудреца.
- Кричат они: – Какой верна присяге,
- царевна, ты – в суровости своей? —
- Я говорю: – Царевичи, присядьте.
- Царевичи, постойте у дверей.
- Зачем кафтаны новые надели
- и шапки примеряли к головам?
- На той неделе, о, на той неделе —
- смеялась я, как не смеяться вам.
- Входил он в эти низкие хоромы,
- сам из татар, гулявших по Руси,
- и я кричала: «Здравствуй, мой хороший!
- Вина отведай, хлебом закуси».
- – А кто он был? Богат он или беден?
- В какой он проживает стороне? —
- Смеялась я: – Богат он или беден,
- румян иль бледен – не припомнить мне.
- Никто не покарает, не измерит
- вины его. Не вышло ни черта.
- И всё же он, гуляка и изменник,
- не вам чета. Нет. Он не вам чета.
Мотороллер
- Завиден мне полёт твоих колес,
- о мотороллер розового цвета!
- Слежу за ним, не унимая слёз,
- что льют без повода в начале лета.
- И девочке, припавшей к седоку
- с ликующей и гибельной улыбкой,
- кажусь я приникающей к листку,
- согбенной и медлительной улиткой.
- Прощай! Твой путь лежит поверх меня
- и меркнет там, в зеленых отдаленьях.
- Две радуги, два неба, два огня,
- бесстыдница, горят в твоих коленях.
- И тело твое светится сквозь плащ,
- как стебель тонкий сквозь стекло и воду.
- Вдруг из меня какой-то странный плач
- выпархивает, пискнув, на свободу.
- Так слабенький твой голосок поет,
- и песенки мотив так прост и вечен.
- Но, видишь ли, веселый твой полёт
- недвижностью моей уравновешен.
- Затем твои качели высоки
- и не опасно головокруженье,
- что по другую сторону доски
- я делаю обратное движенье.
- Пока ко мне нисходит тишина,
- твой шум летит в лужайках отдаленных.
- Пока моя походка тяжела,
- подъемлешь ты два крылышка зеленых.
- Так проносись! – покуда я стою.
- Так лепечи! – покуда я немею.
- Всю легкость поднебесную твою
- я искупаю тяжестью своею.
Автомат с газированной водой
- Вот к будке с газированной водой,
- всех автоматов баловень надменный,
- таинственный ребенок современный
- подходит, как к игрушке заводной.
- Затем, самонадеянный фантаст,
- монету влажную он опускает в щёлку
- и, нежным брызгам подставляя щёку,
- стаканом ловит розовый фонтан.
- О, мне б его уверенность на миг
- и фамильярность с тайною простою!
- Но нет, я этой милости не стою:
- пускай прольется мимо рук моих.
- А мальчуган, причастный чудесам,
- несет в ладони семь стеклянных граней,
- и отблеск их летит на красный гравий
- и больно ударяет по глазам.
- Робея, я сама вхожу в игру,
- и поддаюсь с блаженным чувством риска
- соблазну металлического диска,
- и замираю, и стакан беру.
- Воспрянув из серебряных оков,
- родится омут сладкий и соленый,
- неведомым дыханьем населенный
- и свежей толчеёю пузырьков.
- Все радуги, возникшие из них,
- пронзают нёбо в сладости короткой,
- и вот уже, разнеженный щекоткой,
- семь вкусов спектра пробует язык.
- И автомата темная душа
- взирает с добротою старомодной,
- словно крестьянка, что рукой холодной
- даст путнику напиться из ковша.
Твой дом
- Твой дом, не ведая беды,
- меня встречал и в щёку чмокал.
- Как будто рыба из воды,
- сервиз выглядывал из стёкол.
- И пёс выскакивал ко мне,
- как галка, маленький, орущий,
- и в беззащитном всеоружье
- торчали кактусы в окне.
- От неурядиц всей земли
- я шла озябшим делегатом,
- и дом смотрел в глаза мои
- и добрым был и деликатным.
- На голову мою стыда
- он не навлёк, себя не выдал.
- Дом клялся мне, что никогда
- он этой женщины не видел.
- Он говорил: – Я пуст. Я пуст. —
- Я говорила: – Где-то, где-то… —
- Он говорил: – И пусть. И пусть.
- Входи и позабудь про это.
- О, как боялась я сперва
- платка или иной приметы,
- но дом твердил свои слова,
- перетасовывал предметы.
- Он заметал ее следы.
- О, как он притворился ловко,
- что здесь не падало слезы,
- не облокачивалось локтя.
- Как будто тщательный прибой
- смыл всё: и туфель отпечатки,
- и тот пустующий прибор,
- и пуговицу от перчатки.
- Все сговорились: пёс забыл,
- с кем он играл, и гвоздик малый
- не ведал, кто его забил,
- и мне давал ответ туманный.
- Так были зеркала пусты,
- как будто выпал снег и стаял.
- Припомнить не могли цветы,
- кто их в стакан гранёный ставил…
- О дом чужой! О милый дом!
- Прощай! Прошу тебя о малом:
- не будь так добр. Не будь так добр.
- Не утешай меня обманом.
«Опять в природе перемена…»
- Опять в природе перемена,
- окраска зелени груба,
- и высится высокомерно
- фигура белого гриба.
- И этот сад собой являет
- все небеса и все леса,
- и выбор мой благословляет
- лишь три любимые лица.
- При свете лампы умирает
- слепое тело мотылька
- и пальцы золотом марает,
- и этим брезгает рука.
- Ах, Господи, как в это лето
- покой в душе моей велик.
- Так радуге избыток цвета
- желать иного не велит.
- Так завершенная окружность
- сама в себе заключена
- и лишнего штриха ненужность
- ей незавидна и смешна.
«Нас одурачил нынешний сентябрь…»
- Нас одурачил нынешний сентябрь
- с наивностью и хитростью ребенка.
- Так повезло раскинутым сетям —
- мы бьемся в них, как мелкая рыбёшка.
- Нет выгоды мне видеться с тобой.
- И без того сложны переплетенья.
- Но ты проходишь, головой седой
- оранжевые трогая растенья.
- Я говорю на грани октября:
- – О, будь неладен, предыдущий месяц.
- Мне надобно свободы от тебя,
- и торжества, и празднества, и мести.
- В глазах от этой осени пестро.
- И, словно на уроке рисованья,
- прилежное пишу тебе письмо,
- выпрашивая расставанья.
- Гордилась я, и это было зря.
- Опровергая прошлую надменность,
- прошу тебя: не причиняй мне зла!
- Я так на доброту твою надеюсь.
«Ты говоришь – не надо плакать…»
- Ты говоришь – не надо плакать.
- А может быть, и впрямь, и впрямь
- не надо плакать – надо плавать
- в холодных реках. Надо вплавь
- одолевать ночную воду,
- плывущую из-под руки,
- чтоб даровать себе свободу
- другого берега реки.
- Недаром мне вздыхалось сладко
- в Сибири, в чистой стороне,
- где доверительно и слабо
- растенья никнули ко мне.
- Как привести тебе примеры
- того, что делалось со мной?
- Мерцают в памяти предметы
- и отдают голубизной.
- Байкала потаенный омут,
- где среди медленной воды
- посверкивая ходит омуль
- и пёрышки его видны.
- И те дома, и те сараи,
- заметные на берегах,
- и цвета яркого саранки,
- мгновенно сникшие в руках.
- И в белую полоску чудо —
- внезапные бурундуки,
- так испытующе и чутко
- в меня вперявшие зрачки.
- Так завлекала и казнила
- меня тех речек глубина.
- Гранёная вода Кизира
- была, как пламень, холодна.
- И опровергнуто лукавство
- мое и все слова твои
- напоминающей лекарство
- целебной горечью травы.
- Припоминается мне снова,
- что там, среди земли и ржи,
- мне не пришлось сказать ни слова,
- ни слова маленького лжи.
«Влечет меня старинный слог…»
- Влечет меня старинный слог.
- Есть обаянье в древней речи.
- Она бывает наших слов
- и современнее и резче.
- Вскричать: «Полцарства за коня!» —
- какая вспыльчивость и щедрость!
- Но снизойдет и на меня
- последнего задора тщетность.
- Когда-нибудь очнусь во мгле,
- навеки проиграв сраженье,
- и вот придет на память мне
- безумца древнего решенье.
- О, что полцарства для меня!
- Дитя, наученное веком,
- возьму коня, отдам коня
- за полмгновенья с человеком,
- любимым мною. Бог с тобой,
- о конь мой, конь мой, конь ретивый.
- Я безвозмездно повод твой
- ослаблю – и табун родимый
- нагонишь ты, нагонишь там,
- в степи пустой и порыжелой.
- А мне наскучил тарарам
- этих побед и поражений.
- Мне жаль коня! Мне жаль любви!
- И на манер средневековый
- ложится под ноги мои
- лишь след, оставленный подковой.
Светофоры
Геннадию Хазанову
- Светофоры. И я перед ними
- становлюсь, отступаю назад.
- Светофор. Это странное имя.
- Светофор. Святослав. Светозар.
- Светофоры добры, как славяне.
- Мне в лицо устремляют огни
- и огнями, как будто словами,
- умоляют: «Постой, не гони».
- Благодарна я им за смещенье
- этих двух разноцветных огней,
- но во мне происходит смешенье
- этих двух разноцветных кровей.
- О, извечно гудел и сливался,
- о, извечно бесчинствовал спор:
- этот добрый рассудок славянский
- и косой азиатский напор.
- Видно, выход – в движенье, в движенье,
- в голове, наклоненной к рулю,
- в бесшабашном головокруженье
- у обочины на краю.
- И, откидываясь на сиденье,
- говорю себе: «Погоди».
- Отдаю себя на съеденье
- этой скорости впереди.
Чужое ремесло
- Чужое ремесло мной помыкает.
- На грех наводит, за собой маня.
- Моя работа мне не помогает
- и мстительно сторонится меня.
- Я ей вовеки соблюдаю верность,
- пишу стихи у краешка стола,
- и все-таки меня снедает ревность,
- когда творят иные мастера.
- Поет высоким голосом кинто —
- и у меня в тбилисском том духане,
- в картинной галерее и в кино
- завистливо заходится дыханье.
- Когда возводит красную трубу
- печник на необжитом новом доме,
- я тоже вытираю о траву
- замаранные глиною ладони.
- О, сделать так, как сделал оператор,
- послушно перенять его пример
- и, пристально приникнув к аппаратам,
- прищуриться на выбранный предмет.
- О, эта жадность деревца сажать,
- из лейки лить на грядках неполитых
- и линии натурщиц отражать,
- размазывая краски на палитрах!
- Так власть чужой работы надо мной
- меня жестоко требует к ответу.
- Но не прошу я участи иной.
- Благодарю скупую радость эту.
Пятнадцать мальчиков
- Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше,
- а может быть, и меньше, чем пятнадцать,
- испуганными голосами
- мне говорили:
- «Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств».
- Я отвечала им примерно вот что:
- «Мне некогда».
- Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.
- Пятнадцать мальчиков надломленными голосами
- мне говорили:
- «Я никогда тебя не разлюблю».
- Я отвечала им примерно вот что:
- «Посмотрим».
- Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.
- Они исполнили тяжелую повинность
- подснежников, отчаянья и писем.
- Их любят девушки —
- иные красивее, чем я,
- иные некрасивее.
- Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно,
- а подчас злорадно
- приветствуют меня при встрече,
- приветствуют во мне при встрече
- свое освобождение, нормальный сон и пищу…
- Напрасно ты идешь, последний мальчик.
- Поставлю я твои подснежники в стакан,
- и коренастые их стебли обрастут
- серебряными пузырьками…
- Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,
- и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,
- как будто победил меня,
- а я пойду по улице, по улице…
«Я думала, что ты мой враг…»
- Я думала, что ты мой враг,
- что ты беда моя тяжелая,
- а ты не враг, ты просто враль,
- и вся игра твоя – дешевая.
- На площади Манежной
- бросал монету в снег.
- Загадывал монетой,
- люблю я или нет.
- И шарфом ноги мне обматывал
- там, в Александровском саду,
- и руки грел, а всё обманывал,
- всё думал, что и я солгу.
- Кружилось надо мной вранье,
- похожее на воронье.
- Но вот в последний раз прощаешься,
- в глазах ни сине, ни черно.
- О, проживешь, не опечалишься,
- а мне и вовсе ничего.
- Но как же всё напрасно,
- но как же всё нелепо!
- Тебе идти направо.
- Мне идти налево.
«Жилось мне весело и шибко…»
- Жилось мне весело и шибко.
- Ты шел в заснеженном плаще,
- и вдруг зеленый ветер шипра
- вздымал косынку на плече.
- А был ты мне ни друг, ни недруг.
- Но вот бревно. Под ним река.
- В реке, в ее ноябрьских недрах,
- займется пламенем рука.
- «А глубоко?» – «Попробуй смеряй!» —
- Смеюсь, зубами лист беру
- и говорю: «Ты парень смелый.
- Пройдись по этому бревну».
- Ого! – тревоги выраженье
- в твоей руке. Дрожит рука.
- Ресниц густое ворошенье
- над замиранием зрачка.
- А я иду (сначала боком), —
- о, поскорей бы, поскорей! —
- над темным холодом, над бойким
- озябшим ходом пескарей.
- А ты проходишь по перрону,
- закрыв лицо воротником,
- и тлеющую папиросу
- в снегу кончаешь каблуком.
«Чем отличаюсь я от женщины с цветком…»
- Чем отличаюсь я от женщины с цветком,
- от девочки, которая смеется,
- которая играет перстеньком,
- а перстенёк ей в руки не дается?
- Я отличаюсь комнатой с обоями,
- где так сижу я на исходе дня,
- и женщина с манжетами собольими
- надменный взгляд отводит от меня.
- Как я жалею взгляд ее надменный,
- и я боюсь, боюсь ее спугнуть,
- когда она над пепельницей медной
- склоняется, чтоб пепел отряхнуть.
- О, Господи, как я ее жалею,
- плечо ее, понурое плечо,
- и беленькую тоненькую шею,
- которой так под мехом горячо!
- И я боюсь, что вдруг она заплачет,
- что губы ее страшно закричат,
- что руки в рукава она запрячет
- и бусинки по полу застучат…
Сны о Грузии
- Сны о Грузии – вот радость!
- И под утро так чиста
- виноградовая сладость,
- осенившая уста.
- Ни о чем я не жалею,
- ничего я не хочу —
- в золотом Свети-Цховели
- ставлю бедную свечу.
- Малым камушкам во Мцхета
- воздаю хвалу и честь.
- Господи, пусть будет это
- вечно так, как ныне есть.
- Пусть всегда мне будут в новость
- и колдуют надо мной
- родины родной суровость,
- нежность родины чужой.
Спать
- Мне – пляшущей под мцхетскою луной,
- мне – плачущей любою мышцей в теле,
- мне – ставшей тенью, слабою длиной,
- не умещенной в храм Свети-Цховели,
- мне – обнаженной ниткой серебра,
- продернутой в твою иглу, Тбилиси,
- мне – жившей, как преступник, – до утра,
- озябшей до крови в твоей теплице,
- мне – не умевшей засыпать в ночах,
- безумьем растлевающей знакомых,
- имеющей зрачок коня в очах,
- отпрянувшей от снов, как от загонов,
- мне – с нищими поющей на мосту:
- «Прости нам, утро, прегрешенья наши.
- Обугленных желудков нищету
- позолоти своим подарком, хаши»,
- мне – скачущей наискосок и вспять
- в бессоннице, в ее дурной потехе, —
- о Господи, как мне хотелось спать
- в глубокой, словно колыбель, постели.
- Спать – засыпая. Просыпаясь – спать.
- Спать – медленно, как пригублять напиток.
- О, спать и сон посасывать, как сласть,
- пролив слюною сладости избыток.
- Проснуться поздно, глаз не открывать,
- чтоб дальше искушать себя секретом
- погоды, осеняющей кровать
- пока еще не принятым приветом.
- Как приторен в гортани привкус сна.
- Движенье рук свежо и неумело.
- Неопытность воскресшего Христа
- глубокой ленью сковывает тело.
- Мозг слеп, словно остывшая звезда.
- Пульс тих, как сок в непробужденном древе.
- И – снова спать! Спать долго. Спать всегда,
- спать замкнуто, как в материнском чреве.
Свеча
Геннадию Шпаликову
- Всего-то – чтоб была свеча,
- свеча простая, восковая,
- и старомодность вековая
- так станет в памяти свежа.
- И поспешит твое перо
- к той грамоте витиеватой,
- разумной и замысловатой,
- и ляжет на душу добро.
- Уже ты мыслишь о друзьях
- всё чаще, способом старинным,
- и сталактитом стеаринным
- займешься с нежностью в глазах.
- И Пушкин ласково глядит,
- и ночь прошла, и гаснут свечи,
- и нежный вкус родимой речи
- так чисто губы холодит.
Апрель
- Вот девочки – им хочется любви.
- Вот мальчики – им хочется в походы.
- В апреле изменения погоды
- объединяют всех людей с людьми.
- О новый месяц, новый государь,
- так ищешь ты к себе расположенья,
- так ты бываешь щедр на одолженья,
- к амнистиям склоняя календарь.
- Да, выручишь ты реки из оков,
- приблизишь ты любое отдаленье,
- безумному даруешь просветленье
- и исцелишь недуги стариков.
- Лишь мне твоей пощады не дано.
- Нет алчности просить тебя об этом.
- Ты спрашиваешь – медлю я с ответом
- и свет гашу, и в комнате темно.
«Мы расстаемся – и одновременно…»
- Мы расстаемся – и одновременно
- овладевает миром перемена,
- и страсть к измене так в нём велика,
- что берегами брезгает река,
- охладевают к небу облака,
- кивает правой левая рука
- и ей надменно говорит: – Пока!
- Апрель уже не предвещает мая,
- да, мая не видать вам никогда,
- и распадается иван-да-марья.
- О, желтого и синего вражда!
- Свои растенья вытравляет лето,
- долготы отстранились от широт,
- и белого не существует цвета —
- остались семь его цветных сирот.
- Природа подвергается разрухе,
- отливы превращаются в прибой,
- и молкнут звуки – по вине разлуки
- меня с тобой.
Магнитофон
- В той комнате под чердаком,
- в той нищенской, в той суверенной,
- где старомодным чудаком
- задор владеет современный,
- где вкруг нечистого стола,
- среди беды претенциозной,
- капроновые два крыла
- проносит ангел грациозный, —
- в той комнате, в тиши ночной,
- во глубине магнитофона,
- уже не защищенный мной,
- мой голос плачет отвлеченно.
- Я знаю – там, пока я сплю,
- жестокий медиум колдует
- и душу слабую мою
- то жжет, как свечку, то задует.
- И гоголевской Катериной
- в зеленом облаке окна
- танцует голосок старинный
- для развлеченья колдуна.
- Он так испуганно и кротко
- является чужим очам,
- как будто девочка-сиротка,
- запроданная циркачам.
- Мой голос, близкий мне досель,
- воспитанный моей гортанью,
- лукавящий на каждом «эль»,
- невнятно склонный к заиканью,
- возникший некогда во мне,
- моим губам еще родимый,
- вспорхнув, остался в стороне,
- как будто вздох необратимый.
- Одет бесплотной наготой,
- изведавший ее приятность,
- уж он вкусил свободы той
- бесстыдство и невероятность.
- И в эту ночь там, из угла,
- старик к нему взывает снова,
- в застиранные два крыла
- целуя ангела ручного.
- Над их объятием дурным
- магнитофон во тьме хлопочет,
- мой бедный голос пятки им
- прозрачным пальчиком щекочет.
- Пока я сплю, злорадству их
- он кажет нежные изъяны
- картавости – и снов моих
- нецеломудренны туманы.
В метро на остановке «Сокол»
- Не знаю, что со мной творилось,
- не знаю, что меня влекло.
- Передо мною отворилось,
- распавшись надвое, стекло.
- В метро на остановке «Сокол»
- моя поникла голова.
- Спросив стакан с томатным соком,
- я простояла час и два.
- Я что-то вспомнить торопилась
- и говорила невпопад:
- – За красоту твою и милость
- благодарю тебя, томат.
- За то, что влагою ты влажен,
- за то, что овощем ты густ,
- за то, что красен и отважен
- твой детский поцелуй вкруг уст.
- А люди в той неразберихе,
- направленные вверх и вниз,
- как опаляющие вихри,
- над головой моей неслись.
- У каждой девочки, скользящей
- по мрамору, словно по льду,
- опасный, огненный, косящий
- зрачок огромный цвёл во лбу.
- Вдруг всё, что тех людей казнило,
- всё, что им было знать дано,
- в меня впилось легко и сильно,
- словно иголка в полотно.
- И утомленных женщин слёзы,
- навек прилившие к глазам,
- по мне прошли, будто морозы
- по обнаженным деревам.
- Но тут владычица буфета,
- вся белая, как белый свет,
- воскликнула:
- – Да что же это!
- Уйдешь ты всё же или нет?
- Ах, деточка, мой месяц ясный,
- пойдем со мною, брось тужить!
- Мы в роще Марьиной прекрасной
- с тобой, две Марьи, будем жить.
- В метро на остановку «Сокол»
- с тех пор я каждый день хожу.
- Какой-то горестью высокой
- горюю и вокруг гляжу.
- И к этой Марье бесподобной
- припав, как к доброму стволу,
- потягиваю сок холодный
- иль просто около стою.
Прощание
- А напоследок я скажу:
- прощай, любить не обязуйся.
- С ума схожу. Иль восхожу
- к высокой степени безумства.
- Как ты любил? – ты пригубил
- погибели. Не в этом дело.
- Как ты любил? – ты погубил,
- но погубил так неумело.
- Жестокость промаха… О, нет
- тебе прощенья. Живо тело
- и бродит, видит белый свет,
- но тело мое опустело.
- Работу малую висок
- еще вершит. Но пали руки,
- и стайкою, наискосок,
- уходят запахи и звуки.
«Кто знает – вечность или миг…»
Веничке Ерофееву
- Кто знает – вечность или миг
- мне предстоит бродить по свету.
- За этот миг иль вечность эту
- равно благодарю я мир.
- Что б ни случилось, не кляну,
- а лишь благословляю лёгкость:
- твоей печали мимолётность,
- моей кончины тишину.
Пейзаж
- Еще ноябрь, а благодать
- уж сыплется, уж смотрит с неба.
- Иду и хоронюсь от света,
- чтоб тенью снег не утруждать.
- О стеклодув, что смысл дутья
- так выразил в сосульках этих!
- И, запрокинув свой беретик,
- на вкус их пробует дитя.
- И я, такая молодая,
- со сладкой льдинкою во рту,
- оскальзываясь, приседая,
- по снегу белому иду.
Декабрь
- Мы соблюдаем правила зимы.
- Играем мы, не уступая смеху
- и придавая очертанья снегу,
- приподнимаем белый снег с земли.
- И будто бы предчувствуя беду,
- прохожие толпятся у забора,
- снедает их тяжелая забота:
- а что с тобой имеем мы в виду?
- Мы бабу лепим – только и всего.
- О, это торжество и удивленье,
- когда и высота и удлиненье
- зависят от движенья твоего.
- Ты говоришь: – Смотри, как я леплю. —
- Действительно, как хорошо ты лепишь
- и форму от бесформенности лечишь.
- Я говорю: – Смотри, как я люблю.
- Снег уточняет все свои черты
- и слушается нашего приказа.
- И вдруг я замечаю, как прекрасно
- лицо, что к снегу обращаешь ты.
- Проходим мы по белому двору,
- прохожих мимо, с выраженьем дерзким.
- С лицом таким же пристальным и детским,
- любимый мой, всегда играй в игру.
- Поддайся его долгому труду,
- о моего любимого работа!
- Даруй ему удачливость ребенка,
- рисующего домик и трубу.
Зимний день
- Мороз, сиянье детских лиц,
- и легче совладать с рассудком,
- и зимний день – как белый лист,
- еще не занятый рисунком.
- Ждет заполненья пустота,
- и мы ей сделаем подарок:
- простор листа, простор холста
- мы не оставим без помарок.
- Как это делает дитя,
- когда из снега бабу лепит, —
- творить легко, творить шутя,
- впадая в этот детский лепет.
- И, слава Богу, всё стоит
- тот дом среди деревьев дачных,
- и моложав еще старик,
- объявленный как неудачник.
- Вот он выходит на крыльцо,
- и от мороза голос сипнет,
- и галка, отряхнув крыло,
- ему на шапку снегом сыплет.
- И стало быть, недорешен
- удел, назначенный молвою,
- и снова, словно дирижер,
- он не робеет стать спиною.
- Спиною к нам, лицом туда,
- где звуки ждут его намёка,
- и в этом первом «та-та-та»
- как будто бы труда немного.
- Но мы-то знаем, как велик
- труд, не снискавший одобренья.
- О зимний день, зачем велишь
- работать так, до одуренья?
- Позволь оставить этот труд
- и бедной славой утешаться.
- Но – снег из туч! Но – дым из труб!
- И невозможно удержаться.
«Жила в позоре окаянном…»
- Жила в позоре окаянном,
- а всё ж душа – белым-бела.
- Но если кто-то океаном
- и был – то это я была.
- О, мой купальщик боязливый!
- Ты б сам не выплыл – это я
- волною нежной и брезгливой
- на берег вынесла тебя.
- Что я наделала с тобою!
- Как позабыла в той беде,
- что стал ты рыбой голубою,
- взлелеянной в моей воде!
- Я за тобой приливом белым
- вернулась. Нет за мной вины.
- Но ты в своем испуге бедном
- отпрянул от моей волны.
- И повторяют вслед за мною,
- и причитают все моря:
- о, ты, дитя мое родное,
- о, бедное, – прости меня.
«О, мой застенчивый герой…»
- О, мой застенчивый герой,
- ты ловко избежал позора.
- Как долго я играла роль,
- не опираясь на партнёра!
- К проклятой помощи твоей
- я не прибегнула ни разу.
- Среди кулис, среди теней
- ты спасся, незаметный глазу.
- Но в этом сраме и бреду
- я шла пред публикой жестокой —
- всё на беду, всё на виду,
- всё в этой роли одинокой.
- О, как ты гоготал, партер!
- Ты не прощал мне очевидность
- бесстыжую моих потерь,
- моей улыбки безобидность.
- И жадно шли твои стада
- напиться из моей печали.
- Одна, одна – среди стыда
- стою с упавшими плечами.
- Но опрометчивой толпе
- герой действительный не виден.
- Герой, как боязно тебе!
- Не бойся, я тебя не выдам.
- Вся наша роль – моя лишь роль.
- Я проиграла в ней жестоко.
- Вся наша боль – моя лишь боль.
- Но сколько боли. Сколько. Сколько.
«Смотрю на женщин, как смотрели встарь…»
- Смотрю на женщин, как смотрели встарь,
- с благоговением и выжиданьем.
- О, как они умеют сесть, и встать,
- и голову склонить над вышиваньем.
- Но ближе мне могучий род мужчин,
- раздумья их, сраженья и проказы.
- Склоненные под тяжестью морщин,
- их лбы так величавы и прекрасны.
- Они – воители, творцы наук и книг.
- Настаивая на высоком сходстве,
- намереваюсь приравняться к ним
- я в мастерстве своем и благородстве.
- Я – им чета. Когда пришла пора,
- присев на покачнувшиеся нары,
- я, запрокинув голову, пила,
- чтобы не пасть до разницы меж нами.
- Нам выпадет один почёт и суд,
- работавшим толково и серьезно.
- Обратную разоблачая суть,
- как колокол, звенит моя серёжка.
- И в звоне том – смятенье и печаль,
- незащищенность детская и слабость.
- И доверяю я мужским плечам
- неравенства томительную сладость.
«Так и живем – напрасно маясь…»
- Так и живем – напрасно маясь,
- в случайный веруя навет.
- Какая маленькая малость
- нас может разлучить навек.
- Так просто вычислить, прикинуть,
- что без тебя мне нет житья.
- Мне надо бы к тебе приникнуть.
- Иначе поступаю я.
- Припав на желтое сиденье,
- сижу в косыночке простой
- и направляюсь на съеденье
- той темной станции пустой.
- Иду вдоль белого кладбища,
- оглядываюсь на кресты.
- Звучат печально и комично
- шаги мои средь темноты.
- О, снизойди ко мне, разбойник,
- присвистни в эту тишину.
- Я удивленно, как ребенок,
- в глаза недобрые взгляну.
- Зачем я здесь, зачем ступаю
- на темную тропу в лесу?
- Вину какую искупаю
- и наказание несу?
- О, как мне надо возродиться
- из этой тьмы и пустоты.
- О, как мне надо возвратиться
- туда, где ты, туда, где ты.
- Так просто станет всё и цельно,
- когда ты скажешь мне слова
- и тяжело и драгоценно
- ко мне склонится голова.
«Из глубины моих невзгод…»
- Из глубины моих невзгод
- молюсь о милом человеке.
- Пусть будет счастлив в этот год,
- и в следующий, и вовеки.
- Я, не сумевшая постичь
- простого таинства удачи,
- беду к нему не допустить
- стараюсь так или иначе.
- И не на радость же себе,
- загородив его плечами,
- ему и всей его семье
- желаю миновать печали.
- Пусть будет счастлив и богат.
- Под бременем наград высоких
- пусть подымает свой бокал
- во здравие гостей веселых,
- не ведая, как наугад
- я билась головою оземь,
- молясь о нём – средь неудач,
- мне отведенных в эту осень.
Женщины
- Какая сладостная власть
- двух женских рук, и глаз, и кожи.
- Мы этой сладостию всласть
- давно отравлены. И всё же —
- какая сладостная власть
- за ней, когда она выходит
- и движется, вступая в вальс,
- и нежно голову отводит.
- И нету на неё суда!
- В ней всё так тоненько, и ломко,
- и ненадёжно. Но всегда
- казнит меня головоломка:
- при чём здесь я? А я при чём?
- Ведь было и моим уделом
- не любоваться тем плечом,
- а поводить на свете белом.
- И я сама ступала вскользь,
- сама, сама, и в той же мере
- глаза мои смотрели вкось
- и дерзость нравиться имели.
- Так неужели дело в том,
- другом волненье и отваге,
- и в отдалении глухом,
- и в приближении к бумаге,
- где все художники равны
- и одинаково приметны,
- и женщине предпочтены
- все посторонние предметы.
- Да, где-то в памяти, в глуши
- другое бодрствует начало.
- Но эта сторона души
- мужчин от женщин отличала.
- О, им дано не рисковать,
- а только поступать лукаво.
- О, им дано не рисовать,
- а только обводить лекало.
- А разговоры их! А страсть
- к нарядам! И привычка к смеху!
- И всё-таки – какая власть
- за нею, выходящей к свету!
- Какой продуманный чертёж
- лица и рук! Какая точность!
- Она приходит – и в чертог
- каморка расцветает тотчас.
- Как нам глаза ее видны,
- как всё в них темно и неверно!
- И всё же – нет за ней вины,
- и будь она благословенна.
Зима
- О жест зимы ко мне,
- холодный и прилежный.
- Да, что-то есть в зиме
- от медицины нежной.
- Иначе как же вдруг
- из темноты и муки
- доверчивый недуг
- к ней обращает руки?
- О милая, колдуй,
- заденет лоб мой снова
- целебный поцелуй
- колечка ледяного.
- И всё сильней соблазн
- встречать обман доверьем,
- смотреть в глаза собак
- и приникать к деревьям.
- Прощать, как бы играть,
- с разбега, с поворота,
- и, завершив прощать,
- простить еще кого-то.
- Сравняться с зимним днем,
- с его пустым овалом,
- и быть всегда при нём
- его оттенком малым.
- Свести себя на нет,
- чтоб вызвать за стеною
- не тень мою, а свет,
- не заслоненный мною.
Болезнь
- О боль, ты – мудрость. Суть решений
- перед тобою так мелка,
- и осеняет темный гений
- глаз захворавшего зверька.
- В твоих губительных пределах
- был разум мой высок и скуп,
- но трав целебных поределых
- вкус мятный уж не сходит с губ.
- Чтоб облегчить последний выдох,
- я, с точностью того зверька,
- принюхавшись, нашла свой выход
- в печальном стебельке цветка.
- О, всех простить – вот облегченье!
- О, всех простить, всем передать
- и нежную, как облученье,
- вкусить всем телом благодать.
- Прощаю вас, пустые скверы!
- При вас лишь, в бедности моей,
- я плакала от смутной веры
- над капюшонами детей.
- Прощаю вас, чужие руки!
- Пусть вы протянуты к тому,
- что лишь моей любви и муки
- предмет, не нужный никому.
- Прощаю вас, глаза собачьи!
- Вы были мне укор и суд.
- Все мои горестные плачи
- досель эти глаза несут.
- Прощаю недруга и друга!
- Целую наспех все уста!
- Во мне, как в мертвом теле круга,
- законченность и пустота.
- И взрывы щедрые, и легкость,
- как в белых дребезгах перин,
- и уж не тягостен мой локоть
- чувствительной черте перил.
- Лишь воздух под моею кожей.
- Жду одного: на склоне дня,
- охваченный болезнью схожей,
- пусть кто-нибудь простит меня.
Воскресный день
- О, как люблю я пребыванье рук
- в блаженстве той свободы пустяковой,
- когда былой уже закончен труд
- и – лень, и сладко труд затеять новый.
- Как труд былой томил меня своим
- небыстрым ходом! Но – за проволочку —
- теперь сполна я расквиталась с ним,
- пощёчиной в него влепивши точку.
- Меня прощает долгожданный сон.
- Целует в лоб младенческая легкость.
- Свободен – легкомысленный висок.
- Свободен – спящий на подушке локоть.
- Смотри, природа, – розов и мордаст,
- так кротко спит твой бешеный сангвиник,
- всем утомленьем вклеившись в матрац,
- как зуб в десну, как дерево в суглинок.
- О, спать да спать, терпеть счастливый гнёт
- неведенья рассудком безрассудным.
- Но день воскресный уж баклуши бьёт
- то детским плачем, то звонком посудным.
- Напялив одичавший неуют
- чужой плечам, остывшей за ночь кофты,
- хозяйки, чтоб хозяйничать, встают,
- и пробуждает ноздри запах кофе.
- Пора вставать! Бесстрастен и суров,
- холодный душ уже развесил розги.
- Я прыгаю с постели, как в сугроб —
- из бани, из субтропиков – в морозы.
- Под гильотину ледяной струи
- с плеч голова покорно полетела.
- О умывальник, как люты твои
- чудовища – вода и полотенце.
- Прекрасен день декабрьской теплоты,
- когда туманы воздух утолщают
- и зрелых капель чистые плоды
- бесплодье зимних веток утешают.
- Ну что ж, земля, сегодня – отдых мой,
- ликую я – твой добрый обыватель,
- вдыхатель твоей влажности густой,
- твоих сосулек теплых обрыватель.
- Дай созерцать твой белый свет и в нём
- не обнаружить малого пробела,
- который я, в усердии моём,
- восполнить бы желала и умела.
- Играя в смех, в иные времена,
- нога ледок любовно расколола.
- Могуществом кофейного зерна
- язык так пьян, так жаждет разговора.
- И, словно дым, затмивший недра труб,
- глубоко в горле возникает голос.
- Ко мне крадется ненасытный труд,
- терпящий новый и веселый голод.
- Ждет насыщенья звуком немота,
- зияя пустотою, как скворешник,
- весну корящий, – разве не могла
- его наполнить толчеёй сердечек?
- Прощай, соблазн воскресный! Меж дерев
- мне не бродить. Но что всё это значит?
- Бумаги белый и отверстый зев
- ко мне взывает и участья алчет.
- Иду – поить губами клюв птенца,
- наскучившего и опять родного.
- В ладонь склоняясь тяжестью лица,
- я из безмолвья вызволяю слово.
- В неловкой позе у стола присев,
- располагаю голову и плечи,
- чтоб обижал и ранил их процесс,
- к устам влекущий восхожденье речи.
- Я – мускул, нужный для ее затей.
- Речь так спешит в молчанье не погибнуть,
- свершить звукорожденье и затем
- забыть меня навеки и покинуть.
- Я для нее – лишь дудка, чтоб дудеть.
- Пускай дудит и веселит окрестность.
- А мне опять – заснуть, как умереть,
- и пробудиться утром, как воскреснуть.
Вступление в простуду
- Прост путь к свободе, к ясности ума —
- достаточно, чтобы озябли ноги.
- Осенние прогулки вдоль дороги
- располагают к этому весьма.
- Грипп в октябре – всевидящ, как господь.
- Как ангелы на крыльях стрекозиных,
- слетают насморки с небес предзимних
- и нашу околдовывают плоть.
- Вот ты проходишь меж дерев и стен,
- сам для себя неведомый и странный,
- пока еще банальности туманной
- костей твоих не обличил рентген.
- Еще ты скучен, и здоров, и груб,
- но вот тебе с улыбкой добродушной
- простуда шлет свой поцелуй воздушный,
- и медленно он достигает губ.
- Отныне болен ты. Ты не должник
- ни дружб твоих, ни праздничных процессий.
- Благоговейно подтверждает Цельсий
- твой сан особый средь людей иных.
- Ты слышишь, как щекочет, как течет
- под мышкой ртуть, она замрет – и тотчас
- определит серебряная точность,
- какой тебе оказывать почет.
- И аспирина тягостный глоток
- дарит тебе непринужденность духа,
- благие преимущества недуга
- и смелости недобрый холодок.
Маленькие самолеты
- Ах, мало мне другой заботы,
- обременяющей чело, —
- мне маленькие самолеты
- всё снятся, не пойму с чего.
- Им всё равно, как сниться мне:
- то, как птенцы, с моей ладони
- они зерно берут, то в доме
- живут, словно сверчки в стене.
- Иль тычутся в меня они
- носами глупыми: рыбёшка
- так ходит возле ног ребенка,
- щекочет и смешит ступни.
- Порой вкруг моего огня
- они толкаются и слепнут,
- читать мне не дают, и лепет
- их крыльев трогает меня.
- Еще придумали: детьми
- ко мне пришли и со слезами,
- едва с моих колен слезали,
- кричали: «На руки возьми!»
- А то глаза открою: в ряд
- все маленькие самолеты,
- как маленькие Соломоны,
- всё знают и вокруг сидят.
- Прогонишь – снова тут как тут:
- из темноты, из блеска ваксы,
- кося белком, как будто таксы,
- тела их долгие плывут.
- Что ж, он навек дарован мне —
- сон жалостный, сон современный,
- и в нём – ручной, несоразмерный
- тот самолетик в глубине?
- И всё же, отрезвев от сна,
- иду я на аэродромы —
- следить огромные те громы,
- озвучившие времена.
- Когда в преддверье высоты
- всесильный действует пропеллер,
- я думаю – ты всё проверил,
- мой маленький? Не вырос ты.
- Ты здесь огромным серебром
- всех обманул – на самом деле
- ты крошка, ты дитя, ты еле
- заметен там, на голубом.
- И вот мерцаем мы с тобой
- на разных полюсах пространства.
- Наверно, боязно расстаться
- тебе со мной – такой большой?
- Но там, куда ты вознесён,
- во тьме всех позывных мелодий,
- пускай мой добрый, странный сон
- хранит тебя, о самолетик!
Осень
- Не действуя и не дыша,
- всё слаще обмирает улей.
- Всё глубже осень, и душа
- всё опытнее и округлей.
- Она вовлечена в отлив
- плода, из пустяка пустого
- отлитого. Как кропотлив
- труд осенью, как тяжко слово.
- Значительнее, что ни день,
- природа ум обременяет,
- похожая на мудрость лень
- уста молчаньем осеняет.
- Даже дитя, велосипед
- влекущее,
- вертя педалью,
- вдруг поглядит на белый свет
- с какой-то ясною печалью.
Памяти Бориса Пастернака
- Начну издалека, не здесь, а там,
- начну с конца, но он и есть начало.
- Был мир как мир. И это означало
- всё, что угодно в этом мире вам.
- В той местности был лес, как огород, —
- так невелик и все-таки обширен.
- Там, прихотью младенческих ошибок,
- всё было так и всё наоборот.
- На маленьком пространстве тишины
- был дом как дом. И это означало,
- что женщина в нем головой качала
- и рано были лампы зажжены.
- Там труд был лёгок, как урок письма,
- и кто-то – мы еще не знали сами —
- замаливал один пред небесами
- наш грех несовершенного ума.
- В том равновесье меж добром и злом
- был он повинен. И земля летела
- неосторожно, как она хотела,
- пока свеча горела над столом.
- Прощалось и невежде и лгуну —
- какая разница? – пред белым светом,
- позволив нам не хлопотать об этом,
- он искупал всеобщую вину.
- Когда же им оставленный пробел
- возник над миром, около восхода,
- толчком заторможенная природа
- переместила тяжесть наших тел.
- Объединенных бедною гурьбой,
- врасплох нас наблюдала необъятность,
- и наших недостоинств неприглядность
- уже никто не возмещал собой.
- В тот дом езжали многие. И те
- два мальчика в рубашках полосатых
- без робости вступали в палисадник
- с малиною, темневшей в темноте.
- Мне доводилось около бывать,
- но я чужда привычке современной
- налаживать контакт несоразмерный,
- в знакомстве быть и имя называть.
- По вечерам мне выпадала честь
- смотреть на дом и обращать молитву
- на дом, на палисадник, на малину —
- то имя я не смела произнесть.
- Стояла осень, и она была
- лишь следствием, но не залогом лета.
- Тогда еще никто не знал, что эта
- окружность года не была кругла.
- Сурово избегая встречи с ним,
- я шла в деревья, в неизбежность встречи,
- в простор его лица, в протяжность речи…
- Но рифмовать пред именем твоим?
- О нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нём был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал. – И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: – Ради Бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!» Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружая его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приёмы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округло-любовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов вместе по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он легко, по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с кое-как поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду».
- Из леса, как из-за кулис актер,
- он вынес вдруг высокопарность позы,
- при этом не выгадывая пользы
- у зрителя, – и руки распростер.
- Он сразу был театром и собой,
- той древней сценой, где прекрасны речи.
- Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
- уже мерцает фосфор голубой.
- – О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
- не холодно ли? – вот и всё, не боле.
- Как он играл в единственной той роли
- всемирной ласки к людям и зверью.
- Вот так играть свою игру – шутя!
- всерьез! до слёз! навеки! не лукавя! —
- как он играл, как, молоко лакая,
- играет с миром зверь или дитя.
- – Прощайте же! – так петь между людьми
- не принято. Но так поют у рампы,
- так завершают монолог той драмы,
- где речь идет о смерти и любви.
- Уж занавес! Уж освещают тьму!
- Еще не всё: – Так заходите завтра! —
- О тон гостеприимного азарта,
- что ведом лишь грузинам, как ему.
- Но должен быть такой на свете дом,
- куда войти – не знаю! невозможно!
- И потому, навек неосторожно,
- я не пришла ни завтра, ни потом.
- Я плакала меж звёзд, дерев и дач —
- после спектакля, в гаснущем партере,
- над первым предвкушением потери
- так плачут дети, и велик их плач.
«Когда б спросили… – некому спросить…»
- Когда б спросили… – некому спросить:
- пустынна переделкинская осень.
- Но я – как раз о ней! Пусть спросят синь
- и желтизна, пусть эта церковь спросит,
- когда с лучом играет на холме,
- пусть спросит холм, скрывающий покуда,
- что с ним вовек не разминуться мне,
- и ветхий пруд, и дерево у пруда,
- пусть осень любопытствует: куда,
- зачем спешу по направленью к лету
- вспять увяданья? И при чем Кура,
- когда пора подумывать про Лету?
- И я скажу: – О местность! О судьба!
- О свет в окне единственного дома!
- Дай миг изъять из моего всегда,
- тебе принадлежащего надолго,
- дай неизбежность обежать кругом
- и уж потом ее настигнуть бегом,
- дай мне увидеть землю роз и гор
- с их неземным и отстраненным снегом,
- дай Грузию по имени назвать,
- моей назвать, плениться белым светом
- и над Курою постоять. Как знать?
- Быть может – нет… а всё ж,
- вдруг – напоследок?
Симону Чиковани
- Явиться утром в чистый север сада,
- в глубокий день зимы и снегопада,
- когда душа свободна и проста,
- снегов успокоителен избыток
- и пресной льдинки маленький напиток
- так развлекает и смешит уста.
- Всё нужное тебе – в тебе самом, —
- подумать и увидеть, что Симон
- идет один к заснеженной ограде.
- О нет, зимой мой ум не так умен,
- чтобы поверить и спросить: – Симон,
- как это может быть при снегопаде?
- И разве ты не вовсе одинаков
- с твоей землею, где, навек заплакав
- от нежности, всё плачет тень моя,
- где над Курой, в объятой Богом Мцхете,
- в садах зимы берут фиалки дети,
- их называя именем «Иа»?
- И коль ты здесь, кому теперь видна
- пустая площадь в три больших окна
- и цирка детский круг кому заметен?
- О, дома твоего беспечный храм,
- прилив вина и лепета к губам
- и пение, что следует за этим!
- Меж тем всё просто: рядом то и это,
- и в наше время от зимы до лета
- полгода жизни, лёта два часа.
- И приникаю я лицом к Симону
- всё тем же летом, тою же зимою,
- когда цветам и снегу нет числа.
- Пускай же всё само собой идет:
- сам прилетел по небу самолет,
- сам самовар нам чай нальет в стаканы.
- Не будем звать, но сам придет сосед
- для добрых восклицаний и бесед,
- и голос сам заговорит стихами.
- Я говорю себе: твой гость с тобою,
- любуйся его милой худобою,
- возьми себе, не отпускай домой.
- Но уж звонит во мне звонок испуга:
- опять нам долго не видать друг друга
- в честь разницы меж летом и зимой.
- Простились, ничего не говоря.
- Я предалась заботам января,
- вздохнув во сне легко и сокровенно.
- И снова я тоскую поутру.
- И в сад иду, и веточку беру,
- и на снегу пишу я: Сакартвело.
Сон
- О опрометчивость моя!
- Как видеть сны мои решаюсь?
- Так дорого платить за шалость —
- заснуть?
- Но засыпаю я.
- И снится мне, что свеж и скуп
- сентябрьский воздух. Всё знакомо:
- осенняя пригожесть дома,
- вкус яблок, не сходящий с губ.
- Но незнакомый садовод
- возделывает сад знакомый
- и говорит, что он законный
- владелец.
- И войти зовет.
- Войти? Как можно? Столько раз
- я знала здесь печаль и гордость,
- и нежную шагов нетвердость,
- и нежную незрячесть глаз.
- Уж минуло так много дней.
- А нежность – облаком вчерашним,
- а нежность – обмороком влажным
- меня омыла у дверей.
- Но садоводова жена
- меня приветствует жеманно.
- Я говорю:
- – Как здесь туманно…
- И я здесь некогда жила.
- Я здесь жила – лет сто назад.
- – Лет сто? Вы шутите?
- – Да нет же!
- Шутить теперь? Когда так нежно
- столетьем прошлым пахнет сад?
- Сто лет прошло, а всё свежи
- в ладонях нежности
- к родимой
- коре деревьев.
- Запах дымный
- в саду всё тот же.
- – Не скажи! —
- промолвил садовод в ответ.
- Затем спросил:
- – Под паутиной,
- со старомодной чёлкой длинной,
- не ваш ли в чердаке портрет?
- Ваш сильно изменился взгляд
- с тех давних пор, когда в кручине,
- не помню, по какой причине,
- вы умерли – лет сто назад.
- – Возможно, но – жить так давно,
- лишь тенью в чердаке остаться,
- и всё затем, чтоб не расстаться
- с той нежностью?
- Вот что смешно.
Уроки музыки
- Люблю, Марина, что тебя, как всех,
- что, как меня, —
- озябшею гортанью
- не говорю: тебя – как свет! как снег! —
- усильем шеи, будто лёд глотаю,
- стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
- учили музыке. (О, крах ученья!
- Как если бы, под Богов плач и смех,
- свече внушали правила свеченья.)
- Не ладили две равных темноты:
- рояль и ты – два совершенных круга,
- в тоске взаимной глухонемоты
- терпя иноязычие друг друга.
- Два мрачных исподлобья сведены
- в неразрешимой и враждебной встрече:
- рояль и ты – две сильных тишины,
- два слабых горла: музыки и речи.
- Но твоего сиротства перевес
- решает дело. Что рояль? Он узник
- безгласности, покуда в до диез
- мизинец свой не окунет союзник.
- А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
- И музыке трудна твоя наука —
- не утруждая ранящий предмет,
- открыть в себе кровотеченье звука.
- Марина, до! До – детства, до – судьбы,
- до – ре, до – речи, до – всего, что после,
- равно, как вместе мы склоняли лбы
- в той общедетской предрояльной позе,
- как ты, как ты, вцепившись в табурет, —
- о, карусель и Гедике ненужность! —
- раскручивать сорвавшую берет,
- свистящую вкруг головы окружность.
- Марина, это всё – для красоты
- придумано, в расчете на удачу
- раз накричаться: я – как ты, как ты!
- И с радостью бы крикнула, да – плачу.
«Случилось так, что двадцати семи…»
- Случилось так, что двадцати семи
- лет от роду мне выпала отрада
- жить в замкнутости дома и семьи,
- расширенной прекрасным кругом сада.
- Себя я предоставила добру,
- с которым справедливая природа
- следит за увяданием в бору
- или решает участь огорода.
- Мне нравилось забыть печаль и гнев,
- не ведать мысли, не промолвить слова
- и в детском неразумии дерев
- терпеть заботу гения чужого.
- Я стала вдруг здорова, как трава,
- чиста душой, как прочие растенья,
- не более умна, чем дерева,
- не более жива, чем до рожденья.
- Я улыбалась ночью в потолок,
- в пустой пробел, где близко и приметно
- белел во мраке очевидный Бог,
- имевший цель улыбки и привета.
- Была так неизбежна благодать
- и так близка большая ласка Бога,
- что прядь со лба – чтоб легче целовать —
- я убирала и спала глубоко.
- Как будто бы надолго, на века,
- я углублялась в землю и деревья.
- Никто не знал, как мука велика
- за дверью моего уединенья.
В опустевшем доме отдыха
- Впасть в обморок беспамятства, как плод,
- уснувший тихо средь ветвей и грядок,
- не сознавать свою живую плоть,
- ее чужой и грубый беспорядок.
- Вот яблоко, возникшее вчера.
- В нём – мышцы влаги, красота пигмента,
- то тех, то этих действий толчея.
- Но яблоку так безразлично это.
- А тут, словно с оравою детей,
- не совладаешь со своим же телом,
- не предусмотришь всех его затей,
- не расплетешь его переплетений.
- И так надоедает под конец
- в себя смотреть, как в пациента лекарь,
- всё время слышать треск своих сердец
- и различать щекотный бег молекул.
- И отвернуться хочется уже,
- вот отвернусь, но любопытно глазу.
- Так музыка на верхнем этаже
- мешает и заманивает сразу.
- В глуши, в уединении моем,
- под снегом, вырастающим на кровле,
- живу одна и будто бы вдвоем —
- со вздохом в лёгких, с удареньем крови.
- То улыбнусь, то пискнет голос мой,
- то бьется пульс, как бабочка в ладони.
- Ну, слава Богу, думаю, живой
- остался кто-то в опустевшем доме.
- И вот тогда тебя благодарю,
- мой организм, живой зверёк природы,
- верши, верши простую жизнь свою,
- как солнышко, как лес, как огороды.
- И впредь играй, не ведай немоты!
- В глубоком одиночестве, зимою,
- я всласть повеселюсь средь пустоты,
- тесно и шумно населенной мною.
Тоска по Лермонтову
- О Грузия, лишь по твоей вине,
- когда зима грязна и белоснежна,
- печаль моя печальна не вполне,
- не до конца надежда безнадежна.
- Одну тебя я счастливо люблю,
- и лишь твое лицо не лицемерно.
- Рука твоя на голову мою
- ложится благосклонно и целебно.
- Мне не застать врасплох твоей любви.
- Открытыми объятия ты держишь.
- Все говоры, все шепоты твои
- мне на ухо нашепчешь и утешишь.
- Но в этот день не так я молода,
- чтоб выбирать меж севером и югом.
- Свершилась поздней осени беда,
- былой уют украсив неуютом.
- Лишь черный зонт в моих руках гремит,
- живой, упругий мускул в нём напрягся.
- То, что тебя покинуть норовит, —
- пускай покинет, что держать напрасно.
- Я отпускаю зонт и не смотрю,
- как будет он использовать свободу.
- Я медленно иду по октябрю,
- сквозь воду и холодную погоду.
- В чужом дому, не знаю почему,
- я бег моих колен остановила.
- Вы пробовали жить в чужом дому?
- Там хорошо. И вот как это было.
- Был подвиг одиночества свершен,
- и я могла уйти. Но так случилось,
- что в этом доме, в ванной, жил сверчок,
- поскрипывал, оказывал мне милость.
- Моя душа тогда была слаба,
- и потому – с доверьем и тоскою —
- тот слабый скрип, той песенки слова
- я полюбила слабою душою.
- Привыкла вскоре добрая семья,
- что так, друг друга не опровергая,
- два пустяка природы – он и я —
- живут тихонько, песенки слагая.
- Итак – я здесь. Мы по ночам не спим,
- я запою – он отвечать умеет.
- Ну, хорошо. А где же снам моим,
- где им-то жить? Где их бездомность реет?
- Они все там же, там, где я была,
- где высочайший юноша вселенной
- меж туч и солнца, меж добра и зла
- стоял вверху горы уединенной.
- О, там, под покровительством горы,
- как в медленном недоуменье танца,
- течения Арагвы и Куры
- ни встретиться не могут, ни расстаться.
- Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.
- Души его воинственна молитва.
- В ней гром мечей, и лошадиный храп,
- и вечная за эту землю битва.
- Где он стоял? Вот здесь, где монастырь
- еще живет всей свежестью размаха,
- где малый камень с легкостью вместил
- великую тоску того монаха.
- Что, мальчик мой, великий человек?
- Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью
- в моём мозгу и чернотой меж век,
- всё плачущей над маленьким тобою?
- И в этой, Богом замкнутой судьбе,
- в твоей высокой муке превосходства,
- хотя б сверчок любимому, тебе,
- сверчок играл средь твоего сиротства?
- Стой на горе! Не уходи туда,
- где – только-то! – через четыре года
- сомкнется над тобою навсегда
- пустая, совершенная свобода!
- Стой на горе! Я по твоим следам
- найду тебя под солнцем, возле Мцхета.
- Возьму себе всем зреньем, не отдам,
- и ты спасен уже, и вечно это.
- Стой на горе! Но чем к тебе добрей
- чужой земли таинственная новость,
- тем яростней соблазн земли твоей,
- нужней ее сладчайшая суровость.
Зимняя замкнутость
Булату Окуджаве
- Странный гость побывал у меня в феврале.
- Снег занес мою крышу еще в январе,
- предоставив мне замкнутость дум и деяний.
- Я жила взаперти, как огонь в фонаре
- или как насекомое, что в янтаре
- уместилось в простор тесноты идеальной.
- Странный гость предо мною внезапно возник,
- и тем более странен был этот визит,
- что снега мою дверь охраняли сурово.
- Например – я зерно моим птицам несла.
- «Можно ль выйти наружу?» – спросила. «Нельзя», —
- мне ответила сильная воля сугроба.
- Странный гость, говорю вам, неведомый гость.
- Он прошел через стенку насквозь, словно гвоздь,
- кем-то вбитый извне для неведомой цели.
- Впрочем, что же еще оставалось ему,
- коль в дому, замурованном в снежную тьму,
- не осталось для входа ни двери, ни щели.
- Странный гость – он в гостях не гостил, а царил.
- Он огнем исцелил свой промокший цилиндр,
- из-за пазухи выпустил свинку морскую
- и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом
- я ушибся, когда проходил напролом
- в этот дом, где теперь простудиться рискую».
- Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.
- Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —
- вот мой маленький юг среди вьюг справедливых.
- Что касается бедной царевны морей —
- ей давно приготовлен любовью моей
- плод капусты, взращенный в нездешних заливах».
- Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам,
- что я склонен к слезам, но не склонны к следам
- мои ноги промокшие. Весь я – загадка!»
- Я ему объяснила, что я не педант
- и за музыкой я не хожу по пятам,
- чтобы видеть педаль под ногой музыканта.
- Странный гость закричал: «Мне не нравится тон
- ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон!
- Очень плохи дела ваших духа и плоти!
- Потому без стыда я явился сюда,
- что мне ведома бедная ваша судьба».
- Я спросила его: «Почему вы не пьете?»
- Странный гость не побрезговал выпить вина.
- Опрометчивость уст его речи свела
- лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу:
- «Протяжение спора угодно душе!
- Вы – дитя мое, баловень и протеже.
- Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.
- Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел —
- ошибитесь, возьмите счастливый билет!
- Выбирайте любую утеху мирскую!»
- Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,
- до поры отвергаю я ваши дары.
- Но спасите прекрасную свинку морскую!
- Не она ль мне по злому сиротству сестра?
- Как остра эта грусть – озираться со сна
- средь стихии чужой, а к своей не пробиться.
- О, как нежно марина, моряна, моря
- неизбежно манят и минуют меня,
- оставляя мне детское зренье провидца.
- В остальном – благодарна я доброй судьбе.
- Я живу, как желаю, – сама по себе.
- Бог ко мне справедлив и любезен издатель.
- Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок.
- И широк дивный выбор всевышних щедрот:
- ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.
- А вчера колокольчик в полях дребезжал.
- Это старый товарищ ко мне приезжал.
- Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет?
- Говорила: когда тебя вижу, Булат,
- два зрачка от чрезмерности зренья болят,
- беспорядок любви в моём разуме свищет».
- Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу.
- Не бывало саней в этом сиром снегу.
- Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде.
- И давно уж собака моя умерла —
- стало меньше дыханьем в груди у меня.
- И чураются руки пера и тетради.
- Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».
- В это время открылась закрытая дверь.
- Снег всё падал и падал, не зная убытка.
- Сколь вошедшего облик был смел и пригож!
- И влекла петербургская кожа калош
- след – лукавый и резвый, как будто улыбка.
- Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,
- как во мраке лица серебрился зрачок,
- как был рус африканец и смугл россиянин!
- Я подумала – скоро конец февралю —
- и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!
- Хорошо, что меж нами не быть расставаньям»
Ночь
Андрею Смирнову
- Уже рассвет темнеет с трёх сторон,
- а всё руке недостает отваги,
- чтобы пробиться к белизне бумаги
- сквозь воздух, затвердевший над столом.
- Как непреклонно честный разум мой
- стыдится своего несовершенства,
- не допускает руку до блаженства
- затеять ямб в беспечности былой!
- Меж тем, когда полна значенья тьма,
- ожог во лбу от выдумки неточной,
- мощь кофеина и азарт полночный
- легко принять за остроту ума.
- Но, видно, впрямь велик и невредим
- рассудок мой в безумье этих бдений,
- раз возбужденье, жаркое, как гений,
- он всё ж не счел достоинством своим.
- Ужель грешно своей беды не знать!
- Соблазн так сладок, так невинна малость —
- нарушить этой ночи безымянность
- и всё, что в ней, по имени назвать.
- Пока руке бездействовать велю,
- любой предмет глядит с кокетством женским,
- красуется, следит за каждым жестом,
- нацеленным ему воздать хвалу.
- Уверенный, что мной уже любим,
- бубнит и клянчит голосок предмета,
- его душа желает быть воспета,
- и непременно голосом моим.
- Как я хочу благодарить свечу,
- любимый свет ее предать огласке
- и предоставить неусыпной ласке
- эпитетов! Но я опять молчу.
- Какая боль – под пыткой немоты
- всё ж не признаться ни единым словом
- в красе всего, на что зрачком суровым
- любовь моя глядит из темноты!
- Чего стыжусь? Зачем я не вольна
- в пустом дому, средь снежного разлива,
- писать не хорошо, но справедливо —
- про дом, про снег, про синеву окна?
- Не дай мне Бог бесстыдства пред листом
- бумаги, беззащитной предо мною,
- пред ясной и бесхитростной свечою,
- перед моим, плывущим в сон, лицом.
«Последний день живу я в странном доме…»
- Последний день живу я в странном доме,
- чужом, как все дома, где я жила.
- Загнав зрачки в укрытие ладони,
- прохлада дня сияет, как жара.
- В красе земли – беспечность совершенства.
- Бела бумага.
- Знаю, что должна
- блаженствовать я в этот час блаженства.
- Но вновь молчит и бедствует душа.
Слово
- «Претерпевая медленную юность,
- впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,
- пишу стихи, мне говорят: порви!
- А вы так просто говорите слово,
- вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна» —
- так написал мне мальчик из Перми.
- В чужих потёмках выключатель шаря,
- хозяевам вслепую спать мешая,
- о воздух спотыкаясь, как о пень,
- стыдясь своей громоздкой неудачи,
- над каждой книгой обмирая в плаче,
- я вспомнила про мальчика и Пермь.
- И впрямь – в Перми живет ребенок странный,
- владеющий высокой и пространной,
- невнятной речью, и, когда горит
- огонь созвездий, принятых над Пермью,
- озябшим горлом, не способным к пенью,
- ребенок этот слово говорит.
- Как говорит ребенок! Неужели
- во мне иль в ком-то, в неживом ущелье
- гортани, погруженной в темноту,
- была такая чистота проёма,
- чтоб уместить во всей красе объема
- всезнающего слова полноту?
- О нет, во мне – то всхлип, то хрип, и снова
- насущный шум, занявший место слова
- там, в лёгких, где теснятся дым и тень,
- и шее не хватает мощи бычьей,
- чтобы дыханья суетный обычай
- вершить было не трудно и не лень.
- Звук немоты, железный и корявый,
- терзает горло ссадиной кровавой,
- заговорю – и обагрю платок.
- В безмолвие, как в землю, погребенной,
- мне странно знать, что есть в Перми ребенок,
- который слово выговорить мог.
Немота
- Кто же был так силен и умен?
- Кто мой голос из горла увел?
- Не умеет заплакать о нём
- рана черная в горле моём.
- Сколь достойны любви и хвалы,
- март, простые деянья твои,
- но мертвы моих слов соловьи,
- и теперь их сады – словари.
- – О, воспой! – умоляют уста
- снегопада, обрыва, куста.
- Я кричу, но, как пар изо рта,
- округлилась у губ немота.
- Задыхаюсь, и дохну, и лгу,
- что еще не останусь в долгу
- пред красою деревьев в снегу,
- о которой сказать не могу.
- Вдохновенье – чрезмерный, сплошной
- вдох мгновенья душою немой,
- не спасет ее выдох иной,
- кроме слова, что сказано мной.
- Облегчить переполненный пульс —
- как угодно, нечаянно, пусть!
- И во всё, что воспеть тороплюсь,
- воплощусь навсегда, наизусть.
- А за то, что была так нема,
- и любила всех слов имена,
- и устала вдруг, как умерла, —
- сами, сами воспойте меня.
Другое
- Что сделалось? Зачем я не могу,
- уж целый год не знаю, не умею
- слагать стихи и только немоту
- тяжелую в моих губах имею?
- Вы скажете – но вот уже строфа,
- четыре строчки в ней, она готова.
- Я не о том. Во мне уже стара
- привычка ставить слово после слова.
- Порядок этот ведает рука.
- Я не о том. Как это прежде было?
- Когда происходило – не строка —
- другое что-то. Только что? – забыла.
- Да, то, другое, разве знало страх,
- когда шалило голосом так смело,
- само, как смех, смеялось на устах
- и плакало, как плач, если хотело?
Сумерки
- Есть в сумерках блаженная свобода
- от явных чисел века, года, дня.
- Когда? – неважно. Вот открытость входа
- в глубокий парк, в далекий мельк огня.
- Ни в сырости, насытившей соцветья,
- ни в деревах, исполненных любви,
- нет доказательств этого столетья, —
- бери себе другое – и живи.
- Ошибкой зренья, заблужденьем духа
- возвращена в аллеи старины,
- бреду по ним. И встречная старуха,
- словно признав, глядит со стороны.
- Средь бела дня пустынно это место.
- Но в сумерках мои глаза вольны
- увидеть дом, где счастливо семейство,
- где невпопад и пылко влюблены,
- где вечно ждут гостей на именины —
- шуметь, краснеть и руки целовать,
- где и меня к себе рукой манили,
- где никогда мне гостем не бывать.
- Но коль дано их голосам беспечным
- стать тишиною неба и воды, —
- чьи пальчики по клавишам лепечут?
- Чьи кружева вступают в круг беды?
- Как мне досталась милость их привета,
- тот медленный, затеянный людьми,
- старинный вальс, старинная примета
- чужой печали и чужой любви?
- Еще возможно для ума и слуха
- вести игру, где действуют река,
- пустое поле, дерево, старуха,
- деревня в три незрячих огонька.
- Души моей невнятная улыбка
- блуждает там, в беспамятстве, вдали,
- в той родине, чья странная ошибка
- даст мне чужбину речи и земли.
- Но темнотой испуганный рассудок
- трезвеет, рыщет, снова хочет знать
- живых вещей отчетливый рисунок,
- мой век, мой час, мой стол, мою кровать.
- Еще плутая в омуте росистом,
- я слышу, как на диком языке
- мне шлет свое проклятие транзистор,
- зажатый в непреклонном кулаке.
«Четверть века, Марина, тому…»
- Четверть века, Марина, тому,
- как Елабуга ластится раем
- к отдохнувшему лбу твоему,
- но и рай ему мал и неравен.
- Неужели к всеведенью мук,
- что тебе удалось как удача,
- я добавлю бесформенный звук
- дважды мною пропетого плача?
- Две бессмыслицы – мертв и мертва,
- две пустынности, два ударенья —
- царскосельских садов дерева,
- переделкинских рощиц деревья.
- И усильем двух этих кончин
- так исчерпана будущность слова.
- Не осталось ни уст, ни причин,
- чтобы нам затевать его снова.
- Впрочем, в этой утрате суда
- есть свобода и есть безмятежность:
- перед кем пламенеть от стыда,
- оскорбляя страниц белоснежность?
- Как любила! Возможно ли злей?
- Без прощения, без обещанья
- имена их любовью твоей
- были сосланы в даль обожанья.
- Среди всех твоих бед и плетей
- только два тебе есть утешенья:
- что не знала двух этих смертей
- и воспела два этих рожденья.
Плохая весна
- Пока клялись беспечные снега
- блистать и стыть с прилежностью металла,
- пока пуховой шали не сняла
- та девочка, которая мечтала
- склонить к плечу оранжевый берет,
- пустить на волю локти и колени,
- чтоб не ходить, но совершать балет
- хожденья по оттаявшей аллее,
- пока апрель не затевал возни,
- угодной насекомым и растеньям, —
- взяв на себя несчастный труд весны,
- безумцем становился неврастеник.
- Среди гардин зимы, среди гордынь
- сугробов, ледоколов, конькобежцев
- он гнев весны претерпевал один,
- став жертвою ее причуд и бешенств.
- Он так поспешно окна открывал,
- как будто смерть предпочитал неволе,
- как будто бинт от кожи отрывал,
- не устояв перед соблазном боли.
- Что было с ним, сорвавшим жалюзи?
- То ль сильный дух велел искать исхода,
- то ль слабость щитовидной железы
- выпрашивала горьких лакомств йода?
- Он сам не знал, чьи силы, чьи труды
- владеют им. Но говорят преданья,
- что, ринувшись на поиски беды, —
- как выгоды, он возжелал страданья.
- Он закричал: – Грешна моя судьба!
- Не гений я! И, стало быть, впустую,
- гордясь огромной выпуклостью лба,
- лелеял я лишь опухоль слепую!
- Он стал бояться перьев и чернил.
- Он говорил в отчаянной отваге:
- – О Господи! Твой худший ученик,
- я никогда не оскверню бумаги.
- Он сделался неистов и угрюм.
- Он всё отринул, что грозит блаженством.
- Желал он мукой обострить свой ум,
- побрезговав его несовершенством.
- В груди птенцы пищали: не хотим!
- Гнушаясь их мольбою бесполезной,
- вбивал он алкоголь и никотин
- в их слабый зев, словно сапог железный.
- И проклял он родимый дом и сад,
- сказав: – Как страшно просыпаться утром!
- Как жжется этот раскаленный ад,
- который именуется уютом!
- Он жил в чужом дому, в чужом саду, —
- и тем платил хозяйке любопытной,
- что, голый и огромный, на виду
- у всех вершил свой пир кровопролитный.
- Ему давали пищи и питья,
- шептались меж собой, но не корили
- затем, что жутким будням их бытья
- он приходился праздником корриды.
- Он то в пустой пельменной горевал,
- то пил коньяк в гостиных полусвета
- и понимал, что это – гонорар
- за представленье: странности поэта.
- Ему за то и подают обед,
- который он с охотою съедает,
- что гостья, умница, искусствовед,
- имеет право молвить: – Он страдает!
- И он страдал. Об остриё угла
- разбил он лоб, казня его ничтожность,
- но не обрел достоинства ума
- и не изведал истин непреложность.
- Проснувшись ночью в серых простынях,
- он клял дурного мозга неприличье,
- и высоко над ним плыл Пастернак
- в опрятности и простоте величья.
- Он снял портрет и тем отверг упрек
- в проступке суеты и нетерпенья.
- Виновен ли немой, что он не мог
- использовать гортань для песнопенья?
- Его встречали в чайных и пивных,
- на площадях и на скамьях вокзала.
- И, наконец, он головой поник
- и так сказал (вернее, я сказала):
- – Друзья мои, мне минет тридцать лет,
- увы, итог тридцатилетья скуден.
- Мой подвиг одиночества нелеп,
- и суд мой над собою безрассуден.
- Бог точно знал, кому какая честь,
- мне лишь одна – не много и не мало:
- всегда пребуду только тем, что есть,
- пока не стану тем, чего не стало.
- Так в чём же смысл и польза этих мук,
- привнесших в кожу белый шрам ожога?
- Ужели в том, что мимолетный звук
- мне явится, и я скажу: так много?
- Затем свечу зажгу, перо возьму,
- судьбе моей воздам благодаренье,
- припомню эту бедную весну
- и напишу о ней стихотворенье.
«Весной, весной, в ее начале…»
А. Н. Корсаковой
- Весной, весной, в ее начале,
- я опечалившись жила.
- Но там, во мгле моей печали,
- о, как я счастлива была,
- когда в моем дому любимом
- и меж любимыми людьми
- плыл в небеса опасным дымом
- избыток боли и любви.
- Кем приходились мы друг другу,
- никто не знал, и всё равно —
- нам, словно замкнутому кругу,
- терпеть единство суждено.
- И ты, прекрасная собака,
- ты тоже здесь, твой долг высок
- в том братстве, где собрат собрата
- терзал и пестовал, как мог.
- Но в этом трагедийном действе
- былых и будущих утрат
- свершался, словно сон о детстве,
- спасающий меня антракт,
- когда к обеду накрывали,
- и жизнь моя была проста,
- и Александры Николавны
- являлась странность и краса.
- Когда я на нее глядела,
- я думала: не зря, о, нет,
- а для таинственного дела
- мы рождены на белый свет.
- Не бесполезны наши муки,
- и выгоды не сосчитать
- затем, что знают наши руки,
- как холст и краски сочетать.
- Не зря обед, прервавший беды,
- готов и пахнет, и твердят
- всё губы детские обеты
- и яства детские едят.
- Не зря средь праздника иль казни,
- то огненны, то вдруг черны,
- несчастны мы или прекрасны,
- и к этому обречены.
Биографическая справка
- Всё началось далекою порой,
- в младенчестве, в его начальном классе,
- с игры в многозначительную роль:
- быть Мусею, любимой меньше Аси.
- Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,
- без промаха – непоправимо мимо,
- чтоб стать любимой менее, чем все,
- чем всё, что в этом мире не любимо.
- Да и за что любить ее, кому?
- Полюбит ли мышиный сброд умишек
- то чудище, несущее во тьму
- всеведенья уродливый излишек?
- И тот изящный звездочет искусств
- и счетовод безумств витиеватых
- не зря не любит излученье уст,
- пока еще ни в чем не виноватых.
- Мила ль ему незваная звезда,
- чей голосок, нечаянно могучий,
- его освобождает от труда
- старательно содеянных созвучий?
- В приют ее – меж грязью и меж льдом!
- Но в граде чернокаменном, голодном,
- что делать с этим неуместным лбом?
- Где быть ему, как не на месте лобном?
- Добывшая двугорбием ума
- тоску и непомерность превосходства,
- она насквозь минует терема
- всемирного бездомья и сиротства.
- Любая милосердная сестра
- жестокосердно примирится с горем,
- с избытком рокового мастерства —
- во что бы то ни стало быть изгоем.
- Ты перед ней не виноват, Берлин!
- Ты гнал ее, как принято, как надо,
- но мрак твоих обоев и белил
- еще не ад, а лишь предместье ада.
- Не обессудь, божественный Париж,
- с надменностью ты целовал ей руки,
- но всё же был лишь захолустьем крыш,
- провинцией ее державной муки.
- Тягаться ль вам, селения беды,
- с непревзойденным бедствием столицы,
- где рыщет Марс над плесенью воды,
- тревожа тень кавалерист-девицы?
- Затмивший золотые города,
- чернеет двор последнего страданья,
- где так она нища и голодна,
- как в высшем средоточье мирозданья.
- Хвала и предпочтение молвы
- Елабуге пред прочею землею.
- Кунсткамерное чудо головы
- изловлено и схвачено петлею.
- Всего-то было – горло и рука,
- в пути меж ними станет звук строкою,
- и смертный час – не больше, чем строка:
- всё тот же труд меж горлом и рукою.
- Но ждать так долго! Отгибая прядь,
- поглядывать зрачком – красна ль рябина,
- и целый август вытерпеть? О, впрямь
- ты – сильное чудовище, Марина.
Клянусь
- Тем летним снимком: на крыльце чужом,
- как виселица, криво и отдельно
- поставленном, не приводящем в дом,
- но выводящем из дому. Одета
- в неистовый сатиновый доспех,
- стесняющий огромный мускул горла,
- так и сидишь, уже отбыв, допев
- труд лошадиный голода и гона.
- Тем снимком. Слабым остриём локтей
- ребенка с удивленною улыбкой,
- которой смерть влечет к себе детей
- и украшает их черты уликой.
- Тяжелой болью памяти к тебе,
- когда, хлебая безвоздушность горя,
- от задыхания твоих тире
- до крови я откашливала горло.
- Присутствием твоим: крала, несла,
- брала себе тебя и воровала,
- забыв, что ты – чужое, ты – нельзя,
- ты – Богово, тебя у Бога мало.
- Последней исхудалостию той,
- добившею тебя крысиным зубом.
- Благословенной родиной святой,
- забывшею тебя в сиротстве грубом.
- Возлюбленным тобою не к добру
- вседобрым африканцем небывалым,
- который созерцает детвору.
- И детворою. И Тверским бульваром.
- Твоим печальным отдыхом в раю,
- где нет тебе ни ремесла, ни муки, —
- клянусь убить елабугу твою.
- Елабугой твоей, чтоб спали внуки,
- старухи будут их стращать в ночи,
- что нет ее, что нет ее, не зная:
- «Спи, мальчик или девочка, молчи,
- ужо придет елабуга слепая».
- О, как она всей путаницей ног
- припустится ползти, так скоро, скоро.
- Я опущу подкованный сапог
- на щупальца ее без приговора.
- Утяжелив собой каблук, носок,
- в затылок ей – и продержать подольше.
- Детёнышей ее зеленый сок
- мне острым ядом опалит подошвы.
- В хвосте ее созревшее яйцо
- я брошу в землю, раз земля бездонна,
- ни словом не обмолвясь про крыльцо
- Марининого смертного бездомья.
- И в этом я клянусь. Пока во тьме,
- зловоньем ила, жабами колодца,
- примеривая желтый глаз ко мне,
- убить меня елабуга клянется.
Описание обеда
- Как долго я не высыпалась,
- писала медленно, да зря.
- Прощай, моя высокопарность!
- Привет, любезные друзья!
- Да здравствует любовь и легкость!
- А то всю ночь в дыму сижу,
- и тяжко тащится мой локоть,
- строку влача, словно баржу.
- А утром, свет опережая,
- всплывает в глубине окна
- лицо мое, словно чужая
- предсмертно белая луна.
- Не мил мне чистый снег на крышах,
- мне тяжело мое чело,
- и всё за тем, чтоб вещий критик
- не понял в этом ничего.
- Ну нет, теперь беру тетрадку
- и, выбравши любой предлог,
- описываю по порядку
- всё, что мне в голову придет.
- Я пред бумагой не робею
- и опишу одну из сред,
- когда меня позвал к обеду
- сосед-литературовед.
- Он обещал мне, что наука,
- известная его уму,
- откроет мне, какая мука
- угодна сердцу моему.
- С улыбкой грусти и привета
- открыла дверь в тепло и свет
- жена литературоведа,
- сама литературовед.
- Пока с меня пальто снимала
- их просвещенная семья,
- ждала я знака и сигнала,
- чтобы понять, при чем здесь я.
- Но, размышляя мимолетно,
- я поняла мою вину:
- что ж за обед без рифмоплёта
- и мебели под старину?
- Всё так и было: стол накрытый
- дышал свечами, цвел паркет,
- и чужеземец именитый
- молчал, покуривая «Кент».
- Литературой мы дышали,
- когда хозяин вёл нас в зал
- и говорил о Мандельштаме.
- Цветаеву он также знал.
- Он оценил их одаренность,
- и, некрасива, но умна,
- познаний тяжкую огромность
- делила с ним его жена.
- Я думала: Господь вседобрый!
- Прости мне разум, полный тьмы,
- вели, чтобы соблазн съедобный
- отвлек от мыслей их умы.
- Скажи им, что пора обедать,
- вели им хоть на час забыть
- о том, чем им так сладко ведать,
- о том, чем мне так страшно быть.
- В прощенье мне теплом собрата
- повеяло, и со двора
- вошла прекрасная собака
- с душой, исполненной добра.
- Затем мы занялись обедом.
- Я и хозяин пили ром, —
- нет, я пила, он этим ведал, —
- и всё же разразился гром.
- Он знал: коль ложь не бестолкова,
- она не осквернит уста,
- я знала: за лукавство слова
- наказывает немота.
- Он, сокрушаясь бесполезно,
- стал разум мой учить уму,
- и я ответила любезно:
- – Потом, мой друг, когда умру…
- Мы помирились в воскресенье.
- – У нас обед. А что у вас?
- – А у меня стихотворенье.
- Оно написано как раз.
«Я думаю: как я была глупа…»
- Я думаю: как я была глупа,
- когда стыдилась собственного лба —
- зачем он так от гения свободен?
- Сегодня, став взрослее и трезвей,
- хочу обедать посреди друзей —
- лишь их привет мне сладок и угоден.
- Мне снился сон: я мучаюсь и мчусь,
- лицейскою возвышенностью чувств
- пылает мозг в честь праздника простого.
- Друзья мои, что так добры ко мне,
- должны собраться в маленьком кафе
- на площади Восстанья в полшестого.
- Я прихожу и вижу: собрались.
- Благословляя красоту их лиц,
- плач нежности стоит в моей гортани.
- Как встарь, моя кружится голова.
- Как встарь, звучат прекрасные слова
- и пенье очарованной гитары.
- Я просыпаюсь и спешу в кафе,
- я оставляю шапку в рукаве,
- не ведая сомнения пустого.
- Я твердо поню мой недавний сон
- и стол прошу накрыть на пять персон
- на площади Восстанья в полшестого.
- Я долго жду и вижу жизнь людей,
- которую прибоем площадей
- выносит вдруг на мой пустынный остров.
- Так мне пришлось присвоить новость встреч,
- чужие тайны и чужую речь,
- борьбу локтей неведомых и острых.
- Вошел убийца в сером пиджаке.
- Убитый им сидел невдалеке.
- Я наблюдала странность их общенья.
- Промолвил первый:
- – Вот моя рука,
- но всё ж не пейте столько коньяка. —
- И встал второй и попросил прощенья.
- Я у того, кто встал, спросила:
- – Вы
- однажды не сносили головы,
- неужто с вами что-нибудь случится? —
- Он мне сказал:
- – Я узник прежних уз.
- Дитя мое, я, как тогда, боюсь —
- не я ему, он мне ночами снится.
- Я поняла: я быть одна боюсь.
- Друзья мои, прекрасен наш союз!
- О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.
- Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,
- заточена, словно мигрень во лбу.
- Друзья мои, я требую пощады!
- И всё ж, пока слагать стихи смогу,
- я вот как вам солгу иль не солгу:
- они пришли, не ожидая зова,
- сказали мне: – Спешат твои часы. —
- И были наши помыслы чисты
- на площади Восстанья в полшестого.
«Так дурно жить, как я вчера жила…»
- Так дурно жить, как я вчера жила, —
- в пустом пиру, где все мертвы друг к другу
- и пошлости нетрезвая жара
- свистит в мозгу по замкнутому кругу.
- Чудовищем ручным в чужих домах
- нести две влажных черноты в глазницах
- и пребывать не сведеньем в умах,
- а вожделенной притчей во языцех.
- Довольствоваться роскошью беды —
- в азартном и злорадном нераденье
- следить за увяданием звезды,
- втемяшенной в мой разум при рожденье.
- Вслед чуждой воле, как в петле лассо,
- понурить шею среди пекл безводных,
- от скудных скверов отвращать лицо,
- не смея быть при детях и животных.
- Пережимать иссякшую педаль:
- без тех, без лучших, мыкалась по свету,
- а без себя? Не велика печаль!
- Уж не копить ли драгоценность эту?
- Дразнить плащом горячий гнев машин
- и снова выжить, как это ни сложно,
- под доблестной защитою мужчин,
- что и в невесты брать неосторожно.
- Всем лицемерьем искушать беду,
- но хитрой слепотою дальновидной
- надеяться, что будет ночь в саду
- опять слагать свой лепет деловитый.
- Какая тайна влюблена в меня,
- чьей выгоде мое спасенье сладко,
- коль мне дано по окончаньи дня
- стать оборотнем, алчущим порядка?
- О, вот оно! Деревья и река
- готовы выдать тайну вековую,
- и с первобытной меткостью рука
- привносит пламя в мертвость восковую.
- Подобострастный бег карандаша
- спешит служить и жертвовать длиною.
- И так чиста суровая душа,
- словно сейчас излучена луною.
- Терзая зреньем небо и леса,
- всему чужой, иноязычный идол,
- царю во тьме огромностью лица,
- которого никто другой не видел.
- Пред днем былым не ведаю стыда,
- пред новым днем не знаю сожаленья
- и медленно стираю прядь со лба
- для пущего удобства размышленья.
Варфоломеевская ночь
Евгении Семёновне Гинзбург
- Я думала в уютный час дождя:
- а вдруг и впрямь, по логике наитья,
- заведомо безнравственно дитя,
- рожденное вблизи кровопролитья.
- В ту ночь, когда святой Варфоломей
- на пир созвал всех алчущих, как тонок
- был плач того, кто между двух огней
- еще не гугенот и не католик.
- Еще птенец, едва поющий вздор,
- еще в ходьбе не сведущий козлёнок,
- он выжил и присвоил первый вздох,
- изъятый из дыхания казненных.
- Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми
- дитя твое цветочным млеком меда,
- в его опрятной маленькой крови
- живет глоток чужого кислорода.
- Он лакомка, он хочет пить еще,
- не знает организм непросвещенный,
- что ненасытно, сладко, горячо
- вкушает дух гортани пресеченной.
- Повадился дышать! Не виноват
- в религиях и гибелях далеких.
- И принимает он кровавый чад
- за будничную выгоду для лёгких.
- Не знаю я, в тени чьего плеча
- он спит в уюте детства и злодейства.
- Но и палач, и жертва палача
- равно растлят незрячий сон младенца.
- Когда глаза откроются – смотреть,
- какой судьбою в нём взойдет отрава?
- Отрадой – умертвить? Иль умереть?
- Или корыстно почернеть от рабства?
- Привыкшие к излишеству смертей,
- вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,
- вы так бесстрашно нянчите детей,
- что и детей, наверно, не боитесь.
- И коль дитя расплачется со сна,
- не беспокойтесь – малость виновата:
- немного растревожена десна
- молочными резцами вурдалака.
- А если что-то глянет из ветвей,
- морозом жути кожу задевая, —
- не бойтесь! Это личики детей,
- взлелеянных под сенью злодеянья.
- Но, может быть, в беспамятстве, в раю,
- тот плач звучит в честь выбора другого,
- и хрупкость беззащитную свою
- оплакивает маленькое горло
- всем ужасом, чрезмерным для строки,
- всей музыкой, не объясненной в нотах.
- А в общем-то – какие пустяки!
- Всего лишь – тридцать тысяч гугенотов.
«В том времени, где и злодей…»
Памяти Осипа Мандельштама
- В том времени, где и злодей —
- лишь заурядный житель улиц,
- как грозно хрупок иудей,
- в ком Русь и музыка очнулись.
- Вступленье: ломкий силуэт,
- повинный в грациозном форсе.
- Начало века. Младость лет.
- Сырое лето в Гельсингфорсе.
- Та – Бог иль барышня? Мольба —
- чрез сотни вёрст любви нечеткой.
- Любуется! И гений лба
- застенчиво завешен чёлкой.
- Но век желает пировать!
- Измученный, он ждет предлога —
- и Петербургу Петроград
- оставит лишь предсмертье Блока.
- Знал и сказал, что будет знак
- и век падет ему на плечи.
- Что может он? Он нищ и наг
- пред чудом им свершенной речи.
- Гортань, затеявшая речь
- неслыханную, – так открыта.
- Довольно, чтоб ее пресечь,
- и меньшего усердья быта.
- Ему – особенный почёт,
- двоякое злорадство неба:
- певец, снабженный кляпом в рот,
- и лакомка, лишенный хлеба.
- Из мемуаров: «Мандельштам
- любил пирожные». Я рада
- узнать об этом. Но дышать —
- не хочется, да и не надо.
- Так, значит, пребывать творцом,
- за спину заломившим руки,
- и безымянным мертвецом
- всё ж недостаточно для муки?
- И в смерти надо знать беду
- той, не утихшей ни однажды,
- беспечной, выжившей в аду,
- неутолимой детской жажды?
- В моём кошмаре, в том раю,
- где жив он, где его я прячу,
- он сыт! А я его кормлю
- огромной сладостью. И плачу.
Гостить у художника
Юрию Васильеву
- Итог увяданья подводит октябрь.
- Природа вокруг тяжела и серьеза.
- В час осени крайний – так скушно локтям
- опять ушибаться об угол сиротства.
- Соседской четы непомерный визит
- всё длится, и я, всей душой утомляясь,
- ни слова не вымолвлю – в горле висит
- какая-то глухонемая туманность.
- В час осени крайний – огонь погасить
- и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
- что некогда звали меня погостить
- в дому у художника, там, за Таганкой.
- И вот, аспирином задобрив недуг,
- напялив калоши, – скорее, скорее
- туда, где, румяные щеки надув,
- художник умеет играть на свирели.
- О, милое зрелище этих затей!
- Средь кистей, торчащих из банок и вёдер,
- играет свирель и двух малых детей
- печальный топочет вокруг хороводик.
- Два детские личика умудрены
- улыбкой такою усталой и вечной,
- как будто они в мирозданье должны
- нестись и описывать круг бесконечный.
- Как будто творится века напролёт
- всё это: заоблачный лепет свирели
- и маленьких тел одинокий полёт
- над прочностью мира – во мгле акварели.
- И я, притаившись в тени голубой,
- застыв перед тем невеселым весельем,
- смотрю на суровый их танец, на бой
- младенческих мышц с тяготеньем вселенным.
- Слабею, впадаю в смятенье невежд,
- когда, воссияв над трубою подзорной,
- их в обморок вводит избыток небес,
- терзая рассудок тоской тошнотворной.
- Но полно! И я появляюсь в дверях,
- недаром сюда я брела и спешила.
- О, счастье, что кто-то так радостно рад,
- рад так беспредельно и так беспричинно!
- Явленью моих одичавших локтей
- художник так рад, и свирель его рада,
- и щедрые ясные лица детей
- даруют мне синее солнышко взгляда.
- И входит, подходит та, милая, та,
- простая, как холст, не насыщенный грунтом.
- Но кроткого, смирного лба простота
- пугает предчувствием сложным и грустным.
- О, скромность холста, пока срок не пришел,
- невинность курка, пока пальцем не тронешь,
- звериный, до времени спящий прыжок,
- нацеленный в близь, где играет зверёныш.
- Как мускулы в ней высоко взведены,
- когда первобытным следит исподлобьем
- три тени родные, во тьму глубины
- запущенные виражом бесподобным.
- О, девочка цирка, хранящая дом!
- Всё ж выдаст болезненно-звездная бледность —
- во что ей обходится маленький вздох
- над бездной внизу, означающей бедность.
- Какие клинки покидают ножны,
- какая неисповедимая доблесть
- улыбкой ответствует гневу нужды,
- каменья ее обращая в съедобность?
- Как странно незрима она на свету,
- как слабо затылок ее позолочен,
- но неколебимо хранит прямоту
- прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
- И радостно мне любоваться опять
- лицом ее, облаком неочевидным,
- и рученьку боязно в руку принять,
- как тронуть скорлупку в гнезде соловьином.
- И я говорю: – О, давайте скорей
- кружиться в одной карусели отвесной,
- подставив горячие лбы под свирель,
- под ивовый дождь ее чистых отверстий.
- Художник на бочке высокой сидит,
- как Пан, в свою хитрую дудку дудит.
- Давайте, давайте кружиться всегда,
- и всё, что случится, – еще не беда,
- ах, Господи Боже мой, вот вечеринка,
- проносится около уха звезда,
- под веко летит золотая соринка,
- и кто мы такие, и что это вдруг
- цветет акварели голубенький дух,
- и глина краснеет, как толстый ребенок,
- и пыль облетает с холстов погребенных,
- и дивные рожи румяных картин
- являются нам, когда мы захотим.
- Проносимся! И посреди тишины
- целуется красное с желтым и синим,
- и все одиночества душ сплочены
- в созвездье одно притяжением сильным.
- Жить в доме художника день или два
- и дольше, но дому еще не наскучить,
- случайно узнать, что стоят дерева
- под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
- с утра втихомолку собраться домой,
- брести облегченно по улице снежной,
- жить дома, пока не придет за тобой
- любви и печали порыв центробежный.
Дождь и сад
- В окне, как в чуждом букваре,
- неграмотным я рыщу взглядом.
- Я мало смыслю в декабре,
- что выражен дождем и садом.
- Где дождь, где сад – не различить.
- Здесь свадьба двух стихий творится.
- Их совпаденье разлучить
- не властно зренье очевидца.
- Так обнялись, что и ладонь
- не вклинится! Им не заметен
- медопролитный крах плодов,
- расплющенных объятьем этим.
- Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!
- Погибнут дождь и сад друг в друге,
- оставив мне решать судьбу
- зимы, явившейся на юге.
- Как разниму я сад и дождь
- для мимолетной щели светлой,
- чтоб птицы маленькая дрожь
- вместилась меж дождем и веткой?
- Не говоря уже о том,
- что в промежуток их раздора
- мне б следовало втиснуть дом,
- где я последний раз бездомна.
- Душа желает и должна
- два раза вытерпеть усладу:
- страдать от сада и дождя
- и сострадать дождю и саду.
- Но дом при чем? В нём всё мертво!
- Не я ли совершила это?
- Приют сиротства моего
- моим сиротством сжит со света.
- Просила я беды благой,
- но всё ж не той и не настолько,
- чтоб выпрошенной мной бедой
- чужие вышибало стекла.
- Всё дождь и сад сведут на нет,
- изгнав из своего объема
- необязательный предмет
- вцепившегося в землю дома.
- И мне ли в нищей конуре
- так возгордиться духом слабым,
- чтобы препятствовать игре,
- затеянной дождем и садом?
- Не время ль уступить зиме,
- с ее деревьями и мглою,
- чужое место на земле,
- некстати занятое мною?
«Зима на юге. Далеко зашло…»
- Зима на юге. Далеко зашло
- ее вниманье к моему побегу.
- Мне – поделом. Но югу-то за что?
- Он слишком юн, чтоб предаваться снегу.
- Боюсь смотреть, как мучатся в саду
- растений полумертвые подранки.
- Гнев севера меня имел в виду,
- я изменила долгу северянки.
- Что оставалось выдумать уму?
- Сил не было иметь температуру,
- которая бездомью моему
- не даст погибнуть спьяну или сдуру.
- Неосторожный беженец зимы,
- под натиском ее несправедливым,
- я отступала в теплый тыл земли,
- пока земля не кончилась обрывом.
- Прыжок мой, понукаемый бедой,
- повис над морем – если море это:
- волна, недавно бывшая водой,
- имеет вид железного предмета.
- Над розами творится суд в тиши,
- мороз кончины им сулят прогнозы.
- Не твой ли ямб, любовь моей души,
- шалит, в морозы окуная розы?
- Простите мне, теплицы красоты!
- Я удалюсь и всё это улажу.
- Зачем влекла я в чуждые сады
- судьбы моей громоздкую поклажу?
- Мой ад – при мне, я за собой тяну
- суму своей печали неказистой,
- так альпинист, взмывая в тишину,
- с припасом суеты берет транзистор.
- И впрямь – так обнаглеть и занестись,
- чтоб дисциплину климата нарушить!
- Вернулась я, и обжигает кисть
- обледеневшей варежки наручник.
- Зима, меня на место водворив,
- лишила юг опалы снегопада.
- Сладчайшего цветения прилив
- был возвращен воскресшим розам сада.
- Январь со мной любезен, как весна.
- Краса мурашек серебрит мне спину.
- И, в сущности, я польщена весьма
- влюбленностью зимы в мою ангину.
Молитва
- Ты, населивший мглу Вселенной,
- то явно видный, то едва,
- огонь невнятный и нетленный
- материи иль Божества.
- Ты, ангелы или природа,
- спасение или напасть,
- что Ты ни есть – Твоя свобода,
- Твоя торжественная власть.
- Ты, нечто, взявшее в надземность
- начало света, снега, льда,
- в Твою любовь, в Твою надменность,
- в Тебя вперяюсь болью лба.
- Прости! Молитвой простодушной
- я иссушила, извела
- то место неба над подушкой,
- где длилась и текла звезда.
- Прошу Тебя, когда темнеет,
- прошу, когда уже темно
- и близко видеть не умеет
- мной разожжённое окно.
- Не благодать Твою, не почесть —
- судьба земли, оставь за мной
- лишь этой комнаты непрочность,
- ничтожную в судьбе земной.
- Зачем с разбега бесприютства
- влюбилась я в ее черты
- всем разумом – до безрассудства,
- всем зрением – до слепоты?
- Кровать, два стула ненадежных,
- свет лампы, сумерки, графин
- и вид на изгородь продолжен
- красой невидимых равнин.
- Творилась в этих желтых стенах,
- оставшись тайною моей,
- печаль пустых, благословенных,
- от всех сокрытых зимних дней.
- Здесь совмещались стол и локоть,
- тетрадь ждала карандаша
- и, провожая мимолётность,
- беспечно мучилась душа.
Снегопад
Булату Окуджаве
- Снегопад свое действие начал
- и еще до свершения тьмы
- Переделкино переиначил
- в безымянную прелесть зимы.
- Дома творчества дикую кличку
- он отринул и вытер с доски
- и возвысил в полях электричку
- до всемирного звука тоски.
- Обманувши сады, огороды,
- их ничтожный размер одолев,
- возымела значенье природы
- невеликая сумма дерев.
- На горе, в тишине совершенной,
- голос древнего пенья возник,
- и уже не села, а вселенной
- ты участник и бедный должник.
- Вдалеке, меж звездой и дорогой,
- сам дивясь, что он здесь и таков,
- пролетел лучезарно здоровый
- и ликующий лыжник снегов.
- Вездесущая сила движенья,
- этот лыжник, земля и луна —
- лишь причина для стихосложенья,
- для мгновенной удачи ума.
- Но, пока в снегопаданье строгом
- ясен разум и воля свежа,
- в промежутке меж звуком и словом
- опрометчиво медлит душа.
Метель
Борису Пастернаку
- Февраль – любовь и гнев погоды.
- И, странно воссияв окрест,
- великим севером природы
- очнулась скудость дачных мест.
- И улица в четыре дома,
- открыв длину и ширину,
- берёт себе непринужденно
- весь снег вселенной, всю луну.
- Как сильно вьюжит! Не иначе —
- метель посвящена тому,
- кто эти дерева и дачи
- так близко принимал к уму.
- Ручья невзрачное теченье,
- сосну, понурившую ствол,
- в иное он вовлек значенье
- и в драгоценность произвел.
- Не потому ль, в красе и тайне,
- пространство, загрустив о нём,
- той речи бред и бормотанье
- имеет в голосе своем.
- И в снегопаде, долго бывшем,
- вдруг, на мгновенье, прервалась
- меж домом тем и тем кладбищем
- печали пристальная связь.
«Мне вспоминать сподручней, чем иметь…»
- Мне вспоминать сподручней, чем иметь.
- Когда сей миг и прошлое мгновенье
- соединятся, будто медь и медь,
- их общий звук и есть стихотворенье.
- Как я люблю минувшую весну,
- и дом, и сад, чья сильная природа
- трудом горы держалась на весу
- поверх земли, но ниже небосвода.
- Люблю сейчас, но, подлежа весне,
- я ощущала только страх и вялость
- к объему моря, что в ночном окне
- мерещилось и подразумевалось.
- Когда сходились море и луна,
- студил затылок холодок мгновенный,
- как будто я, превысив чин ума,
- посмела фамильярничать с Вселенной.
- В суть вечности заглядывал балкон —
- не слишком ли? Но оставалась радость,
- что, возымев во времени былом
- день нынешний, – за всё я отыграюсь.
- Не наглость ли – при море и луне
- их расточать и обмирать от чувства:
- они живут воочью, как вчерне,
- и набело навек во мне очнутся.
- Что происходит между тем и тем
- мгновеньями? Как долго длится это —
- в душе крепчает и взрослеет тень
- оброненного в глушь веков предмета.
- Не в этом ли разгадка ремесла,
- чьи правила: смертельный страх и доблесть, —
- блеск бытия изжить, спалить дотла
- и выгадать его бессмертный отблеск?
Описание ночи
- Глубокий плюш казенного Эдема,
- развязный грешник, я взяла себе
- и хищно и неопытно владела
- углом стола и лампой на столе.
- На каторге таинственного дела
- о вечности радел петух в селе,
- и, пристальная, как монгол в седле,
- всю эту ночь я за столом сидела.
- Всю ночь в природе длился плач раздора
- между луной и душами зверей,
- впадали в длинный воздух коридора,
- исторгнутые множеством дверей,
- течения полуночного вздора,
- что спит в умах людей и словарей,
- и пререкались дактиль и хорей —
- кто домовой и правит бредом дома.
- Всяк спящий в доме был чему-то автор,
- но ослабел для совершенья сна,
- из глуби лбов, как из отверстых амфор,
- рассеивалась спёртость ремесла.
- Обожествляла влюбчивость метафор
- простых вещей невзрачные тела.
- И постояльца прежнего звала
- его тоска, дичавшая за шкафом.
- В чём важный смысл чудовищной затеи:
- вникать в значенье света на столе,
- участвовать, словно в насущном деле,
- в судьбе светил, играющих в окне,
- и выдержать такую силу в теле,
- что тень его внушила шрам стене!
- Не знаю. Но еще зачтется мне
- бесславный подвиг сотворенья тени.
Описание боли в солнечном сплетении
- Сплетенье солнечное – чушь!
- Коварный ляпсус астрономов
- рассеянных! Мне дик и чужд
- недуг светил неосторожных.
- Сплетались бы в сторонней мгле!
- Но хворым силам мирозданья
- угодно бедствовать во мне —
- любимом месте их страданья.
- Вместившись в спину и в живот,
- вблизи наук, чья суть целебна,
- болел и бредил небосвод
- в ничтожном теле пациента.
- Быть может, сдуру, сгоряча
- я б умерла в том белом зале,
- когда бы моего врача
- Газель Евграфовна не звали.
- – Газель Евграфовна! – изрек
- белейший медик.
- О удача!
- Улыбки доблестный цветок,
- возросший из расщелин плача.
- Покуда стетоскоп глазел
- на загнанную мышцу страха,
- она любила Вас, Газель,
- и Вашего отца Евграфа.
- Тахикардический буян
- морзянкою предкатастрофной
- производил всего лишь ямб,
- влюбленный ямб четырёхстопный.
- Он с Вашим именем играл!
- Не зря дуа моя, как ваза,
- изогнута (при чем Евграф!)
- под сладкой тяжестью Кавказа.
- Простите мне тоску и жуть,
- мой хрупкий звездочёт, мой лекарь!
- Я вам вселенной прихожусь —
- чрезмерным множеством молекул.
- Не утруждайте нежный ум
- обзором тьмы нечистоплотной!
- Не стоит бездна скорбных лун
- печали Вашей мимолетной.
- Трудов моих туманна цель,
- но жизнь мою спасет от краха
- воспоминанье про Газель,
- дитя добрейшего Евграфа.
- Судьба моя, за то всегда
- благодарю твой добрый гений,
- что смеха детская звезда
- живет во мгле твоих трагедий.
- Лишь в этом смысл – марать тетрадь,
- печалиться в канун веселья,
- и болью чуждых солнц хворать,
- и умирать для их спасенья.
Не писать о грозе
- Беспорядок грозы в небесах!
- Не писать! Даровать ей свободу —
- невоспетою быть, нависать
- над землей, принимающей воду!
- Разве я ее вождь и судья,
- чтоб хвалить ее: радость! услада! —
- не по чину поставив себя
- во главе потрясенного сада?
- Разве я ее сплетник и враг,
- чтобы, пристально выследив, наспех,
- величавые лес и овраг
- обсуждал фамильярный анапест?
- Пусть хоть раз доведется уму
- быть немым очевидцем природы,
- не добавив ни слова к тому,
- что объявлено в сводке погоды.
- Что за труд – бег руки вдоль стола?
- Это отдых, награда за муку,
- когда темною тяжестью лба
- упираешься в правую руку.
- Пронеслось! Открываю глаза.
- Забываю про руку: пусть пишет.
- Навсегда разминулись – гроза
- и влюбленный уродец эпитет.
- Между тем удается руке
- детским жестом придвинуть тетрадку
- и в любви, в беспокойстве, в тоске
- всё, что есть, описать по порядку.
Строка
…Дорога не скажу куда…
Анна Ахматова
- Пластинки глупенькое чудо,
- проигрыватель – вздор какой,
- и слышно, как невесть откуда,
- из недр стесненных, из-под спуда
- корней, сопревших трав и хвой,
- где закипает перегной,
- вздымая пар до небосвода,
- нет, глубже мыслимых глубин,
- из пекла, где пекут рубин
- и начинается природа, —
- исторгнут, близится, и вот
- донесся бас земли и вод,
- которым молвлено протяжно,
- как будто вовсе без труда,
- так легкомысленно, так важно:
- «…Дорога не скажу куда…»
- Меж нами так не говорят,
- нет у людей такого знанья,
- ни вымыслом, ни наугад
- тому не подыскать названья,
- что мы, в невежестве своем,
- строкой бессмертной назовем.
Семья и быт
Ане
- Сперва дитя явилось из потёмок
- небытия.
- В наш узкий круг щенок
- был приглашен для счастья.
- А котенок
- не столько зван был, сколько одинок.
- С небес в окно упал птенец воскресший.
- В миг волшебства сама зажглась свеча:
- к нам шел сверчок, влача нежнейший скрежет,
- словно возок с пожитками сверчка.
- Так ширился наш круг непостижимый.
- Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.
- Где ты, грядущий новичок родимый?
- Верти крылами! Убыстряй педаль!
- Покуда вещи движутся в квартиры
- по лестнице – мы отойдем и ждем.
- Но всё ж и мы не так наги и сиры,
- чтоб славной вещью не разжился дом.
- Останься с нами, кто-нибудь вошедший!
- Ты сам увидишь, как по вечерам
- мы возжигаем наш фонарь волшебный.
- О смех! О лай! О скрип! О тарарам!
- Старейшина в беспечном хороводе,
- вполне бесстрашном, если я жива,
- проговорюсь моей ночной свободе,
- как мне страшна забота старшинства.
- Куда уйти? Уйду лицом в ладони.
- Стареет пёс. Сиротствует тетрадь.
- И лишь дитя, всё больше молодое,
- всё больше хочет жить и сострадать.
- Давно уже в ангине, только ожил
- от жара лоб, так тихо, что почти —
- подумало, дитя сказало: – Ежик,
- прости меня, за всё меня прости.
- И впрямь – прости, любая жизнь живая!
- Твою в упор глядящую звезду
- не подведу: смертельно убывая,
- вернусь, опомнюсь, буду, превзойду.
- Витает, вырастая, наша стая,
- блистая правом жить и ликовать,
- блаженность и блаженство сочетая,
- и всё это приняв за благодать.
- Сверчок и птица остаются дома.
- Дитя, собака, бледный кот и я
- идем во двор и там непревзойденно
- свершаем трюк на ярмарке житья.
- Вкривь обходящим лужи и канавы,
- несущим мысль про хлеб и молоко,
- что нам пустей, что смехотворней славы?
- Меж тем она дается нам легко.
- Когда сентябрь, тепло, и воздух хлипок,
- и все бегут с учений и работ,
- нас осыпает золото улыбок
- у станции метро «Аэропорт».
Заклинание
- Не плачьте обо мне – я проживу
- счастливой нищей, доброй каторжанкой,
- озябшею на севере южанкой,
- чахоточной да злой петербуржанкой
- на малярийном юге проживу.
- Не плачьте обо мне – я проживу
- той хромоножкой, вышедшей на паперть,
- тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,
- и этим, что малюет Божью Матерь,
- убогим богомазом проживу.
- Не плачьте обо мне – я проживу
- той грамоте наученной девчонкой,
- которая в грядущести нечёткой
- мои стихи, моей рыжея чёлкой,
- как дура будет знать. Я проживу.
- Не плачьте обо мне – я проживу
- сестры помилосердней милосердной,
- в военной бесшабашности предсмертной,
- да под звездой моею и пресветлой
- уж как-нибудь, а всё ж я проживу.
Это я…
Е. Ю. и В. М. Россельс
- Это я – в два часа пополудни
- повитухой добытый трофей.
- Надо мною играют на лютне.
- Мне щекотно от палочек фей.
- Лишь расплыв золотистого цвета
- понимает душа – это я
- в знойный день довоенного лета
- озираю красу бытия.
- «Буря мглою…» и баюшки-баю,
- я повадилась жить, но, увы, —
- это я от войны погибаю
- под угрюмым присмотром Уфы.
- Как белеют зима и больница!
- Замечаю, что не умерла.
- В облаках неразборчивы лица
- тех, кто умерли вместо меня.
- С непригожим голубеньким ликом,
- еле выпростав тело из мук,
- это я в предвкушенье великом
- слышу нечто, что меньше, чем звук.
- Лишь потом оценю я привычку
- слушать вечную, точно прибой,
- безымянных вещей перекличку
- с именующей вещи душой.
- Это я – мой наряд фиолетов,
- я надменна, юна и толста,
- но к предсмертной улыбке поэтов
- я уже приучила уста.
- Словно дрожь между сердцем и сердцем,
- есть меж словом и словом игра.
- Дело лишь за бесхитростным средством
- обвести ее вязью пера.
- – Быть словам женихом и невестой! —
- это я говорю и смеюсь.
- Как священник в глуши деревенской,
- я венчаю их тайный союз.
- Вот зачем мимолетные феи
- осыпали свой шелест и смех.
- Лбом и певческим выгибом шеи,
- о, как я не похожа на всех.
- Я люблю эту мету несходства,
- и, за дальней добычей спеша,
- юной гончей мой почерк несется,
- вот настиг – и озябла душа.
- Это я проклинаю и плачу.
- Смотрит в щели людская молва.
- Мне с небес диктовали задачу —
- я ее разрешить не смогла.
- Я измучила упряжью шею.
- Как другие плетут письмена —
- я не знаю, нет сил, не умею,
- не могу, отпустите меня.
- Как друг с другом прохожие схожи.
- Нам пора, лишь подует зима,
- на раздумья о детской одёже
- обратить вдохновенье ума.
- Это я – человек-невеличка,
- всем, кто есть, прихожусь близнецом,
- сплю, покуда идет электричка,
- пав на сумку невзрачным лицом.
- Мне не выпало лишней удачи,
- слава Богу, не выпало мне
- быть заслуженней или богаче
- всех соседей моих по земле.
- Плоть от плоти сограждан усталых,
- хорошо, что в их длинном строю
- в магазинах, в кино, на вокзалах
- я последнею в кассу стою —
- позади паренька удалого
- и старухи в пуховом платке,
- слившись с ними, как слово и слово
- на моём и на их языке.
Рисунок
Борису Мессереру
- Рисую женщину в лиловом.
- Какое благо – рисовать
- и не уметь! А ту тетрадь
- с полузабытым полусловом
- я выброшу! Рука вольна
- томиться нетерпеньем новым.
- Но эта женщина в лиловом
- откуда? И зачем она
- ступает по корням еловым
- в прекрасном парке давних лет?
- И там, где парк впадает в лес,
- лесничий ею очарован.
- Развязный! Как он смел взглянуть
- прилежным взором благосклонным?
- Та, в платье нежном и лиловом,
- строга и продолжает путь.
- Что мне до женщины в лиловом?
- Зачем меня тоска берёт,
- что будет этот детский рот
- ничтожным кем-то поцелован?
- Зачем мне жизнь ее грустна?
- В дому, ей чуждом и суровом,
- родимая и вся в лиловом,
- кем мне приходится она?
- Неужто розовой, в лиловом,
- столь не желавшей умирать, —
- всё ж умереть?
- А где тетрадь,
- чтоб грусть мою упрочить словом?
«Прощай! Прощай! Со лба сотру…»
- Прощай! Прощай! Со лба сотру
- воспоминанье: нежный, влажный
- сад, углубленный в красоту,
- словно в занятье службой важной.
- Прощай! Всё минет: сад и дом,
- двух душ таинственные распри
- и медленный любовный вздох
- той жимолости у террасы.
- В саду у дома и в дому
- внедрив многозначенье грусти,
- внушала жимолость уму
- невнятный помысел о Прусте.
- Смотрели, как в огонь костра,
- до сна в глазах, до мути дымной,
- и созерцание куста
- равнялось чтенью книги дивной.
- Меж наших двух сердец – туман
- клубился! Жимолость и сырость,
- и живопись, и сад, и Сван —
- к единой муке относились.
- То сад, то Сван являлись мне,
- цилиндр с подкладкою зеленой
- мне виделся, закат в Комбре
- и голос бабушки влюбленной.
- Прощай! Но сколько книг, дерев
- нам вверили свою сохранность,
- чтоб нашего прощанья гнев
- поверг их в смерть и бездыханность.
- Прощай! Мы, стало быть, – из них,
- кто губит души книг и леса.
- Претерпим гибель нас двоих
- без жалости и интереса.
Пререкание с Крымом
- Перед тем как ступить на балкон,
- я велю тебе, Богово чудо:
- пребывай в отчужденье благом!
- Не ищи моего пересуда.
- Не вперяй в меня рай голубой,
- постыдись этой детской уловки.
- Я-то знаю твой кроткий разбой,
- добывающий слово из глотки.
- Мне случалось с тобой говорить,
- проболтавшийся баловень пыток,
- смертным выдохом ран горловых
- я тебе поставляла эпитет.
- Но довольно! Всесветлый объем
- не таращь и предайся блаженству.
- Хватит рыскать в рассудке моём
- похвалы твоему совершенству.
- Не упорствуй, не шарь в пустоте,
- выпит мёд из таинственных амфор.
- И по чину ль твоей красоте
- примерять украшенье метафор?
- Знает тот, кто в семь дней сотворил
- семицветие белого света,
- как голодным тщеславьем твоим
- клянчишь ты подаяний поэта?
- Прогоняю, стращаю, кляну,
- выхожу на балкон. Озираюсь.
- Вижу дерево, море, луну,
- их беспамятство и безымянность.
- Плачу, бедствую, гибну почти,
- говорю: – О, даруй мне пощаду, —
- погуби меня, только прости! —
- И откуда-то слышу: – Прощаю…
«Предутренний час драгоценный…»
- Предутренний час драгоценный
- спасите, свеча и тетрадь!
- В предсмертных потёмках за сценой
- мне выпадет нынче стоять.
- Взмыть голой циркачкой под купол!
- Но я лишь однажды не лгу:
- бумаге молясь неподкупной
- и пристальному потолку.
- Насильно я петь не умею,
- но буду же наверняка,
- мучительно выпростав шею
- из узкого воротника.
- Какой бы мне жребий ни выпал,
- никто мне не сможет помочь.
- Я знаю, как грозен мой выбор,
- когда восхожу на помост.
- Погибну без вашей любови,
- погибну больней и скорей,
- коль вслушаюсь в ваши ладони,
- сочту их заслугой своей.
- О, только б хвалы не возжаждать,
- вернуться в родной неуют,
- не ведая – дивным иль страшным —
- удел мой потом назовут.
- Очнуться живою на свете,
- где будут во все времена
- одни лишь собаки и дети
- бедней и свободней меня.
Подражание
- Грядущий день намечен был вчерне,
- насущный день так подходил для пенья,
- и четверо, достойных удивленья,
- гребцов со мною плыли на челне.
- На ненаглядность этих четверых
- всё бы глядела до скончанья взгляда,
- и ни о чем заботиться не надо:
- душа вздохнет – и слово сотворит.
- Нас пощадили небо и вода,
- и, уцелев меж бездною и бездной,
- для совершенья распри бесполезной
- поплыли мы, не ведая – куда.
- В молчании достигли мы земли,
- до времени сохранные от смерти.
- Но что-нибудь да умерло на свете,
- когда на берег мы поврозь сошли.
- Твои гребцы погибли, Арион.
- Мои спаслись от этой лютой доли.
- Но лоб склоню – и опалит ладони
- сиротства высочайший ореол.
- Всех вместе жаль, а на меня одну —
- пускай падут и буря, и лавина.
- Я дивным пеньем не прельщу дельфина
- и для спасенья уст не разомкну.
- Зачем? Без них – ненадобно меня.
- И проку нет в упреках и обмолвках.
- Жаль – челн погиб, и лишь в его обломках
- нерасторжимы наши имена.
«Однажды, покачнувшись на краю…»
- Однажды, покачнувшись на краю
- всего, что есть, я ощутила в теле
- присутствие непоправимой тени,
- куда-то прочь теснившей жизнь мою.
- Никто не знал, лишь белая тетрадь
- заметила, что я задула свечи,
- зажженные для сотворенья речи, —
- без них я не жалела умирать.
- Так мучилась! Так близко подошла
- к скончанью мук! Не молвила ни слова.
- А это просто возраста иного
- икала неокрепшая душа.
- Я стала жить и долго проживу.
- Но с той поры я мукою земною
- зову лишь то, что не воспето мною,
- всё прочее – блаженством я зову.
«Собрались, завели разговор…»
Юрию Королёву
- Собрались, завели разговор,
- долго длились их важные речи.
- Я смотрела на маленький двор,
- чудом выживший в Замоскворечье.
- Чтоб красу предыдущих времён
- возродить, а пока, исковеркав,
- изнывал и бранился ремонт,
- исцеляющий старую церковь.
- Любоваться еще не пора:
- купол слеп и весь вид не осанист,
- но уже по каменьям двора
- восхищенный бродил чужестранец.
- Я сидела, смотрела в окно,
- тосковала, что жить не умею.
- Слово «скоросшиватель» влекло
- разрыдаться над жизнью моею.
- Как вблизи расторопной иглы,
- с невредимой травою зеленой,
- с бузиною, затмившей углы,
- уцелел этот двор непреклонный?
- Прорастание мха из камней
- и хмельных маляров перебранка
- становились надеждой моей,
- ободряющей вестью от брата.
- Дочь и внучка московских дворов,
- объявляю: мой срок не окончен.
- Посреди сорока сороков
- не иссякла душа-колокольчик.
- О, запекшийся в сердце моём
- и зазубренный мной без запинки
- белокаменный свиток имен
- Маросейки, Варварки, Ордынки!
- Я, как старые камни, жива.
- Дождь веков нас омыл и промаслил.
- На клею золотого желтка
- нас возвел незапамятный мастер.
- Как живучие эти дворы,
- уцелею и я, может статься.
- Ну, а нет – так придут маляры.
- А потом приведут чужестранца.
«В той тоске, на какую способен…»
- В той тоске, на какую способен
- человек, озираясь с утра
- в понедельник, зимою, спросонок,
- в том же месте судьбы, что вчера…
- Он-то думал, что некий гроссмейстер,
- населивший пустой небосвод,
- его спящую душу заметит
- и спасительно двинет вперед.
- Но сторонняя мощь сновидений,
- ход светил и раздор государств
- не внесли никаких изменений
- в череду его скудных мытарств.
- Отхлебнув молока из бутылки,
- он способствует этим тому,
- что, болевшая ночью в затылке,
- мысль нужды приливает к уму.
- Так зачем над его колыбелью
- прежде матери, прежде отца,
- оснащенный звездой и свирелью,
- кто-то был и касался лица?
- Чиркнул быстрым ожогом над бровью,
- улыбнулся и скрылся вдали.
- Прибежали на крик к изголовью —
- и почтительно прочь отошли.
- В понедельник, в потёмках рассвета,
- лбом уставясь в осколок стекла,
- видит он, что алмазная мета
- зажила и быльём поросла.
- …В той великой, с которою слада
- не бывает, в тоске – на века,
- я брела в направленье детсада
- и дитя за собою влекла.
- Розовело во мгле небосвода.
- Возжигатель грядущего дня,
- вождь метели, зачинщик восхода,
- что за дело тебе до меня?
- Мне ответствовал свет безмятежный,
- и указывал свет или смех,
- что еще молодою и нежной
- я ступлю на блистающий снег,
- что вблизи, за углом поворота,
- ждет меня несказанный удел.
- Полыхнуло во лбу моем что-то,
- и прохожий мне вслед поглядел.
Песенка для булата
- Мой этот год – вдоль бездны путь.
- И если я не умерла,
- то потому, что кто-нибудь
- всегда молился за меня.
- Всё вкривь и вкось, всё невпопад,
- мне страшен стал упрёк светил,
- зато – вчера! Зато – Булат!
- Зато – мне ключик подарил!
- Да, да! Вчера, сюда вошед,
- Булат мне ключик подарил.
- Мне этот ключик – для волшебств,
- а я их подарю – другим.
- Мне трудно быть не молодой
- и знать, что старой – не бывать.
- Зато – мой ключик золотой,
- а подарил его – Булат.
- Слова из губ – как кровь в платок.
- Зато на век, а не на миг.
- Мой ключик больше золотой,
- чем золото всех недр земных.
- И всё теперь пойдет на лад,
- я буду жить для слёз, для рифм.
- Не зря – вчера, не зря – Булат,
- не зря мне ключик подарил!
Медлительность
Надежде Яковлевне Мандельштам
- Замечаю, что жизнь не прочна
- и прервется. Но как не заметить,
- что не надо, пора не пришла
- торопиться, есть время помедлить.
- Прежде было – страшусь и спешу:
- есмь сегодня, а буду ли снова?
- И на казнь посылала свечу
- ради тщетного смысла ночного.
- Как умна – так никто не умен,
- полагала. А снег осыпался.
- И остался от этих времен
- горб – натруженность среднего пальца.
- Прочитаю добытое им —
- лишь скучая, но не сострадая,
- и прощу: тот, кто молод, – любим.
- А тогда я была молодая.
- Отбыла, отспешила. К душе
- льнет прилив незатейливых истин.
- Способ совести избран уже
- и теперь от меня не зависит.
- Сам придет этот миг или год:
- смысл нечаянный, нега, вершинность…
- Только старости недостает.
- Остальное уже совершилось.
«Глубокий нежный сад, впадающий в Оку…»
- Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
- стекающий с горы лавиной многоцветья.
- Начнёмте же игру, любезный друг, ау!
- Останемся в саду минувшего столетья.
- Ау, любезный друг, вот правила игры:
- не спрашивать зачем и поманить рукою
- в глубокий нежный сад, стекающий с горы,
- упущенный горой, воспринятый Окою.
- Попробуем следить за поведеньем двух
- кисейных рукавов, за блеском медальона,
- сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..
- сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
- Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,
- забыть грядущий век для сущего событья.
- Ау, любезный друг! Идёте ли? – Иду. —
- Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
- А это что за гость? – Да это юный внук
- Арсеньевой. – Какой? – Столыпиной. – Ну, что же,
- храни его Господь. Ау, любезный друг!
- Далекий свет иль звук – чирк холодом по коже.
- Ау, любезный друг! Предчувствие беды
- преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.
- И, как ни отступай в столетья и сады,
- душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
Лермонтов и дитя
- Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне.
- Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною,
- сопутствовало мне стороннею луною,
- и муки было в нём не боле, чем в луне.
- Но – люди говорят, и я так говорю.
- Иначе как сказать? Под сердцем – так под сердцем.
- Уж сбылся листопад. Извечным этим средством
- не пренебрёг октябрь, склоняясь к ноябрю.
- Я всё одна была, иль были мы одни
- с тем странником, чья жизнь всё больше оживала.
- Совпали блажь ума и надобность журнала —
- о Лермонтове я писала в эти дни.
- Тот, кто отныне стал значением моим,
- кормился ручейком невзрачным и целебны.
- Мне снились по ночам Васильчиков и Глебов.
- Мой исподлобный взгляд присматривался к ним.
- Был город истомлен бесснежным февралем,
- но вскоре снег пошел, и снега стало много.
- В тот день потупил взор невозмутимый Монго
- пред пристальным моим волшебным фонарем.
- Зима еще была сохранна и цела.
- А там – уже июль, гроза и поединок.
- Мой микроскоп увяз в двух непроглядных льдинах,
- изъятых из глазниц лукавого царя.
- Но некто рвался жить, выпрашивал: «Скорей!»
- Томился взаперти и в сердцевине круга.
- Успею ль, Боже мой, как брата и как друга,
- благословить тебя, добрейший Шан-Гирей?
- Всё спуталось во мне. И было всё равно —
- что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака.
- Я рукопись сдала, когда в сугробах марта
- слабело и текло водою серебро.
- Вновь близится декабрь к финалу своему.
- Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.
- Но иногда оно затихнет и тоскует,
- не ведая: кого недостает ему.
«Что за мгновенье! Родное дитя…»
- Что за мгновенье! Родное дитя
- дальше от сердца, чем этот обычай:
- красться к столу сквозь чащобу житья,
- зренье возжечь и следить за добычей.
- От неусыпной засады моей
- не упасется ни то и ни это.
- Пав неминуемой рысью с ветвей,
- вцепится слово в загривок предмета.
- Эй, в небесах! Как ты любишь меня!
- И, заточенный в чернильную склянку,
- образ вселенной глядит из темна,
- муча меня, как сокровище скрягу.
- Так говорю я и знаю, что лгу.
- Необитаема высь надо мною.
- Гаснут два фосфорных пекла во лбу.
- Лютый младенец кричит за стеною.
- Спал, присосавшись к сладчайшему сну,
- ухом не вёл, а почуял измену.
- Всё – лишь ему, ничего – ремеслу,
- быть по сему, и перечить не смею.
- Мне – только маленькой гибели звук:
- это чернил перезревшая влага
- вышибла пробку. Бессмысленный круг
- букв нерожденных приемлет бумага.
- Властвуй, исчадие крови моей!
- Если жива, – значит, я недалече.
- Что же, не хуже других матерей
- я – погубившая детище речи.
- Чем я плачу за улыбку твою,
- я любопытству людей не отвечу.
- Лишь содрогнусь и глаза притворю,
- если лицо мое в зеркале встречу.
Взойти на сцену
- Пришла и говорю: как нынешнему снегу
- легко лететь с небес в угоду февралю,
- так мне в угоду вам легко взойти на сцену.
- Не верьте мне, когда я это говорю.
- О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове
- взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.
- Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,
- и он умрет, как снег, и превратится в грязь.
- Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь
- явиться на помост с больничной простыни.
- Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!
- О, кто-нибудь, приди и время растяни!
- По грани роковой, по острию каната —
- плясунья, так пляши, пока не сорвалась.
- Я знаю, что умру, но я очнусь, как надо.
- Так было всякий раз. Так будет в этот раз.
- Исчерпана до дна пытливыми глазами,
- на сведенье ушей я трачу жизнь свою.
- Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале.
- Себя не сохраню, его не посрамлю.
- Когда же я очнусь от суетного риска
- неведомо зачем сводить себя на нет,
- но скажет кто-нибудь: она была артистка,
- и скажет кто-нибудь: она была поэт.
- Измучена гортань кровотеченьем речи,
- но весел мой прыжок из темноты кулис.
- В одно лицо людей, всё явственней и резче,
- сливаются черты прекрасных ваших лиц.
- Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
- Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
- Достанет ли их вам для малого блаженства?
- Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг…
«Так, значит, как вы делаете, други?..»
- Так, значит, как вы делаете, други?
- Пораньше встав, пока темно-светло,
- открыв тетрадь, перо берете в руки
- и пишете? Как, только и всего?
- Нет, у меня – всё хуже, всё иначе.
- Свечу истрачу, взор сошлю в окно,
- как второгодник, не решив задачи.
- Меж тем в окне уже светло-темно.
- Сначала – ночь отчаянья и бденья,
- потом (вдруг нет?) – неуловимый звук.
- Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,
- а мне сегодня лень и недосуг.
«Ни слова о любви! Но я о ней ни слова…»
- Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,
- не водятся давно в гортани соловьи.
- Там пламя посреди пустого небосклона,
- но даже в ночь луны ни слова о любви!
- Луну над головой держать я притерпелась
- для пущего труда, для возбужденья дум.
- Но в нынешней луне – бессмысленная прелесть,
- и стелется Арбат пустыней белых дюн.
- Лепечет о любви сестра-поэт-певунья —
- вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.
- Как зримо возведен из толщи полнолунья
- чертог для Божества, а дверь не заперта.
- Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,
- и одинок вблизи вселенской полыньи.
- Столь длительной луны над миром не бывало,
- сейчас она пройдет. Ни слова о любви!
- Так долго я жила, что сердце притупилось,
- но выжило в бою с невзгодой бытия,
- и вновь свежим-свежа в нём чья-то власть и милость.
- Те двое под луной – неужто ты и я?
Дом и лес
- Этот дом увядает, как лес…
- Но над лесом – присмотр небосвода,
- и о лесе печется природа,
- соблюдая его интерес.
- Краткий обморок вечной судьбы —
- спячка леса при будущем снеге.
- Этот дом засыпает сильнее
- и смертельней, чем знают дубы.
- Лес – на время, а дом – навсегда.
- В доме призрак – бездельник и нищий,
- а у леса есть бодрый лесничий
- там, где высшая мгла и звезда.
- Так зачем наобум, наугад
- всуе связывать с осенью леса
- то, что в доме разыграна пьеса
- старомодная, как листопад?
- В этом доме, отцветшем дотла,
- жизнь былая жила и крепчала,
- меж висков и в запястьях стучала,
- молода и бессмертна была.
- Книга мучила пристальный лоб,
- сердце тяжко по сердцу томилось,
- пекло совести грозно дымилось
- и вперялось в ночной потолок.
- В этом доме, неведомо чьем,
- старых записей бледные главы
- признаются, что хочется славы…
- Ах, я знаю, что лес ни при чем!
- Просто утром подуло с небес
- и соринкою, втянутой глазом,
- залетела в рассеянный разум
- эта строчка про дом и про лес…
- Истощился в дому домовой,
- участь лешего – воля и нега.
- Лес – ничей, только почвы и неба.
- Этот дом – на мгновение – мой.
- Любо мне возвратиться сюда
- и отпраздновать нежно и скорбно
- дивный миг, когда живы мы оба:
- я – на время, а лес – навсегда.
«Сад еще не облетал…»
- Сад еще не облетал,
- только береза желтела.
- «Вот уж и август настал», —
- я написать захотела.
- «Вот уж и август настал», —
- много ль ума в этой строчке, —
- мне ль разобраться? На сад
- оснь влияла всё строже.
- И самодержец души
- там, где исток звездопада,
- повелевал: – Не пиши!
- Августу славы не надо.
- Слиткам последней жары
- сыщешь эпитет не ты ли,
- коль золотые шары,
- видишь, и впрямь золотые.
- Так моя осень текла.
- Плод упадал переспелый.
- Возле меня и стола
- день угасал не воспетый.
- В прелести действий земных
- лишь тишина что-то значит.
- Слишком развязно о них
- бренное слово судачит.
- Судя по хладу светил,
- по багрецу перелеска,
- Пушкин, октябрь наступил.
- Сколько прохлады и блеска!
- Лед поутру обметал
- ночью налитые лужи.
- «Вот уж и август настал», —
- ах, не дописывать лучше.
- Бедствую и не могу
- следовать вещим капризам.
- Но золотится в снегу
- августа маленький призрак.
- Затвердевает декабрь.
- Весело при снегопаде
- слышать, как вечный диктант
- вдруг достигает тетради…
«Бьют часы, возвестившие осень…»
- Бьют часы, возвестившие осень:
- тяжелее, чем в прошлом году,
- ударяется яблоко оземь —
- столько раз, сколько яблок в саду.
- Этой музыкой, внятной и важной,
- кто твердит, что часы не стоят?
- Совершает поступок отважный,
- но как будто бездействует сад.
- Всё заметней в природе печальной
- выраженье любви и родства,
- словно ты – не свидетель случайный,
- а виновник ее торжества.
«Опять сентябрь, как тьму времён назад…»
- Опять сентябрь, как тьму времён назад,
- и к вечеру мужает юный холод.
- Я в таинствах подозреваю сад:
- всё кажется – там кто-то есть и ходит.
- Мне не страшней, а только веселей,
- что призраком населена округа.
- Я в доброте моих осенних дней
- ничьи шаги приму за поступь друга.
- Мне некого спросить: а не пора ль
- списать в тетрадь – с последнею росою
- траву и воздух, в зримую спираль
- закрученный неистовой осою.
- И вот еще: вниманье чьих очей,
- воспринятое некогда луною,
- проделало обратный путь лучей
- и на земле увиделось со мною?
- Любой, чье зренье вобрала луна,
- свободен с обожаньем иль укором
- иных людей, иные времена
- оглядывать своим посмертным взором.
- Не потому ль в сиянье и красе
- так мучат нас ее пустые камни?
- О, знаю я, кто пристальней, чем все,
- ее посеребрил двумя зрачками!
- Так я сижу, подслушиваю сад,
- для вечности в окне оставив щёлку.
- И Пушкина неотвратимый взгляд
- ночь напролет мне припекает щёку.
Ночь перед выступлением
- Сегодня, покуда вы спали, надеюсь,
- как всадник в дозоре, во тьму я глядела.
- Я знала, что поздно, куда же я денусь
- от смерти на сцене, от бренного дела!
- Безгрешно рукою водить вдоль бумаги.
- Писать – это втайне молиться о ком-то.
- Запеть напоказ – провиниться в обмане,
- а мне не дано это и неохота.
- И всё же для вас я удобство обмана.
- Я знак, я намёк на былое, на Сороть,
- как будто сохранны Марина и Анна
- и нерасторжимы словесность и совесть.
- В гортани моей, неумелой да чистой,
- жил призвук старинного русского слова.
- Я призрак двусмысленный и неказистый
- поэтов, чья жизнь не затеется снова.
- За это мне выпало нежности столько,
- что будет смертельней, коль пуще и больше.
- Сама по себе я немногого стою.
- Я старый глагол в современной обложке.
- О, только за то, что душа не лукава
- и бодрствует, благословляя и мучась,
- не выбирая, где милость, где кара,
- на время мне посланы жизнь и живучесть.
- Но что-то творится меж вами и мною,
- меж мною и вами, меж всеми, кто живы.
- Не проще ли нам обойтись тишиною,
- чтоб губы остались свежи и не лживы?
- Но коль невозможно, коль вам так угодно,
- возьмите мой голос, мой голос последний!
- Вовеки пребуду добра и свободна,
- пока не уйду от вас сколько-то-летней…
Снимок
- Улыбкой юности и славы
- чуть припугнув, но не отторгнув,
- от лени или для забавы
- так села, как велел фотограф.
- Лишь в благоденствии и лете,
- при вечном детстве небосвода
- клянется ей в Оспедалетти
- апрель двенадцатого года.
- Сложила на коленях руки,
- глядит из кружевного нимба.
- И тень ее грядущей муки
- защелкнута ловушкой снимка.
- С тем – через «ять» – сырым и нежным
- апрелем слившись воедино,
- как в янтаре окаменевшем,
- она пребудет невредима.
- И запоздалый соглядатай
- застанет на исходе века
- тот профиль нежно-угловатый,
- вовек сохранный в сгустке света.
- Какой покой в нарядной даме,
- в чьем четком облике и лике
- прочесть известие о даре
- так просто, как названье книги.
- Кто эту горестную мету,
- оттиснутую без помарок,
- и этот лоб, и чёлку эту
- себе выпрашивал в подарок?
- Что ей самой в ее портрете?
- Пожмет плечами: как угодно!
- И выведет: «Оспедалетти.
- Апрель двенадцатого года».
- Как на земле свежо и рано!
- Грядущий день, дай ей отсрочку!
- Пускай она допишет: «Анна
- Ахматова» – и капнет точку.
«Я вас люблю, красавицы столетий…»
- Я вас люблю, красавицы столетий,
- за ваш небрежный выпорх из дверей,
- за право жить, вдыхая жизнь соцветий
- и на плечи накинув смерть зверей.
- Еще за то, что, стиснув створки сердца,
- клад бытия не отдавал моллюск,
- открыть и вынуть – вот простое средство
- быть в жемчуге при свете бальных люстр.
- Как будто мало ямба и хорея
- ушло на ваши души и тела,
- на каторге чужой любви старея,
- о, сколько я стихов перевела!
- Капризы ваши, шеи, губы, щёки,
- смесь чудную коварства и проказ —
- я всё воспела, мы теперь в расчете,
- последний раз благословляю вас!
- Кто знал меня, тот знает, кто нимало
- не знал – поверит, что я жизнь мою,
- всю напролёт, навытяжку стояла
- пред женщиной, да и теперь стою.
- Не время ли присесть, заплакать, с места
- не двинуться? Невмочь мне, говорю,
- быть тем, что есть, и вожаком семейства,
- вобравшего зверьё и детвору.
- Наскучило чудовищем бесполым
- быть, другом, братом, сводником, сестрой,
- то враждовать, то нежничать с глаголом
- пред тем, как стать травою и сосной.
- Машинки, взятой в ателье проката,
- подстрочников и прочего труда
- я не хочу! Я делаюсь богата,
- неграмотна, пригожа и горда.
- Я выбираю, поступясь талантом,
- стать оборотнем с розовым зонтом,
- с кисейным бантом и под ручку с франтом.
- А что есть ямб – знать не хочу о том!
- Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!
- Я скрою от незрячести твоей,
- какой повадкой и какой усмешкой
- владею я – я друг моих друзей.
- Красавицы, ах, это всё неправда!
- Я знаю вас – вы верите словам.
- Неужто я покину вас на франта?
- Он и в подруги не годится вам.
- Люблю, когда, ступая, как летая,
- проноситесь, смеясь и лепеча.
- Суть женственности вечно золотая
- всех, кто поэт, священная свеча.
- Обзавестись бы вашими правами,
- чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!
- Но кто, как я, сумеет встать пред вами?
- Но кто, как я, посмеет вас воспеть?
Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине
- Каков? – Таков: как в Африке, курчав
- и рус, как здесь, где вы и я, где север.
- Когда влюблен – опасен, зол в речах.
- Когда весна – хмур, нездоров, рассеян.
- Ужасен, если оскорблен. Ревнив.
- Рождён в Москве. Истоки крови – родом
- из чуждых пекл, где закипает Нил.
- Пульс – бешеный. Куда там нильским водам!
- Гневить не следует: настигнет и убьет.
- Когда разгневан – страшно смугл и бледен.
- Когда железом ранен в жизнь, в живот —
- не стонет, не страшится, кротко бредит.
- В глазах – та странность, что белок белей,
- чем нужно для зрачка, который светел.
- Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,
- как вольный франт. Вот так ее и встретил
- в пустой аллее. Какова она?
- Божественна! Он смотрит (злой, опасный).
- Собаньская (Ржевуской рождена,
- но рано вышла замуж, муж – Собаньский,
- бесхитростен, ничем не знаменит,
- тих, неказист и надобен для виду.
- Его собой затмить и заменить
- со временем случится графу Витту.
- Об этом после.) Двадцать третий год.
- Одесса. Разом – ссылка и свобода.
- Раб, обезумев, так бывает горд,
- как он. Ему – двадцать четыре года.
- Звать – Каролиной. О, из чаровниц!
- В ней всё темно и сильно, как в природе.
- Но вот письма французский черновик
- в моём, почти дословном, переводе.
- Я не хочу Вас оскорбить письмом.
- Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
- (зачеркнуто)… Я оскудел умом.
- Не молод я (зачеркнуто)… Я молод,
- но Ваш отъезд к печальному концу
- судьбы приравниваю. Сердцу тесно
- (зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
- (зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство.
- Когда я вижу Вас, я всякий раз
- смешон, подавлен, неумён, но верьте
- тому, что я (зачеркнуто)… что Вас,
- о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…
«Теперь о тех, чьи детские портреты…»
- Теперь о тех, чьи детские портреты
- вперяют в нас неукротимый взгляд:
- как в рекруты, забритые в поэты,
- те стриженые девочки сидят.
- У, чудища, в которых всё нечетко!
- Указка им – лишь наущенье звезд.
- Не верьте им, что кружева и чёлка.
- Под чёлкой – лоб. Под кружевами – хвост.
- И не хотят, а притворятся ловко.
- Простак любви влюбиться норовит.
- Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
- Тать мглы ночной, «мне страшно!» – говорит.
- Муж несравненный! Удели ей ада.
- Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
- Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
- дай ей страдать – и хлебом не корми!
- Твоя измена ей сподручней ласки.
- Когда б ты знал, прижав ее к груди:
- всё, что ты есть, она предаст огласке
- на столько лет, сколь есть их впереди.
- Кто жил на белом свете и мужского
- был пола, знает, как судьба прочна
- в нас по утрам: иссохло в горле слово,
- жить надо снова, ибо ночь прошла.
- А та, что спит, смыкая пуще веки, —
- что ей твой ад, когда она в раю?
- Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
- твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.
- А всё ж – пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
- напялит прах вчерашнего пера
- и – прочь, одна, в бесхитростную участь
- жить, где жила, где жить опять пора.
- «Те, о которых речь, совсем иначе
- встречают день. В его начальной тьме,
- о, их глаза, – как рысий фосфор, зрячи,
- и слышно: бьется сильный пульс в уме.
- Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
- Вчерашний день ей не в науку. Ты —
- здесь ни при чем. Ее душа свободна.
- Ей весело, что листья так желты.
- Ей важно, что тоскует звук о звуке.
- Что ты о ней – ей это всё равно.
- О муке речь. Но в степень этой муки
- тебе вовек проникнуть не дано.
- Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
- вчера шутил – уже не помнишь с кем.
- Отныне будешь, славный муж и воин,
- там, где Лаура, Беатриче, Керн.
- По октябрю, по болдинской аллее
- уходит вдаль, слезы не обронив, —
- нежнее женщин и мужчин вольнее,
- чтоб заплатить за тех и за других.
Ожидание ёлки
- Благоволите, сестра и сестра,
- дочери Елизавета и Анна,
- не шелохнуться! О, как еще рано,
- как неподвижен канун волшебства!
- Елизавета и Анна, ни-ни,
- не понукайте мгновенья, покуда
- медленный бег неизбежного чуда
- сам не настигнет крыла беготни.
- Близится тройки трёхглавая тень,
- Пущин минует сугробы и льдины.
- Елизавета и Анна, едины
- миг предвкушенья и возраст детей.
- Смилуйся, немилосердная мать!
- Зверь добродушный, пришелец желанный,
- сжалься над Елизаветой и Анной,
- выкажи вечнозеленую масть.
- Елизавета и Анна, скорей!
- Всё вам верну, ничего не отнявши.
- Грозно-живучее шествие наше
- медлит и ждет у закрытых дверей.
- Пусть посидит взаперти благодать,
- изнемогая и свет исторгая.
- Елизавета и Анна, какая
- радость – мучительно радости ждать!
- Древо взирает на дочь и на дочь.
- Надо ль бедой расплатиться за это?
- Или же, Анна и Елизавета,
- так нам сойдет в новогоднюю ночь?
- Жизнь и страданье, и всё это – ей,
- той, чьей свечой мы сейчас осиянны.
- Кто это?
- Елизаветы и Анны
- крик: – Это ель! Это ель! Это ель!
«Прохожий, мальчик, что ты? Мимо…»
Б.М.
- Прохожий, мальчик, что ты? Мимо
- иди и не смотри мне вслед.
- Мной тот любим, кем я любима!
- К тому же знай: мне много лет.
- Зрачков горячую угрюмость
- вперять в меня повремени:
- то смех любви, сверкнув, как юность,
- позолотил черты мои.
- Иду… февраль прохладой лечит
- жар щёк… и снегу намело
- так много… и нескромно блещет
- красой любви лицо мое.
«Как никогда, беспечна и добра…»
Борису Мессереру
- Как никогда, беспечна и добра,
- я вышла в снег арбатского двора,
- а там такое было: там светало!
- Свет расцветал сиреневым кустом,
- и во дворе, недавно столь пустом,
- вдруг от детей светло и тесно стало.
- Ирландский сеттер, резвый, как огонь,
- затылок свой вложил в мою ладонь,
- щенки и дети радовались снегу,
- в глаза и губы мне попал снежок,
- и этот малый случай был смешон,
- и всё смеялось и склоняло к смеху.
- Как в этот миг любила я Москву.
- Я думала: чем дольше я живу,
- те проще разум, тем душа свежее.
- Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит —
- всё есть и воспеванью подлежит,
- что может быть разумней и священней?
- День жизни, как живое существо,
- стоит и ждет участья моего,
- и воздух дня мне кажется целебным.
- Ах, мало той удачи, что – жила,
- я совершенно счастлива была
- в том переулке, что зовется Хлебным.
Дом
Борису Мессереру
- Я вам клянусь: я здесь бывала!
- Бежала, позабыв дышать.
- Завидев снежного болвана,
- вздыхала, замедляла шаг.
- Непрочный памятник мгновенью,
- снег рукотворный на снегу,
- как ты, жива на миг, а верю,
- что жар весны превозмогу.
- Бесхитростный прилив народа
- к витринам – празднество сулил.
- Уже Никитские ворота
- разверсты были, снег валил.
- Какой полёт великолепный,
- как сердце бедное неслось
- вдоль Мерзляковского – и в Хлебный,
- сквозняк – навылет, двор – насквозь.
- В жару предчувствия плохого
- поступка до скончанья лет —
- в подъезд, где ветхий лак плафона
- так трогателен и нелеп.
- Как опрометчиво, как пылко
- я в дом влюбилась! Этот дом
- набит, как детская копилка,
- судьбой людей, добром и злом.
- Его жильцов разнообразных,
- которым не было числа,
- подвыпивших, поскольку праздник,
- я близко к сердцу приняла.
- Какой разгадки разум жаждал,
- подглядывая с добротой
- неистовую жизнь сограждан,
- их сложный смысл, их быт простой?
- Пока таинственная бытность
- моя в том доме длилась, я
- его старухам полюбилась
- по милости житья-бытья.
- В печальном лифте престарелом
- мы поднимались, говоря
- о том, как тяжко старым телом
- терпеть погоду декабря.
- В том декабре и в том пространстве
- душа моя отвергла зло,
- и все казались мне прекрасны,
- и быть иначе не могло.
- Любовь к любимому есть нежность
- ко всем вблизи и вдалеке.
- Пульсировала бесконечность
- в груди, в запястье и в виске.
- Я шла, ущелья коридоров
- меня заманивали в глубь
- чужих печалей, свадеб, вздоров,
- в плач кошек, в лепет детских губ.
- Мне – выше, мне – туда, где должен
- пришелец взмыть под крайний свод,
- где я была, где жил художник,
- где ныне я, где он живет.
- Его диковинные вещи
- воспитаны, как существа.
- Глаголет их немое вече
- о чистой тайне волшебства.
- Тот, кто собрал их воедино,
- был не корыстен, не богат.
- Возвышенная вещь родима
- душе, как верный пёс иль брат.
- Со свалки времени былого
- возвращены и спасены,
- они печально и беззлобно
- глядят на спешку новизны.
- О, для раската громового
- так широко открыт раструб.
- Четыре вещих граммофона
- во тьме причудливо растут.
- Я им родня, я погибаю
- от нежности, когда вхожу,
- я так же шею выгибаю,
- я так же голову держу.
- Я, как они, витиевата,
- и горла обнажен проём.
- Звук незапамятного вальса
- сохранен в голосе моём.
- Не их ли зов меня окликнул
- и не они ль меня влекли
- очнуться в грозном и великом
- недоумении любви?
- Как добр, кто любит, как огромен,
- как зряч к значенью красоты!
- Мой город, словно новый город,
- мне предъявил свои черты.
- Смуглей великого арапа
- восходит ночь. За что мне честь —
- в окно увидеть два Арбата:
- и тот, что был, и тот, что есть?
- Лиловой гроздью виснет сумрак.
- Вот стул – капризник и чудак.
- Художник мой портрет рисует
- и смотрит остро, как чужак.
- Уже считая катастрофой
- уют, столь полный и смешной,
- ямб примеряю пятистопный
- к лицу, что так любимо мной.
- Я знаю истину простую:
- любить – вот верный путь к тому,
- чтоб человечество вплотную
- приблизить к сердцу и уму.
- Всегда быть не хитрей, чем дети,
- не злей, чем дерево в саду,
- благословляя жизнь на свете
- заботливей, чем жизнь свою.
- Так я жила былой зимою.
- Ночь разрасталась, как сирень,
- и всё играла надо мною
- печали сильная свирель.
- Был дом на берегу бульвара.
- Не только был, но ныне есть.
- Зачем твержу: я здесь бывала,
- а не твержу: я ныне здесь?
- Еще жива, еще любима,
- всё это мне сейчас дано,
- а кажется, что это было
- и кончилось давным-давно…
«Потом я вспомню, что была жива…»
Б.М.
- Потом я вспомню, что была жива,
- зима была и падал снег, жара
- стесняла сердце, влюблена была —
- в кого? во что?
- Был дом на Поварской
- (теперь зовут иначе)… День-деньской,
- ночь напролёт я влюблена была —
- в кого? во что?
- В тот дом на Поварской,
- в пространство, что зовется мастерской
- художника.
- Художника дела
- влекли наружу, в стужу. Я ждала
- его шагов. Смеркался день в окне.
- Потом я вспомню, что казался мне
- труд ожиданья целью бытия,
- но и тогда соотносила я
- насущность чудной нежности – с тоской
- грядущею… А дом на Поварской —
- с немыслимым и неизбежным днем,
- когда я буду вспоминать о нём…
«Завидна мне извечная привычка…»
- Завидна мне извечная привычка
- быть женщиной и мужнею женою,
- но уж таков присмотр небес за мною,
- что ничего из этого не вышло.
- Храни меня, прищур неумолимый,
- в сохранности от всех благополучий,
- но обойди твоей опекой жгучей
- двух девочек, замаранных малиной.
- Еще смеются, рыщут в листьях ягод
- и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.
- Как все, хотела – и поила грудью,
- хотела – мёдом, а вспоила – ядом.
- Непоправима и невероятна
- в их лицах мета нашего единства.
- Уж коль ворона белой уродится,
- не дай ей Бог, чтоб были воронята.
- Белеть – нелепо, а чернеть – не ново,
- чернеть – недолго, а белеть – безбрежно.
- Всё более я пред людьми безгрешна,
- всё более я пред детьми виновна.
Чужая машинка
- Моя машинка – не моя.
- Мне подарил ее коллега,
- которому она мала,
- а мне – как раз, но я жалела
- ее за то, что человек
- обрёк ее своим повадкам,
- и, сделавшись живей, чем вещь,
- она страдала, став подарком.
- Скучал и бунтовал зверёк,
- неприрученный нрав насупив,
- и отвергал как лишний слог
- высокопарнейший мой суффикс.
- Пришелец из судьбы чужой
- переиначивал мой почерк,
- меня неведомой душой
- отяготив, но и упрочив.
- Снесла я произвол благой,
- и сделалось судьбой моею —
- всегда желать, чтоб мой глагол
- был проще, чем сказать умею.
- Пока в себе не ощутишь
- последней простоты насущность,
- слова твои – пустая тишь,
- зачем ее слагать и слушать?
- Какое слово предпочесть
- словам, их грешному излишку —
- не знаю, но всего, что есть,
- укор и понуканье слышу.
Два гепарда
- Этот ад, этот сад, этот зоо —
- там, где лебеди и зоосад,
- на прицеле всеобщего взора
- два гепарда, обнявшись, лежат.
- Шерстью в шерсть, плотью в плоть проникая,
- сердцем втиснувшись в сердце – века
- два гепарда лежат. О, какая,
- два гепарда, какая тоска!
- Смотрит глаз в золотой, безвоздушный,
- равный глаз безысходной любви.
- На потеху толпе простодушной
- обнялись и лежат, как легли.
- Прихожу ли я к ним, ухожу ли —
- не слабее с той давней поры
- их объятье густое, как джунгли,
- и сплошное, как камень горы.
- Обнялись – остальное неправда,
- ни утрат, ни оград, ни преград.
- Только так, только так, два гепарда,
- я-то знаю, гепард и гепард.
«Я завидую ей – молодой…»
Анне Ахматовой
- Я завидую ей – молодой
- и худой, как рабы на галере:
- горячей, чем рабыни в гареме,
- возжигала зрачок золотой
- и глядела, как вместе горели
- две зари по-над невской водой.
- Это имя, каким назвалась,
- потому что сама захотела, —
- нарушенье черты и предела
- и востока незваная власть,
- так – на северный край чистотела
- вдруг – персидской сирени напасть.
- Но ее и мое имена
- были схожи основой кромешной,
- лишь однажды взглянула с усмешкой,
- как метелью лицо обмела.
- Что же было мне делать – посмевшей
- зваться так, как назвали меня?
- Я завидую ей – молодой
- до печали, но до упаданья
- головою в ладонь, до страданья,
- я завидую ей же – седой
- в час, когда не прервали свиданья
- две зари по-над невской водой.
- Да, как колокол, грузной, седой,
- с вещим слухом, окликнутым зовом,
- то ли голосом чьим-то, то ль звоном,
- излученным звездой и звездой,
- с этим неописуемым зобом,
- полным песни, уже неземной.
- Я завидую ей – меж корней,
- нищей пленнице рая и ада.
- О, когда б я была так богата,
- что мне прелесть оставшихся дней?
- Но я знаю, какая расплата
- за судьбу быть не мною, а ей.
«Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет…»
- Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.
- – Вам сколько лет? – Ответила: – Осьмнадцать. —
- Многоугольник скул, локтей, колен.
- Надменность, угловатость и косматость.
- Всё чудно в ней: и доблесть худобы,
- и рыцарский какой-то блеск во взгляде,
- и смуглый лоб… Я знаю эти лбы:
- ночь напролёт при лампе и тетради.
- Так и сказала: – Мне осьмнадцать лет.
- Меня никто не понимает в доме.
- И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! —
- И плачет, не убрав лицо в ладони.
- Люблю, как смотрит гневно и темно,
- и как добра, и как жадна до боли.
- Я улыбаюсь. Знаю, что – давно,
- а думаю: давно ль и я, давно ли?..
- Прощается. Ей надобно – скорей,
- не расточив из времени ни часа,
- робеть, не зная прелести своей,
- печалиться, не узнавая счастья…
Воспоминание
- Мне говорят: который год
- в твоем дому идет ремонт,
- и, говорят, спешит народ
- взглянуть на бодрый ход работ.
- Какая вновь взята Казань
- и в честь каких побед и ран
- встает мучительный глазам
- цветастый азиатский храм?
- Неужто столько мастеров
- ты утруждаешь лишь затем,
- созвав их из чужих сторон,
- чтоб тень мою свести со стен?
- Да не любезничай, чудак!
- Ату ее, гони взашей —
- из вечной нежности собак,
- из краткой памяти вещей!
- Не надо храма на крови!
- Тень кротко прянет за карниз —
- а ты ей лакомство скорми,
- которым угощают крыс.
- А если в книжный переплёт —
- пусть книги кто-нибудь сожжет.
- Она опять за свой полёт —
- а ты опять за свой сачок.
- Не позабудь про дрожь перил:
- дуб изведи, расплавь металл —
- им локоть столько говорил,
- покуда вверх и вниз летал.
- А если чья-нибудь душа
- вдруг обо мне тайком всплакнет —
- пусть в устье снега и дождя
- вспорхнет сквозь белый потолок.
- И главное – чтоб ни одной
- свечи, чтоб ни одной свечи:
- умеет обернуться мной
- свеча, горящая в ночи.
- Не дай, чтоб пялилась свеча
- в твои зрачки своим зрачком.
- Вот что еще: убей сверчка!
- Мне доводилось быть сверчком.
- Всё делай так, как говорю,
- пока не поздно, говорю,
- не то устанешь к декабрю
- и обратишь свой дом в зарю.
«Какое блаженство, что блещут снега…»
- Какое блаженство, что блещут снега,
- что холод окреп, а с утра моросило,
- что дико и нежно сверкает фольга
- на каждом углу и в окне магазина.
- Пока серпантин, мишура, канитель
- восходят над скукою прочих имуществ,
- томительность предновогодних недель
- терпеть и сносить – что за дивная участь!
- Какая удача, что тени легли
- вкруг ёлок и елей, цветущих повсюду,
- и вечнозеленая новость любви
- душе внушена и прибавлена к чуду.
- Откуда нагрянули нежность и ель,
- где прежде таились и как сговорились?
- Как дети, что ждут у заветных дверей,
- я ждать позабыла, а двери открылись.
- Какое блаженство, что надо решать,
- где краше затеплится шарик стеклянный,
- и только любить, только ель наряжать
- и созерцать этот мир несказанный…
Февраль без снега
- Не сани летели – телега
- скрипела, и маленький лес
- просил подаяния снега
- у жадных иль нищих небес.
- Я утром в окно посмотрела:
- какая невзрачная рань!
- Мы оба тоскуем смертельно,
- не выжить нам, брат мой февраль.
- Бесснежье голодной природы,
- измучив поля и сады,
- обычную скудость невзгоды
- возводит в значенье беды.
- Зияли надземные недра,
- светало, а солнце не шло.
- Взамен плодородного неба
- висело пустое ничто.
- Ни жизни иной, ни наживы
- не надо, и поздно уже.
- Лишь бедная прибыль снежинки
- угодна корыстной душе.
- Вожак беззащитного стада,
- я знала морщинами лба,
- что я в эту зиму устала
- скитаться по пастбищу льда.
- Звонила начальнику книги,
- искала окольных путей
- узнать про возможные сдвиги
- в судьбе моих слов и детей.
- Там – кто-то томился и бегал,
- твердил: его нет! его нет!
- Смеркалось, а он всё обедал,
- вкушал свой огромный обед.
- Да что мне в той книге? Бог с нею!
- Мой почерк мне скушен и нем.
- Писать, как хочу, не умею,
- писать, как умею, – зачем?
- Стекло голубело, и дивность
- из пекла антенн и реле
- проистекала, и длилась,
- и зримо сбывалась в стекле.
- Не страшно ли, девочка диктор,
- над бездной земли и воды
- одной в мироздании диком
- нестись, словно лучик звезды?
- Пока ты скиталась, витала
- меж башней и зреньем людей
- открылась небесная тайна
- и стала добычей твоей.
- Явилась в глаза, уцелела,
- и доблестный твой голосок
- неоспоримо и смело
- падение снега предрёк.
- Сказала: грядущею ночью
- начнется в Москве снегопад.
- Свою драгоценную ношу
- на нас облака расточат.
- Забудет короткая память
- о муке бесснежной зимы,
- а снег будет падать и падать,
- висеть от небес до земли.
- Он станет счастливым избытком,
- чрезмерной любовью судьбы,
- усладою губ и напитком,
- весною пьянящим сады.
- Он даст исцеленье болевшим,
- богатством снабдит бедняка,
- и в этом блаженстве белейшем
- сойдутся тетрадь и рука.
- Простит всех живущих на свете
- метели вседобрая власть,
- и будем мы – баловни, дети
- природы, влюбившейся в нас.
- Да, именно так всё и было.
- Снег падал и долго был жив.
- А я – влюблена и любима,
- и вот моя книга лежит.
«За что мне всё это? Февральской теплыни подарки…»
Андрею Вознесенскому
- За что мне всё это? Февральской теплыни подарки,
- поблажки небес: то прилив, то отлив снегопада.
- То гляну в окно: белизна без единой помарки,
- то сумерки выросли, словно растения сада.
- Как этого мало, и входит мой гость ненаглядный.
- Какой ты нарядный, а мог оборванцем скитаться.
- Ты сердцу приходишься братом, а зренью – наградой.
- О, дай мне бедою с твоею звездой расквитаться.
- Я – баловень чей-то, и не остается оружья
- ума, когда в дар принимаю твой дар драгоценный.
- Входи, моя радость. Ну, что же ты медлишь, Андрюша,
- в прихожей, как будто в последних потёмках за сценой?
- Стекло о стекло, лоб о губы, а ложки – о плошки.
- Не слишком ли это? Нельзя ли поменьше, поплоше?
- Боюсь, что так много. Ненадобно больше, о Боже.
- Но ты расточитель, вот книга в зеленой обложке.
- Собрат досточтимый, люблю твою новую книгу,
- еще не читая, лаская ладонями глянец.
- Я в нежную зелень проникну и в суть ее вникну.
- Как всё – зеленеет – куда ни шагнешь и ни глянешь.
- Люблю, что живу, что сиденье на ветхом диване
- гостей неизбывных его обрекло на разруху.
- Люблю всех, кто жив. Только не расставаться давайте,
- сквозь слёзы смотреть и нижайше дивиться друг другу.
Памяти Лены Д.
- – Лену Д. Вы не помните? – Лену?
- Нет, не помню. Но вижу: вдали
- кряжист памятник павшим за Плевну.
- Нянчит детство и застит аллею
- грузный траур часовни-вдовы.
- Мусор таянья. Март. Маросейка.
- От войны уцелевший народ
- и о Плевне вздохнёт милосердно
- в изначалье Ильинского сквера
- у прозрачных Ильинских ворот.
- – Вы учились с ней в школе. – Вкруг школы
- завихренье Покровских чащоб,
- отрешенных задворков трущобы,
- ветер с Яузы, прозвищ трещотки
- бередит и касается щёк.
- – Лена Д. не забыла Вас. – Лена?
- К моему забытью причтены,
- если прямо – Варварка, то слева —
- липы лета, кирпичность стены.
- Близь китайщины, рдяность, родимость,
- тарабарских времён имена.
- – Что же Лена? – Она отравилась.
- Десять лет, как она умерла.
- – Нет! Вы вторите чьей-то ошибке!
- Кто допустит до яда реторт
- расточающий блики улыбки
- привередливо маленький рот?
- Вижу девочку в платьице синем,
- в черном фартуке. Очи – в очках
- трагедийны, огромны. Что с ними
- станет, знать бы заране. Но как —
- хитроумных, бесхитростных, хитрых,
- простодушных, не любящих средь —
- яда где раздобыть? – Лена – химик.
- Лютость жизни – и кроткая смерть.
- Вижу: Леной любим Менделеев.
- Мною тоже, но я-то простак.
- Ямб – мой сладостный яд меж деревьев
- возле школы. Аргентум – пустяк.
- Не пустуют пустыни. Толпится
- здесь и там безутешный народ.
- Строен сон: совершенна таблица
- Менделеева. Аурум близко
- родствен многим умам и рукам.
- Всё пустое, что алчно, безлико.
- Лены лик мне воспеть бы, но как?
«Стихотворения чудный театр…»
- Стихотворения чудный театр,
- нежься и кутайся в бархат дремотный.
- Я – ни при чем, это занят работой
- чуждых божеств несравненный талант.
- Я – лишь простак, что извне приглашен
- для сотворенья стороннего действа.
- Я не хочу! Но меж звездами где-то
- грозную палочку взял дирижер.
- Стихотворения чудный театр,
- нам ли решать, что сегодня сыграем?
- Глух к наставленьям и недосягаем
- в музыку нашу влюбленный тиран.
- Что он диктует? И есть ли навес —
- нас упасти от любви его лютой?
- Как помыкает безграмотной лютней
- безукоризненный гений небес!
- Стихотворения чудный театр,
- некого спрашивать: вместо ответа —
- мука, когда раздирают отверстья
- труб – для рыданья и губ – для тирад.
- Кончено! Лампы огня не таят.
- Вольно! Прощаюсь с божественным игом.
- Вкратце – всей жизнью и смертью – разыгран
- стихотворения чудный театр.
Запоздалый ответ Пабло Неруде
- Коль впрямь качнулась и упала
- его хранящая звезда,
- откуда эта весть от Пабло
- и весть моя ему – куда?
- С каких вершин светло и странно
- он озирает белый свет?
- Мы все прекрасны несказанно,
- пока на нас глядит поэт.
- Вовек мне не бывать такою,
- как в сумерках того кафе,
- воспетых чудною строкою,
- столь благосклонною ко мне.
- Да было ль в самом деле это?
- Но мы, когда отражены
- в сияющих зрачках поэта,
- равны тому, чем быть должны.
Анне Каландадзе
- Как мило всё было, как странно.
- Луна восходила, и Анна
- печалилась и говорила:
- – Как странно всё это, как мило. —
- В деревьях вблизи ипподрома —
- случайная сень ресторана.
- Веселье людей. И природа:
- луна, и деревья, и Анна.
- Вот мы – соучастники сборищ.
- Вот Анна – сообщник природы,
- всего, с чем вовеки не споришь,
- лишь смотришь – мгновенья и годы.
- У трав, у луны, у тумана
- и малого нет недостатка.
- И я понимаю, что Анна —
- явленье того же порядка.
- Но если вблизи ипподрома,
- но если в саду ресторана
- и Анна, хотя и продрогла,
- смеется так мило и странно,
- я стану резвей и развязней
- и вымолвлю тост неизбежный:
- – Ах, Анна, я прелести вашей
- такой почитатель прилежный.
- Позвольте спросить вас: а разве
- ваш стих – не такая ж загадка,
- как встреча Куры и Арагви
- близ Мцхета во время заката?
- Как эти прекрасные реки
- слились для иного значенья,
- так вашей единственной речи
- нерасторжимы теченья.
- В ней чудно слова уцелели,
- сколь есть их у Грузии милой,
- и раньше – до Свети-Цховели,
- и дальше – за нашей могилой.
- Но, Анна, вот сад ресторана,
- веселье вблизи ипподрома,
- и слышно, как ржет неустанно
- коней неусыпная дрёма.
- Вы, Анна, – ребенок и витяь,
- вы – маленький стебель бесстрашный,
- но, Анна, клянитесь, клянитесь,
- что прежде вы не были в хашной! —
- И Анна клялась и смеялась,
- смеялась и клятву давала:
- – Зарёй, затевающей алость,
- клянусь, что еще не бывала! —
- О жизнь, я люблю твою сущность:
- луну, и деревья, и Анну,
- и Анны смятенье и ужас,
- когда подступали к духану.
- Слагала душа потаенно
- свой шелест, в награду за это
- присутствие Галактиона
- равнялось избытку рассвета,
- не то чтобы видимо зренью,
- но очевидно для сердца,
- и слышалось: – Есмь я и рею
- вот здесь, у открытого среза
- скалы и домов, что нависли
- над бездной Куры близ Метехи.
- Люблю ваши детские мысли
- и ваши простые утехи. —
- И я помышляла: покуда
- соседом той тени не стану,
- дай, жизнь, отслужить твое чудо,
- ту ночь, и то утро, и Анну…
«Я столько раз была мертва…»
Гие Маргвелашвили
- Я столько раз была мертва
- иль думала, что умираю,
- что я безгрешный лист мараю,
- когда пишу на нем слова.
- Меня терзали жизнь, нужда,
- страх поутру, что всё сначала.
- Но Грузия меня всегда
- звала к себе и выручала.
- До чудных слёз любви в зрачках
- и по причине неизвестной,
- о, как, когда б вы знали, – как
- меня любил тот край прелестный.
- Тифлис, не знаю, невдомёк —
- каким родителем суровым
- я брошена на твой порог
- подкидышем большеголовым?
- Тифлис, ты мне не объяснял,
- и я ни разу не спросила:
- за что дарами осыпал
- и мне же говорил «спасибо»?
- Какую жизнь ни сотворю
- из дней грядущих, из тумана, —
- чтоб отслужить любовь твою,
- всё будет тщетно или мало…
«Помню – как вижу, зрачки затемню…»
- Помню – как вижу, зрачки затемню
- веками, вижу: о, как загорело
- всё, что растет, и, как песнь, затяну
- имя земли и любви: Сакартвело.
- Чуждое чудо, грузинская речь,
- Тереком буйствуй в теснине гортани,
- ах, я не выговорю – без предтеч
- крови, воспитанной теми горами.
- Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,
- в предки не взять и родство опровергнуть?
- Ваше – во мне, если в почву вошла
- косточка – выйдет она на поверхность.
- Слепы уста мои, где поводырь,
- чтобы мой голос впотьмах порезвился?
- Леса ли оклик услышу, воды ль —
- кажется: вот говорят по-грузински.
- Как я люблю, славянин и простак,
- недосягаемость скороговорки,
- помнишь: лягушки в болоте… О, как
- мучают горло предгорья, пригорки
- грамоты той, чьи вершины в снегу
- Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!
- Гмерто, ужель никогда не смогу
- высказать то – несказанное что-то?
- Только во сне – велика и чиста,
- словно снега, – разрастаюсь и рею,
- сколько хочу услаждаю уста
- речью грузинской, грузинскою речью…
«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»
- Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…
- Жила-была Белла… потом умерла…
- И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,
- где Гия и Шура встречали меня.
- О, длилось бы вечно, что прежде бывало:
- с небес упадал солнцепёк проливной,
- и не было в городе этом подвала,
- где б Гия и Шура не пили со мной.
- Как свечи мерцают родимые лица.
- Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.
- Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса
- мы встретимся: Гия, и Шура, и я.
- Счастливица, знаю, что люди другие
- в другие помянут меня времена.
- Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,
- никто никогда не полюбит меня.
Москва ночью при снегопаде
Борису Мессереру
- Родитель-хранитель-ревнитель души,
- что ластишься чудом и чадом?
- Усни, не таращь на луну этажи,
- не мучь Александровским садом.
- Москву ли дразнить белизною Афин
- в ночь первого сильного снега?
- (Мой друг, твое имя окликнет с афиш
- из отчужденья, как с неба.
- То ль скареда лампа жалеет огня,
- то ль так непроглядна погода,
- мой друг, твое имя читает меня
- и не узнает пешехода.)
- Эй, чудище, храмище, больно смотреть,
- орды угомон и поминки,
- блаженная пестрядь, родимая речь —
- всей кровью из губ без запинки.
- Деньга за щекою, раскосый башмак
- в садочке, в калине-малине.
- И вдруг ни с того ни с сего, просто так,
- в ресницах – слеза по Марине…
«Я школу Гнесиных люблю…»
- Я школу Гнесиных люблю,
- пока влечет меня прогулка
- по снегу, от угла к углу,
- вдоль Скатертного переулка.
- Дорожка – скатертью, богат
- крахмал порфироносной прачки.
- Моих две тени по бокам —
- две хилых пристяжных в упряжке.
- Я школу Гнесиных люблю
- за песнь, за превышенье прозы,
- за желтый цвет, что ноябрю
- предъявлен, словно гроздь мимозы.
- Когда смеркается досуг
- за толщей желтой штукатурки,
- что делает согбенный звук
- внутри захлопнутой шкатулки?
- Сподвижник музыки ушел —
- где музыка? Душа погасла
- для сна, но сон творим душой,
- и музыка не есть огласка.
- Не потревожена смычком
- и не доказана нимало,
- что делает тайком, молчком
- ее материя немая?
- В тигриных мышцах тишины
- она растет прыжком подспудным,
- и сны ее совершены
- сокрытым от людей поступком.
- Я школу Гнесиных люблю
- в ночи, но более при свете,
- скользя по утреннему льду,
- ловить еду в худые сети.
- Влеку суму житья-бытья.
- Иному подлежа влеченью,
- возвышенно бредет дитя
- с огромною виолончелью.
- И в две слезы, словно в бинокль,
- с недоуменьем обнаружу,
- что безбоязненный бемоль
- порхнул в губительную стужу.
- Чтобы душа была чиста,
- ей надобно доверье к храму,
- где чьи-то детские уста
- вовеки распевают гамму,
- и крошка-музыкант таков,
- что, бодрствуя в наш час дремотный,
- один вдоль улиц и веков
- всегда бредет он с папкой нотной.
- Я школу Гнесиных люблю,
- когда бела ее ограда
- и сладкозвучную ладью
- колышут волны снегопада.
- Люблю ее, когда весна
- велит, чтоб вылезли петуньи,
- и в даль открытого окна
- доверчиво глядят певуньи.
- Зачем я около стою?
- Мы слух на слух не обменяем:
- мой – обращен во глубь мою,
- к сторонним звукам невменяем.
- Прислушаюсь – лишь боль и резь,
- а кажется – легко, легко ведь…
- Сначала – музыка. Но речь
- вольна о музыке глаголить.
Луна в Тарусе
- Двенадцать часов. День июля десятый
- исчерпан, одиннадцатый – не почат.
- Меж зреющей датой и датой иссякшей —
- мгновенье, когда телеграф и почтамт
- меняют тавро на тавро и печально
- вдоль времени следуют бланк и конверт.
- До времени, до телеграфа, почтамта
- мне дальше, чем до близлежащей, – о нет,
- до близплывущей, пылающей ниже,
- насущней, чем мой рукотворный огонь
- в той нише, где я и крылатые мыши, —
- луны, опаляющей глаз сквозь ладонь,
- загаром русалок окрасившей кожу,
- в оклад серебра облекающей лоб,
- и фосфор, демаскирующий кошку,
- отныне и есть моя бренная плоть.
- Я мучу доверчивый ум рыболова,
- когда, запалив восковую звезду,
- взмываю в бревенчатой ступе балкона,
- предавшись сверканью, как будто труду.
- Всю ночь напролёт для неведомой цели
- бессмысленно светится подвиг души,
- как будто на ветку рождественской ели
- повесили шар для красы и ушли.
- Сообщник и прихвостень лунного света,
- смотрю, как живет на бумаге строка
- сама по себе. И бездействие это
- сильнее поступка и слаще стиха.
- С луной разделив ее труд и мытарство,
- последним усильем свечу загашу
- и слепо тащусь в направленье матраца.
- За горизонт бытия захожу.
«Деревни Бёхово крестьянин…»
- Деревни Бёхово крестьянин…
- А звался как и жил когда —
- всё мох сокрыл, затмил кустарник,
- размыла долгая вода.
- Не вычитать из недомолвок
- непрочного известняка:
- вдруг, бедный, он остался молод?
- Да, лишь одно наверняка
- известно.
- И не больше вздора
- всё прочее, на что строку
- потратить лень.
- Дождь.
- С косогора
- вид на Тарусу и Оку.
Путник
Анели Судакевич
- Прекрасной медленной дорогой
- иду в Алёкино (оно
- зовет себя: Алекино),
- и дух мой, мерный и здоровый,
- мне внове, словно не знаком
- и, может быть, не современник
- мне тот, по склону, сквозь репейник,
- в Алёкино за молоком
- бредущий путник. Да туда ли,
- затем ли, ныне ль он идет,
- врисован в луг и небосвод
- для чьей-то думы и печали?
- Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —
- всегда: пространства завсегдатай,
- подошвами худых сандалий
- осуществляет ход времен
- вдоль вечности и косогора.
- Приняв на лоб припёк огня
- небесного, он от меня
- всё дальше и – исчезнет скоро.
- Смотрю вослед моей душе,
- как в сумерках на убыль света,
- отсутствую и брезжу где-то —
- то ли еще, то ли уже.
- И, выпроставшись из артерий,
- громоздких пульсов и костей,
- вишу, как стайка новостей,
- в ночи не принятых антенной.
- Мое сознанье растолкав
- и заново его туманя
- дремотной речью, тетя Маня
- протягивает мне стакан
- парной и первобытной влаги.
- Сижу. Смеркается. Дождит.
- Я вновь жива и вновь должник
- вдали белеющей бумаги.
- Старуха рада, что зятья
- убрали сено. Тишь. Беспечность.
- Течет, впадая в бесконечность,
- журчание житья-бытья.
- И снова путник одержимый
- вступает в низкую зарю,
- и вчуже долго я смотрю
- на бег его непостижимый.
- Непоправимо сир и жив,
- он строго шествует куда-то,
- как будто за красу заката
- на нём ответственность лежит.
Приметы мастерской
Б.М.
- О гость грядущий, гость любезный!
- Под этой крышей поднебесной,
- которая одной лишь бездной
- всевышней мглы превзойдена,
- там, где четыре граммофона
- взирают на тебя с амвона,
- пируй и пей за время оно,
- за граммофоны, за меня!
- В какой немыслимой отлучке
- я ныне пребываю, – лучше
- не думать! Ломаной полушки
- жаль на помин души моей,
- коль не смогу твой пир обильный
- потешить шуткой замогильной
- и, как всеведущий Вергилий,
- тебя не встречу у дверей.
- Войди же в дом неимоверный,
- где быт – в соседях со вселенной,
- где вечности озноб мгновенный
- был ведом людям и вещам
- и всплеск серебряных сердечек
- о сквозняке пространств нездешних
- гостей, когда-то здесь сидевших,
- таинственно оповещал.
- У ног, взошедших на Голгофу,
- доверься моему глаголу
- и, возведя себя на гору
- поверх шестого этажа,
- благослови любую малость,
- почти предметов небывалость,
- не смей, чтобы тебя боялась
- шарманки детская душа.
- Сверкнет ли в окнах луч закатный,
- всплакнет ли ящик музыкальный
- иль призрак севера печальный
- вдруг вздыбит желтизну седин —
- пусть реет над юдолью скушной
- дом, как заблудший шар воздушный,
- чтоб ты, о гость мой простодушный,
- чужбину неба посетил…
«Вот не такой, как двадцать лет назад…»
- Вот не такой, как двадцать лет назад,
- а тот же день. Он мною в половине
- покинут был, и сумерки на сад
- тогда не пали и падут лишь ныне.
- Барометр, своим умом дошед
- до истины, что жарко, тем же делом
- и мненьем занят. И оса – дюшес
- когтит и гложет ненасытным телом.
- Я узнаю пейзаж и натюрморт.
- И тот же некто около почтамта
- до сей поры конверт не надорвет,
- страшась, что весть окажется печальна.
- Всё та же в море бледность пустоты.
- Купальщик, тем же опаленный светом,
- переступает моря и строфы
- туманный край, став мокрым и воспетым.
- Соединились море и пловец,
- кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.
- И у меня своя здесь жертва есть:
- вот след в песке – здесь девочка бежала.
- Я помню – ту, имевшую в виду
- писать в тетрадь до сини предрассветной.
- Я медленно навстречу ей иду —
- на двадцать лет красивей и предсмертней.
- – Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.
- Брось, отступись от рокового дела.
- Как я жалею молодость твою.
- И как нелепо ты, дитя, одета.
- Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.
- Всё будет: книги, и любовь, и слава.
- Но страшен мне канун твоих потерь.
- Молчи. Я знаю. Я имею право.
- И ты надменна к прочим людям. Ты
- не можешь знать того, что знаю ныне:
- в чудовищных веригах немоты
- оплачешь ты свою вину пред ними.
- Беги не бед – сохранности от бед.
- Страшись тщеты смертельного излишка.
- Ты что-то важно говоришь в ответ,
- но мне – тебя, тебе – меня не слышно.
Таруса
Марине Цветаевой