Винтаж Соколовская Наталия
– Разве? А кстати, почему ты вино зажал? Под такой рассказ самое время выпить.
Латышев достал из холодильника початую бутылку, бокалы, опять сел на ковер возле телевизора.
Стекло стукнуло о зубы девушки, и тонкая красная струйка вина потекла из уголка ее рта по щеке на шею, а с шеи – за распахнутый ворот белой сорочки, на грудь.
– Какая же я неловкая! – И она стала промокать шею и пятно на груди салфеткой. – Рубашку твою испортила. Ужас, правда? Пойдешь домой в свитере, эту улику, – она усмехнулась, глядя в лицо Латышева, – вряд ли получится отстирать. А что до моего художника… Знаешь, душа моя, можно быть одновременно и любовницей, и натурщицей, и кухаркой, и даже закрывать глаза на измены… В том случае, конечно, если фамилия твоего избранника, например, Вермеер. А уж этот Вермеером точно не был. Вот я однажды и говорю: «Не могу так больше. Ты с любой девкой готов в лифте перепихнуться». – Видимо, Латышев поморщился, потому что девушка упрямо повторила: – Именно так. «С любой девкой готов в лифте перепихнуться». – Она подлила вина себе в бокал. – Я еще и не такие слова говорю, стоит меня довести. А он преспокойненько отвечает: «Так у меня ж лифта нет. Я живу на первом этаже, сама знаешь. Звони, если передумаешь». А тут как раз Лёсик. Милый, внимательный. Выходи, говорит, за меня замуж. Это был взаимовыгодный союз. Я вроде бы показала нос своему художнику, а Лёсик получил красивое прикрытие.
– В каком смысле? – Латышев мало что понимал в этом сумбуре, так не походившем на его собственную жизнь. Или просто не хотел понимать.
– Разве я не сказала? Лёсик был голубым.
– Знаешь, как-то все это сложно для меня.
– Что ж тут сложного? – Девушка пожала плечами и залпом допила вино. – Он и сейчас голубой, мой Лёсик. А тогда ему как раз светила нехилая должность в комитете по городскому строительству или чему-то там подобному, не помню уже. А у нас ведь как? Все всё знают, но приличия на людях изволь соблюдать. Вот жена и понадобилась, чтобы ходить с ней, со мной то есть, на всякие протокольные мероприятия да на бизнес-тусовки, ну и вообще на случай, если вышестоящее начальство окажется совсем уж строгих взглядов…
– И как же, интересно, складывалась ваша семейная жизнь?
Девушка с шутливым рычанием бросилась Латышеву на шею:
– Вот сейчас загрызу тебя, злюка противный! Прекрасно складывалась! – Она повалила Латышева на пол, сама запыхалась и легла рядом, целуя. – Лучшей подружки у меня в жизни не было. Приятно, когда с мужчиной можно болтать обо всем на свете, и при этом он не лезет к тебе под юбку. Ах нет, душа моя, тебя это не касается! – Она схватила руку Латышева и зажала ее коленями. – Тебе всё можно. Всё. – И она передвинула его руку выше.
Латышев отстранился.
– Рассказывай дальше.
Она послушно кивнула.
– Ну вот. Я перевезла кое-какие вещички к Лёсику на Таврическую, так, формально, для тех случаев, когда мы принимали там гостей, а сама жила с бабушкой. Лёсик покупал мне дорогие шмотки, не в моем вкусе, правда, но что делать, приходилось терпеть некоторые неудобства, там же у них этот, дресс-код, будь он неладен. Но он и просто материально помогал, подкидывал деньжат и на лекарства, и на продукты. Познакомил меня со своим другом. Милым таким консерваторским мальчиком. Только вот к Лёсику он, кажется, не слишком-то был привязан. Даже обидно, правда. Больше пользовался его связями и деньгами. А бедный Лёсик страдал. Однажды сидим у меня на кухне, а он вдруг как заплачет и говорит: «Ты видела, какие у Котьки руки, какие красивые у него руки, я так люблю его руки…» – Девушка хотела сесть, но, помотав головой, опять улеглась возле Латышева. – Я, кажется, немножко опьянела, все кружится. Но дело не в этом. А в том, что тогда именно до меня и дошло, что любовь напрямую никак не связана с полом. И вообще с телом. И даже пространство здесь ни при чем… – Глаза ее теперь изучали какую-то невидимую Латышеву точку на потолке. – И даже время…
Она лежала, раскинув стройные ноги, красивая, отрешенная. Латышев изнывал от желанья и в то же время не мог заставить себя прикоснуться к этому существу, которому и названья он толком не знал.
– И вообще, я не люблю свое тело, оно только мешает…
Латышев протестующе взмахнул рукой:
– Знаешь, еще одного откровения я не выдержу. На сегодня, пожалуй, хватит.
Девушка повернула лицо и посмотрела в глаза Латышеву совершенно трезвыми, сухо блестящими глазами.
– Струсил, да? Струсил? А как же история про развод, разве не интересно?
Презирая себя за малодушие, Латышев подумал, что в этом шикарном подарочном наборе слишком много непонятных и, наверное, ненужных ему вещей. Он шевельнулся, собираясь вставать, но девушка прижалась к нему, обхватила его напрягшиеся плечи.
– Нет! Не уходи! Больше никаких откровений. Честное-пречестное! Просто какое-то время назад мне захотелось все расставить по местам. Привести свою жизнь в порядок. Никаких посторонних. Ничего лишнего. Как в этом гостиничном номере. И потом уже с чистого листа, так сказать, въезжать в новую квартиру. Что в этом такого? Ну в самом деле?
Латышев обмяк, подчинился, обнял ответно.
Девушка прижалась губами к его шее, к впадинке между ключицами, выдохнула, и тело Латышева сделалось вмиг невесомым.
– Вот так. Хорошо. Прежде чем уйти, полюби меня еще хоть немножко.
И она, не глядя, щелкнула телевизионным пультом.
В четверг все было так, как обычно. Девушка болтала без умолку, смешила его, умиляла постоянной готовностью к любви и не срывалась ни в какие депрессивные воспоминания. Иногда, как и в предыдущие дни, звонил ее мобильный. Девушка морщилась, бросалась, как и в предыдущие дни, искать его по звуку и находила в самых неподходящих местах: то в ящике комода, то под подушкой, то в ворохе набросанной в кресле одежды.
На звонки она отвечала довольно однообразным набором фраз: «Не могу. Полно дел». Или: «Созвонимся позже, сейчас не до лирики». Или: «Оставьте меня все в покое». Потом снова засовывала телефон «куда подальше, с глаз долой». Или вовсе отключала на какое-то время. Перехватывая беспокойный взгляд Латышева, отвечала, растягивая в улыбке детский рот: «С работы». Или шутливо: «Один зануда».
Все это могло быть правдой, и все это могло быть ложью. Латышев уговаривал себя не анализировать происходящее, потому что догадки, которые приходили ему в голову, были одна неприятнее, а порой и фантастичнее другой: от настырного влиятельного ухажера, о котором девушка умолчала, до чуть ли не преследования наркомафии. И тогда получалось, что вовсе не на деньги от проданной квартиры она тут шикует уже две недели в фешенебельной гостинице. Вот-вот, вполне в духе ее обожаемых мелодрам… Господи, да такую бесшабашную в любую историю втянуть ничего не стоит!
Латышев, завернувшись в простыню и притворяясь спящим, наблюдал краем глаза, как девушка, бормоча что-то себе под нос, голышом снует по комнате, подхватывая то с кресла, то с полу невесомые нарядные вещицы, как прикладывает их к себе, бегло смотрит в зеркальную дверцу шкафа, примеряя, и улыбается, и качает головой… Наконец она с видимым удовольствием облачилась в его вчерашнюю белую сорочку и некоторое время, помахивая длинными рукавами, стояла перед зеркалом, похожая на печального сказочного Пьеро. А потом, сложив пальцы пистолетиком, выстрелила в свое отражение, пошатнулась и прижала руку к винному пятну на груди.
Перестав дурачиться, она достала из шкафа свое бальное платье, накинула поверх лампы оранжевый платок, чтобы свет не бил в глаза Латышеву, и занялась шитьем.
Латышев поймал себя на чувстве, в котором никогда никому не признавался и которое только лет десять как перестало накатывать на него. Долгое время, оказываясь среди сверстников – сначала в школьной компании, потом в студенческой, потом в компании коллег-врачей, – он ощущал себя подростком, по ошибке допущенным в круг старших. Он принимал участие в умных разговорах, говорил что-то серьезное и значительное, не переставая при этом удивляться, что с ним держатся как с ровней, и радуясь, что обман его остается незамеченным.
Еще некоторое время Латышев, наблюдая сквозь ресницы за быстрыми движеньями иголки в пальцах девушки, размышлял, почему опять, спустя годы, вернулось то странное и беспокойное чувство, а потом заснул по-настоящему.
В пятницу Латышеву показалось, что прожили они с девушкой в этой комнате на девятнадцатом этаже несколько насыщенных лет. И герметичность их существования стала вдруг беспокоить его. Не то чтобы ему чего-то не хватало. Наоборот, всего было с избытком. А возможность безраздельного обладания девушкой, отсутствие необходимости делить ее с жизнью, находящейся за стенами гостиницы, только дополнительно его взвинчивала. Но было и другое: Латышев вдруг испугался, что надоест девушке, что она заскучает и внезапный их роман закончится раньше, чем он решится на радикальные изменения в своей жизни. Он толком и не знал, как ухаживать-то надо за такими барышнями.
Латышев усмехнулся, вспомнив, как дочь Татьяна называла возрастных состоятельных мужчин, обхаживающих красоток. Она называла их «папиками». Отвратительное слово, похожее на кличку для беспородных мелких собак.
Но какое такое «состояние» он мог, собственно, предложить? Квартира и машина останутся у Зинаиды, иначе и быть не может. Дача? Десять соток в карельской глуши и щитовой дом – сомнительная приманка для яркой молодой женщины.
Конец вечера снова прошел у телевизора, который девушка использовала исключительно как приставку к видеомагнитофону. Она удобно расположилась между коленей Латышева, худенькой спиной опираясь ему на грудь, и подпевала:
– «She may be the face I can’t forget…»
Внушительная пирамида из компакт-дисков, сооруженная на уголке телевизионного столика, казалось, вот-вот рухнет.
– А по прямому назначению телевизор ты не используешь?
– Это как же, душа моя? – безмятежно отозвалась девушка, прервав свое мурлыканье.
– Например, для просмотра новостей.
– О! – Девушка выпрямилась и уперла локти Латышеву в колени. – Полагаю, ничего полезного для себя я там не почерпну. Любоваться на мумифицированные дамские головы и стайку малопривлекательных политиков? Сомнительное удовольствие. – Она вернулась в исходное положение, кивнула в сторону пирамиды из дисков: – Уж если становиться овощем, то под руководством более талантливых ботаников. А может быть, тебе не нравится, как я пою? – Она кошачьим движением потерлась спиной о грудь Латышева. – Голоса, конечно, у меня нет. И со слухом, может быть, тоже проблемы. Зато от души. А это, – она опять показала на диски, – это, как восклицала героиня одного романа: «Dahin! Dahin!» Что можно при желании интерпретировать, если ты, конечно, английский в школе учил, как: «Escape!»
– Вот-вот! – Он ухватился за слово. – Завтра собирайся. Поедем куда-нибудь. А то все сидим в этом скворечнике. Куда бы ты хотела?
Девушка вывернулась из объятий Латышева, понимающе улыбнулась и заметила с забавной рассудительностью:
– До завтра еще надо дожить.
Назавтра и вправду все пошло как-то не так. Сначала Зинаида не хотела отдавать машину, скандалила, кричала, что и у нее тоже есть своя личная жизнь, а не только у него, что она все эти дни молчала, а теперь молчать не будет, и что планы на субботу она состроила уже давно, что у нее, между прочим, «есть человек» и не пошел бы Латышев к черту вместе со своей девкой.
При слове «девка» Латышев замер. Наверное, выражение лица его было жутким, потому что Зинаида струхнула, пролепетала что-то про «женское сердце, которое не обманешь», и ключи от машины ему в конце концов отдала.
Чтобы успокоиться, Латышев нарезал несколько кругов вокруг квартала. Вырулил к заливу, остановил машину, ступил на податливый песок прибрежной полосы. Туман, почти неделю накрывавший город, начал подниматься. Кое-где в разрывах проступало неожиданно синее небо. И луч солнца, вдруг срикошетив от стальной воды залива, резанул по глазам Латышева.
Он почувствовал необыкновенный кураж, сел в машину и через несколько минут уже парковался возле гостиницы.
Девушка, так же как и предыдущие дни, возилась на полу со своим платьем. В помещении пахло чем-то отдаленно знакомым, но этот запах заглушал другой, искристый, в пандан погоде, запах дорогих духов.
Она подняла от работы лицо. Макияж сегодня показался ему особенно ярким. Почти вульгарным. А может, дело было в солнце. Его было слишком много в комнате.
– Пожалуйста, задерни шторы.
Голос ее звучал глухо. Никакой еще вчерашней радости не было и в помине.
– Оставь это платье. Мы же собирались за город.
– Разве? – Она заслонилась рукой от яркого света и повторила: – Пожалуйста, задерни шторы.
Латышев прошел в комнату и замер возле окна.
– Господи, да что же это? – Похоже, увиденное сильно его поразило.
– Что? – скорее из вежливости, не поворачивая головы, спросила девушка.
– Что это там, напротив?
– Другой берег. А что, собственно, случилось?
Латышев задернул шторы. Волнуясь, прошелся по комнате, аккуратно переступая чрез платье.
– Господи, я и не знал, что это так близко!
– Что близко? – в голосе ее звучало едва скрываемое раздражение.
– Да берег! Другой берег! – Он скинул наконец плащ и сел у ног девушки. – Понимаешь, это, наверное, потому, что я никогда раньше не видел залив с такой высоты. Мне казалось, что он большой. – Девушка с удивлением подняла на Латышева глаза, и он поспешил объяснить: – Ну ясно, Маркизова лужа, и все же… Когда смотришь с уровня земли, видна только линия горизонта. Да-да, вот отсюда иллюзия бесконечности… Еще в детстве, когда я с родителями ездил, да и потом… Мне и в голову не приходило, что здесь рукой подать.
– Рукой подать… Ах, пусть больших разочарований не будет в твоей жизни.
Только теперь тон, которым говорила девушка, насторожил его. Некоторое время Латышев наблюдал за тем, как сосредоточенно обметывает она внутренние швы на своем бальном платье, а потом осторожно поинтересовался:
– Так мы едем?
– Сегодня вряд ли. – Пальцы ее быстро-быстро перебирали ткань.
Опять зависла пауза, которую девушка не спешила прерывать. Наконец Латышев собрался с духом:
– Скажи, мне остаться?
Девушка, не отрываясь от шитья, пожала плечами.
– Ты кого-то ждешь?
Она ответила уже с отчетливой досадой:
– Может быть. Не знаю. Ах, какое это вообще имеет значение!
Сердце у Латышева ухнуло, заныло тоскливо. Вот оно. Чего-то подобного он ждал все это время. Руки и ноги его сделались тяжелыми. Он опять почувствовал себя неуклюжим, ненужным, старым. Таким, каким он был до встречи с девушкой.
Он поднялся с пола и вышел в коридор. Девушка не остановила его.
На улице было холодно. Ветер с залива разгонял последние облака. Латышев сидел, положив руки на руль, и смотрел в лобовое стекло. День сверкал яркими, такими ослепительно ненужными сейчас красками.
Латышев повернул ключ зажигания и через десять минут уже был дома.
До вечера он пролежал в бывшей Татьяниной комнате, уткнувшись лбом в жесткую спинку дивана. Дважды заглядывала Зинаида. В первый раз не то спросила, не то констатировала со злорадством:
– Что, отставку получил?
Спустя несколько часов, заглянув и обнаружив Латышева все в той же позе, только фыркнула.
На фоне общей, волнами накатывавшей боли ноющую боль под левой лопаткой он почти не различал. Так он лежал, время от времени засыпая и почти тут же снова просыпаясь.
Встал задолго до рассвета, трудно распрямил тело. Подошел к окну, с отвращением посмотрел на сплошную стену дома напротив с темными еще окнами. Вернулся, опять лег.
Потом он слышал, как демонстративно шумно ходила по квартире Зинаида и как хлопнула за ней входная дверь. Потом еще несколько раз засыпал и просыпался. А потом зазвонил мобильный.
Первой его мыслью было не отвечать на звонок. И даже не смотреть на высветившийся номер. Но он подумал, что могут звонить из больницы, и встал.
– Ах, душа моя, только не бросай трубку и прости, прости за вчерашнее. Не знаю, что на меня нашло. Из-за солнца, наверное. Но знаешь, я совсем не могу без тебя, не могу…
Латышев не стал анализировать, чему лучше приписать резкие перепады настроения, которым была подвержена девушка: перенесенной в детстве психической травме, алкоголю или наркотикам. Все это уже не имело никакого значения. Он быстро оделся и вышел из дому.
За прошедшие сутки тело ее сделалось еще легче. Так ему показалось, когда он, истосковавшийся, подхватил девушку на руки.
Было около шести, и закат пылал во все окно, предвещая на завтра ветреную погоду.
Девушка лежала неподвижно, вздохами отвечая на ласки, и тело ее светилось сквозь слой цветочной, горьковатой на вкус пыльцы. А может, все это Латышеву только казалось.
Когда за окном стемнело, Латышев заснул. Сначала сон его был легким и счастливым, и левой стороной тела он продолжал чувствовать тепло, исходившее от девушки. Постепенно тяжесть стала наваливаться ему на грудь. Несколько раз он пробовал проснуться, вынырнуть, но тяжесть не позволяла этого сделать. Наконец последним усилием он открыл глаза.
В комнате было душно. Горел ночник. Девушка, обхватив колени руками, сидела в изножье кровати. Просто сидела и смотрела на него. От этого взгляда Латышеву стало не по себе.
– Что? Что случилось? – Он вытер ладонью мокрую шею. – Как душно.
– А меня знобит.
Она передернула плечами под пестрой цыганской шалью, отвернулась и теперь смотрела в темное окно. И Латышев тоже посмотрел в окно и увидел зеркально повисшую в пустоте комнату, себя и девушку.
– Как же это все унизительно…
– Что унизительно? – Сердце колотилось у него в самом горле.
– Что с людьми так можно.
– Господи, да как «так»?
– Зарывать. Ведь это, в сущности, дико. С обыденной точки зрения, по крайней мере. Вот только что человек любил. Ты еще все помнишь, его всего… – Латышев поежился и натянул на голое тело простыню. – А потом человека берут и зарывают. Как животные зарывают… – она усмехнулась, – …отходы своей жизнедеятельности. Вот так, лапкой. – И она поскребла пальцами по простыне.
Латышев сел в кровати, подумал: «Хоронит она меня, что ли?» Через силу обнял девушку, прижал к себе.
– Не слишком-то романтично для такой утонченной особы, правда? – Он гладил ее по волосам и видел свои чуть дрожащие руки.
Она встрепенулась:
– Ах, что ты, душа моя! Наоборот, все очень даже романтично. Это-то все и объясняет. Такой перевертыш. Низ и верх меняются местами. Черное становится белым. Понимаешь? – Девушка притиснулась ближе к Латышеву. – Там… – Она заговорщицки показала глазами на окно. – Тамсовершенно все равно. Ты же знаешь это, ты же врач. Мы тоже продукт жизнедеятельности, отходы, проще говоря. Не так-то легко примириться с этим, правда? Человек, тело, оболочка – это, оказывается, просто то, что остается от… – Она замялась, подбирая слово. – …от того, что там. – И она снова мотнула головой в сторону звездной тьмы за окном. – Это как раз и дарит надежду. Понимаешь?
Латышев коснулся губами лба девушки.
– Да у тебя и в самом деле жар.
Она рассмеялась, скинула шаль и забралась под простыню к Латышеву, стала тормошить его.
– Ерунда. Это от любви. Ты разве не знал, что от любви так бывает? Не знал? Что-то вроде лихорадки. Зато грудь всегда остается прохладной. Хочешь проверить? Хочешь? Не будь таким серьезным, по глазам вижу, что хочешь. Ну вот, хорошо… А если надо согреть руки, то это вот здесь, здесь… Горячо, правда? А потом мы будем смотреть какое-нибудь славное кино по видику, а потом ты пойдешь домой, потому что и мне, и тебе завтра на работу, и вообще, как здорово, ведь у нас настоящий роман, и спасибо тебе, душа моя, спасибо…
Утром после обхода Латышев позвонил девушке. Телефон в гостинице не отвечал. «Так ведь работа!» – огорчаясь, вспомнил он.
По мобильному тоже долго не удавалось дозвониться. Механический голос сообщал, что телефон отключен или находится вне зоны доступа. Часа через два, когда Латышев совсем извелся от беспокойства и ревности, она взяла трубку:
– Ну что ж ты шумишь, душа моя. У нас собрание только закончилось. А директор не выносит, когда мобильники звонят.
– Я буду в шесть.
– Ах нет. У меня бездна дел. И еще надо на новую квартиру заскочить. Там уже все идет на коду. Прежде созвонимся, хорошо?
Это было совсем не хорошо, но Латышев согласился и хотел уже отключить телефон, когда девушка быстро сказала:
– Я люблю тебя, люблю.
Латышев хватанул ртом воздух, не нашелся с ответом, которого, впрочем, никто не ждал, и потом еще минуту стоял возле окна в больничном коридоре с прижатой к щеке трубкой.
Остаток дня он провел как в чаду. Балагурил с молодыми сестричками, а Ксению Семеновну доводил до слез обращением «милая».
Было начало шестого, когда Латышева вызвали в приемный покой: по «скорой» доставили женщину и требовалась его консультация.
Он легко, через ступеньку, сбежал на первый этаж, быстро миновал длинный коридор между двумя отделениями, мысленно взмолился, чтобы это был не его случай, потому что сегодня ничего, ничего плохого произойти не должно ни с кем, и толкнул матовую стеклянную дверь.
Навстречу ему, испуганно моргая, поднялась из кресла молодая женщина. Латышев ободряюще улыбнулся и приступил к осмотру.
Случай действительно оказался не его. Латышев благодарно пожал холодные пальцы женщины, велел дежурной медсестре вызвать хирурга и с улыбкой обернулся к пожилой санитарке Валечке, которая орудовала мокрой шваброй возле батареи.
– И что ж это они сюда что ни попадя суют, – ворчала Валечка, скидывая на пол посторонний предмет, засунутый между батареинами. – Подожди, говорят, кто-то обронил, пусть полежит, авось спохватятся, так сколько можно терпеть беспорядок…
Валечка уже взмахнула шваброй, когда Латышев отстранил ее и, продолжая по инерции улыбаться, поднял невесомую, теплую на ощупь вещицу.
– Что вы, доктор, зачем же, я все сама уберу… – засуетилась Валечка. Потом, увидев лицо Латышева, испуганно прошептала: – Петр Сергеич, больше не будет такого, честное слово, не переживайте вы так…
И она выхватила из руки Латышева, скомкала и бросила в мусорное ведро маленькую нежно-малиновую перчатку.
Перчатка, описав коротенькую дугу, бесшумно упала в ведро и стала расправляться, как живая.
– Позовите Ксению Семеновну. Быстро. – Латышев, продолжая смотреть на перчатку, тяжело опустился на стул.
Через несколько минут, проклиная подворачивающиеся на скользком линолеуме каблуки, вбежала Ксения Семеновна.
– Пожалуйста… – Латышев не слышал ничего, кроме шума собственной крови в ушах, и поэтому говорил очень громко. – Пожалуйста, найдите мне историю болезни той женщины, ну, той, помните, неделю назад, которая убежала…
Ксения Семеновна понимающе кивнула, ринулась в соседнее помещение и через минуту положила на стол два тонких листочка с вклеенными результатами анализа крови.
– Клинический был ни то ни сё. Они дополнительное исследование провели. Лейкоцитарная формула… Вот.
Латышев скользнул глазами по цифрам и вдруг, холодея, почувствовал, как где-то, во вне, открылась дверь…
…Похожее с ним уже было. В детстве, в конце июля, в лесу под Выборгом.
Он заблудился, и нашли его только ранним утром следующего дня. И о том, что было ночью, он никогда никому не рассказывал, втайне надеясь, что все ему примерещилось.
Стемнело. Вдоволь накричавшись и наплакавшись, он примостился в развилке между двумя стволами и начал уже задремывать, когда случилось это: звуки будто отключили, всё до единого листочка замерло, а потом где-то снаружи открылась дверь, и по лесу прошел тихий вздох. И в тот же миг земное кончилось и все стало другим…
…Дверь, как и все предыдущие дни, была открыта. Латышев стукнул и вошел. В изголовье кровати горел ночник. Девушка охнула и натянула одеяло до самых глаз.
– Ты почему же не позвонил?
– Телефон разрядился.
Латышев скинул в прихожей плащ и прошел в комнату, успев боковым зрением заметить выдвинутый нижний ящик прикроватной тумбочки, полный каких-то склянок. Он встал спиной к кровати, а лицом к заливу, окруженному почти до самого горизонта прибрежными огнями, похожими на закинутую рыболовную сеть.
Он видел отраженную в окне комнату и девушку, которая, неловко свесившись с кровати, пыталась задвинуть ящик. Наконец, предательски звякнув, ящик поддался, и девушка устало откинулась на подушку.
– Сердишься? Не сердись. Пожалуйста, не сердись. Я пришла такая измученная. И вообще, тебе, наверное, лучше уйти. Выгляжу я ужасно.
– Какое это теперь имеет значение?
– Что значит «теперь»? – голос ее подломился.
– Какое значение имеют все эти мелочи после того, что ты мне сказала сегодня? Или уже забыла?
– Разве такое забудешь… Видишь ли, сначала я хотела сказать, что нам лучше расстаться. А потом не выдержала и сказала, что люблю тебя. Правда. Сама не знаю, как это вышло. Ты все еще сердишься?
Латышев смотрел в окно, туда, поверх сетки огней, где на месте бесконечно удаляющегося горизонта он видел отражение девушки.
– Ты и без своей косметики очень, очень красива. Но если хочешь, просто погаси свет, – не поворачиваясь, сказал Латышев.
Девушка выпростала из-под одеяла тонкую руку и нажала кнопку выключателя.
– Разве ты не ляжешь?
Латышев начал медленно раздеваться, чувствуя бездонные восемнадцать этажей пустоты под своими ступнями. Потом это чувство отодвинулось, и тьма внутри Латышева стала наливаться светом. Это было трудно, и это надо было удерживать. Но вскоре свет начал вытеснять все остальное. И наконец ничего, кроме света, в Латышеве не осталось. И он едва не заплакал от счастья, услышав, как девушка подвинулась в кровати, освобождая для него место.
Лёсику Латышев позвонил, когда все уже было кончено. Телефонный номер искать не пришлось. Еще раньше, в гостинице, когда девушка начала впадать в забытье и надо было перевозить ее в больницу, Латышев, собирая вещи, обнаружил в верхнем ящике тумбочки оставленную на самом виду записную книжку со всеми телефонами, которые могли ему пригодиться. Страничка с мобильным телефоном Лёсика была заложена карманным календариком, в котором оказались зачеркнутыми тринадцать дней октября и две ноябрьские недели. Первый день был днем их встречи в магазине, а последний – последним днем, когда она еще могла держать в руках карандаш.
Сначала Лёсик долго не понимал, кто ему, собственно, звонит по номеру, предназначенному исключительно для близких, после не верил, думая, что это глупый розыгрыш, а когда и понял, и поверил, шумно всхлипнув, сказал, что будет через час.
Все это время Латышев сидел за рабочим столом у себя в кабинете, спиной к ослепительному солнечному полдню, занявшему собой все окно, и старался не знать о том, что происходит сейчас, а может, еще не происходит, а только будет происходить в прозекторской.
Лёсик оказался моложавым ухоженным мужчиной. Сбросив кашемировое пальто вместе с накинутым поверх него белым халатом на лежак возле двери, он неуверенно двинулся в сторону Латышева, спохватился, вернулся за халатом, натянул его поверх пиджака, сразу уменьшился в размерах, рухнул на стул, и крупные слезы безостановочно полились по его гладко выбритому мучнистому лицу.
– Как все это нелепо, доктор… Я ее муж. То есть мы совсем недавно развелись. Но это ничего не меняет. Я все сделаю, как положено. С разводом – это, знаете, была ее инициатива. Мы жили порознь, но договорились, что сохраняем брак, пока это будет нас обоих устраивать. – Латышев не выказал ни малейшего интереса к последней фразе, но Лёсик зачем-то пояснил: – Стандартной ситуацию не назовешь, всякое в жизни бывает… И вот как-то она звонит и говорит, что встретила человека, и что они решили пожениться, и все у них по-серьезному…
– Когда это было?
– Когда? – Лёсик удивился необязательному вопросу, посмотрел в спокойное лицо врача. Ответил, раздражаясь: – Ну, если это важно…
– Это важно, – без всякого выражения подтвердил Латышев.
– Хорошо. Простите, доктор, я сам не свой. – Лёсик всхлипнул. – Первый раз она позвонила в начале лета. И я сказал, что, может, не надо спешить, у тебя же всегда семь пятниц на неделе. Но в августе мы встретились, и она снова заговорила о разводе. Она шикарно выглядела. Я порадовался за нее. Ведь ей не очень-то везло в личной жизни. А тут… Глаза у нее светились совершенно по-новому. Знаете, как это бывает, когда идешь по морскому дну, и вдруг под ногами внезапный обрыв, и глубина… Испуг и восторг. Вот такой у нее был взгляд. Это притягивало необычайно. И одета она была изящно и по-летнему ярко, в своем любимом стиле конца пятидесятых. На нее все обращали внимание. Впрочем, на нее всегда обращали внимание… Но теперь такая внутренняя свобода в ней появилась, такой полет, что я даже позавидовал. Хотя, знаете, того, что автомобилисты называют «сцепкой колес с дорожным покрытием», у нее никогда не было. Она сама так и говорила: «Живу абы как. Присев на жердочку». Все, что связано с бытом, с социалом, необычайно ее тяготило. Квитанции на квартплату копились у нее по полгода только потому, что ей, видите ли, тошно идти в сберкассу и стоять в очереди. А потом, естественно, не хватало денег на оплату. Тогда она звонила и со смехом сообщала, что мне пора исполнять свои супружеские обязанности. Счета, страховые полисы, посещение районной поликлиники, протечки труб, ремонт – все это было не по ней. Однажды нелегкая занесла ее в собес. Это было после смерти Екатерины Ивановны, ее бабки. Собственно, она пошла туда, как она выразилась, «из уважения к покойнице», получить какие-то похоронные гроши, «раз так положено». Потом хохотала до слез. «Представляешь, – говорит, – коридор узкий, духотища, огромная очередь, в основном пожилые люди, все чего-то ждут, высовывается из двери крепенькая, как табуретка, тетка и спрашивает: „Кто тут последний на погребение?“». Конечно, она плюнула и сбежала…
Лёсик говорил и не мог остановиться. Молчание Латышева было необъятной горой, которая с готовностью подставляла себя под безудержный камнепад его слов, поглощала их и становилась все больше.
– Ее квартира напоминала букет засохших цветов. Все хрупко, ненадежно, на живую нитку, дунешь – и не станет… Господи, какие вещи вспоминаются. Простите, доктор. Как теперь говорят, гружу вас…
– Она болела? Обращалась к врачам?
– Нет. Не помню. Обычные сезонные простуды. Правда, когда умерла Екатерина Ивановна… – Лёсик ахнул и поднял на Латышева белесые глаза. – Тоже от лейкемии умерла, кстати!.. Так вот, она рассказала тогда, что в детстве – она сказала, ей было лет одиннадцать-двенадцать, – у нее обнаружилась та же болезнь… Незадолго до того погибли ее родители, и у нее было нервное расстройство, и сначала все думали, что эти головокружения и слабость – от стресса, да еще переходный возраст… А потом начались носовые кровотечения. Вот так все и выяснилось. Она сказала, что ее долго лечили, что ей было очень-очень плохо, так плохо, что она даже хотела умереть, что она облысела от химиотерапии и потом, когда ее выписали из больницы, долго ходила в платочке, пока волосы совсем не отросли. И еще сказала, что ни за что на свете она больше такого не перенесет, ни за что… Но честно говоря, про болезнь я не очень-то ей тогда поверил. Думал, на нее смерть бабки так подействовала. Думал, хочет, чтобы ее пожалели еще больше. Она ведь такая впечатлительная и фантазерка. – Заметив, что перепутал прошлое и настоящее времена, Лёсик беспомощно вздохнул и шелковым платком промокнул лицо. – Значит, все эти годы был период ремиссии? Так это, кажется, называется?
Латышев смотрел на свои тяжелые руки, лежащие поверх стола, и молчал.
– И еще знаете, что она мне сказала тогда, в августе… – Лёсик снова удивленно моргнул припухшими от слез веками. – «Как хорошо, – сказала, – у меня будто груз с души упал, нет больше этой чертовой зависимости, этой неопределенности. Не надо мучиться и гадать, когда все случится, а можно наконец-то жить совершенно спокойно и свободно». Такая странная была фраза. Я тогда решил, что это о ее любви и о замужестве. Просто у нее все чувства, все переживания были… как бы это сказать… форте… Вообще, она казалась ребенком, случайно впущенным во взрослую жизнь…
Латышев встрепенулся:
– Да-да, вот именно, как же я сразу не догадался… – и тут же махнул рукой: – Простите и, пожалуйста, продолжайте.
– Я спросил, кто он, ее избранник. Она рассмеялась слову «избранник» и ответила, что он тот, о ком она только мечтала, и всё все в свое время узнают, а сейчас она занимается продажей бабкиной квартиры, потому что они с будущим мужем решили покупать недвижимость где-то в Испании или в Италии, не помню уже, какую страну она тогда назвала. А я сказал, как это глупо – лишиться собственного жилья, мало ли что в жизни бывает… И тогда она сняла коротенькие лайковые перчатки – она любила и летом щеголять в перчатках, – взмахнула ими, точно собиралась бросить вызов, и заявила, что теперь наконец-то все наверняка и никаких осечек больше не будет. – Лёсик улыбнулся и повторил один из присущих девушке характерных жестов. Потом снова поник, зажал коленями руки и так сидел какое-то время, тихонько покачиваясь. – Как странно, доктор. Она же привыкла, чтобы вокруг нее всегда был народ. Ведь она, кроме того что просто прелесть, – Лёсик опять сбился на настоящее время, – она же и прекрасный дизайнер. В ее вещах столько фантазии и шика… Просто ей было всегда лень думать о настоящей карьере. Так… крутилась. «Ленфильм» да частные заказы. И вот все начали звонить мне и спрашивать, куда она запропала, замужество, мол, еще не повод раздружиться со всеми. На мой вопрос она хмыкнула и сказала, что ей просто скучно. «Не о чем разговаривать» – так она выразилась. А она вот что… Я не думал, что у нее хватит духу вот так.
На этой фразе Латышев закрыл глаза и откинулся на спинку стула.
…Пока еще позволяли силы, девушка, полусидя в кровати, или обметывала очередной радостно-яркий шелковый шарфик («для приятельницы»), или рисовала фломастерами в блокноте диковинные, похожие на цветы платья – и ничего, ничего не говорила о болях, мучивших ее. Она, не спрашивая, что именно пьет, глотала анальгетики. И лишь однажды ночью, когда Латышев, обнимая спящую девушку, сам не понимая, что делает, провел пальцами от впадинки между ее ключицами дальше, по грудной кости, к низу живота, обозначая линию будущего вскрытия, она вдруг шевельнулась, сжала его руку и сказала тихим ясным голосом: «Не думай об этом».
– …Что же теперь делать, доктор? Что же теперь делать?
На этой уже неоднократно повторенной Лёсиком фразе Латышев очнулся. Руки его дрогнули, тяжело проволоклись по столу. Хрустнув ключом, Латышев достал незапечатанный конверт.
– Это вам от нее. Здесь все сказано, что и как надо делать. Я перевез из гостиницы вещи. Вам отдадут. – Латышев встал. – Примите мои соболезнования. И простите, у меня сейчас обход.
Начало декабря было сухим и морозным, а в день похорон, вышибая горячую слезу, дул ветер с залива. Народу проститься пришло много. Чьи-то лица казались Латышеву знакомыми.
Люди собирались во дворе перетекающими друг в друга группами и, словно подхваченные порывами ветра, то ускоряя, то замедляя движение, перемещались все ближе и ближе ко входу в морг. У входа опять происходила заминка, но полое пространство всасывало людей, потому что весь земной воздух оставался снаружи, и сколько бы человек ни вошло, помещение казалось пустым и гулким.
В узкое окно морга Латышев видел, как из машины вышел Лёсик, как мялся, неуверенно прощупывая ледяную корочку черными лаковыми ботинками на тонкой подошве, и ждал, пока шофер подаст ему с заднего сиденья букет белых лилий.
«Надо же, внутрь на машине пропустили», – по инерции удивился Латышев и так же по инерции стал наблюдать, как Лёсик плавно, словно танцуя на скользком асфальте, движется к моргу.
Когда Лёсик вошел, толпа провожающих раздвинулась, освобождая дорогу, потому что он был хоть и бывшим, но мужем покойной и как бы главным лицом. Заметив Латышева, Лёсик удивился, качнулся в его сторону. Однако Латышев то ли намеренно, то ли случайно отвернулся к запотевшему от людского дыхания окну.
Он стоял особняком, сутулый и худой, похожий на вытянувшегося за лето подростка. Его с беглым любопытством оглядывали. В этом однородном сообществе знакомых друг с другом людей только его никто не знал.
Иногда Латышев поворачивался от окна, и взгляд его недоуменно скользил сначала по выложенным белой керамической плиткой стенам морга, похожим одновременно на стены блока общепита, общественной бани и общественной уборной, потом с тем же недоумением перетекал на жмущихся друг к другу людей и примятое цветами платье из тафты.
Когда он закрывал глаза, картинка исчезала, оставался только праздничный запах, идущий от свежего лапника, разбросанного на полу.
Он ушел, не дожидаясь окончания церемонии. Ветер унялся, небо сделалось мутным, беспросветным. Возле подземного перехода на Латышева опять нестерпимо пахнуло хвоей. Там разгружали машину с елками.