Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма.
Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же…
Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, – это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море, к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было все, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.
– Робби! – крикнула Пат.
Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало.
Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом все выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы.
Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение – просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне – красивая, стройная фигура. И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, и что все это – непостижимое чудо.
– Робби! – снова позвала Пат и помахала мне рукой.
Я поднял ее купальный халат и быстро пошел ей навстречу.
– Ты слишком долго пробыла в воде, – сказал я.
– А мне совсем тепло, – ответила она, задыхаясь.
Я поцеловал ее влажное плечо.
– На первых порах тебе надо быть более благоразумной.
Она покачала головой и посмотрела на меня лучистыми глазами:
– Я достаточно долго была благоразумной.
– Разве?
– Конечно! Более чем достаточно! Хочу наконец быть неблагоразумной! – Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. – Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнце, и об отпуске, и о море!
– Хорошо, – сказал я и взял махровое полотенце. – Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть?
Она надела купальный халат.
– Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться.
– Это мы еще посмотрим, – сказал я. – Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование.
Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на «ситроене». Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться. Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда все кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду.
– Поедем домой, Робби, – попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.
– Домой? К фрейлейн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие…
– Домой, Робби, – сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. – Там теперь наш дом.
Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда наконец увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом.
Фрейлейн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема – сердце, якорь и крест, – церковный символ веры, надежды и любви.
Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба.
– Ну конечно, – сказал я.
– Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. – Она робко посмотрела на меня.
– Разумеется, – сказал я холодно.
– Свежекопченая камбала – это должно быть очень вкусно, – заявила Пат и с упреком взглянула на меня. – Фрейлейн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю.
– Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам все подадут.
Фрейлейн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем.
– Тебе в самом деле не хочется рыбы? – спросила Пат.
– Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней.
– А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно…
– Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня.
– Боже мой! – рассмеялась Пат. – Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
– А я нет, – сказал я. – Я не забываю так легко.
– А надо бы…
Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок.
– Начинаю забывать, – сказал я мечтательно. – Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался.
– И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло.
Я посмотрел на нее. Она была бледна, но все же улыбалась.
– Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, – сказал я и спросил горничную: – У вас найдется немного рому?
– Чего?
– Рому. Такой напиток в бутылках.
– Ром?
– Да.
– Нет.
Лицо у нее было круглое, как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом.
– Нет, – сказала она еще раз.
– Хорошо, – ответил я. – Это не важно. Спокойной ночи. Да хранит вас Бог.
Она ушла.
– Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, – сказал я. – Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем.
Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку:
– Ром «Сент-Джеймс», подумать только! На наших ребят можно положиться.
Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит.
– Тебя сильно знобит? – спросил я.
– Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош… Но я скоро лягу.
– Ложись сейчас же, Пат, – сказал я. – Придвинем стол к постели и будем есть.
Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик.
– Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его.
Пат отказалась:
– Нет, мне уже опять хорошо.
Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью.
– Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, – сказал я. – Все это, конечно, ром.
Она улыбнулась:
– И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище.
– Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать, лечь одному.
Она рассмеялась:
– Для женщины это другое дело.
– Не говори так. Ты не женщина.
– А кто же?
– Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить.
Она посмотрела на меня:
– А ты вообще можешь любить?
– Ну, знаешь ли! – сказал я. – Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет?
– Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот.
Я налил себе рому:
– За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой все по-другому, как-то проще.
Раздался стук в дверь. Вошла фрейлейн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость.
– Вот, я принесла вам ром.
– Благодарю вас, – сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. – Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения.
– О Господи! – Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. – Вы так много пьете?
– Только в лечебных целях, – мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. – Прописано врачом. У меня слишком сухая печень, фрейлейн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?..
Я открыл портвейн.
– За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями.
– Очень благодарна! – Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. – За ваш отдых! – Потом она лукаво улыбнулась мне: – До чего же крепкий. И вкусный.
Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фрейлейн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно неинтересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением. Наконец хозяйка обратилась ко мне:
– Значит, господину Кестеру живется неплохо?
Я кивнул.
– В то время он был так молчалив, – сказала она. – Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой?
– Нет, теперь он уже иногда разговаривает.
– Он прожил здесь почти год. Всегда один…
– Да, – сказал я. – В этом случае люди всегда говорят меньше.
Она серьезно кивнула и посмотрела на Пат:
– Вы, конечно, очень устали.
– Немного, – сказала Пат.
– Очень, – добавил я.
– Тогда я пойду, – испуганно сказала она. – Спокойной ночи! Спите хорошо!
Помешкав еще немного, она вышла.
– Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, – сказал я. – Странно… ни с того ни с сего…
– Несчастное существо, – ответила Пат. – Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится.
– Да, конечно… Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило.
– Да, Робби. – Она погладила мою руку. – Открой немного дверь.
Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, – с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоев, резеды и роз.
– Ты только посмотри, – сказал я.
Луна светила все ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем.
Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны.
Она слегка привстала.
– Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо?
Я подошел к ее постели.
– Ничего страшного. Ты будешь отлично спать.
– А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано?
– Пойду еще прогуляюсь по пляжу.
Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней.
– Оставь дверь открытой на ночь, – сказала она, засыпая. – Тогда кажется, что спишь в саду…
Она стала дышать глубже. Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго…
Может быть, думал я, может быть, – вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности – вот чего мне недоставало. Именно уверенности – ее недоставало всем.
Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада.
Я сидел на пляже и смотрел на заходящее солнце. Пат не пошла со мной. Весь день она себя плохо чувствовала. Когда стемнело, я встал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что из-за рощи выбежала горничная. Она махала мне рукой и что-то кричала. Я ничего не понимал – ветер и море заглушали слова. Я сделал ей знак, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать и подняла рупором руки к губам.
– Фрау Пат… – послышалось мне. – Скорее…
– Что случилось? – крикнул я.
Она не могла перевести дух.
– Скорее. Фрау Пат… несчастье.
Я побежал по песчаной лесной дорожке к дому. Деревянная калитка не поддавалась. Я перемахнул через нее и ворвался в комнату. Пат лежала в постели с окровавленной грудью и судорожно сжатыми пальцами. Изо рта у нее еще шла кровь. Возле стояла фрейлейн Мюллер с полотенцем и тазом с водой.
– Что случилось? – крикнул я и оттолкнул ее в сторону.
Она что-то сказала.
– Принесите бинт и вату! – попросил я. – Где рана?
Она посмотрела на меня, ее губы дрожали.
– Это не рана…
Я резко повернулся к ней.
– Кровотечение, – сказала она.
Меня точно обухом по голове ударили.
– Кровотечение?
Я взял у нее из рук таз.
– Принесите лед, достаньте поскорее немного льда.
Я смочил кончик полотенца и положил его Пат на грудь.
– У нас в доме нет льда, – сказала фрейлейн Мюллер.
Я повернулся. Она отошла на шаг.
– Ради Бога, достаньте лед, пошлите в ближайший трактир и немедленно позвоните врачу.
– Но ведь у нас нет телефона…
– Проклятие! Где ближайший телефон?
– У Массмана.
– Бегите туда. Быстро. Сейчас же позвоните ближайшему врачу. Как его зовут? Где он живет?
Не успела она назвать фамилию, как я вытолкнул ее за дверь:
– Скорее, скорее бегите! Это далеко?
– В трех минутах отсюда, – ответила фрейлейн Мюллер и торопливо засеменила.
– Принесите с собой лед! – крикнул я ей вдогонку.
Я принес свежей воды, снова смочил полотенце, но не решался прикоснуться к Пат. Я не знал, правильно ли она лежит, и был в отчаянии от того, что не знал главного, не знал единственного, что должен был знать: подложить ли ей подушку под голову или оставить ее лежать плашмя.
Ее дыхание стало хриплым, потом она резко привстала, и кровь хлынула струей. Она дышала часто, в глазах было нечеловеческое страдание, она задыхалась и кашляла, истекая кровью; я поддерживал ее за плечи, то прижимая к себе, то отпуская, и ощущал содрогания всего ее измученного тела. Казалось, конца этому не будет. Потом, совершенно обессиленная, она откинулась на подушку.
Вошла фрейлейн Мюллер. Она посмотрела на меня, как на привидение.
– Что же нам делать? – спросил я.
– Врач сейчас будет, – прошептала она. – Лед… на грудь, и, если сможет… пусть пососет кусочек…
– Как ее положить?.. Низко или высоко?.. Да говорите же, черт возьми!
– Пусть лежит так… Он сейчас придет.
Я стал класть ей на грудь лед, почувствовав облегчение от возможности что-то делать; я дробил лед для компрессов, менял их и непрерывно смотрел на прелестные, любимые, искривленные губы, эти единственные, эти окровавленные губы…
Зашуршали шины велосипеда. Я вскочил. Врач.
– Могу ли я помочь вам? – спросил я. Он отрицательно покачал головой и открыл свою сумку. Я стоял рядом с ним, судорожно вцепившись в спинку кровати. Он посмотрел на меня. Я отошел немного назад, не спуская с него глаз. Он рассматривал ребра Пат. Она застонала.
– Разве это так опасно? – спросил я.
– Кто лечил вашу жену?
– Как то есть лечил?.. – пробормотал я.
– Какой врач? – нетерпеливо переспросил он.
– Не знаю… – ответил я. – Нет, я не знаю… я не думаю…
Он посмотрел на меня:
– Но ведь вы должны знать…
– Но я не знаю. Она мне никогда об этом не говорила.
Он склонился к Пат и спросил ее о чем-то. Она хотела ответить. Но опять начался кровавый кашель. Врач приподнял ее. Она хватала губами воздух и дышала с присвистом.
– Жаффе, – произнесла она наконец, с трудом вытолкнув это слово из горла.
– Феликс Жаффе? Профессор Феликс Жаффе? – спросил врач. Чуть сомкнув веки, она подтвердила это. Доктор повернулся ко мне: – Вы можете ему позвонить? Лучше спросить у него.
– Да, да, – ответил я, – я это сделаю сейчас же. А потом приду за вами! Жаффе?
– Феликс Жаффе, – сказал врач. – Узнайте номер телефона.
– Она выживет? – спросил я.
– Кровотечение должно прекратиться, – сказал врач.
Я позвал горничную, и мы побежали по дороге. Она показала мне дом, где был телефон. Я позвонил у парадного. В доме сидело небольшое общество за кофе и пивом. Я обвел всех невидящим взглядом, не понимая, как могут люди пить пиво, когда Пат истекает кровью. Заказав срочный разговор, я ждал у аппарата. Вслушиваясь в гудящий мрак, я видел сквозь портьеры часть смежной комнаты, где сидели люди. Все казалось мне туманным и вместе с тем предельно четким. Я видел покачивающуюся лысину, в которой отражался желтый свет лампы, видел брошь на черной тафте платья со шнуровкой, и двойной подбородок, и пенсне, и высокую вздыбленную прическу; костлявую старую руку со вздувшимися венами, барабанившую по столу… Я не хотел ничего видеть, но был словно обезоружен – все само проникало в глаза, как слепящий свет.
Наконец мне ответили. Я попросил профессора.
– К сожалению, профессор Жаффе уже ушел, – сообщила мне сестра.
Мое сердце замерло и тут же бешено заколотилось.
– Где же он? Мне нужно переговорить с ним немедленно.
– Не знаю. Может быть, он вернулся в клинику.
– Пожалуйста, позвоните в клинику. Я подожду. У вас, наверно, есть второй аппарат.
– Минутку. – Опять гудение, бездонный мрак, над которым повис тонкий металлический провод. Я вздрогнул. Рядом со мной в клетке, закрытой занавеской, щебетала канарейка. Снова послышался голос сестры: – Профессор Жаффе уже ушел из клиники.
– Куда?
– Я этого точно не знаю, сударь.
Это был конец. Я прислонился к стене.
– Алло! – сказала сестра. – Вы не повесили трубку?
– Нет еще. Послушайте, сестра, вы не знаете, когда он вернется?
– Это очень неопределенно.
– Разве он ничего не сказал? Ведь он обязан. А если что-нибудь случится, где же его тогда искать?
– В клинике есть дежурный врач.
– А вы могли бы спросить его?
– Нет, это не имеет смысла, он ведь тоже ничего не знает.
– Хорошо, сестра, – сказал я, чувствуя смертельную усталость, – если профессор Жаффе придет, попросите его немедленно позвонить сюда. – Я сообщил ей номер. – Но немедленно! Прошу вас, сестра.
– Можете положиться на меня, сударь. – Она повторила номер и повесила трубку.
Я остался на месте. Качающиеся головы, лысина, брошь, соседняя комната – все куда-то ушло, откатилось, как блестящий резиновый мяч. Я осмотрелся. Здесь я больше ничего не мог сделать. Надо было только попросить хозяев позвать меня, если будет звонок. Но я не решался отойти от телефона, он был для меня как спасательный круг. И вдруг я сообразил, как поступить. Я снял трубку и назвал номер Кестера. Его-то я уж застану на месте. Иначе быть не может.
И вот из хаоса ночи выплыл спокойный голос Кестера. Я сразу же успокоился и рассказал ему все. Я чувствовал, что он слушает и записывает.
– Хорошо, – сказал он, – сейчас же еду искать его. Позвоню. Не беспокойся. Найду.
Вот все и кончилось. Весь мир успокоился. Кошмар прошел. Я побежал обратно.