Порог невозврата Кодар Ауэзхан
– А ну, брось топор, верней, медленно опусти его на пол.
Ошарашенный сосед немедленно исполнил приказание.
– Ты это того, не шути! Эта штука ведь стреляет! – вскрикнул он напоследок.
– Думаешь, инвалиды оружие не умеют держать? Еще как умеют. Вообще, ты не воспринимай всерьез мое инвалидство. Мой образ создан как бы в назидание потомкам. Я не инвалид, а пародия на ваше социальное и национальное инвалидство. Мы, казахи, по словам одного своего классика, столько раз умирали и возрождались, что и не помним себя в первозданном величавом виде. То мы зависели от иранцев, то от китайцев, то от монголов и каждый из них ломал нам хребет, пересоздавал по своему образу и подобию. Все эти перипетии как бы отлиты в моей фактуре: у меня высокий арийский лоб, широкие монгольские скулы, хитрые узкие китайские глаза. Позвоночник мой не перебит, но нервы, отвечающие за движение съедены в нем вирусом полиомиелита. Так и наше общество крайне заражено вирусом политизации. Мы сейчас не смотрим на себя, не выясняем, в каком состоянии мы находимся. Это в нас говорит комплекс инвалида. Ведь инвалид всегда хочет казаться лучше, чем есть. Он старается по возможности скрыть свои недостатки и выпятить малейшие свои достоинства. Вот и мы откровенно хотим казаться лучше, чем есть, пусть у нас самая высокая подростковая смертность в мире, но мы объявляем себя лучшими в Европе и Азии, лучшими во всем человечестве. Но при этом, как передо мной – костыли, за нами волочится хвост атавизма с такими неотразимыми прибамбасами как племенная идентичность, культ ханской семьи и любовь к жизни на халяву! А молодежь наша готова есть все, что бы ей не предлагали – пиццу, суши, западную музыку, восточные единоборства. А наше, свое, национальное, с каждым годом становится все невостребованней. Особенно это касается нашего языка. Хотя для него у нас созданы самые льготные условия, другие народы учат его как из-под палки. Так нам бы успокоиться, расслабиться, приняться, наконец, за развитие культуры, искусства, философии, но нет, наш казахский язык, как девушка на выданье, над которой бдят сонмы нянек и повитух, которые уже взрослую девушку опять кладут в колыбельку, обрубая ей все, что не соответствует колыбельному размеру – размеру их убогих представлений о языке. Из языка поэзии и эпоса они хотят сделать топорный канцелярский язык, где половина современной лексики не у народа взята, а придумана горе-умельцами от языкознания.
Айхан сделал паузу. Потом воззрился на казаха, потупив глазки посматривающего на свой топор.
– Нельзя из языка выхолащивать главное – его душу, иначе язык из средства общения превратится в топор, отсекающий все цветущее и жизнеспособное. Кто вам дал право так уродовать свой родной язык? Земляк, а ну, подними топор!
– Но зачем? – сосед, нагнувшись, поднял топор.
– Ты съешь его, – невозмутимо отвечал Айхан.
– Но как, ага? Я же не смогу.
– А размахивать топором ты смог? Угрожать им сумел? И вообще, как ты посмел ворваться в чужую квартиру с этим своим троглодитским топором? Это опасное оружие в руках пьяного человека! Если ты чем-то недоволен, мог бы вызвать милицию! Но вот так врываться и творить самосуд – тебе никто не давал такого права!
– Но я же…
– Заткнись, умница! – Айхан нацелился прямо в лоб трясущемуся соседу.
Потом, озираясь, он прошелся взглядом по всем присутствующим. У всех был такой жалкий, испуганный вид, что он рассмеялся.
– Всё, друзья, концерт окончен. Зрители расходятся по домам.
– Но Айхан, так нельзя, – залепетал сын великого классика, – давай отпустим этого, пусть он извинится и катится. А мы посидим, разберемся во всем.
– А в чем тут разбираться? Ты как всегда стоишь на своем, ну и мы на своем. Так что, давайте расходиться. А с этим я сегодня точно разберусь, – подытожил свою мысль Айхан.
Но не успели присутствующие подняться с мест, как сосед, бросив на пол топор, побежал, вскочил на подоконник и сиганул в открытое окно. Все побежали к окну, но соседа нигде не было видно.
– Ребята, айда искать, пока не поздно! – вскричал Игорь, и все побежали вниз.
Агзамов хотел было помочь Айхану, но тот его только похлопал по плечу.
– Агзам Агзамович, живи теперь сто лет. Ты, как и всякий казах, неуязвим для земного суда. Скажи теперь, хочешь ли вернуться в свою прежнюю жизнь или останешься с нами?
– А кто меня вернет в мою прежнюю жизнь? Разве это возможно?
– Все зависит от твоего выбора. Если хочешь вернуться к своей прежней жизни, наш шаман вернет тебя.
Агзамов пристально посмотрел на шамана и сказал:
– Знаете, давайте не будем испытывать судьбу. Возврата к себе прежнему я уже не выдержу. Я понял что-то такое, с чем я уже вряд ли захочу расстаться. Слишком многое мной пережито. Так что, дайте, пойду, глотну воздуха, потом посмотрим. Шаман, я поручаю тебе Айхана, – сказал Агзамыч и зашагал к двери.
Выйдя, он повернул за угол и увидел Игоря и Таната, несущих соседа на носилках к скорой. Маньки нигде не было видно. Мужчина на носилках вырывался и кричал, но идущий рядом медбрат крепко держал его за руки, а ребята бодро тащили к машине. Агзамов поднял голову и увидел открытое окно на четвертом этаже. Рядом с ним стоял развесистый карагач. Под деревом валялся надломившийся сук с пышной листвой. Видимо, «герой» в падении зацепился за сук и это спасло ему жизнь. У Агзамова отлегло от сердца и он повернул в сторону остановки. На остановке стояла женщина с грудным младенцем, кроме нее никого не было. Агзамыч подошел и встал с ней рядом, сам не понимая, что он тут делает и какой автобус ожидает. Вдруг женщина повернулась к нему и сказала: «Хотите купить ребенка? Я его могла бы продать. Вы с виду такой положительный. Наверное, есть жена, семья, вам лишний ребенок не помешает?».
– Видите ли, – неуверенно произнес Агзамов, не зная как продолжить.
– Посмотрите, какие у него родинки! Показала женщина, чуть распеленав ребенка. – Это значит, что он – носитель хварны, причем царской хварны, такие дети рождаются раз в столетие, – продолжала убеждать его женщина.
«Сегодня почему-то все помешались на хварне», – грустно подумал Агзамов.
– Но почему Вы его тогда продаете? – спросил он у женщины.
– Понимаете, он незаконнорожденный. Я родила его по любви, но не в браке. Его отец – классик нашего кино, но… Но он не желает признавать этого ребенка. А я… я не хочу, чтобы он рос нищим. Уж лучше пусть умрет.
– Я бы взял его, – искренне произнес Агзамов. – Но я в разводе, у меня нет ни семьи, ни работы, ни дома. Мне попросту не на что жить. И все же…
Он протянул было руки к ребенку, но было поздно, женщина увидела приближающуюся машину, и когда до нее осталось несколько метров, подбежала и положила на асфальт ребенка. Вскоре стало даже видно, как водитель повернулся к пассажиру и о чем-то с ним разговаривает. Агзамычу внезапно изменило привычное ему благоразумие. В каком-то нечеловеческом порыве он бросился за ребенком, но упал, сбитый машиной. Раздался визг тормозов. Все это произошло в мгновение ока. Последнее, что пронеслось в его мозгу: «Опять не успел!». Но это было не самым последним его впечатлением.
Его раздробило на тысячи кусков и в последнем проблеске сознания ему казалось, что он летит в Америку в салоне комфортабельного самолета, но вдруг могучий «Боинг» врезался во что-то несокрушимое. И это несокрушимое было еще более несокрушимее, чем он, Агзамов. Но эту мысль он так и не смог додумать.
Вместо эпилога
Манька сидит у себя дома и смотрит телевизор. По телеку передают случай с Агзамычем. Она видит покореженный бампер «Ауди», труп Агзамыча и его перекошенное то ли от гнева, то ли от боли лицо. Что интересно, ребенка, видать, не задело. Мать, стоя в толпе, вновь держит в руках запеленутое дитё. Но Маньку поражает неестественное запрокинутое лицо Агзамыча.
– Господи, да это же он! – всплескивает она руками. – мама, мама, иди сюда! Твой муж умер!
Вбегает мама Маньки, молодящаяся брюнетка с длинными волнистыми волосами.
В кадре Агзамыча кладут на носилки и несут к скорой. Лоб у него разбит, со рта течет кровь.
– Доченька, доченька, не смотри! – подбегает она к Маньке и закрывает ей глаза.
– Нет, почему же? – вырывается она из-под рук маменьки. – Я должна насладиться этим зрелищем. Это ведь я должна была его убить, и убила бы, если б мне не помешали! Я даже подготовила красочное видео, которое он должен был бы посмотреть перед смертью. Вот оно, смотри! – достает из сумочки кассету и всовывает в видеомагнитофон.
Дочь с мамой садятся по креслам у журнального столика с шампанским и двумя бокалами. Изображение дрожит, но вскоре на экране появляется Манька.
– Это будут твои последние кадры! – заявляет она с экрана. – Я не зря таскалась с тобой с тех пор, как ты попал в эту историю. Ты и попал-то в эту историю исключительно благодаря мне. Не нужен ты не Нуриеву, ни этим моим хухрикам, ни тем более, власти. Это все я подстроила, начиная с ордена и до судилища в микрах. Для этого мне пришлось со всеми переспать, вплоть до твоей секретарши, но что не сделаешь для того, чтобы сжить со свету своего папашу, который породив тебя в порыве бешеной страсти, бросил потом на произвол судьбы. Да, я твоя дочь от твоей первой жены, о которой теперь никто и не знает! А разве не она тебя сделала человеком? Печатала на машинке твои труды, устраивала пресс-конференции. Потом случилась эта страшная история с твоей книгой! Но и тогда она не покинула тебя, была рядом. Но потом бросился в пропасть этот Адоев, а тебе пришлось писать покаянное письмо. После этого ты как с цепи сорвался! Бросил нас с мамой и уехал в археологическую экспедицию. С тех пор ты не возвращался. Я росла, как в поле трава, мама с горя бросилась в религию. Неожиданно в ней открылась способность к целительству и предсказаниям. Но ее интересовал только ты, она решила во чтобы то ни стало отомстить тебе, убить тебя. Но уже просвещенная в мистике и демонологии она поняла, что ты особый, что тебя защищает хварна. Но она знала также, что любое отступление от своего пути лишит тебя хварны, с тех пор она стала сбивать тебя с пути, ввела в высшее общество, сблизила с властью, поссорила с оппозицией. Да, да, это все дело рук скромной, хрупкой женщины, которая являлась тебе под разными обличьями, но ты никогда не узнавал ее, ибо никогда не любил! Потом подросла я и решила убить тебя, несмотря ни на какую хварну. Ведь к этому времени в маме проснулось милосердие, она решила вновь сойтись с тобой, если ты устроишь меня в МГИМО. Но когда она через столько лет пришла к тебе с этой просьбой, ты не пустил ее даже за порог своего дома, говоря, что не хочешь разрушать свою новую семью. Тем самым ты подписал себе приговор. Теперь мы решили не убивать тебя, а лишить всего, чем ты дорожишь – уважения, положения в обществе, твоей новой семьи, незыблемого авторитета и ткнуть тебя мордой в дерьмо уличной жизни, в сообщество бомжей и неудачников, оставшихся на обочине жизни. Но ты впервые увидел в них людей, и это стало вновь обогащать тебя, укреплять тебя. К твоему удивлению они, хотя некоторым из них ты в свое время перекрыл кислород, оказались не мстительны, а мудры. В принципе они даже не считали, что ты им в чем-то помешал. Но об этом прекрасно знали мы с мамой.
Тут мать выдернула у дочери пульт и выключила видео.
– Мы тогда проиграли… – горько сказала она в сторону дочери. – Его спас этот дикарюга Айхан, иначе наш палач снес бы ему голову.
– Но ты же видишь, он же потом сам ушел из жизни. Может, это твой запасной вариант? – заговорщически посмотрела дочка на мать. – Ты решила сыграть на его любви к лжесостраданию и подослала к нему эту бродяжку с ребенком?
– Как ты догадалась?
– Я же все-таки твоя дочка! – рассмеялась Маша.
– Запомни, дочка, – есть только одна война: война между мужчиной и женщиной. И в ней всегда побеждать будем только мы! – сказала мама и, улыбаясь, чокнулась с дочкой бокалом шампанского. Но потом в ней как будто что-то проснулось. Она поставила бокал на столик и стала подниматься с кресла.
– Нет, дочка, я пить не буду. Сегодня мне нельзя. Сегодня я должна прочитать свою эонную молитву, и тогда она, наконец, сбудется.
– А эон это сколько?
– Это период времени, в миллионы раз превышающий жалкую человеческую жизнь!
ЭПИЛОГ
В своем занебесном чертоге за огромным письменным столом восседает Ахурамазда в просторном персиковом халате, подпоясанном зеленым кушаком. В левой руке он держит ваджру – копье со сверкающим острием, над которым стоит некое потрескивающее сияние. То же сияние стоит над его огненно-рыжими волосами, ниспадающими ниже плеч. Сияние божественного фарна столь нестерпимо, что, кажется, сейчас раздастся разряд грома, и от бога останется только горстка пепла. Между тем, бог пытается стучать по клавише компьютера, при этом он отпускает ваджру, и та падает, рискуя сразить монитор, бог хватается то за ваджру, то пытается отстукать букву, и, наконец, не выдержав, кричит:
– Даэна!
Входит нестерпимо красивая секретарша.
– Да, мой Господь!
Бог, поймав ваджру, любуется на свою секретаршу.
– Неужели я так красив?
– А как же, Господь! Я же всего лишь образ твоей души, а у вас и тело есть, и оно при вас. Посмотрите на себя, как вы великолепны!
Бог озирает себя и расплывается в довольной улыбке.
– Да, я само совершенство.
Потом опять смотрит на секретаршу.
– Но ты… ты даже меня совершенней!
– Я просто отражаю совершенство вашей души!
– Ну-ка, скажи тогда, что означают твои ноги?
– Быстроту вашей мысли, Господь!
– Колени?
– Гибкость вашей мысли!
– Хм… а эти… как их… б-бедра?
– Полноту и зрелость вашей мысли!
– Ты хочешь сказать, что я только о них и думаю?
– Вовсе нет, вы думаете о гораздо более глубоких вещах!
– Хм… и где же это находится?
– Это находится так глубоко и в такой дремучей чаще. Это нечто зияющее, которое вечно зовет в себя, но стоит туда попасть, как становится так липко, как… как…
– Как, как, закакала тут мне – как где?
– Как во всякой грязной, развратной, похотливой мыслишке! – не выдерживает секретарша.
– А согласись, что и ты, и я не чужды этой мысли или как ты говоришь, мыслишки! – весело смеется бог.
– Да, ничто человеческое нам не чуждо, – улыбается секретарша.
– Но почему тогда это вожделенное место не расположено на лбу? – недоумевает бог.
– Тогда никому не было бы интересно, – мудро ответила секретарша. – Притягивает только то, что невидимо, темно и липко. И чем больше хочешь отлипнуть от этого, тем больше в это влипаешь. А зачем вы меня собственно вызывали?
– Да я тут одну ошибку нашел в списке, обладающих хварной. Хочу исправить, но разве с этой ваджрой освоишь компьютер.
– А вы отложите его в сторону!
– Что – ваджру? Ты в своем уме? Это никак нельзя.
– Почему?
– Это же мое божественное достоинство!
– И вы с ним никогда не расстаетесь – ни днем, ни ночью?
– Да, он всегда при мне. Представь, если он вдруг сорвется, весь мир рухнет.
– Ну, тогда отдайте его мне. Я подержу, а вы разберетесь со своим списком.
– А ты не рухнешь?
– Если рухну, то только с ним. И никогда его не упущу!
Бог простодушно бросает свою ваджру секретарше, но тут происходит что-то ужасное – гром и молнии, копоть и чад, – все заволакивается дымом. Секретарша куда-то исчезает, а вместо нее из клубов дыма и огня выходит Агзамов с лицом в крови и копоти и склоняется в земном поклоне перед Господом.
– О, великий Ахурамазда, я спас ребенка!
– Зачем?
– Чтобы предстать перед тобой!
– И чтобы я увенчал тебя сиянием хварны.
– О, да!
– Тогда возвращайся на землю!
– За что?
– За самозванство. Пойми, ты всегда занимал чужое место. Сегодня до меня дошла молитва, и не от кого-нибудь, а от твоей первой жены! Ну, я сразу за компьютер, он же у меня самой последней модификации.
Бог изящным движением руки включает компьютер, который несмотря на конец света, работал как в будни.
– Вот смотри, я пишу на компьютере «Агзамов», а эта фамилия стирается и вместо нее проступает «Муканов». В небесной канцелярии иногда бывает такое. Как звали твоего отчима?
– Му-му-муканов, еле выдавливает из себя Агзамов.
– Вот видишь, значит, ты рожден не от Агзамова, а от того, кого ты считал своим отчимом. Это произошло, когда твой отец сидел в тюрьме. Но, по-своему благородству, он признал тебя своим сыном. Поэтому нет у тебя никакой хварны. Тем более, жреческой. Вертайся на землю и сумей найти себе предназначение. И вообще, мне сейчас некогда.
Бог выходит из-за стола и, пнув под зад Агзамова, бежит за секретаршей.
– Даэна, отдай ваджру! Отдай, сучка!
Гоняется за ней по облакам и кабинетам.
– Не видать тебе этой палки, как своих ушей! Надо же, за единственным своим инструментом не уследил! И тебя-то называют самим совершенством?! Но если ты ошибаешься, к чему ты нужен? Теперь я буду править этим миром, я, Анхра-манью, Манька-Обманка!
Разражаясь гомерическим смехом, секретарша, слившись с ваджрой в несокрушимый болид, скрывается в глубинах космоса.
…………………………………………………………………………………
Агзамов открывает глаза в больничной палате и ему кажется, что все это сон. Но нет, он лежит на больничной кровати с забинтованной головой и с единственным глазом, скорее похожим на гнойную рану. Глядя в сторону окна, он медленно говорит:
– Да… Не вышло из меня спасителя человечества, даже человека не смог спасти. А эти недоросли хотят, чтобы я их за руку привел в культуру, сказал всем, что они не обезъяны. Нет, дорогие, это самим надо доказывать, причем всю жизнь. Надо же, собрались в Америку! Нужны вы там больно! Она утопает в собственном счастье. А как же, это страна победившего феминизма! Вон даже конец истории объявила, правда, почему-то устами японца. Да и вы если и нужны ей, то только для того, чтобы вправить вам мозги и заставить вас говорить то, что нужно ей, а не вам. Вот так-то… Если я чего-то и боюсь, то этих ужасных мисс Ноль, обритых женщин, ведь господство женщин – это всегда сведение всего к нулю. Ведь из них ничего не выпирает – ни мозгов, ни прочего. Случилось непоправимое – мир стал однозначно однополярным, правда, теперь он идет не к плюсу, а к минусу, где правит не голова, а жопа и прочие жопоголовые элементы. Мне теперь за державу обидно. Она теперь стала банановой республикой с интеллектом Чунга– Чанга… Вот до чего довела жополизация!.. Жизнь мудрее теорий и никогда не кончится, кто бы что ни говорил. Завтра я открою окно, и меня волною свежего воздуха окатит вечно синее небо, или улыбающийся Кок Тенгри, Вечный Небесный Бог. Не надо мне никакой хварны, лишь бы Тенгри наш победно шел по Земле… Но что это со мной? Мне все хуже и хуже… Я не…
Агзамов в пароксизме страха теряет сознание – окончательно или нет, бог его знает…
Сальто мортале
Манька-Обманка летела по космосу туда-сюда, с востока на запад и с запада на восток и вдруг каким-то образом очутилась на планете Земля. А там, как известно, земное притяжение. Вот и кинуло ее на землю, а сверху еще и ваджра упала. Так закончилось состязание женщины с мужским всепроникающим началом. Тут возник Ахурамазда, как всегда сиятельный и с фарном над головой.
– Ну, как, не по Маньке шапка оказалась.
– Господи, помилуй! – прокричала из-под ваджры Манька-Обманка.
– Э, нет, это не я решаю. Вот если бы тебя кто-то из землян пожалел…
Тут как был в больничной пижаме и с забинтованным лбом возник перед Богом Агзамов.
– Я… Мне… Я жить хочу! – вдруг отчаянно вскричал классик. – Придумайте что-нибудь, умоляю.
– А ты не мог бы пожалеть эту несчастную девушку.
– А кто она?
– Ты мог бы спросить чего-либо полегче? Как «кто она»? Известно «кто» – женщина. Только ее не я создавал. Ее Анхра-Манью создал. А я, признаться, из жалости придал ей человеческий облик. Вместо льда, который был в ее груди, я вложил туда сердце. Тоже не бог весть какое чудо, но, все же, оно способно на чувства.
– Тогда в чем ее вина? Почему ее надо пожалеть?
– В частности, она хотела убить родного отца. Кстати, отцом своим она считала тебя.
– Меня? Так вот откуда все мои напасти?! Но почему меня? Я не помню, чтобы у меня была внебрачная дочка.
– Самое смешное, она тебе действительно не дочь и ты не отец ей…
– Но тогда как же так? Почему возникла эта вся катавасия?
– Это все – происки ее матери, твоей бывшей жены. Она так возненавидела тебя после развода, что и дочь свою от другого мужчины воспитала в ненависти к тебе, нашептав ей, что ты – ее негодный отец. И все же, между полами не должно быть ненависти, между ними должна быть любовь. Когда нет любви, мир погружается в холод ненависти – космический холод, где царствует не тварь, а утварь. Все это отдаляет творца от творения. Ведь я тоже жив только вашей любовью. Вот и получается, что крах любви в этом божьем мире – это и крах бога, и крах человека, что бы там они ни грезили о своем величии… Нет, я не умер, я на грани. Ах, если б знали вы как трудно эквилибрировать на грани, вибрировать там, где нет ни отклика, ни чувства. В этом захламленном машинами и тщеславием мире я больше всего люблю писателей и поэтов. Если я пока еще жив, то только трепетом их сердец, их тоской по вселенскому общению. В общем, сделаем так, я же когда-то дал тебе хварну, а потом ее забрал, но я могу тебе ее вернуть, если ты простишь эту девушку не как чью-то дочь, а как тварь божью, чье сердце – часть божественного помышления.
– Для меня это не так легко, Господи!
– Но ты же тогда хотел спасти того малыша, попавшего под машину.
– Но он не сделал мне ничего плохого!
– Но и ничего хорошего! Просто ты пошел на этот жест из-за тщеславия, чтобы отличиться передо мной. А вот теперь я прошу тебя, а ты не хочешь. Это же надо – сколько в тебе ненависти к этому глупому и беззащитному существу!
– У меня одна жизнь, Господи, и я не заслужил, чтобы мне так мстили!
– Но если ты ей будешь мстить, это же будет только актом умножения зла в этом мире.
– Господи, я кажется что-то понял… Ты, кажется, вразумил меня, Господи…
Дай подумать… додумать эту мысль!
– Вот и думай… а как надумаешь, напиши книгу, но муза в данном случае будет для тебя только обузой. Поэтому я сейчас превращу ее в гусиное перо, легкокрылого Гермеса, посредника между мной и тобой…
Дует на Маньку-Обманку и превращает ее в гусиное перо.
Оно кажется таким легким, воздушным, но когда бог поймав ее, бросает Агзамову, тот сгибается под ее тяжестью и непроизвольно взмахнув руками, упускает перо, игриво вспорхнувшее в воздух.
………………………………………………………………………………
Агзамов так и просыпается в больничной палате с руками, протянутыми в вверх, к потолку.
– Перо! Верните мне перо! Мое божественное перо. Я прощаю эту тварь, о, Господи! Мало того, я, наконец, напишу всю правду о себе, чего бы мне это не стоило!
Руки его плетьми падают на постель, голова – на подушку и он опять проваливается в сон.
Из открытого окна, перевернувшись в воздухе, опускается ему на грудь белое гусиное перо. Агзамов во сне счастливо улыбается. Так, как будто бы это перо и во сне щекочет ему ноздри…
Непрошеные гости
Агзамов в больничной пижаме сидел у окна на стуле и читал газету. Обстановка в палате была самой спартанской. Напротив окна стояла койка с покрывалом и подушкой, рядом – тумбочка и собственно, более ничего. В дверь постучались.
– Да, заходите, – благодушно отвечал Агзамов.
Дверь открылась и вошла стильно одетая Манька все с той же лысой головой, а за ней, кто бы вы думали, – сам Агзамов Агзам Агзамович, в дорогих очках, с кейсом из крокодиловой кожи и в той же коричневой тройке, которая по законам элементарной логики давно должна была быть продана бандитами из подземелья. Они быстро прошли в палату и человек в роскошной тройке с несколько извиняющейся улыбкой настоящего, супернастоящего Агзамыча протянул руку для приветствия. У человека в больничной палате как-то абсолютно невежливо опустилась челюсть и выпала из рук газета. Повисла неловкая пауза. Сверхнастоящий Агзамов все также продолжал стоять с протянутой рукой.
– Да опусти ты свою швабру! – подошла к нему Манька и опустив ему руку повернулась к Агзамычу.
– Что – глазам своим не веришь? Можешь ущипнуть себя за нос, но это ты и только ты и другого тебя больше быть не может!
– Но я же… вот он же я… – беспомощно пробормотал Агзамов. – Я – живой, как видите…
– Это ты для себя живой, – безапелляционно заявила Манька. – А для всех ты отныне будешь гражданин Индии – Премчанд Сантаяна. Для удобства можешь считать это своим вторым воплощением. Нирваны не получилось, уж слишком много грехов на тебе. Как бы то ни было тебе уже больше не быть Агзамовым.
– Это с какой стати? – возмущенно произнес Агзамов. – Ты что Господь Бог, чтобы лишать меня собственной сути?
– А суть Агзамова – другая! – грубо оборвала его Манька. – Он – добрый, милый, уступчивый, очень воспитанный и великодушный! – улыбнулась она под конец. – Нашему времени не нужен Агзамов, общающийся со всякими бичами и бросающийся под машину, нам нужен стопроцентно предсказуемый Агзамов, не выкидывающий никаких фортелей. Но поскольку ты нас убедил, что ты – существо неуправляемое, мы создали тебе замену. Знакомься, это киберагзамов, созданный по твоему генотипу и стереотипу мышления. А управляется он импульсами моего мозга, ведь я твое естественное продолжение. – А ну-ка, киба, покажи свое искусство, – воззрилась она на робота.
Он некоторое время смотрел на нее, старательно воспринимая необходимые указания, потом подошел к Агзамову, поднял его со стула, усадил на кровать и участливо посмотрев в глаза, как это было свойственно только Агзамову, начал свою речь.
– Дорогой Премчанд, я понимаю, что новая твоя идентичность пока совершенно чужда тебе и вызывает полное отторжение, но это же временное явление, скоро ты привыкнешь к нему. И на этом пути утешай себя тем, что это твоя жертва во имя развития твоей нации, ради продвижения тюркской идеи, ради стабильности и мира на твоей земле….
Кибер в каждой своей интонации настолько был похож на оригинал, что Агзамова вдруг окатило теплой волной, он почувствовал полное доверие к этому существу и его охватила такая благодарность, какая обычно охватывала людей по отношению к настоящему Агзамову. И, видимо, все прошло бы без сучка и задоринки, если бы тут не вмешалась Манька.
– И знай – это не просто слова!
С этими словами она взяла у кибера кейс, подтащила к кровати стул, положила на него кейс и щелкнув замком, открыла его. Там лежали загранпаспорт, авиабилет и полный дипломат зелененьких долларов.
– Вот, смотри, это все теперь твое! Здесь миллион долларов – тех самых, которые ты тогда выиграл! Возьми и улетай в Индию хоть сегодня, но для полноты картины ты должен плюнуть ему в рот и тогда он полностью воспримет твое ДНК и станет тобой!
С Агзамовым стало происходить что-то ужасное, он только что было расплылся в улыбке от благодарности, но потом его лицо вытянулось в недоумении, глаза широко раскрылись и в следующий момент он впал в такую ярость, что было впору разверзнуться земле.
– Ах, ты исчадье дикого рынка, несчастная продажная девка! Да ты никакая не дочь мне, поняла! Эта твоя мать всю жизнь обманывала тебя, чтобы отомстить мне! Так что вы никоим образом не можете на меня влиять. А значит, то, что произойдет – это мой выбор! Так вот, не поеду я ни в какую Индию! Я здесь останусь, на своей земле и приму свою судьбу, какой бы она ни стала! Пусть я стану бомжом и алкоголиком, но я сумею поднять народ против тех, кто все подлинное, свое хочет заменить чужим суррогатом, кто продал уже не только нашу землю, но и все ее подземные богатства, кто само национальное сознание подменил демагогией и пустыми лозунгами, кто ограбил свое потомство на десятки лет вперед! А этих обосранных цинизмом денег не надо ни мне, ни вам!
Агзамов схватил дипломат с долларами, подбежал к открытому окну и выкинул его. Доллары зелеными комьями стали медленно растекаться по небу, пачки в воздухе стукались о сучья деревьев и доллары сыпались вниз зеленым, благодатным дождем.
Манька и кибер тут же бросились вон из палаты.
Агзамов некоторое время простоял у окна, смотря на пролетающие мимо доллары. Внизу творилось что-то невообразимое. Люди ловили доллары с неба, подбирали с земли, радостно делились друг с другом.
– Ну что ж, начало положено! – улыбнулся воодушевленный Агзамов. – Это дар Тенгри, и значит, хороший знак. Как говорится, распопоролось брюхо белой верблюдицы! Значит и мне пора переступить порог невозврата. Да мне и в самом деле некуда больше возвращаться. Только вперед – как можно дальше от того конформиста, каковым я был всю жизнь. Я-то людей жалел, а их жалеть нельзя. Это пристало только богу. А так: все люди равнодостойные, как говорят наши жырау, и, потому, пусть каждый отвечает за себя.
Агзамов оглянулся, у него теперь даже вещей не было. Агзамов застегнул пуговицы на пижаме и вышел из палаты. Улицы он не боялся. Она с детства была его стихией.
Зеркало Атымтая
Рассказ
Когда я думаю о нем, мне больно и грустно, его смерть была первой осознанной потерей в моей жизни, означив рубеж, за которым многое кончилось: и моя способность к глубокой привязанности, и моя былая открытость, и желание жить интересами какого-то сообщества. Без него я впервые ощутил одиночество во всем его экзистенциальном ужасе, как невозможность соприкосновения с людьми. Когда-то я не мог докричаться до них, теперь они не могли бы достучаться до меня. Я был не то что пуст, я все время обваливался, каждое чужое прикосновение сдирало с меня кожу, а ведь душа не может чувствовать себя без плоти. И, возможно, первой потерянной мной оболочкой был он, Атымтай, мой каган, мой император, мой друг…
Я не представляю его бегущим или едущим в машине, я представляю его только грустно шагающим по осеннему или зимнему городу, шагающим не спеша, в полном одиночестве, как бы волокущим свою тень… Его шаги отмеряли не столько, сколько ему осталось жить, но скорее – сколько им пройдено, удлиняясь на шаги нескончаемых дум, написанных и не написанных стихов, на обрывки бесед и состояний, на еле всплывающие блики былых озарений.
Итак, если бы решился о нем написать, я начал бы так…
По осенней Алма-Ате, величественно вышагивая, шел человек в черном кожаном плаще – небольшого роста, но плотный, с еле видными признаками седины в волосах и усах. Было явно, что он весь в себе и ничего не замечает вокруг – ни цепи угрюмо нахохлившихся пятиэтажных домов по обе стороны улицы, ни оголенных деревьев, ни шуршанья листвы под ногами, ни луж на тротуаре, ни этого чудесного осеннего воздуха, смешанного с землею и сыростью. И никто не мог бы подумать, что пять минут назад он выскочил из своей квартиры, захлопнул дверь, пнул ее, и нервно простучав каблуками по лестнице, выбежал из подъезда. Теперь когда он, спустившись по Маркова почти дошел до Тимирязева, перед глазами стояло яростное как у Мегеры, лицо жены, попрекавшей его безденежьем и неспособностью жить, или точнее, неспособностью жить без водки, или если еще точнее, неспособностью жить без фантазий. Ей, как и всякой умной, достойной женщине казалось, что стоило бы ему с высот своих грез спуститься на грешную землю, у него вместо иллюзий были бы деньги, пусть сначала хоть и небольшие, зато потом она помогла бы ему развернуться. Ведь она-то, Заягуль, была пробивной бабой, если бы не он, их дом давно был бы как полная чаша, да и карьеру сделали бы не хуже других. Логика, казалось бы, неотразимая, но только не для Атымтая. В последнее время он вообще был встревожен поведением жены. На его взгляд, с ней творилось что-то неладное. Раньше, как и все их атеистическое поколение, она была равнодушна к религии, но сейчас когда с неожиданно объявленной эпохой гласности вылез весь этот религиозный дурман с культом астрологии и мистики, когда вслед за почти примелькавшимися кришнаитами стали шастать Свидетели Иеговы, а за ними и мусульмане с Кораном и четками, его жена стала водиться со всякими целительницами и святыми старцами, в результате чего, ранее неколебимый авторитет мужа, стал расшатываться с невиданной силой.
Вот и сегодня с утра вместо того, чтобы сбегать в магазин и похмелить мужа, она заявила, что едет на паломничество в Арыстанбап и забирает с собой дочку, поскольку ее не с кем оставить.
– Как это не с кем? – , возмутился Атымтай. – А почему со мной нельзя? Я что – труп что ли?
– Труп не труп, а толку от тебя мало! Мы же тебя с ребенком целыми днями не видим! Все шастаешь со своей шелудивой кодлой по барам да пивнушкам! Рад стараться, что всякие пацаны-поэтишки величают тебя каганом, а на деле разыгрывают из тебя шута горохового, – махнула на него рукой Заягуль.
– Слушай, что с тобой случилось? – спросил Атымтай затянувшись сигаретой. – Ты же их всех знаешь, с каких пор они стали для тебя кодлой? Кодла – это бандиты или мафиози, а в них ты что нашла мафиозного? Это же молодые поэты и каждый со своей непростой судьбой, но зато и со своим голосом, с желанием и способностью сказать что-то свое.
– Но почему тогда только один ты должен с ними нянчиться? Вон же есть Союз писателей, секретариат, секции всякие, пусть там собираются, а не прожигают свою жизнь по кабакам.
– Да там одни мертворожденные мутанты, в твоем Союзе, – усмехнулся Атымтай. – Вот кого я назвал бы мафиози, а не моих нойонов.
– Ладно, оставим этот разговор, – сказала Заягуль, – тебе дороги твои нукеры, а мне – моя дочка. И она сейчас поедет со мной!
Атымтай потушил сигарету и улыбнувшись, обернулся к дочке.
– Пусть она сама решит. Айфер, я прошу тебя остаться со мной, пусть мама одна едет, если ей так хочется.
Его дочери было семь лет и она была красива как восточный ангел, если существуют подобного рода ангелы. По крайней мере, смотря на нее казалось, что она из их рода. Однако Айфер была не только красива, но и очень воспитана. Она очень любила папу, но ее давно приучили, что слушаться надо маму. Она посмотрела на отца и, немного помолчав, сказала:
– Папа, я помолюсь за тебя!
– Кто тебя этому научил, – спросил Атымтай, окинув ее растерянным взглядом.
– Мама! – не стала врать дочка.
– Вот видишь, я так и знал! – вскоил как ужаленный Атымтай. – Это все твои старые ведьмы-целительницы и доморощенные святоши, это они попирают наших предков именем бога! Вот и меня распнули словами моей же дочки. – А ты доченька, знай, у нас, казахов, молятся за мертвых, а я пока еще живой! Не верь этой твари, она тебя еще доведет!
С этими словами он кинулся вон из дома.
Теперь, шагая по улице полной машин и пешеходов, он подумал, что, в сущности, никогда не имел дома. Потому что дом – это нечто большее, чем семья, дом – это дом бытия, где ты не киснешь, не вянешь, а живешь, дыша полной грудью и позволяя себе всё, что захочешь. Дом – это когда тесно на двуспальной кровати, поскольку мужа и жену прибивает друг к другу огнедышащий демон страсти, дом – это когда тебя постоянно тянет в дом, а его почему-то постоянно тянуло из дома.
Надо признаться, подумал вдруг Атымтай, что я женился не по любви. Просто я так устал от своей кочевой жизни, от своего вечного бродяжничества, что захотелось семьи, уюта, преданного существа рядом с собой. А тут встретилась Зая, такая молодая, чистая, страстная, к тому же, поэтесса, коллега, так сказать. И пошло, и поехало, в ее лице он действительно нашел для себя преданнейшее существо, готовое из любви на всё. Он хоть и женился, продолжал гулять со своими друзьями, а Зая как бы стала частью их закидонистого дионисийского сообщества. Атымтай много читал в те годы и однажды в какой-то энциклопедии вычитал про бога Диониса, и сравнив его культ с казахским культом сал и серэ, понял, что казахи – это дионисийцы. Ведь что самое важное для кочевника? Праздничное, карнавальное мироощущение, присущее ему с детства до самой смерти. Таков был и сам Атымтай – он прекрасно скакал на коне, играл на домбре, легко отвечал стихами на самые каверзные вопросы, и, естественно, был неотразим для аульных красавиц, девушки буквально бегали за ним как вакханки за Дионисом. Но Заю в те годы это вполне устраивало, она была так уверена в себе, что и мысли не допускала о возможных изменах мужа. Ей в те годы всё в нем нравилось, и даже его успех у женщин. Зато теперь он для нее – непосильная ноша, непроходимый абсурд ее жизни и если раньше у нее хватало сил все его недостатки превращать в достоинства, то теперь даже стоило ему уронить пепел мимо пепельницы, это ее раздражало так, что убила бы. Заягуль сама по себе была очень гибкой женщиной, умела вовремя поддакнуть, легко соглашалась на чужое предложение просто из вежливости, чтобы не обидеть. В принципе, она и в самом деле не имела никаких возражений этому миру, все ей казалось понятным и очевидным. По ее представлениям, люди были связаны между собой круговой порукой взаимоприятия и взаимовыручки. Она не могла представить, что есть какие-то вещи, которыми нельзя поступиться, а ведь мир состоит как раз только из таких вещей и таких состояний. Если отказаться от них, значит, отказаться и от себя. Только твоя безальтернативность к таким странным вещам или событиям создает твой дух и твою нежную душу, потому и нежную, что у нее тонкий металлический остов.
В груди Атымтая как будто заиграла музыка, глаза стали застилаться туманом, и, как всегда, из этого тумана светлым облаком выплыло лицо Лейли, прекрасное и задорное, как тогда, в далекой юности, двадцать лет назад.
Тут надо сказать, что в юности Атымтай был далек от поэзии, ему хотелось стать боксёром. В то время казахи гордились Сериком Конакбаевым, но если бы Атымтай не заблудился бы между поэзией и боксом, все могло бы быть иначе…
Атымтай был на ринге легок, напорист, непредсказуем. Побеждал противников только нокаутом. Но однажды сам получил такой нокаут, что мало не показалось. Одно утешает, что получил его не на ринге. В тот день он по своему обыкновению собрался на пробежку и через некоторое время побежал по аульному саду. Было чудесное летнее утро, на зеленых листьях играли солнечные лучи, воздух приятно холодил легкие, слышалась соловьиная трель. Юноша бежал по аульному саду как в раю, ему казалось, что он один на всем белом свете, такой бодрый, сильный, красивый, летучий. В спортивных трусах и майке он ровно бежал по дорожке, но на повороте увидел такое… Навстречу ему бежала высокая изящная девушка в красивом красном платье как будто из восточной сказки. Трепетали на ветру иссиня-черные волосы, как будто в изумлении поднимались черные брови, трепетные ресницы подрагивали над черными зрачками, на губах играла улыбка, у кончика губ справа была маленькая родинка…
Атымтай встал, как вкопанный, ему хотелось ей что-то сказать, но дар речи отказал ему. Девушка, продолжая улыбаться, высоко поднимая колени, легко пробежала мимо него.
Это было какое-то мгновение, но запомнилось ему на всю жизнь. Эта столь скоротечная встреча стала для него, как посвящение в веру. Раньше он и подумать не мог, что красота сражает, что она победоносна, что она – манифестация своей избранности, не позволяющая тому, кто ее увидел, отвлечься на что-то иное, кроме ее прославления. Кто знает, возможно, и пророк Мухаммед, был сражен неким видением, где он понял, что стал посланником Аллаха, невиданного Бога, единственного и единого как мироздание. Так и Лейля с первой минуты стала для Атымтая прорывом в неведомое, «дуновением вдохновения», имеющим божественный статус. С тех пор он посвятил ей несколько поэтических книжек, он уже попросту не мог думать об ином. Но и поэтом не стать он уже не мог. Казалось, ему суждена была легкая слава. Ведь у публики больше всего в чести стихи о любви…
Однако всё оказалось сложнее. Он писал о любви, когда люди писали о тракторах и комбайнах, когда Цветаеву только начали издавать, когда Ахматова уже закончила свой путь земной. Он писал о любви, когда на каждом перекрестке прославляли «Целину» и «Малую Землю». В этом он упрямо не совпадал со временем. Да и в Союз писателей его приняли, когда ему было за тридцать. Правда, рекомендацию дал сам Аскар Сулейменов. Она состояла только из одной строки: «Если все остальные наши поэты – рысаки, то Атымтай – иноходец».
Казалось бы, прошло столько времени, пора бы уже повзрослеть, пора бы понять, куда дует ветер. Его сокурсники прекрасно это понимали. Едва окончив вуз, выбивались в начальники, становились лауреатами всевозможных премий, их имена гремели по всей республике, а Атымтая знали только в узких кругах литературного бомонда. Люди писали о покорении космоса, находили высоких покровителей, а Атымтай как писал о Лейле, так и писал, только теперь он называл ее сестрой цветка шугунук [3], т. е. она стала для него не просто возлюбленной, а олицетворением Родины. И это пришло так легко, так естественно, что сам поэт не заметил этой метаморфозы, а критики и литературоведы – тем более. Они вообще не видели в нем ничего, кроме праздной витиеватости и досужего словоблудия. Самый лучший из них явно подтрунивая над ним, писал, что этот поэт всё путает, вместо того, чтобы писать пером на бумаге, он тончайшей иглой выписывает причудливые орнаменты по металлу. Между тем, хотя и шутя, критик докопался до главного: Атымтай работал не с темами, а с языком. Для него язык был выше всего и прежде всего. Даже прежде Бога. Ибо язык творит мир, а поэт ему сотворчествует. И не язык – инструмент поэта, а поэт – инструмент языка. Посредством реинтерпретации времени, он убирает швы смерти и всё к чему бы он ни прикоснулся, превращается в целостное неуночтижимое бытие. Не потому ли он добился такой музыкальности, что рифмовал почти целые строки? В любом языке бывает пласт заимствованных слов, перемешанные с чисто казахской лексикой, они звучали у него как родные. С недавнего времени он стал писать на русском, используя те же приемы. Продолжая вышагивать, Атымтай зашевелил губами.
- Локти выше, легкий бег —
- На Турбазе водки нет.
- Но приятный вот хабар,
- На Клочкове водка бар.
Разве предложишь такие стихи на обсуждение секретариата Союза писателей?
В Алма-Ате он пробовал состояться дважды. И каждый раз судьба, казалось, была к нему благосклонна. В студенческие годы, учась на журфаке, он был баловнем всего факультета. Его все любили, цитировали, приглашали на веселые попойки. Но однажды случилось так, что на одной из таких попоек избили его друга. Поймали где-то и безжалостно затоптали. Юность – самое жестокое время для человека. Там все впервые и на все вызовы надо отвечать моментально. И в то же время юности не присуще чувство меры. Атымтай с друзьями пошел искать обидчиков друга. Состоялась групповая драка, о которой стало известно в деканате. Чтобы не отчислили, пришлось взять академический. Так Атымтай опять оказался в родном краю, в горах Сарнокай, на высокогорном джайляу. Лет через десять друг стал там директором совхоза, а Атымтай вернулся опять в Алма-Ату.
И поначалу опять всё было как нельзя лучше. Один очень известный поэт пригласил его в свой молодёжный журнал. Вот тогда он и связался с молодёжью, став для неё и придирчивым критиком, и наставником, и мэтром, и собутыльником на равных. Друг, к тому времени ставший директором совхоза, тоже его не забывал, иногда увозил его на джайляу и они отрывались там по полной программе. Кстати, звали его Жайлаубай и он был ему дорог тем, что был посвящен во все перипетии его отношений с Лейлёй.