Стезя смерти Попова Надежда
— Но я ничего подобного делать не умею! — надрывно выкрикнул парень. — Почему у меня нет защитника? Мне полагается защитник!
— Так у нас же не суд, — широко улыбнулся Ланц. — Это пока лишь допрос, а на допросе никаких защитников не бывает, дружок. Давай, Йозеф, не усложняй жизнь себе и мне — сознавайся; мне обедать пора, а я с тобой здесь теряю время и, заметь, терпение. Оно у меня ангельское, но всему есть свои пределы.
— Я ведь ее даже не знаю!
— Врешь, — мягко возразил Ланц. — Есть свидетели, которые видели тебя с ней на улице; вы говорили, причем довольно долго и эмоционально.
— Мало ли с кем я говорил на улице! — отчаянно простонал Йозеф. — Господи Боже мой, да если каждого, с кем я общался, запоминать…
— И еще тебя видели у ее дома — до дня ее смерти, примерно за неделю, — добавил Ланц со вздохом. — Не артачься, Йозеф. Деваться тебе некуда, только и остается, что сознаться. Говори, пока я добрый и готов засчитать это как чистосердечное раскаяние.
Подозреваемый уронил голову в ладони, почти согнувшись пополам и едва не всхлипывая; Райзе, до сей минуты молчавший, приподнялся, повысив голос:
— Сядь ровно, Йозеф! Лица не прятать!
— Простите… — прошептал тот, рывком выпрямившись. — Я ничего не…
— Так, хватит! — резко оборвал его Ланц, в два шага оказавшись рядом, и Вальзен отпрянул, едва не отъехав от следователя вместе с табуретом. — Мое терпение кончается. Говори сейчас, или я буду спрашивать уже по-другому.
— Я не виноват!
— Нет, Йозеф, ты виновен, — возразил Ланц, сделав еще шаг и остановившись за его спиной, и, наклонившись к самому уху, шепнул вкрадчиво: — Ты виновен, дружок, я вижу это по твоим мерзким бегающим глазкам. Стало быть, ты мне врешь, а я этого очень не люблю. Даю последний шанс: я все еще готов к твоему признанию.
— Я не виноват, — повторил парень тихо; Ланц выпрямился.
— Ну, хорошо же. Знаешь, хочу поделиться с тобой радостной новостью — к нам на службу перевели новичка; у него отличные рекомендации, однако пока еще не доводилось поработать.
Курт встретил косой взгляд допрашиваемого, но ни словом не возразил, как и было велено, храня молчание и стараясь не придавать лицу никакого выражения; что означало «подыгрывать» в этой ситуации, он пока не понял.
— Я, — продолжал Ланц, — обещал ему показать, как положено работать с такими, как ты, посему тебе предстоит быть наглядным пособием. Знаешь, что такое наглядное пособие? Это такая штука, на которой показывают, что и как надо делать. Вдохновляет?
Особенного вдохновения лицо парня не выражало, чему, впрочем, удивляться не приходилось; затравленно покосившись на молчаливого новичка, он замер, ожидая продолжения. Ланц медленно прошелся к своему столу, где среди бумаг и свитков возлежала книга в толстом, окованном медью переплете.
— Доводилось слышать о «Молоте ведьм»? — поинтересовался он, откинув верхнюю планку обложки. — Когда-то это было руководством для следователей. Наверное, ты знаешь, что теперь его не используют… Я — использую.
Он взял книгу в руки; обложка оказалась отделенной от страниц, образовавших теперь просто стопку прошитых тонких пергаментных листов. Шагнув к притихшему парню, Ланц попросту ударил его книгой по макушке, и тот вскрикнул, схватившись за голову ладонями. Курт мысленно поморщился — уж чем, а избиением друг друга подобным образом курсанты академии развлекались частенько, и выпускнику номер тысяча двадцать один доставалось не меньше, чем от самого будущего выпускника — его соученикам. Ощущения от подобной выходки были незабываемыми…
— Неприятно, да? — осведомился Ланц, с интересом разглядывая книгу. — Видишь ли, — словно обращаясь к Курту, пояснил он, — я не могу изыскать предписания, согласно которому буду иметь право подвергнуть этого мерзавца настоящему допросу. Увы. Иначе — расходовал бы я на него неделю времени?.. И как следует въехать ему по зубам я тоже не могу — останутся следы. Но вот эта штука неплоха тем, что не оставляет переломов, ссадин, кровоподтеков — вообще ничего. Я могу сделать вот так, — от второго удара Йозеф скорчился. — И он остается чистеньким, как младенец — ни синячка… Убери руки, Йозеф.
Парень сжался, по-прежнему держась за голову, и Ланц снова склонился к его уху.
— Убери руки, Йозеф, или, клянусь, я их тебе переломаю, а потом скажу, что ты упал с лестницы. При попытке побега. Руки!
— Не надо…
— Вот видишь? — вновь обернулся к Курту тот. — Это уже начинает приносить неплохие плоды. Ощущения довольно мерзкие, да, Йозеф? Знаешь, время от времени некоторые следователи пробуют испытать на себе кое-что из того, чем пользуются на допросах. Интересно ведь, в конце концов. Так я как-то попробовал… — он демонстративно поморщился, легонько стукнув себя стопкой листов в лоб, потер его ладонью. — Уф-ф… Противно. Такое чувство, что мозги проваливаются в горло, а потом подскакивают и бьются о череп. Говорят, от такого можно и умом тронуться… Любопытно, сколько ты сможешь выдержать, пока я не услышу то, что хочу?
Он опять замахнулся, и парень, съежившись и снова вцепившись в голову ладонями, вскрикнул:
— Не надо, я все скажу!
Ланц задержал руки, глядя на Курта довольно.
— Вот и все. Пара минут — и он готов… — он шлепнул стопку листов на стол, развернувшись к Йозефу, и приглашающе кивнул: — Давай, парень. Облегчи душу.
— Я говорил правду, — торопливо забормотал тот, уже открыто всхлипывая. — Я не умею ничего такого делать, я не знаю, как колдовать, правда! Я… я убил ее, это я, но никакого колдовства не было!
— Твой приятель соврал, так? — почти нежно поинтересовался Ланц. — Тебя просто не было в его доме в тот вечер?
— Я был у него, был, но не всю ночь… Я не хотел! — почти крикнул тот, и Ланц участливо похлопал его по плечу:
— Спокойно; уверен, ты уже жалеешь о том, что сделал… Давай по порядку. Откуда ты ее знаешь, что вас связывало — только спокойно и подробно.
— Я всего лишь встретился с ней пару раз — и все! — Йозеф вскинул голову, глядя на следователя просительно. — Я просто был… был с ней несколько раз, я ее толком и не знаю! А она вдруг вцепилась в меня прямо посреди улицы, у всех на глазах, и сказала, что в положении… Я собирался жениться, понимаете? На девушке из хорошей семьи; она бы в жизни не связалась со мной, если бы узнала, что у меня ребенок на стороне!
— Продолжай, — мягко подбодрил его Ланц, когда тот замолчал, глядя в пол; парень сжался:
— Я… я предложил ей обратиться к знахарке… чтобы…
— То есть, предложил ей совершить убийство?
Йозеф закивал, не поднимая глаз; Ланц осторожно вдохнул сквозь зубы и, склонившись к нему, тихо спросил:
— И?
— Она отказалась. Потом говорила, что ей ничего не надо, но я-то знаю, что у всех них на уме! В любой момент может постучать в дверь, чтобы требовать денег или еще чего-то; я не мог этого допустить! У меня свадьба через месяц!
— Твой приятель знал, в чем участвует, покрывая тебя? — уже жестче поинтересовался Ланц. — Только не вздумай врать.
— Знал… — чуть слышно отозвался тот. — Мы… мы выпили, и я рассказал ему… о ней. А потом сказал, что готов убить ее — просто это вырвалось, я не собирался… Но потом… Наверное, я просто выпил слишком много… Я встал и сказал, что прямо сейчас пойду к ней и убью. И… пошел…
— Что ты сделал с ней?
— Я… подушкой… — уже на пределе слышимости прошептал тот. — Бросил на кровать, сел коленями на руки и… задушил подушкой…
Ланц отвернулся, прошагав к столу, где все так же молча сидел его сослуживец, и выдохнул, потирая ладонью лоб:
— Запиши признание, Густав. Пусть он его подпишет, и передай ублюдка светским. Это двойное убийство при отягчающих обстоятельствах, но вполне мирское, дальше — не наше дело. Не забудь упомянуть о соучастии его дружка — пусть сами решают, что с ним делать.
— А может, ну его? — хмуро предложил Райзе, глядя на всхлипывающего задержанного презрительно. — Взять и его сюда; через пару часов один сознается в колдовстве, другой — в соучастии. С немалым удовольствием поднес бы огоньку этой сволочи…
Йозеф дернулся, глядя на следователей уже с неприкрытым ужасом, и Ланц отмахнулся:
— Не дергайся, парень. Еще надергаешься — с веревкой на шее… Пойдем, абориген.
Курт медленно поднялся, вышел вслед за ним в коридор, обернувшись на пороге; Йозеф Вальзен сидел, скрючившись, закрыв лицо руками и почти плача.
— Вот так и работаем, — сообщил Ланц с тяжким вздохом, прислонившись к стене. — Сваливают к нам всякую шваль, мы бьемся, а светские только обвиняемых подбирают… Попадаются и настоящие дела по нашему ведомству, но частенько бывает и такое.
— И насколько часто?
— Довольно… — он взглянул на Курта пристально, невесело усмехнувшись: — Ну, посмотрел, как все на самом деле? В академии, небось, не тому учили?
— Всякому учили, — осторожно ответил он, и Ланц развел руками:
— Ну, мы тут люди простые, академиев не кончали, посему работаем, как умеем. Итак, абориген, пойдешь отсыпаться с дороги, или сперва показать тебе, что у нас тут где и как?
— Сперва показать, — откликнулся Курт, ни на миг не задумавшись, и тут же поправился: — Если я не отрываю тебя от дел.
Ланц отмахнулся, продолжением жеста приглашая идти следом за собою, и двинулся от двери прочь.
— Дел сегодня больше никаких нет, — пояснял он на ходу, придерживая шаг, дабы новичок не отставал от него в коридорах. — Дел вообще негусто. Когда я говорил, что нам часто приходится разбираться с подобными случаями, к Конгрегации касательства не имеющими, я забыл упомянуть о том, что по большей части случаются именно они. Ты, наверное, решил — большой город, большие дела? На самом деле — все то же, что и везде, либо же вообще полная тишь — последнее «большое дело» было с десяток лет назад… О бунте ткацкой гильдии слышать доводилось?
— Краем уха.
— Вот это — это было дело, — серьезно кивнул Ланц. — Ты ведь имеешь представление, насколько они были влиятельны?
— Я был не в том возрасте, чтобы интересоваться, за кем главная рука в Кёльне, Дитрих, однако примерно представляю.
— Ну, тогда вряд ли. Видишь ли, они в те годы были самой богатой гильдией, самой влиятельной, вплоть до того, что в законе было прописано четко и недвусмысленно: «На чем ткачи положат, будет ли то справедливо или нет, на том же и все прочие станут».
— Сильно…
— Долго в исторических дебрях блуждать не стану, скажу проще: распустились эти ребята вконец, и сладу с ними не стало просто никакого, пока не выпала та оказия. А началась вся история пошло: двое ткачей учинили грабеж прямо на городских улицах. Что за такое полагается? Правильно, смертная казнь. Однако, когда ратманы[5] постановили по закону, ткацкие мастера заявили, что по их мнению тех двоих должно оправдать, на решения судей плевать они хотели, а после, долго не думая, устроили прямо в ратуше настоящую потасовку и одного из своих дружков отбили. Второго магистратские утащили вовремя… Собственно, это и было последней каплей. Горожане возмутились, от возмущений перешли к призывам «доколе, братие!», кто-то ударил в колокол… Слишком долго ткачи стояли всем поперек глотки. Кроме соседей, родичей и друзей ограбленных, кроме самих ратманов, кроме других гильдий к делу подключились еще и торговцы; словом, когда эти парни поняли, что им крышка, каяться было поздно. Поначалу они пытались отбиваться, но в конце концов разбежались.
— Их перебили всех, насколько я слышал?
— Да, почти, — кивнул тот без тени сожаления в голосе. — Пытались прятаться… Но куда тут запрячешься, когда тебя ищет весь город? Из домов вытаскивали — из ткацких и соседских. От алтарей отрывали — никакое «убежища!»[6] не помогало. Зачинщиков налета на магистрат в тот же день и перевешали вместе с тем их приятелем, которого они вытащили с судебного заседания, а заодно — и вообще всех из гильдии, кто под руку попался; семьи самых деятельных из Кёльна поперли, оставили только тех, кто победней и посмирнее, под клятву полного подчинения магистрату. Здание гильдии вообще до основания срыли… — Ланц криво ухмыльнулся. — Евреи в тот день наверняка решили, что настал последний день мира — весь город кого-то бьет, но почему-то в этот раз не их.
— И? — поторопил Курт. — Что там вскрылось?
— Конкретно там — ничего, все началось позже; это, абориген, я тебе рассказал, дабы ты понял, на чем все завязалось… После этой разборки магистратские некоторое время купались в славе справедливых радетелей за нужды города, а от этого, сам понимаешь, два шага до того, чтоб зазнаться; и они эти шаги сделали. Зазнались и зарвались. Сначала подарки за расправу над ткачами — от всей души, потом поблажки на суде над каким-нибудь дядей или приятелем, который с ними «плечом к плечу» на улицах в те дни… Ну, а после — по накатанной. Поблажки за подарки, подарки без поблажек, требования взяток, просто injustum judicum vulgare[7]; словом, спустя довольно малое время на них начали поглядывать с теми же мыслями, что и на ткачей прежде. И вот один из магистратских, некто Хильгер, пораскинув мозгом, решил, что изгнания и казни лишь некоторых из влиятельных родов ему мало — он захотел избавиться от других ратманов, чьи решения и притязания мешали ему жить. Сначала он пустил слух, что ночью люди князь-епископа[8] обрушатся на Кёльн за все хорошее, и начал собирать всех на оборону. Вот тогда-то наш старик и задумался. Архиепископ — это, прости Господи, приалтарный боров, и на то, чтоб ввязаться в противостояние, его может подвигнуть разве что ну очень большая нажива или угроза его шкуре, а ни того, ни другого в том случае не было.
— Горожанам это растолковать не пытались?
Ланц, не ответив, лишь покривился, и Курт махнул рукою, согласно кивнув:
— Да, верно. Смысл…
— Margaritas ante porcos?[9].. Керн занялся делом. Для начала побеседовал с архиепископом; не обратился к нему, само собою, с вопросом, не желает ли тот напасть на Кёльн, а — так, обиняками, намеками… Говоря проще, попытался выведать у того планы на вечер. Никаких примет, говорящих хоть о какой-то предбоевой активности среди его людей, просто не было. Мы с Густавом в это время шерстили город, говорили с приятелями этого Хильгера, с его неприятелями, сопоставили то, что и прежде знали, и предположили, что его целью является — избавиться от последнего семейства, чьи представители хоть что-то еще значили в магистрате. Все, что мы могли и успевали сделать — это их предупредить и укрыть в Друденхаусе. А горожане, всю ночь простоявшие в боевой готовности, усталые, проголодавшиеся и, злые, что все зря, уже были готовы бить, кого угодно, на что этот смутьян и рассчитывал. Для того, чтобы кинуться истреблять его недругов, хватило даже не клича — намека. Вот только в тот день все окончилось быстро — на Друденхаус[10] они попереть не посмели; правда, посмели попереть этих ратманов из магистрата. Хильгер на волне, так сказать, народного порыва тут же был избран в бюргермайстеры…
— А Друденхаус что же?
— А что Друденхаус? — пожал плечами Ланц. — Когда была реальная угроза войны — Керн вмешался, а прочее — это мирские дела, не наша jurisdictio. Выбрали — и выбрали… — он хитро подмигнул, тут же невинно заведя глаза к потолку. — Конечно, никто нам как простым горожанам не мешал беседовать с людьми в трактирах, узнавать новости и сопоставлять то, что узнали. А узнали мы вот что: этот умник замыслил для начала всех перессорить — князь-епископа с городом, город с местной знатью — а после, когда все уже будут с ужасом ожидать санкций, выступить героем-примирителем. Когда старик предоставил городу доказательства, Хильгера чуть не порвали…
— Чуть не?
— Ну, тяжких преступлений на нем ведь не было? Не было. Вписали в клятвенную книгу[11], надавали по шее и отпустили… а зря. Он так и не успокоился — начал все ту же песню и с самого начала: снова слухи, снова смуты, снова начал привлекать к себе горожан; что он умел, надо отдать должное, так это говорить. Бюргермайстер снова сменился — ратманы выставили какую-то куклу от себя, и горожанам, прямо скажем, легче не стало, но снова бегать с оружием по улицам никто не хотел — надоело. Кушать-то ведь тоже хочется, надо же и работать когда-нибудь… Тогда Хильгер пошел по иному пути, в чем и была его ошибка: начал привлекать в свидетели Господа Бога. Во всеуслышание объявил, что Господь пошлет знак, говорящий о его правоте и избранности, и покарает нечестивых управителей, а заодно всех, кто терпит их на своей шее. Мы было посмеялись и махнули рукой (мало ли сумасшедших на свете?), но на следующий день Кёльн затрясло. Я не помню, когда здесь в последний раз было землетрясение; может, Керн, разве что… Особой карой это не смотрелось — урон, конечно, был; посуда, там, побитая в домах и лавках… мелочи. Главное — не это, главное — сам факт.
— И его повязали? — уточнил Курт с надеждой; Ланц вздохнул:
— Лет двадцать назад он бы и дня на свободе не проходил, а сейчас… За что его было брать? За призвание имени Божия?.. Пришлось действовать его же методами — поднимать агентуру, пускать слухи и будоражить народ. А тем временем случилась новая напасть — шарахнул град, да какой. Птиц на лету убивал. А уж что с посевами, крышами и прочим имуществом, можешь себе вообразить… Хильгер заявил, что сие знак и есть, и что дальше будет хуже; а чума с голодом лет только пять как прошли, все еще помнят, каково это, и кому ж хочется, чтобы снова?..
— И опять вышли на улицы?
— Вышли, — кивнул сослуживец. — Опять ворвались в ратушу, опять взяли ратманов за задницы — вынудили вымарать из книги упоминание о сомнительных подвигах Хильгера на должности бюргермайстера… Вот тогда мы дали отмашку агентуре, те в толпе начали нашептывать, что подобное обращение с городскими законами отдает произволом — если так можно с ними, то на очереди и вольности; Керн как должно поговорил с магистратом — мол, сколько можно уже терпеть смутьяна, пора бы и вспомнить, что они ум, честь и совесть Кёльна… Те, наконец, почесались и начали шевелиться. Призвали гильдии «на защиту попранных прав». Посчастливилось, что и со стороны гильдий нашлись те, кому вся эта затянувшаяся история тоже уже надоела — один из мастеров-оружейников поднял своих, а за ними потянулись и прочие. Хильгера, наконец, повязали за бунт, его приспешники покаялись, совет разогнали вовсе. А тот оружейник прямо обратился к Керну и предложил содействие. Это было бы смешно, если б не было столь грустно: у магистрата власти побольше, чем у нас — согласно законам города, они в любое время суток могут войти в любой дом и устроить обыск, а мы…
— И что он предложил?
— Он передает арестованного Хильгера нам — поскольку нет объективных доказательств его причастия к бедствиям, должен найтись кто-то, кто возьмет на себя роль инициатора обвинения; напишет на него кляузу, проще сказать. После чего и мы будем иметь возможность обшарить его дом на предмет чего крамольного, а главное — допросить его самого. А Друденхаус со своей стороны поддержит этого парня, когда он предложит свою кандидатуру на должность бюргермайстера, а также идею сформировать новый совет исключительно из представителей гильдий, поскольку идея избрания праздных горожан себя не оправдала. Керн обязался толкнуть соответствующую речь о героическом противодействии этого оружейника ужасному малефику, желающему погубить родной город; кроме того, тот был парень умный, и о том, что город кишит нашими агентами, если не знал доподлинно, то догадывался, а что пара агентов заменяет десяток речей — этого не поймет только младенец.
— И как? Керн согласился?
— Разумеется. После обыска обнаружилась пара предосудительных книжонок, совершенно пошлые ведьминские причиндалы, а после допроса явилась и возможность выдвинутое обвинение подтвердить и усугубить.
— Казнили?
— А то! Новый бюргермайстер закатил праздник, мы устроили торжественное сожжение, а под еще не охладевшее буйство горожан как по маслу прошла и идея нового совета, и приумножение собственно магистратского гарнизона, следящего за порядком в городе. Главное приобретение Друденхауса в этой истории — то, что нынешний магистрат и бюргермайстер лично полностью нам сочувствует, и впервые со светскими у нас полное взаимопонимание. Вот только такие дела, когда воистину малефики, град и мор — они, к сожалению, нечасто случаются.
— Почему «к сожалению»? — уточнил Курт; Ланц скосился в его сторону, усмехнувшись, и качнул головой:
— Въедливый; это недурно. Да, абориген, ты прав, «к сожалению» — это не слишком верно. Чем меньше у нас работы, тем лучше. Раздражает не то, что мало обвиняемых, а то, что мы здесь как-то незаметно, исподволь стали приложением к светским властям, причем бесплатно — за последние несколько лет они сами расследовали разве что пару краж, а все, что более серьезно, нежели убийство мыша в кладовой, сваливают на нас. Бюргермайстер, может, парень и умный, а вот магистратские дознаватели — это страх и ужас, неучи и болваны, и он сам это понимает. Конечно, можно писать на его запросах «отказано в расследовании», но, когда видишь, как ратманским постановлением к виселице тащат явно невиновного, который оказался ближе и удобнее всего… — Ланц вздохнул, снова бросив взгляд в его сторону, и добавил, как ему показалось, стесненно: — Сам понимаешь…
Курт молча кивнул, обозревая каменные стены по обе руки от себя; высказанное Ланцем было досадным, но его не удивило: с тех пор, как Конгрегация три десятка лет назад переменила методы ведения следствия с выколачивания признаний на скрупулезное и профессиональное расследование, именно ее служители и стали на данный момент самыми наилучшими следователями в этом мире — знающими, образованными, опытными. Никакие светские дознаватели, будь то люди какого-нибудь герцога, графа или городских властей, не обладали той выучкой, внимательностью, в конце концов — добросовестностью…
— Выходит circulus vitiosus[12], — словно бы подслушав его мысли, продолжал Ланц, замедляя шаг. — Они работают из рук вон, мы правим их ошибки, исполняем их службу вместо них, а они, видя это, продолжают работать еще хуже, зная, что мы за них все сделаем. А не делать, как я уже сказал, совесть не позволяет…
— Если они будут продолжать ездить на шее у Конгрегации, — вмешался Курт тихо, — это ничем хорошим не закончится — люди станут всю вину сваливать на нас и болтать, что инквизиторы придираются ко всем и каждому, норовя отыскать преступление там, где его нет.
— Ну, пока Бог миловал, — возразил Ланц, заворачивая к лестнице. — На нынешний день все наоборот. Не так давно была еще история — студенты местного университета закатили пирушку в честь окончания весенней сессии; понимаешь, надо полагать, что там было. А уж что учинили те, кто в том году университет окончил — и вовсе словами не передать…
Курт невольно усмехнулся. Когда «церковные мальчики», они же выпускники академии святого Макария, будущие инквизиторы, были отпущены в город отметить завершение своего обучения, тамошние студенты наутро горячо жали им руки, качая головами с уважительным изумлением. Тогда же и сам выпускник номер тысяча двадцать один с удивлением узнал, что учащиеся университетов вовсе не мирные книгоглотатели, а, пусть и образованные, но все же головорезы, склонные подчас к такому веселью, что оно могло легко квалифицироваться как Конец Света местной значимости…
— И вот наутро, — продолжал Ланц с усмешкой, — в штабеле пьяных в дугу студентов обнаружилась девица — причем не из трактирных девок, а из вполне доброй семьи, чтоб не сказать — известной в своем кругу. Девица была попользована не раз, причем до синяков и местами едва не до крови. Протрезвев, она тут же обвинила одного из студентов; мальчик был, скажу сразу, по сравнению со своими дружками смирный и безобидный, но никто и не подумал усомниться. Его уж было скрутили, но тот вдруг возьми и — в ноги нашему старику. От вины, сказал он, не отрекаюсь, если докажете, а только я ничего такого не помню, а стало быть, вполне может иметь место колдовство, кто-то меня заворожил. И написал надлежащую бумагу.
— Умно, — хмыкнул Курт; Ланц усмехнулся в ответ:
— Керн тоже оценил сообразительность, и хоть было ясно, что колдовство в этой истории рядом не валялось, делом все ж занялись. Как парень и рассчитывал, уж мы-то прошерстили всех и каждого, кто в тот вечер с ним пьянствовал, опросили трактирщика, друзей, соседей, словом — всех, едва ли не бродячих котов в округе; и выяснилось, что девица сама не помнит, кто с ней был, сколько раз и что выделывал, а поскольку отцу наутро показаться было боязно, сочинила обвинение на самого безропотного и тихого из этой братии… Словом, дознание показало, что мы снова раскрыли вполне светское дело, однако не сказать, чтоб зря старались.
— Еще бы… А девица что?
— Ну, что — девица… Хотели вздернуть за лжесвидетельство, уже не мы — светские, но этот добряк все пороги оббил, просил для нее снисхождения. Образец милосердия… Заменили штрафом, хоть, надо сказать, весьма изрядным. Однако, насколько я слышал, инквизицию в полном объеме ей отец устроил, домашними средствами.
— И где теперь этот студент?
— А, — отмахнулся Ланц, — он родом не из наших краев, домой и уехал. Перед этим я с ним побеседовал — так, интереса ради, без протокола, чтоб подтвердить свою мысль. Разумеется, он даже и не думал, что мы что-то раскопаем, просто, сказал он мне, сегодня в Кёльне никто, кроме следователей Конгрегации, не умеет или не хочет вникать в обстоятельства дел, и некоторым образом ввести нас в заблуждение было единственным способом добиться справедливости и спасти свою шкуру. Стало быть, как сказал после этой истории Керн, «не зря работаем». Если светским горожане начинают предпочитать нас — это уже дорогого стоит…
Вслух Курт не сказал ничего, но мысленно помянул все то, что ему приходилось преодолевать, расследуя свое первое и единственное пока дело в глухой провинции, где каждый смотрел на него если (и это в лучшем случае) не со страхом, то с ненавистью или хотя бы отчуждением; с ним говорили через силу, замалчивая, отнекиваясь, лукавя и уходя от ответов, и само слово «инквизитор» среди тех людей было синонимом изувера и являлось едва ли не ругательным.
Похоже, здесь ему придется ко многому привыкать…
— Итак, — остановившись у широкого прохода, ведущего в полутемный коридор, провозгласил Ланц, широко поведя рукой, — в той части подсобные помещения: оружейная, кладовая, мастерская, второй этаж — архив и библиотека, подвал пустует.
— Неужто? — не сдержал удивления Курт; сослуживец рассмеялся, довольно внушительно хлопнув его по плечу:
— А-а, сразу о деле… Нет, этот подвал здесь, в этом крыле.
— К слову, если память мне не изменяет, — нерешительно произнес Курт, озираясь, — это здание в свое время было поменьше?
— Да, абориген, твоя память тебе верна, как лучшая из жен. Подсобная часть — это старая башня, что была ранее, а вот это крыло, где мы теперь стоим, было пристроено лет шесть назад. Здесь, на этом этаже, комнаты для допросов, та часть архива, что должна быть под рукой, на третьем — как ты уже знаешь, общежитие, на первом — приемная, лаборатория и часовня. В подвале, соответственно — подвал. Кстати, из него в часовню ведет отдельная лестница, посему, если в допросной покажется, что перегнул палку — милости просим каяться. Только учти, что Керн проведением месс и исповедей развлекается редко, посему предаваться мукам совести предстоит наедине с Создателем; но, если припрет, можешь обратиться к старику с нарочной просьбой — не откажет… Подвал посмотреть интересно?
Курт отмахнулся:
— Успеется. Да и чего я там не видел…
— Как знать, — хмыкнул Ланц, — может, чего и не видел.
— Там у тебя ящик с «Malleus»’ами — на случай, если тот износится?
Дитрих перекривился, скосив взгляд в его сторону с подозрением и почти неприязненностью.
— Я надеюсь, ты не из тех человеколюбов, что призывают исключить допрос крайней степени всецело?
— Нет, — заверил его Курт категорично, качнув головой, — этим не грешен. На своем предшествующем деле, скажу начистоту, я не раз пожалел, что не могу кое-кого из свидетелей припереть к стенке и ответов требовать уже иначе.
— А знаешь, — на лице Ланца отобразилось столь заинтересованное нетерпение, что он насторожился, — я тут кое-что о вашей академии слышал…
— Воображаю себе, — пробормотал Курт с тяжким вздохом; тот развел руками, усмехнувшись почти извинительно:
— Что ж поделаешь, такая у вас репутация.
— Какая?
— Как у дома призрения для душевнобольных, — без церемоний отозвался Ланц. — И среди прочих слухов разгуливает сплетня о том, что один из ваших наставников в выпускной день каждого курсанта заводит в подвал и устраивает практикум на тему «каково быть по ту сторону дыбы».
Курт, не утерпевши, улыбнулся, глядя под ноги, и разразился вздохом.
— О, Господи… — проронил он едва слышно, и, подняв взгляд к Ланцу, встретил взгляд почти разочарованный.
— Неужто нет подвала?
— Подвал-то, само собою, в академии имеется, и даже допросная в нем наличествует, но никто в ней курсантов на дыбу не вздергивает. Это… в некотором роде демонстрационное помещение, просто exemplar[13] — того, что применялось, что применяется и того, что теперь использовать воспрещено; дверь открыта, и любой из курсантов старших курсов может войти, осмотреться. Никто, в целом, не возражал и в том случае, если приходило в голову испробовать.
— Ну, и как? — с непритворным интересом осведомился Ланц. — Далеко зашел?
— Это дозволь оставить при себе, — мимовольно это прозвучало несколько вызывающе, и Курт улыбнулся: — «Молотом» себе по лбу, скажу сразу, стучать не додумался.
Ланц усмехнулся в ответ; кажется, резкости младшего сослуживца он то ли не отметил, то ли извинил ее, снизойдя к юношеской несдержанности.
— Только ты учти, абориген, что вот такие выверты не с каждым здесь проходят, — тут же посерьезнел он, вздохнув. — Если где-нибудь в провинции нас все еще страшатся, то тут все стали такие грамотные, что порою зло берет. История с тем студентом — добрый знак, но все еще редкость, как ты понимаешь; сегодняшний — сознался больше со страху не только перед нами, а и перед тем, что сотворил — хоть он и мерзавец, а все-таки обыватель, к душегубству привычки нет. А попадется кто-нибудь, кто знает, на что мы теперь право имеем, а что нам заказано — и…
Курт молча кивнул, тоже разразившись вздохом. Вольности, подобные тем, что допустил сегодня Ланц, вышестоящими просто игнорируются и замечаются сквозь пальцы, но, вообще говоря, возбранены — заключение подозреваемого под стражу, с какового момента тот именуется арестованным, но все еще не обвиняемым — само по себе считается низшей формой физического давления и официально именуется «supplicium inclusum[14]». По всем предписаниям, на этом этапе дознания дозволяется лишь задавать вопросы; безусловно, при этом никакие правила не мешают следователю живописать все то, что ожидает предполагаемого преступника на допросе иного образа, однако пытка как таковая самой же Конгрегацией признана на этой стадии противозаконной. Конечно, наличествовала небольшая лазейка — если бы, кроме уже предъявленного обвинения, существовала опасность другого преступления, если бы на свободе оставались вероятные пособники, если бы какое-либо преступление можно было предупредить при полном и откровенном признании арестованного, можно было бы вполне законно перейти к допросу второй степени. Йозеф Вальзен то ли не знал этого, то ли, как и допустил Ланц, был чрезмерно подавлен осознанием того, что сделал, то ли просто напуган; в любом случае, он не воспользовался своим правом «in jus adire[15]», для коего было вполне достаточно и свидетельств, и аргументов. Все вышеперечисленное Конгрегацией не скрывалось, хотя, надо признать, и не декларировалось с особым рвением, но, попади под следствие тот, кто знает все эти изощренности и собственные права — и совладать с таким подозреваемым будет ох как непросто, в особенности, если доказательства вины будут не столь самоочевидными, как сегодня…
— Посему работать тебе предстоит по большей части с наглыми, осмелевшими и бесцеремонными горожанами, возомнившими о себе невесть что, — подытожил Ланц и, расплывшись в улыбке, произнес с преувеличенно радостной торжественностью, крепко пожимая его руку: — Добро пожаловать в Кёльн, самый справедливый город Германии!
Глава 2
Дитрих Ланц оказался правым во всем: прибытие в Кёльн нового следователя отметили немногие, по большей части представители местных властей, да еще, разве что, пара-другая девиц возжелала узнать, кем является новенький симпатичный прихожанин. Те из горожан, коим было известно, в каком status’е пребывает майстер Гессе, говорили с ним по-разному — равнодушно либо учтиво, но ни открытой враждебности, ни угодливости, с которыми довелось сталкиваться прежде, он не видел. Вообще, в Кёльне Курт благополучно затерялся, и, не будь он тем, кем был, его существования в этом людском муравейнике не заметила бы ни одна живая душа.
Не оказался преувеличением и тот факт, что заняться новоприбывшему майстеру инквизитору было совершенно нечем; быть может, местные жители не отличались тяготением к доносительству, а возможно, эпохой «настучи на ближнего своего» они попросту уже пресытились, и оный период благополучно минул еще до его прибытия в Кёльн. Служители Конгрегации исследовали любой случай внезапной смерти или особо тяжкой болезни любого кёльнца, однако же, совершалось это в общем, как говорил Ланц, «для отчетности» — ни одной насланной болезни доказано не было, все умершие мирно опочили при вполне заурядных обстоятельствах, и дознаватели, выразив сочувствие родне, убирались восвояси.
Распорядок господина следователя был достаточно вольным: первые дни Курт бродил по городу, вспоминая улицы, в которых обитал когда-то, отмечая, что переменилось в городе многое (кроме, быть может, вечно строящегося собора, который и впрямь Конец Света встретит, надо думать, упирающимся в небо краном[16]); местные власти, принявшиеся наводить порядок в неблагополучных кварталах десять лет тому, преуспели в этом хотя бы под водительством нового бюргермайстера. Хотя, конечно, традиционные для всякого крупного города ночные нападения на прохожих, как и прежде, приключались, по рынку следовало, как и всегда, ходить с оглядкой на кошелек, однако же, никаких слухов о бесчинствующих, как во времена его детства, бандах Курту выявить не удалось.
Спустя неделю праздности он перекочевал в библиотеку на втором этаже старой башни, отметив, что выбор книг в академии святого Макария был гораздо обширнее; наглотавшись уже прочтенного когда-то, а также старых брошюр проповеднического толка, коим, по чести говоря, более пристало место в архиве, он испросил у Керна дозволения прочесать и вышеупомянутый архив, что оказалось куда как более занимательным. В довольно просторной комнате расположились в похвальном порядке записи дел, старейшее из которых было отмечено (Курт поначалу даже усомнился в точности датировки) 1002-ым годом, когда Инквизиция как таковая еще не существовала; неведомо, как и кто ухитрился сохранить три пергаментных листа с довольно неровными полустершимися строками. Отраженное в нескольких весьма скупых и не слишком грамотно составленных фразах Курт разбирал более часу, стремясь понять, чем являлось это дело — одним из тех бессмысленных и беспощадных процессов, в основе которых не лежали ни должные основания, ни достоверные данные, либо же представленные на том далеком суде обвинения были истинными, действительными и справедливыми. Секретарь (или тот, кто когда-то, триста восемьдесят семь лет назад, исполнил его обязанности) в записях был небрежен и неопытен, опуская значимые детальности, и любой, сторонник либо противник той или иной версии, мог обнаружить в этих документах то, что подтверждало бы именно его суждение. Курт убрал сшитые вместе листы обратно на полку, так и не сумев избрать для себя тот или иной вариант…
Просматривать старые протоколы оказалось занятием увлекательным, однако порою неприятным. Выпускник номер тысяча двадцать один еще в академии отличался крайней опасливостью в решениях даже тогда, когда «дело» и «обвиняемый» существовали лишь в виде задачи, назначенной наставником; может статься, сказывалось дурное прошлое, невзирая ни на какие епитимьи и многолетние исповеди тяготеющее над совестью майстера Гессе, из-за чего там, где любой другой думал дважды, прежде чем заключить «виновен», он размышлял четырежды. И теперь, читая особенно подробные протоколы судебных заседаний, не оставляющих сомнений в своей неправедности, Курт временами отрывался от строчек, пережидая приступы бессильной злости и раздражения, успокаивая себя мысленными картинами тех мучений, которым, вне всякого сомнения, теперь подвергаются те, кто когда-то нагло прикрывался именем всего того, что должно быть свято и правдиво. Когда беситься и раздражаться Курт устал, он начал упражняться в разборе дел по начальным данным — прочтя лишь обвинение и сообщения о свидетельствах, пытался сходу определить, сначала — является ли это обвинение верным, а в случае, когда это было известно достоверно — виновен ли подсудимый. В точку майстер инквизитор попадал в пяти случаях из семи. Однако же, одергивал он сам себя, когда снова выяснялось, что его рассуждения оказались верными, это — в спокойной обстановке, без довлеющей над душой ответственности, когда от ложного вывода зависит многое.
Читал Курт быстро, однако за полтора месяца пересмотрел немного — из библиотечной комнаты он уходил, когда ранние зимние сумерки сгущались во тьму и мешали видеть буквы; свеча на столе, который он придвинул к окну, так и стояла все полтора месяца — новенькая, нетронутая. Отложив чтение, Курт торопился в выделенную ему комнату; ворчащий Бруно зажигал светильники, устанавливал их на стол и уходил.
Подопечный майстера инквизитора стал пропадать практически каждый вечер спустя пару недель после прибытия в Кёльн, возвращаясь поздно или вовсе под утро, порой разя пивом едва ли не еще из-за закрытой двери. Курт ни о чем не спрашивал — отчасти он был рад, что редко видит человека, общение с которым сопряжено для него с такими душевными муками, и когда представился шанс переменить комнату общежития на другую, разбитую на две крохотных, но все же раздельных, он им воспользовался. Вышло это как-то невзначай, когда, к концу января истомившись от безделья, Курт в буквальном значении слова вцепился в первое же подвернувшееся дело, хоть и было видно сразу, что кёльнским инквизиторам снова, как выражался Ланц, «подкинули пустышку».
Свидетельство поступило от мальчишки двенадцати лет, сообщившего, что его околдовал сосед. Парень врал — это Курт видел без всякого расследования; слишком знакомы были и тон голоса, и взгляд, и убеждающе-невинное выражение лица — все это господин следователь мог видеть несколько лет назад, наблюдая за тем, как отнекиваются от своих провинностей пойманные за руку курсанты академии, в том числе и он сам. Кроме всего прочего, больно уж нелепы были выдвинутые обвинения — мальчишка явно повторял услышанное когда-то от старших; дела подобного рода лет пятьдесят назад были явлением довольно частым, и о них рассказывалось на каждом углу. При приближении соседа (парня двадцати шести лет — неприятного, склочного и наглого, но невиновного, как младенец) мальчишка кидался на землю, странным образом падая при этом лишь на относительно чистые места, изгибаясь и корчась; за обеденным столом сжимал кулаки так, что не мог взять ложку, однако, стоило среди блюд появиться сладостям, и одержание странным образом пропадало бесследно… Так называемое дело было расследовано в течение трех часов, из которых полчаса ушло на беседу с матерью подозреваемого — она забрасывала майстера инквизитора рассказами о невинности и безгрешности ее «бедного мальчика», который почти все время разговора стоял в стороне, глядя на дознавателя с пренебрежением и ковыряя ногтем в зубах. Вырваться от словоохотливой матроны Курту удалось с величайшим трудом, когда сетования и просьбы перетекли в обещания «не забыть» и «отблагодарить».
Еще час был потрачен на расспросы соседей и обыск в доме подозреваемого (как исполнение необходимых предписаний и для очистки совести — уже на собственном опыте господин следователь постиг, сколь неожиданно может завершиться то, что начиналось как проверка сплетни, поначалу кажущейся глупой и малозначащей). Завершилось расследование в доме обвинителя: выставив его родителей за дверь, Курт усадил мальчишку напротив на расстоянии полувытянутой руки и долго, с подробностями, со смаком рассказывал о том, как умирают те, чья вина в подобных прегрешениях бывает доказана. То ли мальчик имел особую ненависть к соседу, и душу его грела именно картина его страшных мук, то ли он просто оказался черстводушным, как говаривал наставник Курта в своих проповедях, однако спустя четверть часа нравоучений майстер инквизитор понял, что всякая попытка воззвать если не к состраданию, то хоть к совести этого мелкого мерзавца бесполезна и пропадет втуне, даже если угробить на это весь день. Не прерывая общего хода рассуждений, Курт перешел к живописанию ощущений повешенного, стараясь не пренебрегать подробностями, завершив свой рассказ упоминанием о том, что за лжесвидетельство можно приговаривать к подобному роду кары начиная с двенадцати лет. Одарив воспитуемого многозначительным взглядом, майстер инквизитор добавил, что доказать оное лжесвидетельство довольно несложно, оборонив невзначай поздравление с недавно исполнившимся двенадцатилетием собеседника.
Мальчишка разом утратил нагловато-равнодушное пренебрежение к наставлениям господина следователя, так же ненароком поинтересовавшись, что ждет свидетеля, который признает, что мог и обмануться в своих обвинениях; услышавши заверения в том, что виселица в таком случае отменяется, он промямлил, что желал бы пересмотреть свои показания. Провожая майстера инквизитора к двери, родители, не слышавшие разговора и глядящие на притихшего отпрыска с обеспокоенным подозрением, робко спросили, что им следует делать, чтобы избежать в будущем приступов одержимости у любимого чада. Не сдержавшись, Курт буркнул «выпороть как следует» и, позабыв проститься, отправился писать отчет.
На следующий день у дверей приемной его поджидала матушка оправданного — в слезах благодарности и с намерением сдержать слово и отблагодарить майстера инквизитора; ни гневная отповедь, ни вежливые отказы и попытки втолковать, что была лишь исполнена работа, которую упомянутый майстер инквизитор обязан исполнять, на нее не действовали, и, будучи изгнанной, матрона вернулась вновь на следующий день. Отказаться от корзинки пирожков с мясом Курт не смог — в глазах этой женщины подобное бесчинство выглядело бы вовсе преступлением, не сравнимым по жестокости ни с чем из известного ей; приободренная, матушка Хольц, проявив поразительную осведомленность, посетовала на то, что майстеру инквизитору приходится ютиться в одной комнате с помощником, в то время как он ведь человек молодой, и собственная комнатушечка, хоть самая малая, просто необходима, в чем она рада будет помочь. Уже поняв, что подношений дороже пирожка господин следователь не примет, матрона предложила сдать комнату — по цене вполне сходной, чтоб не сказать — ничтожной, в особенности для нынешнего Кёльна. Взглянув в просящие глаза, Курт не решился отказать сразу и сходил осмотреть жилье — для виду; однако, узнав, что по цене одной комнаты получает фактически две (а значит, и возможность избавиться от необходимости видеть физиономию своего подопечного минимум два раза в день), махнул рукой и оплатил два месяца вперед.
Одарив таким образом «избавителя», матрона, однако же, не успокоилась, и временами сидящего в архиве Курта вызывали вниз, в приемную, где обнаруживалась матушка Хольц со все теми же пирожками или подобными этому блюдами, приправленными причитаниями над страшно вредоносным распорядком дня майстера инквизитора, тоже перешедшего в категорию «бедных мальчиков». Ланц, для которого слова «запретная тема» и «тактичность», похоже, были пустыми звуками, за спиной радетельной матроны строил нарочито умиленные рожи, а после, ничтоже сумняшеся уписывая принесенную снедь, со смешками сообщал Райзе, что «сиротка обзавелся мамашей», упоминая оного, присутствующего здесь же, в третьем лице…
Все тот же Ланц в один из смурных февральских вечеров неожиданно пригласил младшего сослуживца в свой дом; из учтивости Курт предпочел не отказываться. Явившись в назначенный час, он с удивлением узнал, что нагловатый, по временам хамски циничный Дитрих в домашних стенах является тихим и предупредительным мужем, краснеющим перед собственной женой при малейшем, даже шутливом, упреке с ее стороны. Из обрывков мельком услышанных разговоров, из недосказанных фраз за столом Курт вывел, что идея позвать к ужину одинокого сослуживца принадлежала именно ей — бездетной женщине сорока с небольшим, которая, дай ей волю, наверняка запеленала бы майстера Гессе и стала бы кормить с ложечки…
Именно за ужином, впервые за два месяца совместной службы, Ланц потребовал снять перчатки. Понимая, что тот отчасти прав, что он нарушает некоторые приличия, Курт все же прекословил, норовя отшутиться, но когда дальнейший диспут показался ему излишне острым и не стоящим уже таких неприятностей, он все-таки обнажил руки, уставясь на Ланца с требовательным ожиданием и почти вызовом, всем своим видом вопрошая — «ну, доволен?». Хозяйка дома смешалась, тут же припомнив, что где-то в соседней комнате ее ждет безотлагательное дело; Ланц, не моргнув и глазом, просто качнул головой: «Ничего себе. Как это тебя угораздило?». «Я ношу их для того, чтобы меня об этом не спрашивали», — не слишком кротко отозвался Курт, снова затягивая руки в тонкую кожу.
Ужин прошел напряженно; лишь ближе к полуночи, когда хозяйка отошла ко сну, покинув их наедине с пивом, разговор, возвратившийся все к той же теме, все-таки наладился. Без доскональностей (половина из коих относилась к категории «секретно, для внутреннего пользования», а половина была просто слишком неприятна и слишком еще свежа в памяти, чтобы говорить об этом) Курт поведал историю своего первого дела, увенчавшегося столь досадным образом[17]. Ланц не стал изображать сострадающих вздохов, а лишь передернул плечами: «Бывает», что странным образом напряженность сняло.
— Мне, — сообщил сослуживец, смотря в сторону, в недро полыхающего очага, — шестнадцать лет назад тоже довелось… поглядеть на эту часть нашей службы, что называется, изнутри. Какой-то ублюдок ночью швырнул в окно факел. Мерзко было, скажу… Главное, что я до сих пор так и не знаю, за что и кто это сделал.
— То есть как? — переспросил Курт ошарашенно. — Всеобще известно, что ни одно покушение на представителя Конгрегации за последние тридцать лет…
— …не осталось безнаказанным. Верно. Это — общеизвестно.
— Стало быть, это неправда?
Ланц пожал плечами, одаривши Курта снисходительной усмешкой, и вздохнул:
— Как посмотреть… Того, кто поджег мой дом, взяли; допрашивали и казнили — как и принято за покушение на инквизитора, живьем и над углями. Однако дело в том, что он не имел против меня, как это принято говорить, «ничего личного», а был нанят кем-то, но вот кем, осталось неизвестным — слишком тот грамотно скрытничал.
— Может, он врал? Пытался избежать наказания, думал — смягчат?
Сослуживец усмехнулся снова — так, что у Курта свело зубы.
— Поверь, после того, как я спрашивал, если у него оставались еще силы врать — ему можно было б в ноги поклониться за стойкость. Так вот и думай, как полагать — наказан был посягавший на жизнь следователя или нет… А ты теперь, стало быть, огня шугаешься? — спросил Ланц внезапно, не меняя тона, и Курт вздрогнул.
— Откуда ты это взял?
Сослуживец засмеялся, пихнув его кулаком в бок:
— Абориген, я все-таки следователь, кое-что соображаю. Ты уходишь из архива, когда начинает смеркаться, свечой ни разу не попользовался, когда идешь по коридору — мимо факелов проходя, делаешь шаг в сторонку, сейчас сел подальше от очага, хотя в доме у меня, надо сказать, не жарко. Когда Марта поставила на стол светильник, ты отодвинулся и косился на него все время ужина. Я все раздумывал — к чему б это; теперь понятно.
— Не говори никому, — кисло усмехнулся Курт, отведя взгляд. — Засмеют.
— Буду нем, как могила! — торжественно заверил тот и на следующий день в подробностях проболтался Райзе.
Зима прошла муторно и скучно. Бруно все так же продолжал исчезать неведомо куда, Курт все так же занимал себя изучением архива; теперь вечера в доме Ланца стали довольно частым явлением — ни от одного приглашения он не отказывался: во-первых, при всей своей бесцеремонности Дитрих был все же интересным собеседником, а во-вторых, вкупе с пирожками матушки Хольц эти ужины помогали неплохо сэкономить на пропитании…
К концу февраля Курт почувствовал, что, невзирая на зимнюю пору, начинает зацветать — сам себе он стал напоминать луг, затопленный когда-то паводком; оставшаяся в низменностях вода застоялась, недвижимая и сонная, и на зеркальной поверхности принялись нарождаться вязкие комочки тины. Когда, пробудившись однажды утром, он вообразил себе утро следующего дня, а после — еще одного, и еще такого же спустя неделю, месяц, полгода, Курт не слишком любезно сдернул одеяло с Бруно, без задних ног спящего в соседней комнатушке, и непререкаемым тоном повелел одеваться. Притащив сонного и продрогшего подопечного во внутренний двор двух башен, он снарядил Бруно кинжалами, сыскавшимися в оружейной, и едва ли не час гонял его по площадке, лишь после этой разминки ощутив, наконец, что жизнь вокруг не остановилась, а в венах течет все-таки кровь, а не зеленая болотная вода.
Ланц и Райзе, услышавшие звон, вышли полюбоваться и долго еще следили за тренировкой один — с пристальной внимательностью, а другой — с явным осуждением: не отметить, что Бруно сдерживает натиск противника с трудом (при том, что натиск время от времени делается нешуточным), было нельзя. От этого Курт избавиться, как ни силился, не мог: даже когда ему мнилось, что все обиды прощены, что все позабыто — стоило им сойтись в единоборстве, и он начинал понимать, что прилагает немалые усилия к тому, чтобы не ударить всерьез, если не лезвием, то хотя бы рукоятью, локтем, кулаком, коленом… От того, что Бруно ни разу не пожаловался, молча снося эти избиения, становилось совестно, отчего Курт злился на себя самого и, парадоксальным образом, еще более — на своего подопечного. Порою он начинал помышлять о том, что такая безропотность не в характере Бруно, что во всем прочем он — equus sessorem recusans[18]; все чаще приходило в голову, что подобная тактика поведения была присоветована ему отцом Бенедиктом, решившим таким образом принудить своего духовного сына воззвать к своим христианским добродетелям…
Спустя неполный час Ланц призвал прекратить тренировку, как показалось Курту — проникшись к избиваемому некоторым состраданием; отобрав у Бруно клинки, Дитрих повел плечами, вставши напротив, и кивнул:
— Ну-ка, оставь парня в покое и испытай свои академические выкрутасы с настоящим бойцом.
За время последующих нескольких минут Курт не раз помянул добрым словом изводившего его кардинала — противником Ланц оказался серьезным; недостаток изысканных приемов он с успехом восполнял точным, быстрым и сильным исполнением приемов заурядных, обыкновенных для кинжального боя. Однако победу одержал все же выпускник; как верно было им замечено, мессир Сфорца приемы предпочитал грязные до циничности, деятельно проповедуя их полезность курсантам. В конце концов, как упоминал не раз все тот же кардинал, задача будущего инквизитора не состоит в том, чтобы научиться выстаивать по два часа в схватке, главное умение, которому следователь Конгрегации должен научиться — обезоружить, обездвижить или убить как можно больше противников на единицу времени…
— Надо же, — усмехнулся тогда Райзе, помогая Ланцу подняться с утоптанного мокрого снега. — А академист-то знает, за какой конец ножа держаться.
Ланц просто одобрительно хлопнул Курта по плечу, а подопечный посмотрел с сожалением — видно, он ожидал, что старший следователь сумеет отомстить за его страдания. С того дня упражнения во внутреннем дворике двух башен стали неизменными — Ланц проникся нешуточным азартом, торжествуя почти по-детски всякий раз, когда младшему сослуживцу случалось проиграть; наконец, он таки вынужден был признать, что академия выпускает в мир не лишь «псалмопевцев, не способных состязаться с настоящими следователями». Причислять к разряду «настоящих» самого Курта он, однако же, не спешил.
Весна в этом году пришла рано, и свой двадцать второй день рождения господин следователь встретил ясным, теплым мартовским днем. Ланц и Райзе, наткнувшись на него поутру в башне, пожелали здравия и счастья, а на вопрос, откуда им стали ведомы такие подробности его биографии, невозмутимо пожали плечами: «Бумаги твои прочли, конечно». Мгновение Курт размышлял, следует ли ему оскорбиться на подобное бестактное вторжение в собственную жизнь, но лишь махнул рукой: ни один, ни другой просто-напросто не поняли бы его возмущения. Эти двое исповедовали один, довольно парадоксальный (или, напротив, логичный?) для инквизитора, принцип в жизни — nil sancti[19], который, как заметил он сослуживцам, те должны выбить в камне над дверью главной башни Друденхауса…
На исповедь к Керну Курт старался не частить — ему все казалось, что тот полагает новичка либо несерьезным, либо неискренне кающимся, ибо выслушивал всегда молча, разражаясь порой вздохами, в равной мере тяжкими при упоминании разной серьезности прегрешений, не злоупотребляя нравоучениями, посему, вместо легкости после беседы с ним Курт ощущал досадное раздражение, каковое оставляло его нескоро и словно бы нехотя. Сегодня он добросовестно выслушал богослужение в Кёльнском соборе, однако в часовню Друденхауса на исповедь не собирался; вообще говоря, старшие сослуживцы тоже не блистали тягой к частому покаянию пред майстером обер-инквизитором, предпочитая выяснять свои отношения наедине с Создателем.
— Это принципиально глупое положение вещей.
Курт слышал это от Райзе далеко не в первый раз, равно как и от Ланца; он и сам время от времени выговаривался на ту же тему, понимая вместе с тем, что от частых повторений ничто не изменится.
— Инквизитор не может и не должен рассказывать о своих тайнах, пусть хоть и личных, сослуживцу. Священник от Конгрегации должен быть постоянно при каждом отделе, и именно священник, с которым мне не приходится вместе исполнять мою службу; к чему моему коллеге знать, о чем я думаю и чем занимаюсь?
— А вот я и без исповедей знаю, о чем ты думаешь, — хмыкнул Ланц. — И чем при этом занимаешься — догадываюсь. Временами даже — с кем…
— Я-то хоть не женат…
— Эй! — повысил голос тот, приподняв кулак к лицу сослуживца. — Ты меня не злословь при молодом поколении, еще подумают невесть что. Я образцовый семьянин и кристально чист в помыслах.
— Ну, разумеется, — откликнулся Райзе, покривившись в усмешке, и полуобернулся, встретившись взглядом с Куртом, шагающим чуть позади: — Учись, академист, может статься, и ты достигнешь такой совершенности духа, просветленного божественным благоволением; знай себе твори, что желаешь, а помыслы при том будут чисты и непорочны.
— Давай, пятнай старого друга, не стесняйся… Зато у тебя полная гармония: все помыслы приведены в соответствие с деяниями…
Слушать пререкания сослуживцев Курт вскоре перестал; задержав шаг, он наблюдал за небольшой процессией чуть в стороне — эту довольно миловидную девицу в сопровождении двух оживленных дам и двух же угрюмых вооруженных мужчин, сидящую в седле расслабленно и непринужденно, он заметил еще в церкви. Судя по столь внушительному эскорту, по одеяниям самой девицы и ее прислуги, а так же при взгляде на то, как приветствовали ее встречные горожане — дамочка была из непростых…
— Эй, абориген! — повысился голос рядом, и под ребра довольно ощутительно ткнулся кулак; Курт вздрогнул, обернувшись к Ланцу недовольно. — Рановато започивал.
— Не мешай парню, — проследив его взгляд, усмехнулся Райзе. — Он предается целомудренным помыслам.
Ланц что-то ответил, однако слов Курт не расслышал: девица, полуобернувшись, скользнула взглядом по их компании, задержавшись на его лице с любопытством, и в голове на миг стало пусто и жарко. Помедлив еще мгновение, она легко потянула повод, завернув коня к ним, и Ланц, растянув улыбку и изобразивши почтительный поклон, проговорил едва слышно, не шевеля губами:
— Изнежилась — в церковь верхом… Доброго дня, госпожа фон Шёнборн, — тут же повысил голос он, когда наездница остановилась в нескольких шагах. — Вас давно не было видно на мессе.
Та улыбнулась — открыто, непосредственно, одарив Дитриха благожелательным взглядом глаз цвета первой весенней фиалки, и пустота в голове вспыхнула вновь, сковав мысли; Курт внезапно перестал замечать окружающее, видя только эти глаза, эту улыбку и тонкую золотистую прядь, невзначай выбившуюся из-под невесомой ткани покрывала.
— Допрашиваете меня, майстер инквизитор?
Пустота мыслей заполнилась этим голосом — ровным и певучим, и впервые за последние месяцы местный говор не показался таким уж раздражающе косноязычным; когда же заговорил Ланц, эти звуки напомнили святотатственный вопль осла во время богослужения.
— Как вы могли подумать обо мне столь дурно, госпожа фон Шёнборн; призываю вас понять мое беспокойство — мы не имели удовольствия видеть вас всю зиму…
— Словом, вы желаете знать, майстер инквизитор, удостаивалась ли я участия в необходимых службах, верно? — перебила та, тихо засмеявшись, и торжественно кивнула: — Да, все должные требы были исполнены в моей замковой часовне; если вам желательно знать, отчего я не являлась в Кёльн, вы просто могли бы спросить об этом откровенно. Тогда я бы ответила вам, что этой зимой мое здоровье значительно пошатнулось, и я едва могла подняться с постели. Вы удовлетворены?
— Не сочтите наше усердие неуважением, госпожа фон Шёнборн, — вмешался Райзе. — Служба вынуждает временами задавать весьма обидные вопросы.
— В самом деле? — она улыбнулась еще веселее, почти озорно, склонив к плечу голову. — Майстер инквизитор, как вы полагаете, если бы я всю зиму просидела над ужасными запретными гримуарами, тщась вызвать в наш грешный мир жутких богопротивных созданий — в ответ на ваш вопрос я бы вам об этом сказала?
— Не знаю, — без смущения улыбнувшись в ответ, пожал плечами тот. — Сказали б?
— Всего вам доброго, господа дознаватели, — вновь засмеялась дама, разворачивая коня; стражи бросили на инквизиторов уничтожающий взгляд, служанки — негодующий, а Ланц посмотрел в удаляющуюся тонкую спину с аппетитом.
— Вот кого я бы с удовольствием исповедал, — произнес он неспешно и, обернувшись к приятелю, подмигнул: — Хотел бы я знать, что она повествует нашему святому отцу.
— Я бы предпочел допросить, — со смаком возразил Райзе. — С обыском. А вот академист сражен наповал. Что, Гессе, весна пришла?
Курт с усилием отнял взгляд от светлого затылка впереди, видя, что молчаливый Бруно, стоящий за его плечом, скрывает глумливую ухмылку; стараясь не замечать откровенной насмешки в глазах сослуживцев, он кивнул вслед удаляющейся процессии:
— Кто это?
— Ну, это просто непростительная невежественность, — с издевательской улыбкой протянул Ланц. — Почти полгода в Кёльне — и не знать нашу прекрасную госпожу… Мы имели счастье лицезреть пфальцграфиню Маргарет фон Шёнборн, к тому же — племянницу рейнского герцога Рудольфа фон Аусхазена, двоюродную племянницу князь-епископа Кёльнского; владелицу того большого и страшно дорогого дома, мимо которого ты идешь в Друденхаус, а также не слишком большого (по сравнению с замком дяди-герцога), но также дорогого замка с хорошими землями неподалеку от Кёльна — наследство от покойного мужа.
— Она вдова? — уточнил Курт, и Райзе расплылся в улыбке:
— Вдова. Хотя, для таких, как она, больше подходит — вдовушка…
— Для каких?
Тот вздохнул — тяжко, словно бы младший сослуживец был нерадивым и непонятливым учеником, никак не могущим осознать простых истин.
— Парень, в двадцать лет вдовами не бывают, — пояснил он с расстановкой. — В двадцать лет бывают одинокой женщиной — познавшей уже, к слову сказать, некоторые жизненные удовольствия.