Стезя смерти Попова Надежда
— Не при удушении, — возразил Штейнбах, отступив на шаг назад и осматривая покойника, будто иконописец — заготовленный к образу пейзаж, — а при повешении.
— Есть разница?
— Ну, разумеется, господин отличник по анатомии. В том и другом случае происходит сдавливание дыхательного горла (мы не рассматриваем тот вид узла, при котором ломаются позвонки); однако же в каждом эпизоде свои маленькие детальности: давление оказывается разного свойства и на различные участки тела, что дает и разный результат. Если вы удушите человека руками, ничего подобного вы наблюдать не будете; труп как труп. Удавкой, да будет вам известно, вы этого, — палец в кожаной перчатке ткнул в сторону застывшего в готовности «инструмента», — тоже не добьетесь; разве что, связав жертву, набросив петлю несколько сбоку и затягивая медленно, в течение, скажем, минуты-полутора. Имеет также значение положение тела и способность оного тела двигаться в агонии, амплитуда, так сказать, конвульсий. Однако же, в любом случае, здесь мы ничего подобного не наблюдаем, я исключаю удушение любого типа, и не только из-за отсутствия странгуляционной борозды; если б его лишили доступа воздуха хоть и подушкой, или же попросту зажав нос и рот ладонями, мы наблюдали бы безошибочные признаки, как то — синюшность около губ, под ногтями, в ямках ноздрей, да и выражение лица, столь вам запомнившееся, было бы не в такой степени умиротворенным. Словом — что, господин отличник?
— Asfixia, я помню. А вы согласны с тем, что лицо все же странное? — стребовал Курт. — Согласитесь же, что-то не так.
Штейнбах кивнул, склонившись над телом и заглянув умершему в глаза.
— Да, в некотором роде нетипическое лицо. Однако же, майстер Гессе, еще это ни о чем не говорит, кроме того факта, что он скончался без мучений — вернее всего, во сне.
— Мне кажется, он был в сознании, — тихо возразил Курт, и профессор, распрямившись, вскинул к нему заинтересованный взгляд:
— В самом деле? Отчего же такая мысль?
— Я не знаю… — вновь смешался он, неловко передернув плечами. — Ita mihi videtur[42]… А вам — нет? Взгляд у него… осмысленный, что ли; будто он посмотрел на кого-то в последний миг жизни.
— Все может быть. На кого-то… А может, на что-то? На балку под потолком. На свою руку. На последний образ того, что ему приснилось перед смертью, и что не успело еще развеяться при пробуждении; воображение, майстер Гессе, несомненная добродетель следователя, однако и его надо ограничивать, дабы оно не завело вас в дебри, из коих после будет сложно выбраться. Если вы ожидали от меня такого заключения, то его я вам дать не смогу: наши науки, увы, еще не столь абсолютны, чтобы установить подобные тонкости.
— Нет, что вы, я все понимаю. Просто… — уже жалея о вырвавшемся, пробормотал Курт, — просто мне почудилось, я решил уточнить… Забудьте; давайте продолжим, профессор.
— Продолжим, — согласился тот, взявшись за ланцет и поднявши руки наизготовку. — Ну-с, демонстрацию орудий мы опустим, на него это не подействует, и говорить он не станет… Начнемте допрос покойного с разреза; а вы, коли уж тут, учитесь, вдруг когда пригодится. Только не шлепнитесь здесь в обморок.
Курт не ответил, лишь сделав еще шаг и приблизившись к Штейнбаху почти вплотную, следя за ровным, уверенным движением лезвия. За то, чем сейчас заняты два служителя Конгрегации, подумалось ему вдруг, еще совсем недавно все те же служители жгли заживо, вне зависимости от наличия раскаяния и поведения подсудимого на допросе и после признания — осознать, а главное, утвердить полезность подобных процедур старая Инквизиция была не в силах. Или не в уме, додумал Курт крамольную мысль до конца. Собственно говоря, и по сю пору никто не провозглашал всепрощения каждому неугомонному исследователю, которому взбредет в голову, выкопав ночью тело, упражняться на нем в анатомии; для начала, это шло вразрез с законами мирскими, по которым лишь родственникам предоставлено право решать, что и как следует и можно сделать с почившим. Разумеется, существуют бродяги, бессемейные и прочие никому не потребные ни при жизни, ни после смерти представители человеческого сообщества, которых никто не хватится и никто не станет жалеть; однако же, Курт был далек от того, чтобы порицать вышестоящих за продолжающиеся суды над потрошителями трупов. Что касалось самой Конгрегации, можно было быть уверенным, что это производится исключительно для пользы дела теми, кто сможет оценить результат, выражаясь проще — кто поступится некоторыми правилами не понапрасну. Собственно говоря, последние двое арестованных тоже были отпущены восвояси со строгим наказом впредь быть осторожнее и не наглеть с добычей материала; один из них был подающим надежды армейским хирургом, а перу другого принадлежали несколько вполне даровитых трудов по системе кровообращения. Разумеется, оба теперь на крючке и будут обязаны по первому требованию оказать любую помощь в любое время дня и ночи любому служителю Конгрегации в любой точке страны.
Возможность дать дозволение на официальные анатомирования хотя бы университетам, он знал, сейчас обсуждается — обсуждается вот уж лет семь, если не больше, однако пока противников этой идеи более, нежели приверженцев. Ратующие за сохранение запрета, в основном представители старой гвардии, апеллировали к высокой человеческой сущности, недопустимости попрания достоинства образа Божия; сам Курт, однако, был согласен с ними по иной причине: сущность человеческую он полагал не столь уж высокой, скорее, подлой, а стало быть, склонной к злоупотреблениям. Кроме того, что станет сложнее отслеживать тех, чье темное искусство вполне можно будет замаскировать под простую научную работу, никаких сомнений не было в том, что торговля трупами для университетов в конце концов дойдет до абсурда, если не до убийств ради обретения этого самого трупа. И если тела взрослых покойников появляются с завидной регулярностью, то дети и младенцы, а паче — утробные (чей организм, к слову, изучен и вовсе из рук вон), даже при всей их немалой смертности среди простого люда, будут товаром просто ходовым…
Пока Конгрегацией использовались труды, составленные вот такими профессорами Штейнбахами, состоящими у нее на службе, а также конфискованные дневники осужденных, временами даже за колдовскую деятельность; тот факт, что задержанный оказывался не просто исследователем, а вполне справедливо обвиняемым, не отменял зачастую весьма верных выводов о человеческом организме, сделанных ими в процессе запретных операций. Призывы не использовать в медицине результаты, полученные таким образом, оставались без внимания. Самый крупный спор произошел лет десять назад, когда в одной из приальпийских провинций был осужден доктор, полосующий уже не тела, а живых людей; профессора, само собою, сожгли, но его исследования остались и были использованы при обучении лекарей Конгрегации, и, надо сказать, столь подробного и переворотного в медицине труда до сей поры еще не было.
— О чем задумались, майстер Гессе? — вторгся в его мысли голос профессора, и Курт, пожав плечами, невесело улыбнулся:
— Забавно: мы нарушаем закон. Ради законного установления справедливости.
— Вас это так коробит?
— Просто… странно. Особенно при том, что, будь на моем месте светский дознаватель, а на вашем — просто преподаватель медицины, мы рисковали бы уже завтра повествовать какому-нибудь Курту Гессе, почему и как мы дерзнули это сделать. И не факт, что желание раскрыть возможное преступление помогло бы нам отвертеться от костра.
— Подержите-ка вот тут крючочек, господин нарушитель… В том и различие, — продолжал Штейнбах под хруст разделяемых ребер и чавканье мяса. — Вы не светский дознаватель, а я — медик Конгрегации. Вы сами ответили.
— Это все дозволяет?
— Нет, мой юный друг, это все извиняет… Потяните на себя… Но можете думать и так. Вам, можно сказать, все позволено. Скажем так, есть очень немногое, чего вам было бы нельзя. Разбирает гордость?
— Гордыня, кстати сказать, грех, — заметил Курт с улыбкой; Штейнбах пожал плечами:
— И на грех вы тоже имеете право; по ситуации… Итак, если с душеспасительными беседами вы завершили, дозвольте теперь перейти к нашему делу. Вам хорошо видно?
— В мелочах.
— Стало быть, начнем с того, что вы видите.
— Сердце, — ответил Курт, надавив пальцем на замерший комок мышц и артерий. — С виду в порядке; однако же, как я говорил, я ведь не медик…
— Но вы правы. Уже с начального взгляда видно, что внутренние органы здоровы — лошадиные легкие, сердце, как у быка; посмотрите сюда — я бы отдал полжизни за то, чтобы другую половину прожить с такими артериями.
— Так отчего он умер? — поторопил Курт, и профессор вздохнул, убрав его руку из разверстого нутра покойного.
— Непозволительная нетерпеливость для дознавателя, майстер Гессе; давайте будем последовательны. Итак, я беру назад свои предположения о поврежденной или хоть просто болезненной печени — это отменный образчик того, что бывает с юношами, не злоупотребляющими напитками крепче пива. In vino veritas, майстер инквизитор, однако же — in aqua sanitas[43]… Возьмите это себе на заметку.
— Так естественных причин все же нет? — снова не утерпел Курт, и профессор обернулся к нему почти гневно:
— Да постойте вы, в конце концов! Имейте же выдержку… Подайте мне вон тот зажим.
За тем, как Штейнбах полосовал сердце, Курт следил, едва не приплясывая на месте от нетерпения, заглядывая вовнутрь секретаря через профессорское плечо, так что, в конце концов, не выдержавши, тот дернул рукой, оттолкнув его от себя.
— Не наваливайтесь на мой локоть, ради всего святого, не путайтесь у меня под руками; станьте слева. Господи Иисусе, лучше бы вы и впрямь грохнулись в обморок…
— Вижу по вашему лицу, что и внутри сердце в полном порядке, — отметил Курт, увидев, как седеющие брови Штейнбаха сошлись на переносице, а потом медленно поползли вверх. — Я прав?
Тот выпрямился, опершись о стол кулаками, и медленно кивнул.
— Да, вы правы… — профессор бросил на изрядно помятое блюдо, видавшее, кажется, много лучшие времена, ланцет и крюк жутковатого вида, вновь разразившись вздохом, и испачканным в свернувшейся крови пальцем рассеянно приподнял и шлепнул обратно половинку сердца. — Вот что я вам скажу, майстер Гессе; первое: я не вижу причин для естественной смерти. Учитывая внешние признаки, можно было бы допустить две причины, а именно недостаточность сердечной деятельности или же инсульт. Инсульт, как я уже сказал, мною был отброшен еще до анатомирования, и я пояснил, по какой причине. Теперь что касаемо сердца.
— Оно здорово, — констатировал Курт, и профессор глубоко кивнул:
— Совершенно. Абсолютно; я бы вообще сказал, что перед нами на редкость здоровый и крепкий юноша; несколько худоват, однако это нормально для человека с его распорядком дня. Если б причиной его гибели стало то, что принято называть сердечным приступом, мы увидели бы на сердечной мышце сизое пятно отмершей ткани. Ведь что такое этот самый приступ? Сердце просто приостанавливается на миг-другой, а для нашего с вами столь важного органа это фатально: лишь чуть застаивается кровь, чуть только перестает сокращаться мышца, и образовывается гематома. А, говоря вульгарно, сердце с фингалом работать если и сможет, то недолго и крайне тяжко; здесь мы не видим ничего подобного. Далее. Простая остановка сердца во сне, оставляющая человека в блаженном неведении относительно происходящего, покуда он не узрит пред собою святого Петра, возможна в случае атрофии сердечной мышцы. Вы знаете, что это такое?
— Ослабленное сердце? — предположил Курт, и тот кивнул снова.
— Верно. Но в таком случае мы бы наблюдали сердце укрупненных размеров, а стенки его были бы много тоньше нормы, отчего, собственно говоря, и происходит его остановка — словно бы вас, майстер Гессе, заставили бы тащить на себе воз с дровами. Не по силе работа. Все остальное, от чего мог бы скончаться молодой человек, отметается без обсуждения — для прочих болезней нет причин внутренних либо же им не соответствуют признаки внешние.
— Итак, ваше заключение, профессор, — сдерживая неуместную радость, подытожил Курт, — такое, что он умер не сам. Я верно понял?
Штейнбах скосил на его просветленное лицо усмехающийся взгляд и поинтересовался, подтолкнув его локтем в бок:
— Можно узнать, чему вы так радуетесь, майстер Гессе? Тому, что бедный юноша умер, или тому факту, что кто-то запятнал свою душу грехом смертоубийства?
Он вспыхнул снова, опустив голову, и неловко кашлянул, чуть отступив назад от тела.
— Простите… Я не радуюсь, всего лишь доволен оттого, что не ошибся я…
— Ай, бросьте; я же шучу… Однако, — посерьезнев, продолжил Штейнбах, опустив глаза к развернутому, словно открытый мешок, нутру покойного секретаря, — вынужден слегка остудить ваш пыл. Заключения об убийстве или, на худой конец, самоубийстве я вам тоже не дам.
Курт удивленно округлил глаза, тоже бросив взгляд на обнаженные органы, словно надеясь прочесть в них, подобно гадателю, ответы на свои вопросы здесь же и сейчас, и растерянно пробормотал:
— То есть как? А как же такое может быть — нет причин для естественной смерти, и при том человек не убит? Ведь вы сами сказали — умереть ему было не от чего!
— Сказал, да… Дайте-ка я выражусь яснее, юноша: я не знаю причин ни для того, ни для другого. Болезней, от коих можно было бы распрощаться вот так с жизнью, я найти не могу, но и никаких следов отравления тоже не вижу. Повторяю — «я не могу найти» и «я не вижу». Исходя из существующих на нынешний день знаний и умений нашей медицины, исходя из моих не так чтоб скромных способностей, я вынужден констатировать, что смерть странная. Если вас удовлетворит подобное заключение, завтра вы его получите от меня в письменном виде.
— Конечно, — торопливо согласился Курт, — меня это не удовлетворит, однако удовлетворит Керна, а сейчас для меня главное хотя бы это; однако я хочу понять…
— Я объясню, — мягко прервал его Штейнбах, подняв окровавленную руку, и он умолк. — Я объясню вам, почему меня самого так удивляет произошедшее. Начнем с того, что, поскольку естественная смерть фактически исключена, а повреждений механического порядка не наличествует, остается предположить что?
— Яд.
— Яд. Верно. Однако никаких признаков отравления в организме нашего гостя нет.
— Постойте, но — вот же, трупные пятна на спине, так разве нельзя предположить отравление ландышем?
Штейнбах вздохнул, отерев локтем лоб, и медленно повторил:
— Отравление ландышем… Ландыш, майстер Гессе, convallaria, или, если быть более точным, его ягоды — это весьма сложная, опасная при неумении и сложная в обращении помощь работе сердца. В случае же, когда данное вещество применяется к сердцу вполне здоровому, а тем паче, если доза существенно превышена (а в нашем случае это должно было бы быть), происходит то самое влачение воза с дровами — сердце разгоняется, пульс при этом мы бы наблюдали (если б застали последние минуты жизни) быстрый, нитевидный. И — да, вы правы, происходит приток крови к оному сердцу, отчего образовываются пятна напротив него. Однако здесь мы их наблюдаем всего лишь в месте соприкосновения тела с кроватью, на лопатках, несколько выше — это явление частое и, скажем так, нормальное. При ландышевом варианте, кстати скажу, было б еще одно пятно — на затылке.
— Но ведь есть еще и цианиды, — не мог успокоиться Курт, — в конце концов, мак… не знаю… цикута!
— Позор, господин следователь, — заметил Штейнбах с усмешкой, и он закивал:
— Да-да, это я хватил, я знаю; от цикуты умирают в несколько часов и с большими мучениями; лицо… Но прочее?
— Бог с вами, объяснюсь всецело, что ж поделаешь, — вздохнул, отмахнувшись, профессор и переменил позу, распрямив спину. — Что вы там упомянули первым, майстер Гессе? Цианиды? Они, как вам известно, отдают сильным запахом миндаля, посему его вы, учитывая время смерти, уловили бы еще от губ этого юноши, едва склонившись к его лицу, а уж после вскрытия он стал бы и более явственен, невзирая на прочие перебивающие его запахи. Кроме того, при отравлении цианидами кровь жертвы приобретает рубиново-красный цвет, а здесь, изволите ли видеть, имеет место обычная трупная темная кровь. И уже совсем явный признак — синюшность слизистых оболочек тела; вот, посмотрите. Видите? — уточнил Штейнбах, отогнув нижнюю губу покойного, демонстрируя его десны и внутреннюю сторону щеки. — Уже здесь был бы четко виден синеватый цвет тканей, да даже и снаружи губ это легко можно было бы разглядеть.
— Ясно, — понуро кивнул Курт.
— Следующее, что вы назвали — мак? Ну, это совсем просто. Конечно, при этом сердце просто останавливается, и человек элементарно не просыпается. Однако, не вы ли сами говорили, что, по-вашему, он был в сознании?
— Я готов поступиться своей убежденностью.
— Вот как? — усмехнулся тот. — Не надо. Вашей теории пока ничто не подтвердило, однако ничто ее и не опровергает. В любом случае, майстер Гессе, нет главного признака макового отравления — суженного зрачка. Взгляните сюда, — призвал Штейнбах, склонившись к самому лицу умершего и приглашающе махнул рукой; Курт наклонился тоже, всматриваясь в остекленевшие глаза. — Видите? Зрачок почти во всю радужку — он и в самом деле либо спал, либо же, если вы все-таки правы, пребывал в полной темноте; но и в том, и в другом случае ни о каких веществах, добытых из мака, нет и речи. Иначе его зрачок должен был быть величиной почти с иголочку.
— Зараза… — пробубнил Курт раздраженно, выпрямившись и глядя на распотрошенное тело на столе почти со злостью.
— Варианты вроде бледной поганки, дурмана или аконита, — продолжал профессор, — я бы мог и вовсе не упоминать — это судороги, пена на губах, красное лицо, кровоизлияние в глаза, скрюченные пальцы и прочие приятные вещи. Что же до digitalis, или наперстянки, которой, как вы, должно быть, знаете, весьма удобно пользоваться по причине сложноопределимости ее наличия в организме, то ее я также не могу рассматривать: мы видели бы лицо, руки и ноги, более бледные, нежели у этого юноши, и уж точно не могло быть вот этого свидетельства его мужской состоятельности. Кровь отлила бы от всех конечностей; дабы вы не затаили сомнений, повторяю — от всех.
— Я понял, — кисло откликнулся Курт.
— Есть в нашем мире яды, которых я не знаю, — словно бы извиняющимся, тихим голосом продолжил Штейнбах. — Возможно, существуют такие, чье присутствие неопределимо вовсе, и сейчас мы столкнулись именно с таким случаем. Возможно, существуют и болезни, не дающие видимых осложнений ни на один из органов, а тем не менее, убивающие человека, и теперь перед нами пример именно такой болезни.
— А может статься, — договорил Курт осторожно, — что это все-таки наше дело?
— Может быть, — пожал плечами тот. — Это уже вне моих познаний и обязанностей; насколько это от меня зависит, я свою работу сделал. Quantulum judicare possum[44], нет следов смертельной болезни, но не вижу и признаков насильственного прерывания жизни.
— Вы все равно мне помогли, — скорее для самого себя возразил Курт. — В любом случае смерть странная; если использован редкий и таинственный яд для убийства простого студента — это странно; если это была maleficia — слово «странно» даже странно упоминать; я останусь не у дел только в том случае, если мы наткнулись на новую болезнь.
— К вашей великой радости, могу сказать (и впишу в отчет обязательно), что это — вряд ли, — утешил его Штейнбах и, потянувшись, зевнул, прикрыв рот локтем. — Итак, вы удовлетворены, майстер Гессе?
— Вполне, — откликнулся Курт, и профессор кивнул:
— Отлично. Будем зашивать.
Курт пробудился поздно — с тяжелой головой, совершенно не отдохнувшим и будто бы разбитым на кусочки, держащиеся вместе только каким-то чудом, а при попытке вспомнить, что за сны посетили его в остаток этой ночи, припоминалось лишь что-то жаркое и поглощающее; однако это не были кошмары, все еще одолевающие его время от времени — сегодня не снился горящий замок, грозящий погрести его под каменными пылающими развалинами. Тем не менее, осталось чувство опустошенности, будто он был той лодкой, что изготовляли далекие предки, выжигая внутренность древесного ствола…
До Друденхауса он брел, насилу переставляя ноги и зевая на каждом шагу, однако, войдя в приемную, ощутил, как вялость ушла, а сон слетел: зажавшись в самом отдаленном и темном углу, его поджидал студент — один из тех, с кем Курт говорил вчера. Косясь в сторону Бруно, тот сунул господину дознавателю составленный им список негласных нарушителей, коротко попрощался и тут же удалился; стало быть, запоздало констатировал Курт, идейный…
За последующие полтора часа к нему явились еще двое (одному из которых пришлось таки платить), однако самым точным и удобочитаемым оказался опус именно того, первого посетителя: составляя перечень, идейный пособник Конгрегации поделил лист на две части, пометив, что одна содержит список тех, о ком ему известно достоверно, а другая основана на слухах и сплетнях, дошедших к нему через пятые руки.
Снабдившись своим подопечным, майстер инквизитор совершил еще один набег на университет, переловив оставшихся осведомителей и безоговорочно велев предстать перед ним сегодня же с письменно изложенными сведениями. К сожалению, платить за упомянутые сведения пришлось снова, хотя и не слишком много — доносители Конгрегации, надо отдать им должное, с запросами не наглели, однако Курт несколько погрустнел, подсчитывая, сколько еще ему, возможно, придется потерять от собственного жалованья. Требовать же от Керна возмещения его расходов он пока не мог, ибо сама необходимость проведения начатого им расследования еще не была признана начальством.
Вооружившись пером, Курт провел следующий час за столом у окна, переписывая имена из трех списков в один, так же разделенный, только уже не на две, а на три доли — достоверную, недостоверную и неизвестную. Как и следовало ожидать, самой объемной оказалась часть, содержащая сведения невнятные, чуть меньше — недостоверные и уже самой короткой — с фамилиями тех, о чьих проступках было известно с точностью. После краткого обеда, состоящего из принесенной матушкой Хольц снеди (от которой сегодня, в свете произошедших расходов, отказываться и в голову не пришло), явились выловленные этим утром осведомители, не пополнив, правда, составленного перечня новыми именами.
Для завершения проделанной работы не хватало донесения нового секретаря, однако уже сейчас Курт мог сказать с кое-какой твердостью, что за последние несколько месяцев Филипп Шлаг сильно подобрел — не зарегистрированных им нарушителей было слишком уж много; и даже не зная, сколько каждый из них заплатил ему за молчание перед ректоратом, можно было предположить, что покойный незадолго до смерти должен был сколотить, по студенческим меркам, небольшое состояние, из коего уж точно нельзя было не найти средств на оплату жилья.
Разумеется, сведений было недостаточно, однако, насколько было известно Курту, в подлунном мире на сегодняшний день существовало не так уж много причин, по которым можно понести крупные убытки; учитывая, что бывший секретарь вряд ли мог быть отнесен к тем, кто раздает свое имущество нищим, а в его гардеробе не было обнаружено ни одной дорогостоящей вещи, таких причин всего три: игра, чрезмерное пьянство или женщины.
Вот только, если верить утверждениям его соседей, игрой почивший не увлекался, не в меру хмельным его не видели ни разу, а любовницы он не имел.
Глава 6
Трактир, куда этим вечером господин дознаватель направился в сопровождении Бруно, назывался «Веселая Кошка», однако все, поминая старое двухэтажное строение неподалеку от университета, просто говорили «у студентов», и каждый, кому было до этого дело, понимал, о чем речь. Существовало, правду сказать, и еще одно именование, распространенное среди жителей Кёльна, и какой-то шутник даже подправил жирным углем вывеску, дав трактиру нелегитимное имя «Веселый еретик»[45].
Держатель этого местечка некогда разумно рассудил, что задирать цены нет смысла, и вскоре к этому самому близкому к месту учебы и самому дешевому при том заведению потянулись слушатели Кёльнского хранилища знаний; в результате вот уже не первый десяток лет трактирчик не то, чтобы процветал, однако держался на плаву куда увереннее прочих благодаря своим постоянным посетителям.
— В этом месте есть несколько правил, — обмолвился Бруно, когда до «Кошки» оставалось два поворота улицы. — Во-первых, никаких драк внутри.
— Хорошее правило, — заметил он с усмешкой.
— И второе — по возможности не привлекать к разборкам с посетителями городскую стражу; официально этот трактирчик к университету не имеет ровно никакого касательства, однако кой-какие обычаи университетской общины в него перенесены, скажу так, негласно.
Некоторые из них придется подправить, мысленно возразил Курт; если и теперь в ответ на его вопросы ему начнут проповедовать ценности студенческих традиций, у него не останется иного выбора, кроме как, поправ установленные хозяином законы, припомнить corpus juris legitimum[46]. Правда, этого он был намерен избежать по двум причинам: во-первых, к явным нарушителям устоявшихся обыкновений отношение всегда и везде крайне неприязненное, вне зависимости от их правоты, а во-вторых, подобный поворот событий, когда у майстера инквизитора его должность останется единственным способом давления, будет означать, что словесную брань с кучкой студиозусов он проиграл…
— И последнее, — перехватив его руку, уже протянувшуюся к двери, добавил Бруно. — У меня среди этих людей не так чтоб друзья, однако — приятели есть; поумерь, Бога ради, свой пыл, не рассорь меня с ними.
Курт на мгновение приостановился, чувствуя, как с губ срывается очередная шпилька, и понимая, что сутки мирного сосуществования с его подопечным оказались тяжким испытанием для его добродетели.
— Если твои приятели не разделяют твоих симпатий к тайным обществам, все пройдет тихо, — не сумел удержаться он, снова в ту же секунду начав корить себя за несдержанность и едва удерживая себя теперь от того, чтобы извиниться; и тот факт, что Бруно вновь все снес незлобиво, лишь добавил камень к той груде тяжести, что скопилась на душе.
— Тайные общества, — почти хладнокровно откликнулся подопечный, — это традиционное развлечение студентов, посему тебе просто придется сделать над собой усилие.
Не дожидаясь продолжения их столь приятной беседы, Бруно толкнул дверь, входя, и Курту ничего не оставалось, как просто молча шагнуть следом.
Первый этаж оказался малолюден, и, стоило ему прикрыть дверь за спиною, к вошедшим обернулись все присутствующие. Курт замер на пороге, оглядывая ожидающие лица и видя, как на большинстве из них простое любопытство сменяется либо разочарованием, либо неприязнью, либо всего лишь равнодушием, а из-за дальнего стола тихо донеслось во внезапно возникшем всеобщем безмолвии:
— Оп-паньки; вот так люди…
— Dja-vu, — пробормотал Курт себе под нос, перехватив взгляд своего подопечного; тот невольно усмехнулся, вряд ли уразумев сказанное, но поняв смысл, и кивком указал на пустующий стол у стены.
— Хоффмайер, сегодня тебя хозяева без поводка не пустили? — донеслось им в спину. — В чем проштрафился? На ковер наделал?
— Отвали, — шикнул тот, не оборачиваясь, и Курт приподнял бровь в напускном удивлении:
— Приятели у тебя тут, ты сказал? Взглянуть бы тогда на твоих недругов…
— Посмотрите в зеркало, — едва слышно пробормотал некто за соседним столом, и Курт круто развернулся, вперив взгляд в наглеца; тот снес горящий взор господина дознавателя безмятежно, не отрывая губ от поразительно чистой кружки, и, выдержав довольно долгую паузу, чуть приподнялся, несколько нетвердо держась в полувертикальном положении, изобразил поклон и отодвинул кружку в сторону. — Герман Фельсбау. Вы меня разыскивали, насколько я слышал?
— Объяснись-ка, — потребовал Курт, остановившись напротив, и, упершись в стол кулаками, склонился к столь нежданно разыскавшемуся свидетелю; тот пожал плечами:
— А что тут объяснять, майстер Гессе? Вы опросили почти всех соседей, стало быть, вам нужен и я, а со мною вы до сей поры не побеседовали, а это значит…
— Ты понял, о чем я.
— Так и здесь разъяснять нечего, — по-прежнему спокойно ответил студент и, перехватив взгляд Бруно за спиной Курта, махнул чуть пошатывающейся рукой: — Не делай мне страшные глаза, Хоффмайер, я не собираюсь дерзить твоему начальству. Вы, майстер инквизитор, для него в этом заведении самый страшный недруг, ибо нет ни одного острослова, которому не пришло бы в голову поерничать на предмет «пса псов Господних». Просто не обращайте на них внимания; чего вы хотите от прогульщиков с юридического факультета?
— Молчал бы, кошкодав, — лениво отозвался упомянутый остряк с дальнего стола; Курт вопросительно округлил глаза, усевшись напротив Фельсбау и глядя на него с ожиданием, и тот пояснил, придвигая к себе полупустую, судя по звуку, бутылку и доливая в кружку доверху:
— На старших курсах мы допущены к препа… рированию животных, — выговорил он с некоторым усилием. — Опять же, нет ни одного обладателя сомнительного чувства юмора, кто не прокатился бы на тему «чернокнижников», «кошкодавов» и прочего, а также анекдотцев в духе «вчера слушатели медицинского факультета, изучая латынь, случайно вызвали дьявола»…. Будущие адвокаты упражняются в придирках; что с них возьмешь…
— А ты полегче, — с нескрываемым злорадством посоветовал его оппонент, — сейчас твою задницу не прикрывает секретарь-приятель, его б собственную теперь бы кто прикрыл.
— Linguae tempera[47], — вдруг утратив спокойствие, процедил сквозь зубы Фельсбау, не поднимая головы, и от другого стола тихо донеслось:
— В самом деле, не стебался б уж хоть над покойником…
— Вот, твою мать, вам воплощение принципа «о мертвых только хорошо»; жил дерьмо дерьмом, а как помер — так тотчас в статусе неприкосновенных… Тоже, что ль, сдохнуть, чтоб вдруг столько приятелей появилось?
Фельсбау резко поднялся, так что тяжелая деревянная скамья, задетая ногой, со скрипом отъехала назад, оставляя на каменном полу полосы, прочерченные ножками.
— Помочь? — уже с откровенной злостью поинтересовался он; неугомонный будущий адвокат в другом конце залы тоже вскочил, сделав шаг вперед.
— Рискни здоровьем, пьянь. Хочешь, скажу, почему твой дружок так ревностно гонял драчунов? Да потому что сам был слабак и трусло.
— Еще слово — и я тебе твой паршивый язык на яйца намотаю, Фриц! — повысил голос Фельсбау, выходя из-за стола; Курт отметил, что приятеля почившего секретаря весьма пошатывает — видно, потерю друга тот воспринимал и впрямь нешуточно, причем уже не первый день…
— В самом деле? — широко улыбнулся оппонент, делая еще один шаг навстречу. — К примеру, если я упомяну, как наш Филипп любил цветочки? Он не тебе ли их подносил?
— Ну, все, мразь! — выдохнул Герман, срываясь с места; Бруно вскочил, перехватив его за руки, кто-то подлетел к будущему юристу, вцепившись в него намертво, а от стойки послышалось предупреждающее «Эй!» хозяина.
— А ну, тихо оба! — рявкнул кто-то; Фельсбау дернулся, пытаясь высвободиться, однако бывший студент, едва ли не повиснув на нем всем весом, не дал сдвинуться с места.
— Спокойно, он того не стоит! — прикрикнул Бруно, попытавшись усадить буяна обратно; тот рванулся снова, силясь разорвать кольцо обхвативших его рук.
— Пусти!
Резкий и такой пронзительный, что заложило уши, свист перекрыл крики, когда господин следователь начал уже размышлять над вопросом, что должен сейчас сделать он — продолжать ли оставаться сторонним и бесстрастным наблюдателем, что в намечающейся потасовке было затруднительно, или же вмешаться, что, впрочем, было не его делом, status’ом и обязанностью; кроме прочего, и то, и другое выглядело бы несколько глупо.
— На улицу оба! — хозяина за стоящими посетителями было не видно, Курт слышал лишь голос — явно немолодой, однако крепкий и уверенный. — Или сели и угоонились, или вон за дверь!
— Давай, выходи, выродок! — крикнул Фельсбау, сделав еще одну неудачную попытку высвободиться, его противник рванулся навстречу, однако и будущего адвоката тоже держали на совесть.
— Второй раз просить не буду! — повысил голос держатель заведения, и судороги обоих полемистов несколько поутихли. — Вон, я сказал, или оба унялись сей же миг!
Фельсбау удалось, наконец, сбросить с себя Бруно; бывший студент попытался перехватить снова, и Герман оттолкнул его, не предпринимая, однако, более устремлений ринуться в немедленную драку.
— Убери грабли, Хоффмайер, — уже без крика, с нехорошим спокойствием предупредил он и, обратившись вновь к своему оппоненту, кивнул на дверь: — Выходи, мразь, разберемся без свидетелей.
— Очнись, болван, здесь инквизитор в свидетелях! — оборвал его держащий Фрица студент. — Сядь уже или выйди, в самом деле!
— Поди проспись, секретарская подружка! — посоветовал будущий юрист, тоже, однако, прекратив попытки скинуть с себя окруживших его; Фельсбау рванулся вперед снова, и Курт, вдоволь уже насмотревшись на дружеское общение двух соучеников, решил встрять в происходящее — он начал не в шутку опасаться, что дело и впрямь кончится дракой, невзирая на присутствие постороннего, а то и чем похуже, и его свидетель неизвестной ценности очутится в лазарете, в тюрьме, что еще полбеды, или, что вполне вероятно, учитывая его состояние, вовсе на кладбище.
Поднявшись и шагнув наперерез взбешенному приятелю покойного, Курт ухватил того за шиворот, рванув назад и опрокинув спиною на стол, другой рукой удержав за грудки, не давая не то чтоб спорить и бесноваться, а и попросту как следует вздохнуть, и, боясь сорваться, повторил попытку держателя заведения, перебив царящий вокруг гам свистом. Неизвестно, в чем была причина возникшего молчания — в неожиданности ли его поступка, в том ли, что разгоряченные спором припомнили, наконец, что за посетитель стал в этот раз свидетелем их внутренних противостояний, однако тишина водворилась — пусть неполная, ропотная и готовая в любой миг вновь сорваться в гвалт.
— Я так полагаю, — спеша договорить, пока никому не пришло в голову прервать его, предложил Курт, — что для всеобщего спокойствия хотя бы один должен удалиться. Полагаю также, что со мною согласятся прочие представители юридической науки, если таковые присутствуют, что покинуть наше общество должен зачинщик, а посему я бы попросил вывести господина будущего адвоката освежиться.
— Что-о?! — возмущенно протянул тот, и тишина таки слетела, снова заполнившись голосами, однако, к своему облегчению, господин следователь услышал одобрение, и уже через несколько секунд дверь со стуком затворилась за спиною выдворенного прочь нарушителя спокойствия.
— Сядь-ка, — подвел итог ситуации Курт, подтолкнув своего непоседливого свидетеля обратно к скамье, и тот плюхнулся на сиденье, недовольно поглядывая на него и оправляя сбившийся воротник. — И угомонись.
— Не в том месте вы находитесь, господин дознаватель, — сообщил он уже не совсем ровным голосом, — чтоб распускать руки.
Курт улыбнулся преувеличенно дружелюбно, видя, как присевший рядом Бруно насторожился, и качнул головой:
— Нет, друг мой, руки распускать я имею право где угодно, от местного собора до жилища любого из здесь присутствующих… — Фельсбау умолк, упершись локтями в столешницу и глядя перед собой; Курт вздохнул, посерьезнев. — А теперь, парень, повторяю: угомонись, глубоко вдохни и соберись, ради Бога, ибо мне бы не помешал мало-мальски устойчивый просвет в остатках твоего рассудка.
— Я, — уже почти спокойно и тихо отозвался тот, не поднимая головы, — в последние пару дней, знаете ли, не в лучшем настроении.
— Quod facile ad intelligendum est[48], — согласился Курт. — Однако твоей наилучшей услугой умершему товарищу будет не глушение вина пивными кружками и не пьяная драка со всевозможными идиотами, а попытка помочь следствию. А теперь давай начнем наш разговор с простого вопроса: откуда такое недовольство покойным и что вот это был за человек?
— Homo audacissimus atque amentissimus[49]… — все еще зло пробормотал Фельсбау, придвигая к себе недопитую кружку. — Anathema sit et illum di omnes perduint[50].
Тишина вернулась внезапно, и теперь она была полной, глубокой и нерушимой; Курту вдруг пришло в голову, что в таком безмолвии обязана жужжать муха, упоминаемая в подобных случаях всеми описателями…
— Не слушайте вы его, он пьян и не в себе, — тихо проронил кто-то позади, и Курт усмехнулся:
— Вот уж воистину — in vino veritas. Забавная мне мысль пришла — спаивать свидетелей перед опросом, тогда чего только не услышишь; такие вдруг откровения пробиваются… Бросьте, господа студенты, новичок в Друденхаусе достаточно в своей жизни прочел, чтобы отделить цитаты от сознательной ереси. А теперь, Герман, если ты закончил свои упражнения в бранной латыни и выпустил пар, предлагаю вернуться к нашему разговору. Итак, что это был за человек и почему он столь недоволен твоим другом?
— Дай парню успокоиться, — со вздохом попросил Бруно, махнув рукой на словно остекленевшего студента. — Это я тебе и сам скажу. Тот шумный остряк чаще всех был штрафован за драки, причем временами — открытые до наглости, пару раз — с оружием и прямо на территории учебной части — вот тебе и причина.
— Позвольте вмешаться? — предложил голос за спиной; Курт развернулся, взглянув вопросительно на сидящего у дальнего стола, и тот, нерешительно кашлянув, продолжил: — Наш Филипп, знаете ли, не был особенным любителем разрешать споры рукоприкладством, и потому-то, быть может, ректор остановил именно на нем выбор, когда назначал секретаря. Правильный он был, понимаете? Временами непомерно, а Фриц — тот, напротив, сначала бьет, потом думает; summus uterque inde furor[51].
Курт молча кивнул, припомнив перечень непредъявленных ректорату нарушителей за последние месяцы; для чрезмерно правильного и исполнительного секретаря, неприязненно относящегося к традиционным студенческим способам разрешения споров, список помилованных им был подозрительно немалым…
— Не бойцовский у него был характер, — продолжал меж тем студент; Фельсбау, наконец, очнувшись, повысил голос:
— Обыкновенный у него был характер! Если надо было, мог и влепить; да что такое! Если у него не чесались неизменно кулаки, это не значит, что он слабак! Это, — уже чуть более спокойно, однако язвительно, пояснил он Курту, — такое вечное студенческое предание: если ты поступил в университет, главное разбить побольше носов сокурсникам и ограбить побольше горожан, а учеба — дело десятое.
— Насколько я слышал, — заметил он, пропустив мимо ушей упоминание о безопасности честных кёльнцев, — Шлаг в последнее время частенько этой самой учебой пренебрегал. Или мне сказали неправду?
Фельсбау выпрямился, устремив на майстера инквизитора взор, полный праведного негодования; Курт склонил к плечу голову, ответив взглядом долгим и непринужденным, и тот, махнув рукой, отвернулся.
— Экзамены ж не засыпал, — пояснил студент уже почти обессиленно, пристроившись щекой на кулак и прикрыв глаза. — Значит, ему того хватало…
Курт вздохнул, глядя на то, как его свидетель погружается в никуда, поместившись уже лицом на досках стола, и пихнул его в плечо.
— Герман, не спать! — позвал он раздраженно и, ухвативши Фельсбау за ворот, рывком выпрямил. — Сядь.
— Господи, — тоскливо пробормотал тот, подпирая себя локтями, чтобы не завалиться на сторону, — ну, что б вам меня не оставить сегодня в покое?.. Ничего я вам не скажу, ничего я не знаю, ничего не слышал и не видел…
— Хюссель сказал, что тебя не было вчерашней ночью в комнате, и что утром ты не появлялся тоже, — произнес Курт со вздохом. — Ты торчишь тут второй день? Вот так?
— Это что — преступление? — с вызовом уточнил Фельсбау и, встретив взгляд сострадающий и вместе с тем раздраженный, выпрямился, с трудом держа себя в равновесии. — У вас друзья есть, майстер инквизитор?
— Нет, — качнул головой Курт, не задумываясь; студент криво ухмыльнулся:
— Почему я так и думал… А мы с Филиппом с детства друг друга знаем: родились по соседству, росли вместе, вместе поступили в университет, четыре курса отучились вместе! Посему не надо, господин дознаватель, на меня так смотреть; черт с вами, задавайте ваши вопросы, только потом, будьте уж так милостивы, отвяжитесь от меня!
— Как тебе угодно, — пожал плечами Курт, отмахнувшись; спиною он ощущал взгляды прочих посетителей, явно ждущих его реакции на слишком уж вольные реплики Фельсбау, и сейчас гадал, чем может обернуться его столь долгая терпимость. — В таком случае я начну с главного: известны ли тебе причины, по которым твой приятель не мог уплатить за жилище, прямо скажем, не особенно дорогое, целых два месяца?
— Я предлагал ему помощь, — ответил студент хмуро. — И, если б ситуация стала совсем неразрешимой, заплатил бы старику из собственного кармана, не предлагая больше, в обход Филиппа…
— Весьма похвально, — перебил его Курт, — но я спрашивал не о том. Он играл? Спивался? Увлекался женщинами?
— Он был нормальным парнем! — вновь обозлился Фельсбау. — Ничего такого за ним не водилось, ясно? По девкам не бегал; сколько б он лекций ни гулял, а все ж учился, понятно? А не о глупостях думал!
— Да брось ты, — усомнился Курт, чуть понизив голос и стараясь, чтобы компания у противоположной стены, все еще притихшая и явно вслушивающаяся в разговор, слышала как можно меньше. — Он же живой человек, молодой здоровый парень, четыре года в Кёльне — и чтоб не завел себе подружку? Слабо верится.
— Что это вы, майстер инквизитор, — хмыкнул Фельсбау, глядя в кружку перед собой, — печетесь теперь не лишь о душевной чистоте живых прихожан? Вас теперь и добродетели почивших интересуют? Неужто вашей властью на том свете сумеете достать?
— Venerabiles puto omnes partes eloquentiae, sed est modus in rebus [52], — оборвал его Курт почти грубо, уже не пытаясь сдерживаться, снисходя к не совсем здравому ныне рассудку столь неудобного в пользовании свидетеля. — Говоря проще, Герман, кончай вы…бываться, у меня нет ни времени, ни желания мериться с тобой х…ями.
Кто-то позади господина следователя издал звук, походящий на икание, и тишина в маленьком зальчике стала совершенно склепной.
— Да, верно, — вновь согласился Курт, глядя в обалдевшие глаза Фельсбау, едва не протрезвевшего от откровенности майстера инквизитора. — Друзей у меня нет, посему понять я тебя не могу; однако, уж поверь, соболезную тебе от всей души, как сочувствовал бы каждому, потерявшему близкого человека, коих терять доводилось и самому. Поэтому соскреби остатки мозгов и осознай, что твой приятель, о упокоении которого ты столь тяжко сокрушаешься, быть может, в мир иной отошел не просто не в свое время и не по своей воле, но и не по воле Создателя тоже. И единственный, кто сможет установить, так ли это, а если так, то найти того, кто это сделал — это я. А это значит, Герман, что тебе бы следовало, если ты ему и впрямь настоящий друг, оказать мне помощь вместо того, чтобы пререкаться и злобствовать. Это — понятно? А теперь, — не дождавшись ответа, но не услышав более и возражений, продолжил Курт, — вернемся к моему вопросу. Было ли тебе известно что-либо о том, какие траты могли привести его к такому положению вещей?
— Нет, — уже тихо и теперь спокойно откликнулся Фельсбау, не поднимая к нему глаз. — Ничего я об этом не знал. Спрашивал, конечно, в чем дело, но он не говорил, отмахивался только. И о его подружках вам ничего не скажу… Не было. Девки бывали, куда без этого, только… только в последний раз уж и не упомню, когда; а подружек — нет, не было.
— Уж с полгода, наверно, — так же тихо подсказал кто-то от дальней стены. — Вообще в женском обществе за это время замечен не был, кроме, понятно, графини; так что для расходов ищите другие причины…
— Стоп! — оборвал Курт, ощутив, как упершиеся локтями в столешницу руки словно свело…
Вдоль спины опустилась горячая волна, тут же сменившись каменным холодом, и лишь в голове осталось пульсировать что-то похожее на сдавленное, словно снежный ком, солнце…
Силясь прогнать от мысленного видения образ золотой прядки и фиалковых глаз, он уточнил, тщательно следя за голосом, отчего тон ему самому показался ледяным:
— Графини?
Фельсбау приподнял голову, встретившись взглядом с Бруно, сидящим позади господина следователя, и криво усмехнулся, без прежней, однако, злобы:
— Неужто, Хоффмайер, ты ему до сей поры не похвастал, в чьей компании довелось побывать? Поразительная скромность…
— Так я слушаю, — поторопил Курт, и студент вздохнул, вяло махнув рукой:
— Странно, что вам это еще не известно; все знают. Госпожа фон Шёнборн сюда захаживает — этой зимой приболела, посему не появлялась, однако для нее это скорее редкость, нежели правило. Обычно она тут, бывает — каждую неделю, бывает — по два-три раза на неделе; она дама, я так скажу, незамкнутая и, невзирая на титул, в поведении благосклонная и… не поймите меня превратно… вольная.
— И что это значит, — все еще с усилием держа голос в узде, продолжил Курт, — что Шлаг «был замечен в ее компании»?
— Да то же, что и касаемо всех нас, — пояснил вновь добровольный помощник от соседнего стола. — Госпожа графиня весьма общительна и от разговоров не бежит — со всеми; каждый из нас с нею хоть бы словом, но перемолвился. Вы ведь понимаете, майстер Гессе, каково женщинам в наши дни и, уж прошу прощения за вольности, в нашем обществе: желаешь — учись дома вышивке или же чтению Псалтири в наилучшем случае… В университет ведь не поступишь, будь ты хоть королевской дочкой; а наша графиня — дама любознательная и, скажу вам, неглупая.
— Стало быть, через ваше общество она… что же — получает университетское образование?
— Ну уж и образование, — возразил тот. — Но знания некоторые — да. Бывало, даже лекции списывала… Ее даже, знаете ли, временами можно было бы забыть воспринять как женщину, если б не… ну, вы понимаете…
«Понимаю», — едва не сказал Курт, молча кивнув и отвернувшись. Итак, она бывает здесь. Рядом, в двух шагах. Только протяни руку…
На миг это вообразилось — явственно, ослепительно, словно вспышка памяти, словно уже случилось это когда-то: если оказаться здесь вовремя, и в самом деле можно будет протянуть руку и коснуться…
Стало вдруг жарко; снова стало душно, горячо, как в тот день, когда на слякотной Кёльнской улице вдруг ожила весна, как в ту ночь, когда он проснулся, неведомо отчего, не сумев больше уйти в забытье. Снова ушло ощущение тела, оставив внутри лишь что-то невесомое, и вместе с тем каждая частица этого тела ощущалась явственно до дрожи и смятения…
Курт понял вдруг, что забыл следующий вопрос, который всего минуту назад крутился на языке. Просто выпало из памяти все, что было важным лишь только что, словно и важным стало нечто другое…
— Только, — продолжал меж тем Фельсбау, собирая слова через силу, и Курту вдруг пришло в голову, что, позволь он себе заговорить сейчас, и он мало будет отличаться от хмельного и слабо собою владеющего студента, — только графиня — это не ваш след, майстер инквизитор. Она, конечно, дамочка простая, что касательно пообщаться или там… Но не более. Подружкой его она уж точно не была, в этом можете не сомневаться.
— Глупо и подозревать даже, уж простите, — подтвердил голос от дальнего стола, видно, расценив окаменелое молчание следователя по-своему; Курт же все пытался собраться, выбить из разума некстати рисующиеся картины и мысли. — Кто-то, бывало, пытался клинья подбить, однако же бесплодно. Не нашего полета птичка.
— А ты б, я думаю, много б отдал, чтобы… клин подбить, а?
От язвительного голоса Бруно за левым плечом он словно очнулся и вздрогнул, вспыхнув и тут же ощутив, что бледнеет; горя от чувства, что все смотрят в его сторону с издевкой и насмешкой, развернулся, намереваясь дать отпор, прикрикнуть, поставить на место, и едва успел прикусить вовремя язык, увидев, что взгляд подопечного устремлен не на него, а на того, другого, у противоположной стены. Студент пожал плечами, ничуть не смутившись, и улыбнулся, подмигнув:
— А ты б нет, что ли, Хоффмайер? Да тут каждый готов хотя б задуматься над тем, чтоб за такое пожертвовать полжизни…
— Ну, довольно, мы отвлеклись, — неожиданно резко даже для самого себя скомандовал Курт, внезапно озлившись — и на себя за свою слабость, за то, что никак не мог больше избавиться от крамольных мыслей полностью, и на всех присутствующих за то, что напомнили ему об этой слабости, и почти на нее, невидимую сейчас, но зримую. — Стало быть, эта вероятность даже и рассматриваться не может, я верно понял?
— Думаю, — невесело усмехнулся Фельсбау, вновь подперев шатающуюся голову кулаками, — уж мне бы он сказал, если б ему так… повезло.
— По твоим же словам, он тебе мало что говорил о своих делах в последнее время, — возразил Курт, и студент помрачнел.
— Не в бровь, а в глаз, господин дознаватель… Тогда — черт его знает. Все может быть; знаете ли, donec probetur contrarium[53]…
— Брось, приятель, — покривился все тот же студент, глядя на засыпающего страдальца почти с жалостью, — я ценю твою привязанность к другу и высокое мнение о его многочисленных добродетелях, однако же не перехваливай. Не слушайте его треп, он расстроен. Видите ли, Филипп в последнее время здесь мало появлялся, мало общался с нами, а что для Германа самое обидное — мало общался и с ним тоже, он вообще как-то… отдалился. От всех. А что касается нашей графини, так ведь они вовсе не виделись несколько месяцев, как было сказано уже — ее тут всю зиму не было.
— А в последнюю неделю? Я слышал, Шлаг-то здесь в это время бывал.
— Бывал, — кивнул студент. — Только если с нами говорил редко и рассеянно, то от нее словно бы и вовсе шарахался.
Курт отвернулся, спрятав взгляд. Вдруг подумалось, что, войди она сейчас в дверь, взгляни в его сторону, задай ему вопрос… да что там — если б просто-напросто он услышал приветствие, обращенное к нему, на каковое надо будет отозваться, он и сам повел бы себя так же, постаравшись ответить коротко, отсесть подальше, не заговаривать с нею, даже в сторону ее не смотреть…
И, в конце концов, разве столь это невероятно? Старшие сослуживцы ведь были правы, сколь бы цинично в их устах ни звучало это утверждение: одинокая вдова в компании молодых парней, большинство из которых неглупы, а некоторые в кое-какой мере привлекательны, не может хотя бы не допустить мысли о чем-то большем, нежели беседа о науках и искусствах. А, допустив мысль, не пойти дальше — для этого надо иметь причину более вескую, нежели разница в положении. Тот факт, что ни о чем подобном никому не ведомо, может говорить и о том, что господин следователь в самом деле пошел по ложному пути, допустив недопустимое, и также о том, что низкорожденные любовники Маргарет фон Шёнборн просто молчали — по ее ли просьбе, по собственному ли разумению, блюдя честь и репутацию своего предмета воздыханий…
— Бывает известно заранее, когда госпожа фон Шёнборн может появиться здесь? — вдруг услышал он самого себя, осознав с трепетом, что вопрос вырвался мимовольно, будто сам по себе, словно губы, голос, словно весь он на мгновение зажил отдельной от самого себя жизнью, будто рассудок снова отказался подчинять себе все прочее его существо… К счастью, присутствующие не увидели его разобщения, не уловили в голосе ожидания, не заметили во взгляде напряжения и дрожи, и ответ прозвучал равнодушно:
— Когда как, но завтра — известно доподлинно, она тут будет, обещалась.