Сивилла Шрайбер Флора

Когда доктор попыталась заставить ее рассказать о своих чувствах, Сивилла замкнулась. Однако доктор была настойчива. Наконец Сивилла сказала достаточно для того, чтобы услышать от доктора:

— Вам нужно будет походить ко мне. У вас есть трудности, с которыми можно справиться.

В этом доктор Уилбур была уверена. Но в то же время она понимала, что добиться контакта с Сивиллой будет нелегко. Она была такой наивной, неуклюжей, незрелой. Кроме того, она работала против себя, произнося множество слов и при этом ничего не рассказывая.

Самой Сивилле искренне хотелось бы вернуться сюда, но, стоя в приемной и расплачиваясь с секретаршей за визит, она осознала, что не сможет прийти в следующий раз, не переговорив предварительно со своими родителями. Тем не менее она чувствовала, что, если встречи с этим врачом продолжатся, ей станет лучше.

«Не слишком ли я разоткровенничалась с врачом?» — задумалась Сивилла, пока лифт стремительно переносил ее на первый этаж. Но она тут же уверила себя в том, что не рассказала ничего из того, что не собиралась рассказывать. Позже, выходя из здания в сияние августовского солнца, она поняла, что никогда не сможет открыть доктору Уилбур всего, что могла бы и должна была бы рассказать. Все, что она, Сивилла Изабел Дорсетт, знала — знала уже тогда.

3. Кушетка и змий

Второй визит Сивиллы к доктору Уилбур прошел гладко. Однако когда пациентка выходила из здания «Медикал артс», она вспомнила о том, что мать поджидает ее в универмаге «Брандейс» в соседнем квартале. Расстроенная тем, что не сумеет сопровождать дочь в кабинет врача, Хэтти Дорсетт довела ее до самого лифта в здании, где был расположен кабинет.

— Я буду ждать тебя в «Брандейс», — сказала Хэтти у дверей лифта приказным тоном, обычным для их вынужденных отношений взаимозависимости, от которых они обе не могли отказаться, даже если бы захотели, — а уж Хэтти наверняка этого не хотела. Теперь это стало своеобразной интерпретацией древнего: «Прилепися и стань одним с ним…»

Медленным шагом Сивилла покорно вошла в универмаг «Брандейс», где почти сразу же увидела стройную фигуру матери, ее гордо посаженную голову и седые волосы. И сразу последовало материнское:

— Что эта доктор говорит обо мне?

В вопросе прозвучали требовательные нотки.

— Она ничего не говорила, — ответила Сивилла.

— Ну тогда пойдем, — раздраженно бросила мать.

— Мне хотелось бы зайти в библиотеку, — возразила Сивилла.

— Ах, ну ладно, — согласилась мать. — Я и сама хотела взять какую-нибудь книгу.

В библиотеке на Харни-стрит Сивилла с матерью разошлись по разным отделам и встретились вновь у стола регистрации. Сивилла держала в руках «Серебряную нить» Сидни Ховард.

— Что это? — спросила мать.

— Какая-то пьеса, — ответила Сивилла. — Доктор Уилбур порекомендовала мне прочесть ее.

В этот вечер, пока Сивилла готовила ужин, а потом мыла посуду, мать сидела и читала «Серебряную нить». Закончив, она заметила:

— Не понимаю, для чего доктор Уилбур просила тебя читать это. Какое это имеет отношение к тебе?

Уиллард Дорсетт, помалкивавший, пока разговаривали жена и дочь, сам имел наготове несколько вопросов. Он неохотно, но согласился на курс лечения Сивиллы, поскольку после того, как ее отослали домой из колледжа, Уиллард сознавал: что-то делать придется. Сомневаясь в том, что решением проблемы станет психиатрия, он был готов испробовать и это. Но теперь он задумался над тем, правильным ли было принятое решение.

Лечение, начавшееся десятого августа и включавшее еженедельные визиты к врачу, продолжалось до середины осени 1945 года. Для всех троих членов семейства Дорсетт это было время ожиданий и тревог.

Всякий раз, когда Сивилла возвращалась после визита к доктору Уилбур, родители поджидали ее, как стервятники. «Что она говорила про нас? — спрашивали они вместе и по отдельности. — А что еще она говорила?» Они никогда не спрашивали: «Как ты себя чувствуешь?» или «Как у тебя идут дела?». Они не были способны даже на то, чего более всего желала от них Сивилла: просто помолчать. Лечение было достаточно болезненным само по себе, без этой постоянной инквизиции на дому.

— Вы сами себя принижаете, — сказала Сивилле ее доктор. — Вы себя низко оцениваете. Это неприятное чувство. Поэтому вы проецируете его на других и говорите: «Они меня не любят».

В другой раз она сказала:

— Вы талантливы и серьезны. Слишком серьезны. Вам нужно побольше общаться с людьми.

Еще одним мотивом было:

— Когда вы собираетесь взорваться?

Доктор Уилбур советовала:

— Уезжайте из дома. Отправляйтесь в Нью-Йорк или Чикаго, где вы сможете общаться с людьми, похожими на себя, — с людьми, увлеченными искусством. Уезжайте.

Сивилла хотела бы последовать этому совету. Обычная скованность, которую она ощущала дома, очень усилилась за время лечения.

Замечание доктора по поводу того, что Сивилле, к примеру, необходимо больше общаться с людьми, заставило мать просто задохнуться от гнева.

— Что ж, — надменно произнесла мать, когда Сивилла рассказала ей об этом, — а о чем толковала я все эти годы? Чем был плох мой диагноз? Почему бы не потратить деньги, которые мы платим за визиты, на то, чтобы я рассказала, что с тобой неладно?

Родители Сивиллы, разбирая сказанное доктором, критиковали заодно и самого врача. Она курила, а приличные женщины не курят — и если уж на то пошло, то приличные мужчины тоже. Она не ходила ни в какую церковь, не говоря уже об их церкви Истинной Веры. Короче говоря, они не доверяли доктору и прямо заявляли об этом. Беда была в том, что, привыкнув к безоговорочному послушанию дочери, они рассчитывали на него и сейчас. Ее мать, видевшая вещи в черно-белом цвете, попросту дезавуировала мнение доктора Уилбур. Никто, врач он или нет, не может, в соответствии с убеждениями Хэтти, быть прав хоть в чем-нибудь, если он совершает поступки, которых не одобряет Хэтти Дорсетт.

Отношение матери к доктору Уилбур не удивило Сивиллу, но отношение отца — да. Сивилла всегда считала его достаточно объективным для того, чтобы прислушаться к разумным доводам, согласиться с тем, что доктор Уилбур может быть хорошим врачом, даже если она не нравится ему лично. Однако Сивилла вскоре поняла, что отец не в силах побороть свое внутреннее сопротивление по отношению ко всему, что говорит или советует доктор Уилбур, потому что ее образ жизни отличается от его. Она принадлежала к другому миру и была обречена оставаться чужаком и для Уилларда Дорсетта, и для его жены.

— Доктору Уилбур на самом деле нет до тебя дела, — постоянно предупреждала Сивиллу мать. — Сейчас она внушает тебе одно. А когда добьется того, чего ей от тебя нужно, начнет внушать совсем другое. И помни, дорогуша, она сразу изменит к тебе отношение, если ты скажешь ей, что не любишь собственную мать.

Сивилле приходилось уверять мать в том, что она никогда не скажет такого доктору, поскольку это неправда.

— Я люблю тебя, мама, действительно люблю, — вновь и вновь повторяла Сивилла.

Ситуация в целом была ужасной. Сивилле отчаянно хотелось вылечиться, и эти домашние сцены уж никак не помогали ей, но выхода не было. Если ее рассказы приводили к скандалам, то к тому же самому приводило и ее молчание. Если Сивилла ни о чем не рассказывала, ее обвиняли в том, что у нее скверный характер. И хотя подобные укоры не раз звучали и прежде, теперь родители стали утверждать, что ответственность за ее настроение несет доктор Уилбур.

— Она сведет тебя с ума, — предупреждала ее мать, — а потом они упрячут тебя в сумасшедший дом, потому что именно так эти врачи и делают деньги.

В противоположность этому люди со стороны, знавшие о том, что Сивилла посещает врача, и не знавшие об этом, отмечали явное улучшение ее состояния. Однако когда кто-нибудь говорил об этом, мать ее фыркала, а отец слушал вполуха. Сивилла предполагала, что он, возможно, понял бы ситуацию, если бы жена не промыла ему мозги своим постоянным: «Ей лучше, потому что она взрослеет. У всех появляется больше ума в голове, когда они становятся постарше и начинают немного разбираться в вещах». Сивилле было двадцать два года, но мать говорила об этом периоде ее жизни не как о периоде взрослости, а как о начале созревания.

Во всяком случае, промывание мозгов не действовало на саму Сивиллу. С начала проведения еженедельных одночасовых сеансов с доктором в Омахе прошло уже почти два месяца, и Сивилла все больше и больше убеждалась в том, что доктор Уилбур способна помочь ей. Но для себя самой она все еще оставалась загадкой.

Сивилла не рассказала доктору о том, что озадачивало и мучило ее, — о каких-то ужасных, не имеющих названия процессах, происходивших со временем и памятью. К примеру, в конце лета и начале осени были случаи, когда Сивилла отправлялась в кабинет доктора и потом не могла ясно припомнить, что там происходило. Иногда она помнила, как входила в лифт, но не в кабинет. Иногда она помнила, как входила в кабинет, но не помнила, как покидала его. Порой Сивилла не могла сообщить родителям, что именно сказала доктор о них или о чем-либо еще. Сивилла вообще не была уверена, посещала ли в этот день доктора.

Один случай стал для нее особенно памятным. Какой-то парадокс или шутка: воспоминание о том, чего ты не помнишь.

Сивилла услышала себя, произносящую:

— Не настолько плохо, как обычно.

— Откуда вы знаете? — спросила доктор.

— Сейчас я должна была бы выходить в холл или что-то в этом роде, — ответила Сивилла.

— Ну да, — сказала доктор, — вы чуть не выпрыгнули из окна. Вы вскочили с кресла и бросились к окну. Я не могла удержать вас.

Сивилла не помнила, чтобы делала что-либо подобное, но спорить не стала. Всю жизнь люди говорили ей, что она сделала нечто, чего на самом деле она не делала. Пусть так будет и в кабинете доктора Уилбур — как всегда.

— На самом деле я не очень испугалась, — пояснила доктор. — Из этих окон не выпрыгнешь. В них стоит стекло особого рода. Небьющееся, знаете ли. — И затем доктор Уилбур произнесла уже серьезней: — У вас было что-то вроде небольшого припадка. Это не эпилепсия; это был припадок психического характера.

Психического? Доктор уже говорила, что Сивилла нервозна. Это все старое — ничего нового. Новым, однако, было то, что врач, судя по всему, не осуждала ее. Сивилла сама всегда осуждала себя, когда с ней случались такие вещи. Никто, кроме нее, не знал о них, но она была уверена, что всякий, узнавший о подобном, посчитал бы ее виновной в неприличном поведении.

К тому же доктор Уилбур не находила ее состояние безнадежным, чего сама Сивилла частенько боялась. На ближайшее будущее доктор предложила ей на выбор: продолжать преподавать в младших классах еще год; вернуться в колледж; и наконец, пройти интенсивный курс лечения в Мемориальной больнице Кларксона, где ее врач с коллегой руководили психиатрическим отделением.

Сивилла выбрала больницу. Но когда она рассказала об этом родителям, они расстроились, даже ужаснулись. Для них госпитализация означала только одно: их дочь безумна.

— Это не имеет ничего общего с безумием, — пыталась объяснить Сивилла. — Доктор Уилбур говорит, что это не имеет с ним ничего общего.

— Значит, это имеет что-то общее с дьяволом, — зловеще прокомментировал отец.

— Кларксон, Парксон, парк сын, парк дочь, — забормотала мать.

Несмотря на то что больница казалась прямой дорогой в ад, Уиллард Дорсетт согласился переговорить с доктором Уилбур, решив встретиться с ней не в ее приемной в «Медикал артс», а в самом «Кларксоне».

Хэтти и Сивилла ждали его в автомобиле возле больницы: мать — кусая ногти, дочь — сжимая зубы. А там, внутри, доктор Уилбур сумела развеять опасения Уилларда Дорсетта относительно того, что его дочь будет связана и заперта, что ей сделают лоботомию, что ей станет хуже из-за контакта с другими пациентами, находящимися в более тяжелом состоянии, и что после некоторого улучшения ее состояния и возвращения домой наступит рецидив и она опять вернется в больницу. Госпитализация представлялась ему бесконечно повторяющимся циклом: туда-сюда, туда-сюда…

Рассеялся и самый глубокий страх ее отца — страх перед тем, что его дочери будут давать наркотики.

— Нет, — уверила его доктор Уилбур, — мы не станем делать это.

Наконец, хотя Уиллард Дорсетт по-прежнему чувствовал себя не в своей тарелке в связи с тем, что его дочь должна пройти курс психиатрического лечения, он все же дал согласие на ее госпитализацию в «Кларксоне».

Как полагала доктор Уилбур, «Кларксон» был всего лишь временной мерой. Она чувствовала, что Сивилла крайне нуждается в психоанализе.

— Вы из тех людей, которым следует пройти психоанализ, — сказала она своей пациентке. — Я бы хотела сама заняться этим, но я пока еще не аналитик. Вообще говоря, вскоре я уезжаю из Омахи, чтобы пройти курсы психоанализа. Рекомендую вам, выйдя из «Кларксона», отправиться в Чикаго для проведения психоанализа.

Перспектива взволновала Сивиллу. Чикаго означало не только приближение к источнику правды о себе, но и возможность покинуть дом. Однако психоанализ стал настоящей проблемой для Уилларда и Хэтти Дорсетт. Они согласились на лечение у психиатра, даже на госпитализацию, но психоанализ — совсем другое дело.

Кушетка и Змий. Родители боялись, что загадочный мир кушетки психоаналитика может оказаться антитезой их глубочайшим религиозным убеждениям, что он способен даже исключить Господа из картины мироздания. Их религия, в которой отец Сивиллы воспитывался с рождения и к которой ее мать, принадлежавшая когда-то к методистской церкви, примкнула после заключения брака, учила, что всякий индивидуум имеет право выбора между Богом и дьяволом, между Богом и Люцифером из Пророчеств, между Богом и Змием из Писания. Дьявол, учила их религия, может получить контроль над судьбой индивидуума лишь в том случае, если этот индивидуум добровольно передаст ему контроль. Всякий человек — верили Дорсетты — имеет возможность выбирать между Богом и дьяволом; Бог, взяв на себя полную ответственность за действия тех, кто избрал его, может привести всех, сделавших правильный выбор, в рай. А выбравшие дьявола отправятся в противоположном направлении.

Боясь предать свою дочь, а через нее и себя, в руки дьявола, Уиллард Дорсетт не мог дать Сивилле окончательного согласия, когда она стала умолять его разрешить ей отправиться в Чикаго для проведения курса психоанализа.

— Я не знаю, — сказал он. — Я должен обсудить это с пастором Уэбером.

Пастор, решительный по натуре человек, разделял сомнения Уилларда Дорсетта относительно пользы психоанализа. Эти двое мужчин были очень близки, и под впечатлением от талантов Дорсетта как подрядчика пастор нанял его для постройки церквей их вероисповедания. К тому моменту, как они обсудили строящуюся церковь, надзор за которой осуществлял Дорсетт, пастор так и не пришел к окончательному решению.

— Не знаю, брат Дорсетт. Просто не знаю, — повторил он несколько раз.

После паузы Дорсетт высказался сам:

— Мне было бы спокойней, если бы этот чикагский психоаналитик был нашей веры. Боюсь, что врач не нашей веры будет пользоваться наркотиками, гипнозом и другими методами, которые я осуждаю.

Меряя шагами помещение церкви, пастор погрузился в размышления. Наконец он заговорил:

— Вам придется решать это самостоятельно, брат Дорсетт. Хотелось бы мне помочь вам, но я действительно не знаю, что посоветовать.

Дорсетт тоже несколько раз прошелся туда и обратно. Затем он сказал с дрожью в голосе:

— Если Господь не является частью этой терапии, они ответят мне за то, что втянули меня в эту затею.

— Да, — подхватил пастор, — это все равно что впрячь миссурийского мула в новую тележку. Для начала нужно надеть ему на глаза шоры. — После долгой паузы он добавил: — Я верю в свободу мысли, совести и убеждений. Брат Дорсетт, вы знаете, что я могу быть очень убедительным, даже непреклонным. Но единственная форма убеждения, которую я использовал в жизни, — это простой разговор с людьми. Никогда я не прибегал к силе. И я не вполне уверен в том, что психоанализ не включает в себя использование силы. Но я не буду противиться тому, чтобы Сивилла отправилась в Чикаго. Принимать решение не мне, а вам с ней.

Уиллард Дорсетт пересказал Сивилле свой разговор с пастором и, решив, что нет более эффективной защиты от страхов, чем перекладывание их на чужие плечи, предоставил все решать ей.

— Я все равно хочу поехать в Чикаго, — прозвучал ясный и твердый ответ.

В церкви Сивилла поговорила с пастором. Она смотрела на его черный костюм и вглядывалась в его проницательные темные глаза. Это было исследование тьмы, зримых символов страхов, которые нашли свое выражение. Почувствовав ее взгляд, пастор мягко сказал:

— Мы с вашим отцом всего лишь выражаем нашу точку зрения. Мы обязаны признать, что существуют и другие точки зрения. Если вы действительно хотите этого, мы не должны вам мешать.

Решение Сивиллы осталось неизменным. Ожидая свободного места в «Кларксоне» и сообщения из Чикаго, она видела свое ближайшее будущее как постепенное наступление на этот ужас, завладевший ее жизнью. Было так утешительно предпринять первые активные действия после долгих лет колебаний и проволочек как с ее стороны, так и со стороны ее родителей. Сивилла чувствовала, что должна наконец проявить решимость, на которую ранее не была способна.

Но внезапно все изменилось. Предлогом, хотя и не причиной, стала пневмония, которую она подхватила вместе с ангиной. Голова у Сивиллы болела ужасно, глотать было больно. Она пыталась выбраться из постели, чтобы позвонить доктору Уилбур и отменить сеанс, назначенный на шестое октября, но головокружение и слабость победили. Сивилла попросила мать позвонить доктору Уилбур.

Она слышала, как Хэтти Дорсетт называет телефонистке номер доктора Уилбур, представляется секретарше, а потом разговаривает с самим врачом.

— Да, это миссис Дорсетт, мать Сивиллы, — говорила в трубку Хэтти. — Сивилла больна и не может явиться к вам шестого октября. Да, похоже, сейчас у каждого второго ангина, но у нее, помимо того, еще и пневмония. Во всяком случае, она поручила мне позвонить вам. Спасибо.

Мать резко повесила трубку.

— Что сказала доктор? — спросила Сивилла. — Что она сказала?

— Она ничего не сказала, — ответила мать.

— Ничего о следующем сеансе? Ничего о больнице?

— Ничего.

Поезд уже добрался до Трентона, а Сивилла все продолжала вспоминать. Эхо голоса ее матери не умолкало. Сказанное тогда в Омахе она, казалось, произносила и сейчас. Слова ее, слышимые настолько отчетливо, как будто она сидела рядом с Сивиллой, звенели той же старой какофонией. Поезд приближался к Нью-Йорку, а воспоминания всплывали вновь и вновь, подталкиваемые, как полагала Сивилла, своей собственной логикой. Все это начал врач, к которому она возвращалась.

Узнав, что доктор Уилбур ничего не сказала по поводу следующего сеанса, Сивилла быстро избавилась от чувства разочарования, уверив себя в том, что доктор, по-видимому, предполагает, что пациентка сама позвонит, когда ей станет лучше. Однако когда она полностью поправилась и позвонила, ей сказали, что доктор Уилбур насовсем покинула Омаху. Естественно, Сивилла почувствовала себя отверженной.

После всех этих жарких домашних битв, после всех страданий из-за необходимости убедить родителей позволить ей начать курс лечения, а затем госпитализироваться в «Кларксон» дорога к выздоровлению оказалась перекрыта. Такого удара не выдержали бы даже храбрейшие из тех, кто эмоционально раним.

Сивилла отошла от телефона и бессильно опустилась на кровать. Она представила, как мать будет ругаться и как отец молча будет выражать недовольство. Она думала о докторе Уилбур и о том, как загадочно и непостижимо то, что она покинула город без всякой прощальной беседы, даже не бросив в сторону Сивиллы мимолетного взгляда. Может быть, она чем-то обидела доктора? Может быть, доктор решила, что Сивилла вовсе не была больна и потому умышленно прервала курс лечения? Конечно, этого тоже нельзя было исключить.

И что теперь? Письмо из Чикаго, в котором сообщалось, что время у психоаналитика расписано на два года вперед и что он не принимает новых пациентов, исключало психоанализ. Потеря доктора Уилбур исключала госпитализацию в «Кларксон» и продолжение лечения. В тишине своей комнаты Сивилле пришлось смириться с тем фактом, что ей каким-то образом придется справляться в одиночку. Она даже убедила себя в том, что с отъездом доктора Уилбур и с отменой планов на Чикаго она будет более свободна в своих поступках. А более всего ей хотелось вернуться в колледж.

Достаточно ли хорошо она себя чувствует? В этом Сивилла была не вполне уверена, но понимала, что курс лечения у доктора Уилбур может послужить средством для восстановления в колледже. В конце концов, она ведь посещала психиатра.

Она написала мисс Апдайк о своем желании вернуться, и мисс Апдайк пообещала ей использовать свое влияние для того, чтобы сделать это возвращение возможным. А пока Сивилла продолжала преподавать в младших классах школы и рисовала. Ее картина «Городские улицы» и карандашный рисунок были выставлены в художественной галерее Омахи. Но эта безымянная вещь продолжала преследовать ее. Когда наступал день, свободный от этого, Сивилла отмечала в своем дневнике, пользуясь эвфемизмом: «Сегодня все шло хорошо». В январе 1947 года она вернулась в кампус.

В течение первой недели мисс Апдайк постоянно интересовалась, как идут дела, и когда Сивилла сообщила ей, что теперь она способна просидеть все занятия без ощущения внутреннего беспокойства, заставлявшего ее раньше покидать класс, мисс Апдайк казалась очень довольной. «Она видит, — писала Сивилла в своем дневнике 7 января 1947 года, — что мне гораздо лучше». Восьмого января 1947 года Сивилла отметила в дневнике, имея в виду это безымянное нечто: «Я так горжусь, что могла вчера вот так поговорить с мисс Апдайк и остаться на уровне. Пока никаких отклонений. Единственное, чего я так давно желала. Бог наверняка услышал мои молитвы».

Это безымянное нечто, эти «отклонения», которые могли помешать ей держаться «на уровне», тем не менее не ушли на покой. Ее дневник — действительно надежный показатель присутствия или отсутствия «отклонений», поскольку Сивилла, владея ситуацией, всегда отмечала это соответствующей записью, так что пробелы в записях свидетельствуют о том, что даже в период, когда она считала себя «более или менее», далеко не все было в порядке. К примеру, отсутствует запись за девятое января — следующий день за вспышкой оптимизма. Часто за хорошими днями следовали дни плохие.

Хороших дней у Сивиллы оказалось достаточно много для того, чтобы завершить почти три года учебы, успешно начав второй семестр выпускного года. Но именно тогда, в 1948 году, незадолго до конца последнего семестра, Сивилле позвонил отец и вызвал ее в Канзас-Сити, где в то время жили родители. Мать ее умирала от рака селезенки и не желала, чтобы за ней ухаживал кто-нибудь, кроме Сивиллы. «Если твоя мамочка хочет именно этого, — сказал Уиллард Дорсетт дочери, — она это получит».

Сивилла не знала, чего ей ожидать по прибытии в Канзас-Сити. Старые страхи возобновились сами собой. Однако Хэтти Дорсетт никогда не была столь спокойной и уравновешенной, как тогда в Канзас-Сити. Парадоксально, но именно в этот кризисный период мать и дочь понимали друг друга лучше, чем когда-либо.

По иронии судьбы это спокойствие стало основой событий, начавшихся как самый заурядный вечер. Хэтти Дорсетт, относительно мало страдавшая от болей, сидела в большом красном кресле в гостиной дома Дорсеттов. Она читала «Домашний журнал для женщин» при свете маленькой настольной лампы. Сивилла внесла поднос с ужином. И тогда, вроде бы ни с того ни с сего, Хэтти Дорсетт заметила:

— Я никогда не делала этого.

— Чего не делала? — тихо спросила Сивилла, полагая, что мать сожалеет о чем-то, чего не сделала в прошлом, говорит о каких-то незаконченных делах, которые угнетают ее.

— Я никогда не звонила ей, — сказала Хэтти Дорсетт.

— Кому, мама?

— Я не звонила доктору Уилбур, — объяснила мать.

— Ты звонила, — поправила Сивилла. — Разве ты не помнишь? Я же слышала ваш разговор. Все до последнего словечка.

Хэтти Дорсетт спокойно ответила:

— Так вот, я держала палец на кнопке. Я не звонила. Я никогда ей не звонила.

Такая возможность ни разу не приходила Сивилле в голову. Нельзя было даже вообразить, что мать может столь решительно перекрыть ей путь к выздоровлению. Немыслимо было представить, что мать обрекла ее на неуверенность и сомнения по поводу врача, с которыми Сивилле пришлось жить с октября 1945 года — почти три года.

Маленькое озарение здесь, крошечное откровение там, пришедшие во время этого короткого, слишком короткого курса лечения, оказались достаточными для того, чтобы поддержать ее внутреннее равновесие и сделать возможным возвращение в колледж. Это безымянное нечто, которое доктор Уилбур уловила в тот день, когда ее пациентка бросилась к окну, продолжалось в Омахе, в колледже и в Канзас-Сити. И не кто иной, как ее мать, лелеявшая свою эксцентричную тайну, намеренно предопределила судьбу дочери, воспрепятствовав продолжению лечения.

Этот ужас, эта боль и горечь! Однако упреков не было. Никто никогда не критиковал Хэтти Дорсетт. Никто не изливал на нее гнев. Гнев есть грех.

Хэтти съела свой ужин. Сивилла отнесла поднос обратно в кухню. Ни мать, ни дочь больше не напоминали друг другу об этом звонке или о докторе Уилбур.

И все-таки откровение по поводу телефонного звонка полностью изменило отношение Сивиллы к своему бывшему врачу. Не зная о болезни Сивиллы, доктор, очевидно, попросту решила, что девушка уклонилась от лечения, не удосужившись даже сообщить о том, что больше не придет. Неудивительно, что доктор покинула Омаху, не позвонив ей. Не Сивилла Дорсетт, а доктор Корнелия Уилбур имела полное право чувствовать себя глубоко оскорбленной.

До известия об этом несостоявшемся звонке Сивилла умышленно отгоняла мысли о докторе Уилбур. Теперь фигура доктора вновь появилась в ее мыслях, и Сивилла ощутила неожиданный прилив надежды. К ней вернулась восхитительная мечта стать полностью здоровой, начав с того места, на котором они расстались с доктором Уилбур. Но на этот раз нельзя позволить вмешиваться Змию. Мечту придется отложить до тех пор, пока Сивилла не сможет самостоятельно оплатить лечение.

Из врачебного справочника Сивилла узнала, что доктор Уилбур теперь работает психоаналитиком в Нью-Йорке. Именно в Нью-Йорк Сивилла и решила отправиться.

Ни разу в течение этих шести лет — с 1948-го по 1954-й, — отделивших принятое решение от его выполнения, Сивилла никому ни словом не обмолвилась о своей мечте. Ее намерения стали еще одной вещью, которую следовало держать при себе.

В июле 1948 года Хэтти Дорсетт скончалась и была похоронена в Канзас-Сити. В течение следующих двух месяцев Сивилла хозяйствовала в доме отца, а в сентябре вернулась в колледж. В июне 1949 года она закончила колледж со степенью бакалавра, и понадобилось вмешательство одного из профессоров, чтобы убедить ее отца, пребывавшего вместе с пастором Уэбером в Денвере, штат Колорадо, посетить церемонию выпуска. В тринадцать часов того же дня Сивилла выехала вместе с отцом в Денвер.

Следующие несколько лет она жила у своего отца, преподавала в школе и подрабатывала, ведя занятия по трудотерапии. Строительные заботы Уилларда Дорсетта заставляли его постоянно переезжать, и дочь следовала за ним. Тем не менее к лету 1954 года она скопила достаточную сумму денег для того, чтобы отправиться в Нью-Йорк, получить степень магистра при Колумбийском университете и возобновить лечение у доктора Уилбур. Ее отец, который знал лишь о том, что дочь собирается завершать образование в Нью-Йорке, отвез ее туда.

Сивилла прибыла в Нью-Йорк в День труда (первый понедельник сентября), но выжидала до октября, прежде чем позвонить доктору Уилбур, опасаясь как того, что доктор отвергнет ее, так и того, что она примет ее.

Первое казалось вполне правдоподобным: уж очень бесцеремонным способом были прекращены посещения Сивиллы. Но более вероятной — и еще более обидной — была возможность того, что доктор вообще не сможет ее вспомнить. Этот воображаемый отказ усиливался тем фактом, что Сивилла, чувствовавшая вину за несправедливое обвинение доктора Уилбур в том, что та покинула Омаху, не позвонив ей, ловко превратила испытываемое чувство вины в дополнительное чувство отверженности.

Быть принятой — это страхи другого рода. Сивилла знала, что, если ее примут, ей придется рассказать доктору о том ощущении балансирования на грани, которое она переживала к концу трехлетнего периода пребывания в Детройте — последнем месте жительства перед приездом в Нью-Йорк. Пока она вела занятия, все вроде бы было в порядке, хотя случалось, что она не помнила о происходившем в классной комнате. Однако как только она покидала классную комнату (вспоминать об этом было слишком ужасно!), с ней случались странные и непонятные вещи. Здесь не было ничего нового. Они случались с тех пор, как ей исполнилось три с половиной года, и она полностью уверилась в их наличии в четырнадцать лет. Но в Детройте они стали не только более частыми, но и более опасными. Сивилла была больше не в силах нести ужасное бремя тайны, о которой не решалась рассказать, и не могла больше придумывать ответы для того, чтобы создавать видимость своей нормальности.

Люди, которых она никогда раньше не видела, настаивали на том, что они знакомы с ней. Она отправлялась на пикник, и у нее появлялось смутное ощущение того, что она уже была здесь прежде. В ее шкафу оказывалось платье, которого она не покупала. Она могла начать картину и, вернувшись в студию, обнаружить, что картина завершена кем-то другим — совершенно не в ее манере. Сон был кошмаром. Относительно сна вообще не было никакой уверенности. Часто Сивилле казалось, будто она проспала весь день и всю ночь. Также часто отсутствовала четкая линия, разделяющая время укладывания в постель вечером и пробуждения утром. Нередки были случаи, когда она вставала, так и не уснув, или, ложась спать, пробуждалась не на следующее утро, а в какое-то совсем нераспознаваемое время.

Если бы доктор Уилбур согласилась принять ее, всплыло бы и это, и многое другое. На сей раз — пообещала себе Сивилла, — страшно это или нет, но она должна обо всем рассказать доктору. Не сказать об этом было все равно что жаловаться врачу на головную боль, когда на самом деле у тебя рак.

Однако Сивилла, неуверенная в том, что сможет заставить себя рассказать обо всем, сознавая, что если она не расскажет, то лечение окажется совершенно бессмысленным, продолжала размышлять, правильным ли будет возобновить лечение. Перед тем как сделать решительный шаг, она колебалась шесть недель.

Здесь, в вагоне, краски прошлого блекли. Неожиданно самым важным стало настоящее, поскольку Сивилла поняла причину своего поспешного бегства из Филадельфии. Всякий раз, когда случался один из подобных инцидентов (а они случались с ней начиная с трех с половиной лет), все выглядело так, словно происходит впервые. Даже после того, как в четырнадцать лет Сивилла в принципе правильно оценила свою ситуацию, каждый раз она внушала себе, что начнет все с чистого листа и такое с нею больше никогда не случится. В Детройте эти эпизоды стали ошеломляюще многочисленными, и все-таки даже тогда Сивилла сумела заставить себя считать каждый из них последним.

Однако на этот раз иллюзия вызвала больший страх, чем обычно, из-за глубокого разочарования, которое она пережила в этот январский день 1958 года, спустя три с половиной года после начала психоанализа, — потому что эпизод, подобный произошедшему в Филадельфии, все-таки случился.

Поезд с пыхтением подошел к Пенсильванскому вокзалу. Сивилла, сжимая в руке свою папку, вышла из вагона, поспешила к такси и наконец почувствовала, что начинает освобождаться от настойчивых укоров совести по поводу случившегося в Филадельфии. К тому времени, как такси повернуло на Морнингсайд-драйв и подъехало к кирпичному зданию, в котором Сивилла в сентябре 1955 года сняла квартиру на третьем этаже на пару с Тедди Ривз, она почувствовала безопасность и облегчение — убаюканная своим желанием не помнить.

Тедди должна еще быть в Оклахоме со своей семьей. Сивилла поднялась по лестнице, зная о том, что никто не встретит ее, но не печалясь по этому поводу.

Когда дверь квартиры распахнулась, ее покой испарился. Капри, худая, с широко раскрытыми глазами, приветствовала ее отчаянным хриплым мяуканьем. Эти звуки были обвинением, таким же обвинением, как пижама, оказавшаяся в номере отеля «Бродвуд». Сивилла бросила Капри, не оставив ей ни воды, ни пищи. Капри была ее единственной настоящей подругой, вообще единственным, что она имела. Сивилла никогда сознательно не допустила бы подобного обращения ни с каким животным, не говоря уже о ее бесценной Капри. Но она это сделала. Она бросила животное, которое любила, так же как ее саму в прошлом неоднократно бросали люди, утверждавшие, что любят ее.

4. Другая девушка

Сивилла не могла заснуть, зная, что утром ей придется рассказать доктору о том, что она натворила. Сделать это будет еще труднее, чем ей представлялось. Она поймала себя на том, что вспоминает о первой встрече с доктором в Нью-Йорке.

Полная ожиданий, надежд и тревог, Сивилла проснулась 18 октября 1954 года еще до рассвета. Она окинула взглядом спальню в студенческом общежитии Уиттер-холл, не различая в полутьме отдельных предметов. На спинке стула висел ее темно-синий габардиновый костюм. На туалетном столике лежали темно-синяя кожаная сумочка, темно-синие шелковые перчатки и шляпка того же цвета с небольшой темно-синей вуалью. Под стулом стояли наготове темно-синие кожаные туфли-лодочки на среднем каблуке. Дымчатые чулки были засунуты в туфли. Весь ансамбль был с великим тщанием подобран накануне вечером.

По мере того как рассветало и предметы обретали форму, ощущение отстраненности пропадало. Сивилла начала размышлять о том, что ей сказать доктору Уилбур. На этот раз придется поведать врачу все.

Сивилла потянула еще минутку, глядя в окно на занимающийся рассвет. Одевалась она медленно, тщательно. Застегивая лифчик, заметила, что у нее дрожат руки, и снова уселась на кровать, чтобы успокоиться. Через несколько секунд она встала и осторожно надела костюм. Надевая шляпу с почти механической точностью, Сивилла, даже не глядя в зеркало, знала, что выглядит так, как нужно. Темно-синий цвет был в моде, а эта маленькая вуалетка придавала всему ансамблю дополнительный шарм.

Сивилла подошла к окну. Деревья во дворе Уиттер-холла стояли без листьев, раздетые осенью. Она взглянула прямо на солнце и тут же, ослепленная им, отступила от окна. Было всего шесть тридцать — слишком рано. Встреча с доктором не могла произойти раньше девяти.

Время. Относительно времени у нее никогда не было уверенности. Чем раньше она выйдет отсюда, тем лучше. Сивилла натянула перчатки.

Казалось, окружающий мир еще не совсем проснулся, когда она спускалась по ступеням Уиттер-холла, направляясь через Амстердам-авеню к аптеке Хартли на юго-восточном углу.

Аптека была пуста, если не считать кассирши и продавца. Поджидая, пока человечество изволит пробудиться, кассирша обрабатывала ногти наждачной пилкой; продавец в белом халате возился с тарелками за мраморной перегородкой.

Присев у стойки, Сивилла заказала масляное печенье и большой стакан молока, сняла перчатки и стала нервно теребить их. Поглощая печенье с молоком, она поняла, что умышленно убивает время. Выражение «убивать время» заставило ее вздрогнуть.

Выйдя от Хартли в семь тридцать, она некоторое время ждала автобуса на Амстердам-авеню, но потом решила отказаться от этой идеи. Автобусы вводили ее в замешательство, а сегодня утром нужно было мыслить ясно.

Минуя Шермерхорн и церковь Святого Павла, Сивилла едва узнала их. Только дойдя до 116-й улицы, где все напоминает о близости Колумбийского университета, она стала воспринимать окружающее. Через тяжелые ворота на 116-й улице она разглядела в отдалении главное административное здание с его эклектичной архитектурой, с ионическими колоннами и гордой и одновременно трогательной статуей Alma mater у входа. Ее поразило сходство этого здания и Пантеона в Риме.

Кафедральный собор Святого Иоанна Богослова на 113-й улице привлек ее внимание. Сивилла прогуливалась перед собором почти десять минут, рассматривая его готическую архитектуру и размышляя о том, что такие соборы в свое время строились чуть ли не бесконечное число лет. Ну, она-то не может разгуливать бесконечно. Она ждала такси, но до восьми пятнадцати не появилось ни одной машины.

Водитель, говорящий с бруклинским акцентом, предложил Сивилле «Нью-Йорк таймс». Она с благодарностью взяла газету и обрела в этом успокоение, поскольку нервы, раздраженные неспешным продвижением машины в час пик, предупреждали о том, что, хотя ее сознание рвется к месту назначения, она может опоздать на встречу, несмотря на заблаговременный выход из дома. 18 октября 1954 года в газете не было кричащих заголовков. На первой полосе — никаких упоминаний о президенте Эйзенхауэре или сенаторе Джо Маккарти, которые обычно фигурировали в газетных шапках. Заголовки, скромные и аккуратные, сообщали: «Макмиллан возглавит британскую оборону в новом кабинете»; «Ширятся забастовки докеров Великобритании»; «40 колледжей присоединились к программе американской технической помощи 26 странам»; «Демократы лидируют в Палате представителей»; «Потери, вызванные забастовкой водителей тяжелых грузовиков, оцениваются в 10 000 000 долларов».

Сквозь все это пробивался заголовок, набранный невидимыми буквами: «ПОМНИТ ЛИ МЕНЯ ДОКТОР?»

Такси неожиданно остановилось. «Удачного вам денька», — пожелал водитель, когда Сивилла расплачивалась с ним. Удачный денек? Вряд ли. Она задумчиво вошла через парадную дверь пестро раскрашенного здания на углу Парк-авеню и 76-й улицы, где жила доктор Уилбур и где располагался ее кабинет. В восемь пятьдесят пять Сивилла стояла в фойе для посетителей перед апартаментами 4D.

Дверь была распахнута, чтобы пациенты могли войти без звонка. Сивилла оказалась в небольшой, неярко освещенной приемной с маленьким пристенным столиком, маленькой бронзовой лампой на нем и с фотографиями в рамках светлого дерева. Может быть, присесть?

В приемную вошла доктор Уилбур.

— Проходите, мисс Дорсетт, — сказала она.

Они прошли в солнечный кабинет, вспоминая свою последнюю встречу в Омахе почти десять лет назад.

«Она изменилась, — подумала Сивилла. — Волосы светлее, чем мне казалось. И выглядит она более женственно. Но глаза, улыбка и манера кивать остались теми же».

Доктор Уилбур в это время думала: «Она осталась такой же худенькой и хрупкой. Как будто не стала старше. Я бы узнала это лицо где угодно: лицо сердечком, вздернутый нос, небольшие губы бантиком. Такое лицо не встретишь на улицах Нью-Йорка. Это английское лицо. И несмотря на легкие оспинки, выглядит она как свежая, ничем не озабоченная англичанка».

Доктор не предложила Сивилле садиться, но сама ее манера обращения подсказывала сделать это. Куда присесть? Зеленая кушетка с небольшой треугольной подушкой, на которую пациенты, очевидно, преклоняли свои отягощенные заботами головы, не привлекала. Еще меньше она манила из-за наличия обтянутого материей кресла, которое смотрело прямо на подушку — зримый символ «третьего уха» психиатра.

Отказавшись от кушетки, Сивилла скованной походкой направилась к столу и креслу в противоположном конце кабинета, считая на ходу розовые круги на покрывающем весь пол ковре. С верхней книжной полки, висевшей на зеленовато-серой стене, на нее смотрели черная авторучка с золотым колпачком, воткнутая в золотой держатель на ониксовом основании, небольшая зеленая подставка для карандашей и зеленая ваза, расписанная узором из зеленых листьев. В вазе стояли зеленые растения и веточки вербы с сережками. Сивилле понравилось, что у доктора здесь нет искусственных цветов.

Остановившись, она осторожно вытащила из-под письменного стола небольшой стул красного дерева и чинно присела на его краешек. Отчет, который она дала о себе, был кратким, основанным на фактах, лишенным эмоций. Это производило такое впечатление, будто пациентка сообщает о себе сведения при поступлении на работу, а не разговаривает с врачом, к которому она вернулась, сильно желая этого и приложив к тому огромные усилия. Такие темы, как учеба в колледже и ее окончание, преподавательская работа, трудотерапия, выставки работ, невозможность пройти курс психоанализа, рекомендованный доктором Уилбур еще в Омахе, и даже смерть матери, упомянутая без всяких эмоций, заполнили этот застывший от холода час.

Та же стужа сохранялась и когда Сивилла рассказывала о Стенли Макнамаре, учителе английского языка, вместе с которым она работала в Детройте до самого переезда в Нью-Йорк. Хотя их отношения созрели до такой степени, что Стен сделал Сивилле предложение, рассказывала она о нем холодно, как мог бы рассказывать социальный работник. Очерчивая фактическую сторону их взаимоотношений, избегая интимных подробностей и не упоминая о своих чувствах, она сообщила лишь, что по происхождению он полуирландец-полуеврей, что его отец бросил свою жену, которая позже бросила Стена. Этот «отчет» включал в себя замечания относительно того, что Стен воспитывался в приюте, своими силами пробился в колледж и в дальнейшем опирался лишь на себя самого.

Доктор Уилбур, в свою очередь, больше интересовало то, чего Сивилла не рассказала о Стенли, чем то, что Сивилла рассказала. Настаивать она тем не менее не стала. Прошел уже почти час, а она всего лишь спросила:

— Так чего вы хотите от меня?

— Мне хотелось бы вести занятия по трудотерапии, — ответила Сивилла.

— Мне кажется, вы уже занимаетесь этим.

— И мне хочется выйти замуж за Стена. Но я не уверена.

Когда доктор спросила, хочет ли пациентка встретиться с нею еще раз, Сивилла смущенно опустила голову, взглянула исподлобья и неуверенно сказала:

— Мне хотелось бы приходить к вам для сеансов психоанализа.

Доктор Уилбур была довольна. Сивилла Дорсетт будет интересным субъектом анализа: яркая, образованная, талантливая и в то же время боязливая, одинокая, замкнутая. От внимания доктора не ускользнул и тот факт, что зрачки ее глаз, расширенные от тревоги, были размером едва ли не во всю радужную оболочку.

В течение последующих недель сеансы стали столь важным событием в жизни Сивиллы, что она, можно сказать, жила лишь ради этих утренних встреч по вторникам с доктором Уилбур. Подготовка к сеансам стала ритуалом, в процессе которого Сивилла решала, надеть ли ей серый костюм с розовым свитером, темно-синий костюм с таким же синим свитером или серую юбку с жакетом цвета морской волны. В это же время Сивилла увлеклась частыми паломничествами в Шермерхорн, в университетскую библиотеку психологического факультета, где она погружалась в литературу по психиатрии, особенно в истории болезней. Она изучала симптомы, но отнюдь не из-за любознательности. Чем больше она узнает о симптомах других пациентов, тем более умело, полагала она, ей удастся скрывать симптомы собственные. Совершенно незаметно ее идеей фикс стало скрыть то, ради обнаружения чего она и приехала в Нью-Йорк.

Иногда пациент раскрывается даже во время первого визита. Эта же пациентка, с сожалением думала доктор, даже спустя почти два месяца пряталась, выставляя на поверхность только самый краешек своей сути. На этом краешке находился доктор Клингер, преподаватель живописи Сивиллы, с которым она расходилась во мнениях. Там же обретался Стен, за которого она подумывала выйти замуж, но который во время сеансов производил впечатление какой-то деревянной неживой фигуры. И лишь после терпеливых расспросов пациентки доктор обнажила наконец тот факт, что Стен совершенно ясно — а точнее, неясно, в размытых, уклончивых фразах — предложил брак без секса. «Платонический» — такое слово использовала Сивилла.

Почему, размышляла доктор, умная женщина поддерживает отношения с мужчиной, у которого явно отсутствуют сексуальные реакции, с брошенным ребенком, никогда не знавшим любви и не умеющим дарить ее? Чем может объясняться столь низкое либидо, способное мириться с подобными взаимоотношениями?

Чем ниже либидо, тем больше умолчаний. Поначалу доктор объясняла эти умолчания строгими правилами, в которых воспитывалась Сивилла. Однако это не объясняло отстраненности, которая маскировала ужас в ее глазах. «Она дурачит меня, — подумала доктор. — Она со мной неискренна».

Тринадцатого декабря Сивилла затронула наконец новую струну:

— Меня заботят рождественские каникулы.

— Почему?

— Каникулы тревожат меня.

— Каким образом?

— Так много нужно сделать. Я не знаю, с чего начать, и потом получается, что не делаю ничего. Я впадаю в какое-то замешательство. Мне трудно описать это.

— А почему бы во время каникул вам не приходить три раза в неделю? — предложила доктор. — Таким образом мы смогли бы побольше побеседовать и снять ваше напряжение.

Сивилла согласилась.

И вот 21 декабря 1954 года, спустя три месяца после начала анализа, во время сеанса, который довольно неожиданно начался словами Сивиллы: «Я хочу показать вам письмо, которое получила сегодня утром от Стена», доктор Уилбур подступила заметно ближе к правде о Сивилле Изабел Дорсетт.

В это утро Сивилла казалась спокойной и рассказывала о письме Стена с обычным отсутствием эмоций. Однако, открыв сумочку, она неожиданно разволновалась. Там оказалась только половинка письма с неровно оторванным краем.

Она его не рвала. Но тогда кто?

Сивилла перерыла сумочку в поисках недостающей половинки. Ее там не было.

Она выложила на колени два других письма, полученных сегодня утром. Они были целыми и лежали именно там, куда она их убрала. Но она помнила, что клала вместе с ними и письмо Стена — тогда оно было целым. Теперь же недостающей половинки письма было не найти. Кто забрал ее? Когда? Где находилась сама Сивилла, когда это произошло? Никаких воспоминаний об этом у нее не осталось.

Эта ужасная вещь, которая происходила время от времени, случилась вновь. Она проникла за Сивиллой сюда, в рай кабинета доктора, эта темная тень, которая преследовала ее везде.

Боязливо, воровато, стараясь скрыть случившееся от доктора, которая сидела в кресле у изголовья кушетки напротив нее, Сивилла подсунула уничтоженное письмо под два других. Но доктор спросила:

— Вы хотите, чтобы я посмотрела это письмо?

Сивилла начала мямлить… а потом ее заикания превратились в нечто иное.

Аккуратная, тихая школьная учительница, чье лицо внезапно исказилось страхом и яростью, вскочила со стула, молниеносно порвала письма, лежавшие у нее на коленях, и выбросила клочки в мусорную корзину. Сжав кулачки, она встала посреди комнаты и высокопарно произнесла:

— Все мужчины одинаковы. Им вааще нельзя верить. Точно нельзя.

Быстрыми, размашистыми шагами она направилась к двум высоким трехстворчатым окнам. Раздвинула зеленые шторы, вновь сжала свой левый кулачок и застучала им в оконное стекло с криком:

— Выпустите меня! Выпустите меня!

Это была отчаянная мольба — крик преследуемого, попавшего в ловушку, одержимого.

Доктор Уилбур подбежала быстро, но все-таки недостаточно быстро. Прежде чем она оказалась возле пациентки, раздался звон. Кулак с размаху пролетел сквозь стекло.

— Дайте мне осмотреть вашу руку, — потребовала доктор, сжимая запястье пациентки.

Та сжалась от ее прикосновения.

— Я только хочу посмотреть, не поранились ли вы, — мягко объяснила доктор.

Внезапно пациентка замерла и расширившимися от удивления глазами взглянула на доктора Уилбур — впервые с того момента, как вскочила со стула. Жалобным детским голоском, совершенно непохожим на тот голос, который только что обличал мужчин, пациентка спросила:

— Вы не сердитесь из-за окна?

— Конечно нет, — ответила доктор.

— Я ведь важнее, чем это окно? — В голосе звучали любопытство и недоверие.

— Разумеется, — уверила ее доктор. — Окно может починить кто угодно. Я вызову столяра, и он все сделает.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Самые интересные и удивительные истории происходят в замкнутом пространстве. Стоит нескольким людям ...
Тяжело живется человеку, оказавшемуся в другом мире. Даже если человека этого зовут Проглотом, и он ...
Жизель работает архитектором в известной фирме. Именно ее начальство командирует в качестве их предс...
Нет, никак не удается Володе Старинову спокойно жить в том мире, куда он вынужден был отправиться из...
Над Тортоном нависла угроза вторжения неприятельских войск. Один из крупнейших городов королевства Л...
Империи не заканчиваются в один момент, сразу становясь историей, – ведь они существуют не только в ...