Сивилла Шрайбер Флора
— Тогда почему она не найдет себе работу, как все люди? Или почему она не выйдет замуж? Если бы она позволила мне подружиться с ней, я бы нашла ей мужчину. Почему она не носит высокие каблуки? Почему предпочитает мужские часы? Ей бы научиться пользоваться губной помадой, укоротить платья и сделать укладку.
— Этот доктор, этот доктор… — пробормотал Уиллард. — Но теперь уже наверняка недолго. Я надеюсь, что Сивилла скоро поправится и найдет свою дорогу в жизни.
— Так что она пишет? — настойчиво прощебетала Фрида.
Наступила неловкая пауза.
— Возможно, мне придется отправиться в Нью-Йорк. Еще поглядим, — медленно ответил Уиллард, чье сопротивление просьбе слабело. — Знаешь, если я сейчас не лягу спать, то с утра не смогу встать.
Уиллард Дорсетт, ста семидесяти восьми сантиметров ростом, выглядел импозантно — прямой, с четко прорисованными чертами привлекательного лица. Волосы у него были белыми как снег, и, похоже, возраст не лишил его ни единой пряди шевелюры. Цвет уверенного лица свидетельствовал о здоровом образе жизни в молодости, ровные зубы были в идеальном состоянии. Не съевший в жизни ни куска мяса, не выпивший ни глотка алкоголя, он сохранил фигуру и весил сейчас вряд ли больше, чем в те дни, когда ушел из колледжа. Голос у него был низкий и негромкий, а его нежелание спорить с кем-то, даже если его втягивали в спор, отражало убежденность в том, что грешно демонстрировать свои чувства. Выразительность его длинных тонких пальцев диссонировала с общей отрешенностью. Вздернутый нос был носом Сивиллы — фирменным знаком семейства Дорсетт.
Эти пальцы были внешним признаком чувствительной художественной натуры, находившей свое выражение в том, что он строил лучше, чем конкуренты, и проявлял разнообразные эстетические интересы. В колледже Уиллард изучал пение и искусство красноречия. В Уиллоу-Корнерсе он пел тенором в церковном хоре и в городском клубе, а также организовал превосходный мужской квартет. Он играл на гитаре в испанском стиле и проявлял столь живой интерес к классической музыке, что, несмотря на отрицательное отношение его отца к мирским «новомодным выдумкам», приобрел один из первых эдисоновских фонографов. Кроме того, он интересовался экономикой, обладал настоящим чувством ответственности перед обществом и становился очень уважаемым человеком во всех городах, где жил. Люди, с которыми он работал, буквально поклонялись ему.
Стремящийся к совершенству в работе, Уиллард делал это не только ради результата работы как таковой, но и потому, что, согласно его убеждениям, люди, стремящиеся к совершенству в своей специальности, прославляют этим совершенством Бога. Видевшие его работу относились к нему с почтением, и часто на улице он слышал благоговейное: «Это Уиллард Дорсетт», что льстило ему, хотя и немного смешило. «Ха! — думал он. — Я, Дорсетт, живу своим умом и с этим умом мог бы сделать больше, если бы более пятидесяти лет своей жизни не провел в Уиллоу-Корнерсе». Живя собственным умом, он очень радовался, знакомясь с хорошо образованными, одаренными, много повидавшими людьми.
Навязчивое стремление к совершенству в работе делало Уилларда человеком, придающим большое значение деталям, и эта его черта часто мешала ему в общении. «Нельзя говорить „большая половина“, — поучал он Сивиллу. — Если это половина, значит это половина. Как половина чего-то может быть больше другой половины?» Та же навязчивая черта характера делала его рабом привычки. В течение двадцати лет подряд его ланч состоял из двух сэндвичей с яичницей и куска яблочного пирога.
Обладая интеллектом выше среднего, Уиллард в то же время был выше среднего наивен и ограничен. Он был человеком с развитым интеллектом и с примитивным мировоззрением. Человеком, до глубины души возмутившимся тем, что Джой, племянник Хэтти, осмелился закурить в доме Дорсеттов. Человеком, который до такой степени почитал расхожую мудрость, что написал в альбоме дочери: «Правдивость, честность, доброта, чистота и умеренность — вот величайшие достоинства лучших людей». Сознание его на самом деле представляло собой курьезную смесь гуманистических наклонностей и пуританской косности. Пуританизм его был сплавом Уиллоу-Корнерса, его церкви, викторианского века и его излишне острой реакции на «ревущие двадцатые» годы, которые он посчитал симптомом заката цивилизации и признаком грядущего конца света.
Исключительно религиозный человек, он жестко придерживался доктрин своей фундаменталистской веры и столь трепетно относился к Священному Писанию, что, в отличие от более искушенных собратьев по вере — к примеру, от пастора Уэбера, его наставника в Омахе, — воспринимал проповеди о конце света буквально и посвятил всю свою жизнь подготовке к этому грядущему концу. Сама их церковь и погруженные в невежество члены прихода Уиллоу-Корнерс, к которому он принадлежал, настолько стали не удовлетворять его, что, продолжая блюсти доктрину, он оставил свою церковь на четырнадцать лет.
Возможно, этот уход от церкви был одновременно и уходом от собственного отца — грубого здоровяка с крупными чертами лица и козлиной бородкой, который, профессионально занимаясь в молодости борьбой, обрел в вере удобный выход для своей агрессии и враждебности. Обри Дорсетт, отец Уилларда, был сыном Арнольда и Терезы, которые прибыли в Уиллоу-Корнерс поселенцами и у которых кроме Обри родились Томас, Эммануил, Фредерик и Тереза II.
Прилежный прихожанин, Обри нашел в напыщенных проповедях, неконтролируемых воплях и экстатических выкриках «Аллилуйя!» заменитель брани, которую, как благочестивый человек, он позволить себе не мог. Эти выкрики цитат из первого ряда прихожан находили свое продолжение перед почтовым отделением в Уиллоу-Корнерсе, где Обри разоблачал «власть Рима» (папы римского), проклиная ненавистных католиков перед собравшейся толпой. Обри Дорсетт предсказывал развал страны в случае, если к власти в ней придет кто-то из католиков. Враждебно настроенный по отношению не только к ненавистным «римлянам», но и к своим братьям по вере да и, собственно говоря, ко всем остальным, включая членов собственной семьи, Обри умел найти ахиллесову пяту у любого из окружающих, часто разоблачая ее публично — с той же вербальной страстью, с какой демонстрировал физическую силу в дни молодости. Затем, углядев и вскрыв слабое место, он приступал к спасению души своей жертвы.
Особой его мишенью была Мэри, на которой он женился с отчаяния и которую впоследствии вечно сравнивал с Вэл, любовью его жизни, отвергнувшей его. Будучи женатым, время от времени он передавал управление принадлежащей ему лесопилкой кому-нибудь из подчиненных и тихонько ускользал к своей Вэл в Нью-Йорк. Возвращаясь оттуда, он не скрывал своих измен от Мэри.
Как отец, Обри требовал безусловного послушания и желал, чтобы его трое детей — Тереза III, самая старшая, Уиллард, средний, и Роджер, на восемнадцать месяцев моложе Уилларда, — постоянно улыбались, как это подобает добрым христианам, но никогда не смеялись, что грешно. Хотя все трое детей были музыкально одаренными, Обри никогда не просил их сыграть или спеть. Он боялся, что если они будут делать это, то впадут в грех гордыни. Он не хотел, чтобы его дети стали зазнайками.
Стыдясь воинственности своего отца, Уиллард нашел выход в пассивности. Смущенный громогласными «Аллилуйя!» отца, его агрессивностью и резкостью, Уиллард спрятался в панцирь молчания. Не способный видеть себя в образе отца, который его возмущал и которого он стыдился, с которым конфликтовала его чувствительная художественная натура, Уиллард идентифицировал себя со своей мягкой, артистичной, но пассивной матерью. И эта идентификация с матерью сформировала парадоксальную природу неприметного Уилларда Дорсетта.
Бесспорно мужественный, сексуально активный (несмотря на свою искреннюю пуританскую суровость), привлекательный для женщин и настойчиво преследуемый ими в течение девяти лет вдовства, мужчина, который действовал и мыслил как таран, Уиллард в то же время имел и явно женственные черты. В юности он часто помогал матери по хозяйству. Он делал фруктовые и овощные консервы и позже обучил этому Хэтти. Он умел шить и в колледже зарабатывал себе на жизнь портняжным искусством, а позже сшил для Сивиллы все детское приданое. У него был превосходный вкус в вопросах интерьера, и, уважая этот вкус, Хэтти доверила ему обустройство их первого дома.
Идентификация Уилларда с матерью, кроме всего прочего, не только сформировала его личность, но и повлияла на выбор подруги жизни. Подобно Обри Дорсетту, Хэтти Андерсон-Дорсетт была излишне агрессивна, постоянно желала быть на виду и проявляла жестокость. Уиллард женился на собственном отце женского рода.
Строго говоря, и Уиллард, и его брат Роджер, похоже, женились на собственном отце. Оба брата умудрились найти себе энергичных и чудаковатых женщин, которых звали Генриеттами. Роджер, как и Уиллард, выбрал женщину другого вероисповедания. Жена Роджера была медсестрой-католичкой, на которой он женился, видимо, в знак протеста против истерически настроенных по отношению к католикам людей его веры, в первую очередь против своего отца. Жена Роджера Хэтти курила в те времена, когда на это не решалась никакая другая женщина в Уиллоу-Корнерсе, и, к возмущению своих родственников-фундаменталистов, пользовалась румянами и помадой. Но истинная ее эксцентричность заключалась в том, чем она занималась, что называется, при свете луны, в свое свободное время. Эта Хэтти Дорсетт содержала в подвале своего кирпичного дома в Рочестере, штат Миннесота, игорный притон и дом свиданий, обслуживаемый монахинями. Она даже снабдила монахинь сменной одеждой для того, чтобы облегчить для них переход в мир светский. Роджер держался в стороне от предприятий жены, хотя поговаривали, что и он сделал некоторый вклад в их процветание.
У этой Хэтти было двое сыновей, но ей не нравились мальчики, и она хотела забрать Сивиллу у ее матери. Мотивация этого стремления, которая так до конца и не была выяснена, могла заключаться в простом факте, что она всегда хотела иметь дочь, но, возможно, была усилена и предположениями о затруднительном положении Сивиллы. Работая медсестрой в области психиатрии, эта Хэтти, несомненно, могла понимать, что ее невестка — неподходящий человек для воспитания ребенка.
Сестра Уилларда, Тереза III, не стала выходить замуж за копию своего отца; реакция на него и на все окружение выразилась в том, что она стала невротичной и эксцентричной одиночкой. В юности Тереза неудачно влюбилась; позднее она обвиняла в своей неудаче братьев. В возрасте сорока лет она вышла замуж за богатого старика и переехала к нему на ферму в другой штат. После этого она приезжала в Уиллоу-Корнерс всего два раза: первый раз — когда у ее матери случился удар, и второй раз — когда ее мать умерла. У себя на ферме она скандализировала соседей тем, что носила мужскую одежду, и не давала ни цента церкви, охотившейся за ее деньгами. Деньги эти, которые ни Тереза, ни ее муж не доверяли банкам, были запрятаны в многочисленных уголках и тайничках просторной фермы. Во время финансового краха 1929 года эти миниатюрные домашние банки не лопнули.
Когда Уиллард и Роджер потеряли свои участки строевого леса, в которые Тереза тоже вложила капитал, она потребовала свои деньги обратно. Поскольку старые раны, вызванные ее неудавшимся в юности романом, не заживали, братьям пришлось заложить свои дома для того, чтобы Тереза смогла получить свою долю. Выкупив закладную на дом Уилларда, Тереза решила, что его должны занять ее родители. Без каких-либо угрызений совести она велела Уилларду и его семье выехать.
Купавшаяся в богатстве, Тереза после смерти мужа вела себя как нищенка. Сдав внаем все помещения на ферме, за исключением одной комнаты, она укрылась в этом помещении, которое зимой отапливалось лишь небольшой керосинкой. В последние годы жизни Тереза примирилась с Уиллардом. После смерти Хэтти Уиллард и Сивилла нанесли визит Терезе. Сивилла, которая видела тетю Терезу до этого только два раза, поняла, почему люди путают их с Терезой и почему отец иногда по ошибке называет ее этим именем.
О своей матери Уиллард рассказывал более спокойным и тихим, чем обычно, голосом, чуть ли не благоговейно. Говоря об отце и о брате отца, Томе, он возвышал голос, почти вещал, и вновь становился тише, когда дело касалось Роджера и Терезы. Уиллард всегда испытывал смешанные чувства к сестре и брату — Роджер умер в возрасте пятидесяти шести лет, и Уилларду было тяжело как вспоминать о них, так и пытаться их забыть.
Будучи более сильной личностью, чем Роджер и Тереза, Уиллард сумел создать вокруг себя защитную оболочку против домашних помех, но в некоторых отношениях его нельзя было назвать мягким. Молчаливый, но упрямый, он зачастую умел настоять на своем. Столкнувшись с тем, что у его жены и дочери возникли эмоциональные проблемы, Уиллард отрицал влияние собственной наследственности на болезнь дочери. Его отец был грубым хамом, а Тереза — эксцентричной, но особых эмоциональных расстройств, как убедил себя Уиллард, у них не было. Наблюдая за потомством четверых братьев своего отца, он должен был признать, что их клану присущи некоторые странности, но тут же приписал эти странности семействам, с которыми породнились его дядюшки.
Например, его дядя Томас, землевладелец и богач, был женат пять раз, причем трех жен он похоронил, а одна сбежала от него. Во всем виноваты жены, а не дядя Том, думал Уиллард. Первая жена Тома сошла с ума, потеряла все волосы и ногти, стала белой, как алебастр, и умерла от общего паралича. Бернард, сын от этого брака, в детстве был своенравен; став взрослым, был очень ленив, но, несмотря на это, стал изобретателем. Первая фраза, с которой его сын, Бернард-младший, обратился к матери, была: «Я убью тебя».
Поговаривали, что именно его поведение и убило ее. Позже Бернарда-младшего госпитализировали с диагнозом «шизофрения».
Фрэнсис Дорсетт, жена второго дяди Уилларда, Фредерика, и Кэрол, дочь от этого брака, страдали маниакально-депрессивным психозом и были подвержены приступам буйства и депрессии. Но поскольку заболевание это, как известно, передается по наследству, Уиллард с чистой совестью мог утверждать, что Кэрол унаследовала этот ген от матери, а не от Дорсеттов. Поскольку Фрэнсис и Кэрол без конца госпитализировались и выписывались и нередко посещали семейство Уилларда, пребывая на свободе, Уиллард часто спрашивал Сивиллу, не боится ли она стать такой, как тетя Фрэнсис и кузина Кэрол. Затем, как будто вред еще не был нанесен, он напоминал ей: «Не стоит беспокоиться. Они не из Дорсеттов».
Вся эта семейная история была, конечно, известна Сивилле. Что еще важнее, она понимала нужды и страхи своего отца. Поэтому, ожидая в Нью-Йорке письма из Детройта, она боялась двух вещей: того, что он не приедет, и того, что он приедет. Ночь за ночью, вновь и вновь в течение всего периода напряженного ожидания, Сивилла видела сон:
Она ходит по какому-то огромному дому в поисках отца, или в том же самом доме он ищет ее, или они ищут друг друга. Она проходит комнату за комнатой в бесполезных поисках, зная, что ее отец где-то здесь, но одновременно понимая, что она не сможет найти его.
— Вы должны в этом сне сказать отцу, что вы его ищете, — посоветовала доктор Уилбур во время сеанса анализа. — Сон этот символизирует сексуальное влечение к нему, поскольку он соблазняет вас и в то же время отказывается удовлетворить желание.
Сивилла признала, что испытывала сексуальные чувства к отцу, когда он беседовал с ней о сексе. «Есть в сексе некоторые вещи, на которые у меня пока нет ответа, — говорил он, к примеру, в период свиданий с Фридой. — Вы, молодые люди, знаете о сексе гораздо больше, чем знали мы в свое время».
Доктору было ясно, что Уиллард сексуально стимулировал Сивиллу не только когда она стала взрослой, но и когда она была ребенком — и постоянной демонстрацией первичной сцены, и своим отказом в физических контактах с ней после того, как она стала, по его словам, «слишком большой».
В другом сне:
Мужчины преследуют ее с сексуальными намерениями. Ее отца здесь нет, и он не может спасти ее. Преследование продолжается, а спасения нет.
Долгое время пребывая в ожидании, что отец вступится за нее, придет ей на помощь, Сивилла и теперь ждала этого. И по мере того, как шли дни, а ответ на письмо не приходил, она запутывалась в паутине амбивалентных чувств. Эти чувства были бы проще, если бы Уиллард являл собой типичный пример отвергающего отца. Однако у Сивиллы были с ним тесные взаимоотношения, в которых он, как правило, предавал ее из-за своей пассивности, но которые укреплялись благодаря эдипову комплексу и близости их вкусов.
Когда художественный критик из Сент-Пола, штат Миннесота, уверил Уилларда в том, что Сивилла действительно талантливый живописец, он был горд за нее. Он даже сам стал изготовлять рамы для ее картин и вешать их на стену. Когда отец и дочь вместе разглядывали какую-нибудь картину, казалось, будто ее разглядывают два глаза одного человека. Между ними существовали взаимные узы привязанности, ставшие еще крепче в результате двух событий, случившихся в раннем детстве.
Во-первых, когда Сивилле было всего шесть недель, она заболела воспалением среднего уха. Никто не мог сказать, что с ней происходит, но успокаивалась она только на руках у отца. По случайности всякий раз, взяв ее на руки, он садился рядом с кухонной плитой. Тепло, которое ассоциировалось с отцом, успокаивало ее, — так началось это влечение к отцу.
Во-вторых, из-за того, что Сивилла не могла идентифицировать себя с матерью, истязавшей ее и заставлявшей испытывать чувство стыда, она все более и более склонялась к тому, чтобы идентифицировать себя с отцом. Ей нужен был хоть кто-то, и она убедила себя в том, что отец — это та фигура, на которую она может положиться, тем более что она была похожа не на Андерсонов, а на Дорсеттов.
Таким образом, на сознательном уровне Сивилла всегда защищала образ своего отца, хотя временами этот образ не казался несокрушимой крепостью.
«В колледже, — писала Сивилла в дневнике в свой выпускной год, — у меня были соседи по комнате, друзья по классу, старшая медсестра и наставник. Мой наставник, доктор Термин, был толстым и веселым. У него были усы. Он был теплый. Он был как отец, которого у меня никогда не было. У него всегда находилось время поговорить со мной. Это было так непривычно».
А когда доктор Уилбур прямо спросила Сивиллу: «Любит ли вас ваш отец?» — Сивилла нашла подходящий ответ: «Полагаю, что любит».
Итак, ожидание ответа Уилларда Дорсетта затягивалось.
Часть 3
Распад
18. Сопоставление и перепроверка
В 4 часа дня 4 мая 1957 года Уиллард Дорсетт вошел в приемную доктора Уилбур — уверенный в себе, самодовольный, собранный, равнодушный и неприступный человек, не чувствовавший за собой никакой вины.
Десятью минутами позже его доспехи начали трещать и он почувствовал себя неуверенно. Сидя в небольшом зеленом кресле в кабинете для консультаций, он осторожно вытирал лоб свеженакрахмаленным платком, начиная осознавать, что вопросы, которые задает доктор Уилбур, вовсе не те, к которым он готовился. Он ожидал вопросов, касающихся Сивиллы — тридцатичетырехлетней женщины, одиноко живущей в Нью-Йорке и старающейся излечиться. Вместо этого доктор возвращала его в Уиллоу-Корнерс, к временам его брака с Хэтти. Этот год, проведенный с Фридой, был хорошим годом: удалось покрыть дымкой забвения не только события в Уиллоу-Корнерсе, но и происходившее в Омахе и в Канзас-Сити. И вот теперь доктор безжалостно, сантиметр за сантиметром, развеивала эту завесу.
Тревога Уилларда усиливалась сознанием того, что он беседует с доктором Уилбур, с которой в последние месяцы они много переписывались по поводу финансового состояния Сивиллы. Он с трудом заставил себя приехать. Теперь, когда он оказался здесь, ему приходилось то и дело убеждаться в том, что это совсем не та женщина, которую он знал в Омахе.
Причины этой перемены были ему, конечно, непонятны. Тогда, в Омахе, она еще не была психоаналитиком, а психоанализ придает огромное значение факторам, которые в детстве определяют дальнейшее развитие человека. В Омахе доктор не знала, что у Сивиллы множественное расщепление личности, и не владела тем огромным количеством информации, которую дали ей Сивилла и другие «я», — информации, которая обвиняла Хэтти и обличала Уилларда как пособника, косвенно виновного в заболевании Сивиллы. Как раз в основном для того, чтобы подтвердить правду о Хэтти и о роли Уилларда в возникновении заболевания, доктор и настояла на этой встрече.
Была у нее и другая цель. Все более неудовлетворительный, уклончивый тон писем Уилларда, его небрежное отношение к финансовой и психологической поддержке Сивиллы возмущали психоаналитика его дочери. Какую бы роль ни играл он в прошлом, доктор Уилбур была твердо убеждена, что сейчас он выдает себя.
Будучи психоаналитиком, доктор Уилбур воздерживалась от суждений о прошлом, но, будучи другом Сивиллы, она решилась подтолкнуть Уилларда к тому, чтобы он взял на себя больше ответственности как отец. Таким образом, она рассматривала эту беседу и как средство подтверждения исходной вины родителей, и как противоборство с отцом, который в данное время отказывает в поддержке дочери. Доктор решила не затрудняться с выбором слов и не избегать в своих высказываниях обвиняющего тона, который при данных обстоятельствах был вполне естественным. Принимая во внимание личность Уилларда Дорсетта, было ясно, что единственным способом подтвердить предположения доктора является наступательная тактика.
— Мистер Дорсетт, — спросила доктор, — почему вы всегда перекладывали всю заботу о Сивилле и ее воспитании на свою жену?
Уиллард Дорсетт был не из тех людей, которые занимаются самоанализом или обращают внимание на настроение окружающих. В Уиллоу-Корнерсе он был занят делом от зари до зари. Он не вдавался в детали домашней жизни и считал, что от него нельзя и требовать этого. Что же мог он ответить на вопрос доктора, касающийся этих деталей — таких далеких, таких забытых?
Почему он всегда передоверял Хэтти все заботы по уходу за Сивиллой и по ее воспитанию? Уиллард только пожал плечами в ответ. Вопрос явно показался ему не относящимся к делу. Это все равно что спрашивать мясника, почему он продает мясо, или фермера — почему он сажает кукурузу. Всякая мать обязана воспитывать своих детей.
Замечал ли он странности в поведении Хэтти? Уиллард дернулся в кресле и насторожился. Когда он наконец заговорил, то сказал следующее:
— Первая миссис Дорсетт была чудесной женщиной, умной и талантливой.
Он замолчал.
— И? — спросила доктор.
Уиллард разволновался:
— Ну, у нас была куча неприятностей. Финансовых и прочих. Это тяжело отразилось на Хэтти. Временами она была сложным человеком.
— Просто сложным? — спросила доктор.
— Вообще-то, она была нервной.
— Просто нервной?
Он потер лоб, сменил позу:
— У нее иногда были плохие периоды.
— Правда ли, что она была в плохом состоянии на ферме, когда Сивилле было шесть лет?
Уиллард отвел взгляд и нехотя признал:
— Да.
— Правда ли, что когда она вышла из депрессии, то съехала с холма на санках Сивиллы?
— Да, — произнес он, скривившись. — Сивилла, наверное, сказала вам, что это был высокий холм. Детское воображение, знаете ли. На самом деле холм был не особенно высоким. — Его попытки уклониться от признания истины были почти комичны.
— Но ваша жена съехала по этому холму — большому или маленькому — на детских санках и с хохотом? Как вы объяснили себе ее поведение в данном случае? — Доктор загоняла его в ловушку признания. — Допустимо ли было, мистер Дорсетт, полностью доверять воспитание вашего ребенка этой странной, нервозной женщине, у которой отмечались, по вашим словам, плохие периоды?
Избегая прямого ответа, он рассеянно пробормотал:
— Хэтти была странной.
— Она была не просто странной, мистер Дорсетт. Она была не просто нервной, если то, что мне рассказывали, правда.
Под воздействием потока воспоминаний комната начала кружиться. Каждое воспоминание, всплывающее из похороненного прошлого, вновь пробуждало тупую ноющую боль в руках Уилларда — последствия неврита, от которого он страдал после потери всего своего состояния.
— Знаете, — стал объяснять Уиллард, — Хэтти и Сивилла никогда не дружили. Я думал, что мать с дочкой должны быть близкими людьми, и их споры меня огорчали. Когда они начинали пикироваться друг с другом, я обычно говорил: «Хэтти, может, ты немножко отдохнешь или пощелкаешь орехи?» Я надеялся, что у Хэтти и Сивиллы со временем все наладится.
— Это происходило, когда Сивилла была уже подростком, — напомнила доктор отцу. — А вот в то время, когда она была еще совсем ребенком, не случались ли кое-какие вещи, которые нельзя было уладить щелканьем орешков?
— Вы, должно быть, знаете что-то, чего не знаю я, — ответил он уклончиво, сосредоточенно разглядывая свои ногти.
Доктор спросила, осознавал ли он, что в детстве Сивилла перенесла невероятное количество травм. Уиллард тут же с раздражением откликнулся:
— Конечно, с ней случались неприятности, как со всяким ребенком.
Запомнил ли он какой-нибудь из этих случаев?
— Нет, навряд ли.
Знал ли он, что у Сивиллы было вывихнуто плечо, повреждена гортань?
— Ну да, — ответил он, поджимая свои тонкие губы.
Как это происходило?
Уиллард не ответил, но пробежавшая по его лицу судорога выдала его внутреннее напряжение. Наконец он с волнением произнес:
— Я никогда не видел, чтобы Хэтти поднимала руку на Сивиллу.
А помнит ли он об ожогах на руках дочери, о синяках под глазами?
— Да, — медленно ответил Уиллард, — теперь, когда вы говорите об этом, я начинаю припоминать. — Он еще больше разволновался и добавил: — В конце концов, я не видел, как все это происходило. Наверняка все это случалось, когда меня не было дома.
Помнит ли он про бусину, попавшую в нос Сивиллы? Оправдываясь, он ответил:
— Сивилла сама засунула бусину в нос. Вы же знаете, как это бывает у детей. Вечно суют себе что-нибудь в нос или в ухо. Миссис Дорсетт пришлось отвести Сивиллу к доктору Куинонесу. Он достал бусину.
Тогда доктор резко спросила:
— То есть так вам это изложила жена?
Уиллард Дорсетт сжал руки, чтобы придать своим словам больше убедительности:
— Да, так мне сказала Хэтти. У меня не было причин ей не верить.
— А что говорила ваша жена по поводу гортани и плеча? Она не сказала, что Сивилла сама себе повредила гортань и вывихнула плечо? — напирала доктор Уилбур.
Уиллард понимал, что от него ждут ответа, но тянул время, обдумывая вопрос.
— Знаете, — наконец заговорил он, — я не могу припомнить в точности, что тогда сказала Хэтти. Но она всегда говорила, что Сивилла очень часто падает. Теперь, когда вы меня спросили, я вдруг понял, что никогда не задумывался над тем, как все это происходило. Неведение — вот в чем моя ошибка.
Зернохранилище над столярной мастерской? Он закрыл глаза, словно желая спрятаться от нахлынувшего ужаса, и вновь открыл их, набравшись смелости выслушать вопрос до конца. Да, этот случай он запомнил хорошо.
— Думали ли вы о том, каким образом Сивилла могла забраться туда да еще и отодвинуть лестницу?
Уиллард знал, что такое невозможно, но его спасала версия, подсказанная Хэтти. Он сказал доктору:
— Это сделал местный хулиган.
— В самом деле? — спросила доктор.
— Ну, — медленно ответил Уиллард, — парень сказал, что ничего об этом не знает.
— Кто же был виноват? — настаивала доктор.
Невозмутимость Уилларда Дорсетта рассыпалась в прах, и он обмяк в кресле. Его голос, и прежде негромкий и глуховатый, был едва слышен, когда он пробормотал:
— Не Хэтти?
Это был важный момент. Подобно моллюску, Уиллард Дорсетт всегда прятался в свою раковину, погружаясь в собственное море личных забот. Он решительно следовал этим удобным ему путем, отказываясь глядеть по сторонам. Теперь этот моллюск, выхваченный из родного моря, вертелся в кипятке и раковина его лопалась. Все эти долгие годы пассивного неведения, нежелания что-то знать в один момент обернулись неожиданным прозрением, и Уиллард Дорсетт инстинктивно, под воздействием нахлынувших воспоминаний понял, что именно Хэтти сунула Сивиллу в зернохранилище; именно Хэтти была виновницей того, что у дочери была повреждена гортань, вывихнуто плечо, появлялись ожоги, застряла в носу бусина.
— Не Хэтти? — с той же пугающей невыразительностью повторил Уиллард, на этот раз уже для того, чтобы убедить самого себя. — О Господь милосердный, не Хэтти! — Его голова опустилась. Он молился.
— Хэтти, — ответила доктор Уилбур. — Если Сивилла рассказывала мне правду.
Уиллард не знал, что еще сказать. Он уставился на зеленые шторы, потом перевел взгляд на доктора. Затем снова закрыл глаза, но сразу открыл их, когда доктор заговорила:
— Мистер Дорсетт, Сивилла рассказывает, что по утрам в те годы происходило много чего.
То, что представало перед ним сейчас, разрушило его мир, который он запоздало пытался обрести с Фридой, предав забвению воспоминания об Уиллоу-Корнерсе, Омахе и Канзас-Сити.
— Рано утром… — говорила доктор, перечисляя утренние ритуальные пытки, и Уиллард внутренне содрогался. Когда она упомянула крючок для застегивания башмаков, он вновь опустил голову. Это был момент озарения.
— Вот почему Сивилла так кричала тогда в субботу, — пробормотал он, — когда мы пытались застегнуть ей белые башмачки.
Затем, продолжая думать о страдальческих криках ребенка, которому вид этого крючка напоминал о страшной боли, Уиллард сказал, что услышанное им лежит за границами его понимания. Он добавил, что подолгу отсутствовал дома и не мог знать о том, что там происходит. Он неспособен представить себе, как могли происходить такие вещи.
Как вулкан извергает расплавленную лаву, так Уиллард все повторял и повторял:
— Я не знаю. Откуда я мог знать, если мне никто не рассказывал? Я верил Хэтти.
Потом он добавил, то ли оправдываясь, то ли исповедуясь:
— Хэтти меня так ошеломляла, что я и не думал…
— Послушайте, мистер Дорсетт, — перебила его доктор, — вы можете мне сказать, действительно ли все то, о чем рассказала мне Сивилла, имело место? Есть шрамы и внутренние повреждения, которые заставляют верить ей.
«Какой ужасный момент я переживаю!» — подумал Уиллард, доставая платок из жилетного кармана своего серого фланелевого костюма и вытирая обильный пот, выступивший на лбу. Сохранившиеся в его воспоминаниях зернохранилище и крючок для обуви были неоспоримыми свидетельствами. Он снова слышал пронзительный вопль дочери, увидевшей безобидный крючок. Шрамы и травмы тоже были доказательством. Уиллард аккуратно сложил платок и сунул его обратно в карман. Затем он прямо взглянул на доктора, впервые по-настоящему поняв все, что происходило.
— Доктор, — сказал он негромко, — я уверен, что воспоминания Сивиллы правдивы во всех отношениях. Я не знал о происходящем, но теперь, оглядываясь назад, я припоминаю большинство этих физических травм. Были такие случаи, после которых Сивилле приходилось лежать в постели и ее бабушка — моя мать — ухаживала за ней. С бабушкой Сивилла чувствовала себя прекрасно. — Он ненадолго умолк, осознавая сказанное, затем вновь заговорил: — Я не ведал о происходящем, но, зная Хэтти, я понимаю, что она была вполне способна на такое. — И добавил с бесстрастной объективностью: — Я уверен не только в том, что это было возможно, но и в том, что это происходило.
Это был поворотный момент, вроде того, который в классической греческой драматургии называется peripeteia, — момент, когда действие драмы принимает новый, неожиданный, катастрофический поворот, когда все оборачивается иначе. Будучи свидетелем, подтверждающим истинность показаний Сивиллы об этих издевательствах, которые доктор Уилбур уже с полным основанием считала исходной причиной расщепления личности, Уиллард Дорсетт считал себя и обвиняемым. Его заявление о том, что Хэтти была вполне способна на все инкриминируемые ей злодеяния, равнялось признанию того, что, не защищая собственную дочь от гибельно опасной матери, он становился сообщником этих страшных деяний. Именно это и подозревала доктор Уилбур.
Неоспоримым становился и тот факт, что жестокое поведение этого не страдающего неврозами отца (доктор была убеждена в том, что он не является невротиком), заключавшееся в нежелании вмешиваться, в постоянном уходе от домашних проблем, увеличивало жестокую тиранию со стороны матери, которая заставила Сивиллу искать психоневротическое убежище от невыносимой реальности ее детства. Мать, безусловно, была главной причиной того, что у Сивиллы возникло множественное расщепление, но отец, виновный не в действии, а в бездействии, являлся важным дополнительным фактором. Да, это мать выстроила ловушку для Сивиллы, но именно отец — хотя сама Сивилла отказывалась до конца признать это — заставил ее почувствовать, что из ловушки нет выхода.
Доктор сказала лишь:
— Мистер Дорсетт, вы только что признались мне, что считаете мать Сивиллы вполне способной творить жестокости, о которых мы говорили. В таком случае, возвращаясь к первому вопросу, позвольте поинтересоваться, почему вы допустили, чтобы она воспитывала вашу дочь?
Уиллард не знал, отвечать ли на этот вопрос или воздержаться от самообвинений, из которых, несомненно, состоял бы его ответ.
— Знаете, — ответил он, тщательно взвешивая каждое слово, — это ведь дело матери — воспитывать ребенка. — Раковина вновь захлопнулась.
— Даже если эта мать — явная шизофреничка, мистер Дорсетт? Даже если эта мать-шизофреничка по меньшей мере в трех случаях была близка к тому, чтобы убить своего ребенка?
Он ответил в замешательстве:
— Я делал все, что мог.
Затем он рассказал доктору Уилбур о том, как возил Хэтти к психиатру в клинику Майо в Рочестере. Врач диагностировал у Хэтти шизофрению и сказал, что, хотя нет необходимости ее госпитализировать, все же следует проводить лечение на дому.
— Хэтти была у этого врача только однажды, — заметил Уиллард. — Она отказалась идти туда еще раз, потому что, по ее словам, этот врач только таращился на нее.
Услышанное и обрадовало и озаботило доктора Уилбур. Диагноз психиатра подтверждал ее собственное предположение. В этом свете сведения о жестокостях обретали дополнительную достоверность, поскольку вписывались в стереотип шизофренического поведения. Вкупе с высказываниями Уилларда Дорсетта это означало, что подтверждение, которого так искала доктор, получено. Больше не нужно было размышлять о том, что, хотя различные «я» Сивиллы рассказывали о жестокости Хэтти одинаково, сами по себе эти рассказы еще не являлись доказательствами. Вновь и вновь доктор отвергала их на основании того, что все эти «я» принадлежали подсознанию Сивиллы и что, хотя сознание часто может не знать о происходящем в подсознании, подсознание воспринимает все происходящее в сознании. Таким образом, все, что поведали другие личности, могло быть просто эхом Сивиллы, эхом ее фантазий на тему пыток, ее представлений о воображаемых жестокостях или даже деформаций памяти. Шрамы и травмы были, конечно, объективными данными, но существовала некоторая, пусть даже минимальная, возможность того, что она нанесла их себе сама. Но теперь нужда в дальнейшем расследовании отпадала. В достоверности рассказанного не было сомнений.
Посещение Хэтти Дорсетт психиатра в клинике Майо, похоже, подтверждало, что Уиллард Дорсетт сознательно отдал свою дочь в руки диагностированной шизофренички. В свое оправдание Уиллард Дорсетт сказал только:
— Она была ее матерью. Я и представить себе не мог, чтобы мать могла навредить ребенку.
Это было отзвуком долголетнего стереотипа, или, что еще ужаснее, это напоминало то, как немцы, наблюдавшие массовые убийства евреев в концентрационных лагерях, утверждали потом, что они и понятия об этом не имели.
Подобная аналогия была тем более уместна, что сама Сивилла идентифицировала себя с евреями в нацистских концентрационных лагерях. Она видела свою мать как Гитлера, как палача, а себя — как еврея, подвергаемого пыткам. Часто Сивилле снилось, что она — узник концлагеря и что ее охранник — женщина с седыми волосами, порожденный сном образ ее матери. Эти мысли и сны приобретали убедительность благодаря тому, что Сивилла принадлежала к религиозной группе, считавшей себя меньшинством, и самозваные диктаторы этой группы, выступая с церковной кафедры, цитировали слова пророков, содержащиеся в Книгах Даниила и Откровения, — о злом человеке, который поднимется и завоюет этот мир. И действительно, когда Сивилла возобновила свое существование после двух лет правления Пегги Лу, выяснилось, что злой человек лишил свободы миллионы людей точно так же, как ее мать лишила свободы ее одну.
Неприязнь, которую доктор Уилбур питала к Уилларду Дорсетту из-за нарушения его финансовых обязательств перед Сивиллой, превратилась в откровенный гнев. По убеждению доктора Уилбур, Уиллард Дорсетт ничего не знал только потому, что не желал знать. Сначала она считала, что он похож на тех отцов, с которыми ей приходилось сталкиваться в других случаях: отстраненный, пассивный, предпочитающий не замечать фактов, которые могут расстроить его, слишком мягкий для того, чтобы справиться с женщиной, на которой женат, достигающий цели в своем бизнесе, но бесполезный в собственном доме. Это было распространенной бедой многих американских мужчин — синдром излишне властной матери и пассивного отца, зачастую лежащий в основе семейных конфликтов.
Однако теперь доктор считала, что, хотя все вышеперечисленное относилось и к Уилларду Дорсетту, решающим фактором было то, что он не предпринял никаких действий в отношении опаснейшей из всех матерей, о которых когда-нибудь доводилось слышать доктору.
Из того, что в ходе анализа стало известно о поведении Уилларда, доктор знала, что он не оказывал Сивилле достаточного внимания, не проявлял к ней участия. Именно об этом недостатке участия доктор безжалостно напоминала вновь и вновь.
Замечая, что Сивилла эмоционально обеспокоена, Уиллард — так ему сказала доктор — реагировал таким образом, будто ему не хотелось об этом знать. Он никогда не расспрашивал о том, что ее волнует, когда они были наедине и Сивилла свободно могла довериться ему. Зато он расспрашивал ее в присутствии Хэтти или в такие минуты, когда времени для разговора явно не хватало. Он задавал вопросы Сивилле в те нечастые моменты, когда они оставались вдвоем, пока она заполняла для него бухгалтерские книги, или в хозяйственном магазине в кратких перерывах между обслуживанием покупателей.
Вместо того чтобы добраться до сути проблем, угнетающих его дочь, он взваливал на нее собственные заботы. Его беспокоил грядущий конец света — опасность столь реальная для него, что он бросил колледж, решив посвятить оставшееся ему время (он никогда не уточнял, сколько именно этого времени осталось) не жизни в кампусе, а «реальному миру». И когда Сивилла проявляла симптомы депрессии, он уклонялся от реальной проблемы, спрашивая: «Ты беспокоишься из-за конца света?» Он боялся, что Сивилла станет такой, как его родственники, не выходившие из психиатрических лечебниц, поэтому, когда Сивилла демонстрировала тревожность, он проецировал на нее свои собственные тревоги, расспрашивая, не боится ли она стать такой же, как они.
Он прибегал к временным мерам и доморощенным панацеям — к примеру, использовал для лечения эмоционального расстройства гитару, в то время как доктор Куинонес рекомендовал обратиться к психиатру. Когда Сивилла жаловалась на то, что у нее возникает чувство нереальности происходящего, он, гримасничая, высмеивал ее или говорил: «Доктор Куинонес сделает тебе пару укольчиков, и все будет в порядке». Кроме того, Уиллард Дорсетт часто не придавал значения тревогам Сивиллы, считая их воображаемыми. Короче говоря, используя целый набор стратегий отрицания, отец просмотрел, не обратил внимания, отказался признать главную проблему, которая по-настоящему тревожила его дочь.
По-настоящему тревожила? Доктор спросила отца: казалось ли ему когда-нибудь поведение Сивиллы странным?
Да, Уиллард мог припомнить эпизоды, когда Сивилла была как будто не в себе, да и вообще порой трудно было сказать, как она выглядит «в себе», потому что Сивилла вела себя непостоянно. У нее очень часто менялось настроение, и она могла казаться разными людьми. Сивилла была не в себе в пятом классе, когда умерла ее бабушка (тогда Сивилла забыла таблицу умножения, которую до этого прекрасно знала), и в шестом классе (тогда Уилларда вызвали в школу, потому что Сивилла вышла из класса в раздевалку и там разговаривала каким-то не своим голосом). Были также периоды, припомнил отец, когда они с Сивиллой давали концерт в клубе и она вдруг забывала мелодию, которую до этого знала наизусть.
По словам Уилларда, Сивилла была не в себе и в Омахе, после того как ее отослали домой из колледжа: она прыгала по мебели, восклицая: «Прочь с дороги! Я могу вас зашибить!» Ее поведение, сказал он, было в это время настолько странным, что им пришлось запереть все двери и спрятать ключи. Не знал он также, что предпринимать, когда Сивилла время от времени исчезала из дома.
— Я не знаю, что я делал неправильно, — сказал он, — но наверняка такое было. Я старался быть хорошим отцом.
Перечисление того, что именно он делал неправильно, заняло бы у доктора Уилбур очень много времени. Вдобавок к тому, что уже было упомянуто, доктор утверждала, что он с недоверием относился ко всему окружающему и его сомнения вызывали у Сивиллы ложные страхи. Он принимал решения относительно нее, не посоветовавшись с ней, и многократно обманывал и предавал ее доверие. Примером предательства, совершенного в ее детские годы, мог служить случай, когда ей нужно было удалять миндалины. Не предупредив Сивиллу о том, что именно ей предстоит, отец заманил ее в дом доктора Куинонеса (где на верхнем этаже была операционная) под тем предлогом, что она проведет весь день, играя с детьми Куинонеса. Эта чистой воды ложь привела к тому, что Сивилла очень испугалась и начала отбиваться, когда к ее лицу поднесли маску с эфиром. Тогда отец стал держать ее за ноги. Она продолжала отбиваться в продолжение всей операции — и так же поступала впоследствии, когда в ее сознании возникала какая-либо ассоциация с этим предательством.
Этот отец, которого никоим образом нельзя было назвать отвергающим отцом и который действительно поддерживал определенные отношения с дочерью, часто заставлял Сивиллу ощущать себя отверженной — в особенности когда не позволил ей присутствовать на отпевании бабушки.
— Я сделал это лишь ради того, чтобы охранить Сивиллу от лишних переживаний, — объяснил Уиллард.
— Но, — возразила доктор, — самым тяжелым переживанием для Сивиллы было ощущение того, что вы отвергли ее, что не позволили ей выразить свое горе.
Муки и чувство отверженности Сивилла испытала также, когда ей было тринадцать лет и Уиллард, устав от жалоб Хэтти на то, что ей приходится жить под одной крышей с его отцом, заговорил о том, что снимет что-нибудь для Хэтти и Сивиллы и они пока поживут там, а Уиллард останется со своим отцом в их старом доме. Он объяснил ей тогда, что девочкам положено жить при матери.
Уиллард Дорсетт, по утверждению доктора, обескуражил дочь, не разрешив ей сдать экстерном переводные экзамены (несмотря на то что ее коэффициент умственного развития был 170 и ей нечего было делать в одном классе с менее развитыми детьми), опасаясь того, что она, как он выразился, «станет важничать».
Когда доктор Уилбур обвинила Уилларда в том, что он из религиозных соображений хотел разрушить дружбу Сивиллы с Денни Мартином, которая оказывала на девочку целительное воздействие и могла бы впоследствии перерасти в брачный союз, отец оскорбился.
— Я не хотел, чтобы Сивилла водилась с этим мальчишкой, ради ее же собственного блага, — сказал Уиллард. — Я всего лишь делал то, что считал правильным. Я не хотел, чтобы она вышла замуж за иноверца, и если бы она была постарше, то сама согласилась бы со мной. — Он добавил: — В общем-то позже она согласилась с этой философией: когда мужчина, с которым она знакомилась, придерживался иных религиозных убеждений, она немедленно разрывала с ним. Сивилла была благочестива.
Доктору пришлось подавить в себе желание разъяснить Уилларду Дорсетту, в чем он поступал «неправильно», поскольку такие объяснения совершенно оттолкнули бы его. В случае с Денни Мартином доктор хотела бы объяснить Уилларду, что он принес счастье дочери на алтарь своих ограниченных религиозных убеждений. Доктор хотела бы спросить: «Как вы полагаете, что пыталась сказать вам дочь, забираясь в вашу постель и протискиваясь между вами и вашей женой, когда вы проводили половое сношение? Почему вы были столь лицемерны, проповедуя благопристойность и в то же время считая вполне моральным и нормальным в течение девяти лет заниматься сексом в присутствии дочери? И почему, так сильно заботясь о том, что дочь в два с половиной года стала „слишком большой“, чтобы сидеть у вас на коленях, и „слишком большой“ для всех тех маленьких процедур, которые давали ей почувствовать, что у нее есть живой, полноценный отец, — почему позже вы соблазняли ее словесно?» Это словесное соблазнение выражалось в том, что, ухаживая за Фридой, Уиллард частенько делал Сивилле замечания вроде: «Вы, молодые люди, знаете о сексе настолько больше нас, что ты наверняка могла бы научить меня многому».
Но точно так же, как доктор Уилбур сдерживала в присутствии этого скромного пуританина желание закурить или выругаться, она удержалась и от вопросов, которые могли бы бросить вызов его пуританству.
— Я старался быть хорошим отцом, — повторял Уиллард Дорсетт, пожимая доктору руку по окончании их встречи, которая продлилась два часа. Его слова, однако, потеряли прежний оттенок уверенности, а невидимая броня дала многочисленные трещины. Из двери кабинета вышел явно потрясенный человек.
Испытывая необходимость в самозащите, стараясь овладеть собой и отгородиться от прошлого, протянувшего к нему свои щупальца, он по возвращении в Батлер-холл позвонил Фриде, с помощью которой мог сохранить связь с настоящим временем. В этом разговоре он, разумеется, не упомянул о неприятной встрече, хотя встреча эта дала некоторые конкретные результаты. Никогда более до конца его жизни не случалось так, чтобы первого числа каждого месяца Сивилла не получила бы от своего отца чек.
Вскоре после того, как Уиллард завершил свой разговор с Фридой, зазвонил местный телефон и ему сообщили:
— Ваша дочь с подругой ожидают вас.
— Да-да, я тоже их ждал, — ответил он. — Скажите им, что я сейчас спущусь.
В холле Сивилла, одетая в голубой габардиновый костюм и в красную блузку, ждала его в компании Тедди Ривз. Неожиданно она расправила плечи, начала насвистывать какой-то мотивчик и беспечной походкой отошла от Тедди. Подойдя к Уилларду, который шел навстречу ей, Сивилла сказала твердым и ясным голосом:
— Почему ты никогда не берешь меня на футбольный матч?
Момент был жутковатый, и Уиллард сразу вспомнил тот вечер, когда он услышал, как кто-то заколачивает гвозди в его столярной мастерской в Уиллоу-Корнерсе. Удивившись, кто бы это мог быть в такой час, он решил выяснить. В мастерской он увидел стройную фигурку в синем джинсовом комбинезоне, перехваченном поясом, и в красном шерстяном свитере. Уиллард не видел лица, поскольку человек стоял к нему спиной. Однако на его оклик человек обернулся. Сейчас, в холле Батлер-холла, Сивилла выглядела точно так же, как тогда.
— Папа, — повторила она, когда они поймали такси, чтобы ехать на концерт в Карнеги-холл, — почему ты никогда не берешь меня на футбол?
Тедди Ривз понимала, что Сивилла превратилась в кого-то другого, но не знала, в кого именно. А ошеломленный отец не знал, что, не взяв дочь на какой-то футбольный матч, он расстроил сына.
19. Мальчики
Четвертого мая 1957 года, в тот самый момент, когда Уиллард Дорсетт входил в кабинет доктора Уилбур, Сивилла Дорсетт вставляла ключ в замок квартиры на Морнингсайд-драйв. Когда дверь открылась, она в изумлении уставилась на главное помещение квартиры — комнату размером девять на пять метров. Между восьмью часами утра и данным моментом, то есть за восемь часов, комната совершенно преобразилась в результате появления того, что выглядело как какая-то большая стена.
Запах свежей краски, ударивший в ноздри Сивиллы, подтверждал не только недавнее происхождение стены, но и ее реальность. Красная краска, испачкавшая ее пальцы, когда она коснулась этой необъяснимой стены, стала еще одним подтверждением ее реальности. Но стена была не совсем такой, какой казалась на первый взгляд. Присмотревшись, Сивилла поняла, что эта стена — точнее, перегородка — достигает всего двух с половиной метров высоты.
Квартира эта, которая первоначально представляла собой столовую старого особняка, отличалась элегантностью и излишествами в виде двух кухонек, но никак не обеспечивала уединенности. Тедди Ривз спала в меньшей из двух кухонек; Сивилла спала в той части длинной комнаты, где стоял камин, который топили дровами. В домашнем обиходе Дорсетт — Ривз угол этот назывался «гостиной». Чтобы пробраться к себе, Тедди вынуждена была проходить мимо кровати Сивиллы. Это было очень неудобно, но Сивилла и Тедди никак не могли найти удовлетворительное решение проблемы.
Перегородка, разделившая комнату пополам и прикрывшая ту ее часть, где спала Сивилла, полностью защищала постель Сивиллы от чужих глаз. Теперь Тедди могла пройти прямо в свою «комнату». Но хотя Сивилла была очень довольна тем, что нашлось решение, представлявшееся как fait accompli[9], ее все же встревожило таинственное появление этой стены, защищающей ее уединение.
Тревога ее усиливалась и оттого, что событие произошло в течение одного из фрагментированных дней — с длительными периодами потерянного времени. Даже вынимая ключ из замка, закрывая дверь и проходя к перегородке, она ощущала сильное внутреннее движение — «вмешательство других», как она привыкла называть это явление. Этакий своеобразный беззвучный гвалт.
Однако перегородка была крепкой и сделанной хотя и на скорую руку, но умело, достойно двух поколений Дорсеттов-плотников, отца и деда, подумала она. Стоило бы показать ее отцу перед тем, как он вернется в Детройт.
Она услышала, как Тедди вставляет ключ в замок.
— Пахнет краской! — воскликнула Тедди и остановилась как вкопанная, уставившись на перегородку. — Чудесная перегородочка. Почему ты не сказала, что собираешься соорудить ее?
— Я ее не делала, — ответила Сивилла.
Но, произнося эти слова, она уже знала, что не может быть уверена в слове «я». Несомненно, гвозди, обнаруженные ее нервно блуждающими пальцами в кармане синих слаксов, которые она носила весь день, принадлежали плотнику, построившему перегородку. Плотнику из семейства Дорсеттов?
На следующий день кабинет доктора Уилбур, который вчера представлял собой импровизированный трибунал, превратился в исповедальню. Какая-то личность прошествовала к кушетке, села и призналась:
— Это сделано мной.
— Что сделано? — спросила доктор.
— Перегородка, конечно же. Вбивать гвозди я поручил Майку, но всю серьезную работу делал сам. Вики и Пегги Лу в основном занимались проектированием и измерениями да немножко красили. Нужно доверять девушкам то, что можно им доверить.
В данное время доктор Уилбур не слишком много могла извлечь из имени Майк или из снисходительного комплимента в адрес девушек. Зато на нее произвело огромное впечатление то, что эти альтернативные «я» перевели устремления Сивиллы к уединению в конструктивное решение, которого бодрствующее «я» не сумело найти. Пока сознание колебалось, подсознание действовало.
Внимание доктора вновь быстро переключилось на текущую ситуацию, поскольку она осознала, что пациент — какое-то «я», с которым доктор до сих пор не встречалась, — очень пристально смотрит на нее.
— Меня зовут Майк. Я хотел бы кое о чем вас спросить, — объявил голос, отличавшийся от того, который рассказывал о перегородке.
— О чем? — спросила доктор.
— Как это получилось?
— Что получилось?
— Что мы отличаемся.
— Отличаетесь? — переспросила доктор.
— Ну, — пояснил Майк, — остальные ведь девушки. Но я парень, как и Сид.
— Вы живете в теле женщины, — напомнила доктор Майку.
— Вовсе нет, — уверенно возразил Майк.
— Это просто так выглядит, — добавил Сид с той же уверенностью.
Критический момент прошел. Утвердив свое мужское начало, ребята стали наперебой рассказывать о том, кто они и чем занимаются. Судя по их описанию, у Сида была светлая кожа, темные волосы и голубые глаза; у Майка кожа была оливковой, волосы темными, а глаза карими. Сид получил свое имя от инициалов Сивиллы — Сивилла Изабел Дорсетт. Имя Майка происходило сразу из двух источников — от отца и деда. Оно появилось потому, что Уиллард называл свою дочь Майком каждый раз, когда она надевала рабочий комбинезон, и окончательно устоялось потому, что любимым выражением дедушки было «ради любви к Майку»[10].
Майк и Сид рассказали о концерте, который они посещали с папой накануне, о том, как они помогают Сивилле с резьбой по дереву и скульптурой. Они рассказали о своей коллекции марок и о жизни в квартире Дорсетт — Ривз.
Сид, который сделал перегородку, выполнял для Сивиллы и ремонтные работы.