Нестор Махно Ахинько Виктор

Махновский гимн – это гимн обреченных. Служители правды, идущие под черным знаменем, не стяжают себе нового мира, до основания разрушив старый. На это нет и намека. Но есть намек другого рода – намек на неизбежность гибели в «геройской неравной борьбе»…

СЪЕЗД. «ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»

Любопытный вопрос: почему в минуты своих побед махновцы приглашали большевиков «во власть», а большевики махновцев – нет? На фронтах их, конечно, оставляли командирами, но чтобы пригласить в ревком? Не припомню такого случая. Ну, если не считать Екатеринослава 1918 года, когда у большевиков просто было так мало сил, что, не поделившись властью, они просто не взяли бы город. Ответ – в самом общем виде – в том, что махновцы воплощают собою стихию революции, большевики же, начиная с 1918 года, – порядок и диктат, противостоящий стихийному порыву народа и неизбежно враждебный ему. Позже это подметил С. А. Аскольдов в статье «Религиозный смысл русской революции», написанной для задуманного П. Б. Струве сборника «Из глубины», подготовленного к изданию в середине 1918 года, но увидевшего свет лишь в 1967 году во Франции. Он замечает, в частности, что, будучи порождением «красного коня» (согласно символике Апокалипсиса), анархия («черный конь») против него же и обратит свое оружие. У стихии и у диктатуры – разные правды и разные ужасы. Стихия бурна, переполняема какою-то неведомой силой, почти бесформенна, почти неуправляема. Но в ней еще живут порыв, чувственность, вера в справедливость и в лучшее будущее, в устройство жизни по правде. Она настолько наивна, что верит в правду. Она всеохватна: какого-нибудь большевичка, который затесался в ряды повстанчества, она запросто принимает за своего. Ее жестокость спонтанна и простодушна, в отличие от доктринерской, механической жестокости диктатуры.

Революционная диктатура в каком-то смысле является одновременно и концом революции: общество, организованное на принципах порядка, жестокой субординации и тотального подавления инакомыслящих, уже не хочет знать того избытка чувств, сил, энергии творчества и надежды, с которого начиналась революция. Ясно поэтому, что всякий «независимый революционер» и попросту нетвердый большевик будет немедленно исторгнут «из диктатуры», потому что будет ей только мешать.

Читателю может показаться, что я противоречу самому себе, высказываясь в защиту революции. Но без противоречий не получается. И тем лучше. Противоречивость происходящего была ясна уже в 1918 году. Тот же С. А. Аскольдов писал: «По замыслу своему революция есть все же стремление, утверждающее жизнь, а именно попытка произвести некую жизненную метаморфозу, хотя и вопреки законам органического развития» (3, 216). Мы ничего не поймем в революции, не признав своей правды за революционерами или пытаясь объяснить случившееся только кознями заговорщиков, обуреваемых тщеславием политических эмигрантов и «каторжных горилл» (по злобному выражению И. Бунина). Революция потому и сделалась революцией, что всколыхнула миллионы людей, стала поиском новых смыслов, новых опор взамен ржавых скреп, державших Российскую империю. Поэтому она и победила! Революцию начали не большевики и вообще не партии – партии лишь с разной степенью успеха пытались направить и использовать в своих целях вырвавшуюся из глубин народа энергию протеста против бытовой и социальной неправды, крайними проявлениями которой стали война, связанный с нею произвол, коррупция и распутинщина.

Известно, что коэффициент полезного действия революций очень низок. «Затраты» всегда гигантски превышают тот разумный минимум сил, который нужно было бы приложить для достижения тех же социальных и экономических результатов в ходе, скажем, реформистской деятельности. Но тут первый парадокс: без детонатора революционного «взрыва» реформы иногда так и не могут начаться. Второй же парадокс заключается в том, что дело, возможно, вообще не в экономике: экономический результат захвата помещичьих земель крестьянами был откровенно ничтожный, если не отрицательный. Значит, срабатывает более психологический фактор, некое неясное ощущение, что так, как прежде, дальше жить нельзя, которое оказывается сильнее всяких резонов, доводов разума и даже страхов. Большевикам удалось это неясное ощущение, несущее в себе огромную потенциальную энергию, направить на разрушение, на гражданскую войну, на разнуздание самых дрянных привычек народа, что было необходимо для установления монопольной диктатуры. Возможно, дело не в большевиках. Возможно, правы авторы сборника «Из глубины», и революция, в принципе, несет в себе неизбежность диктатуры, необходимой для обуздания разбуженных ею же стихийных сил. Но от этого процесс превращения бунта в диктатуру не становится менее драматическим, а крах многих революционных надежд – менее болезненным.

Может быть, наиболее болезненным было крушение идеи народовластия, вдохновлявшей несколько поколений русских революционеров. Советы не были партийным изобретением, хотя в своих партийных мифологиях их приписывали себе то большевики, то эсеры. И в 1905-м, и в 1917-м Советы покрыли страну стихийно, и все левые социалисты приняли их как давно чаемую форму народного самоуправления, способного заменить опостылевшую власть царского чиновничества. Сбылось! Во время летней передышки 1917 года, вызванной боязнью ареста, Ленин написал даже специально посвященную Советам книгу «Государство и революция», в которой предрек «растворение» государства в народном самоуправлении и запечатлел знаменитый образ кухарки, управляющей государством. С легкой руки Ленина в России стали считать, что Советы – лучше, «народнее» любой формы демократии, выработанной на западе (включая Швейцарию с ее уникальным самоуправлением). Тем более казалось невероятным, что партия большевиков, пришедшая к власти под лозунгом «Вся власть Советам!», уже весной 1918-го станет эти органы народной власти разгонять силой штыка, обнаруживая в них народных избранников, не согласных с ее линией. После июльского разгрома партии левых эсеров – главных оппонентов большевиков внутри Советов – «большевизация Советов» уже не знала преград и привела к повсеместной замене народной власти властью партийных комитетов, чрезвычаек или, как это было в деревнях, властью «комитетов бедноты», наделенных диктаторскими правами в отношении односельчан.

В знаменитом письме в ЦК большевиков, написанном со всей страстью революционерки, уличающей отступников в предательстве, Мария Спиридонова, лидер разгромленной партии левых эсеров, в ноябре 1918 года писала: «…Несмотря на все трудности жизни, масса, понимая окружающие опасности, умеет терпеть свои неслыханные тяготы. Но она революционна, она осознала свои права, она хочет самоуправления, она хочет власти Советов. Лозунги „кулацких восстаний“ (как вы их называете) не вандейские. Они революционны, социалистичны. Как смеете вы кроваво подавлять эти восстания, вместо законных удовлетворений требований трудящихся? Вы убиваете крестьян и рабочих за их требования перевыборов Советов, за их защиту себя от ужасающего, небывалого при царях произвола ваших застенков-чрезвычаек, за защиту себя от большевиков-назначенцев, от обид и насилий реквизиционных отрядов, за всякое проявление справедливого революционного недовольства… По смыслу нашей революции выходит, что если на тебя нападает кто бы то ни было и берет тебя за горло, то, если ты не овца и не слякоть, – защищайся – защищай свою жизнь и свободу, жизнь и свободу своих товарищей… (72, 63). И не вина масс, что их требования сходны с нашими лозунгами. Все то, чему мы учили народ десятки лет и чему он кровавым опытом, кажется, научился – не быть рабом и защищать себя, вы как будто хотите искоренить из его души истязаниями и расстрелами (72, 52).

…Поистине, у нас началось новое рождение человечества, в силе и свободе. И трудящиеся будут и хотят терпеть все муки брюха, отстаивая правду, доживая до ее засияния. Перед нами открылись беспредельные возможности, свет которых не могли обтускнить ни вспышки красного террора, исходящие от самих трудящихся, ни темные стороны их погромных проявлений.[13] И, конечно, в этот пафос освобождения, в этот энтузиазм революционной эпохи нельзя было вносить ваш догматизм, диктаторский централизм, недоверие к творчеству масс, фанатичную узкую партийность, самодовольное отмежевание от самого мозга страны, нельзя было вносить вместо любви и уважения к массам только демагогию и, главное, нельзя было вносить в это великое и граничащее с чудом движение психологию эмигрантов, а не творцов нового мира (72, 60).

…Что, что сделали вы с нашей великой революцией, освященной такими невероятными страданиями трудящихся?!!

Я спрашиваю вас, я спрашиваю…» (72, 59).

Вне сомнения, это письмо, опубликованное левыми эсерами в начале 1919 года, – один из самых страстных, самых красноречивых памфлетов того времени. Это полное адской боли послание блаженного от революции инквизиторам от революции. И что толку, что вера у них одна – социализм, – если под этим подразумевают они разное? Спиридонова – прежде всего освобождение Человеческой Личности (и то, и другое слово в ее письме с большой буквы), ее оппоненты – прежде всего завоевание политической власти (во имя той же якобы личности, только с маленькой буквы, с маленькой…).

Тем из левых эсеров, кто не оказался крепко повязан с партией большевиков и сумел преодолеть «узость» народничества, суждено было многое понять после стремительного низвержения партии с высот власти, которую она разделила с большевиками в декабре 1917 года. Понять такое, чего торжествующие большевики понять тогда уже не хотели, а потом не могли. В этом смысле наиболее показательна упоминавшаяся уже книжка левоэсеровского наркома юстиции И. 3. Штейнберга, подвергающая беспощадной этической ревизии весь опыт Октября, книга потрясающая и по фактуре, собранной задолго до разоблачительных публикаций нашего времени, и по глубине сомнений, мучающих автора. Вслед за П. А. Кропоткиным левоэсеровский лидер приходит к несколько необычному для революционера выводу – что подлинно революционными являются только те процессы, которые ведут к духовному преображению личности. Источник, цель и средства борьбы за социализм заключаются именно в личности. Большевизм – социализм глухих, безумных, одержимых волей к власти, которым неведома трагедия революции, антиномия средств и цели, путей и идеала.

Из всех более или менее известных русских революционеров путь от нигилизма до веры, от альтруизма до христианской любви, от бунта до преображения прошел лишь один – член Исполнительного комитета «Народной воли» Лев Тихомиров, начинавший еще в начале 70-х годов XIX века вместе с Кропоткиным в кружке «чайковцев», ставшим отправной точкой целого ряда движений в русской революции (из «чайковцев» вышло несколько ярких народников и первостепенных фигур «Народной воли»; из «чайковцев» был сам Николай Чайковский, социалист весьма умеренного народнического толка, друг Кропоткина по эмиграции, в 1918 году отколовшийся от революции и возглавивший белое правительство в Архангельске). Исаак Штейнберг не дошел, как Лев Тихомиров, до веры, но дошел до покаяния, до исповеди. Мария Спиридонова не дошла и до покаяния, ее единственной верой был и остался социализм – но именно это давало ей силы обличать большевиков. Лишь много позже она смирилась, все приняла и, отказавшись от политики, оставила себе тихую радость труда «во благо народа» – малую схиму революционного подвижничества (что не спасло ее от тюрьмы и чекистской пули в затылок).

Но в 1918-м авторитет Спиридоновой был еще необыкновенно высок. Когда 6 июля, в день убийства левыми эсерами графа Мирбаха, Спиридонову арестовали, заточив затем, несмотря на кровохарканье, в холодных комнатах Чугунного коридора Кремля, чекисты, приставленные к ней, помогли ей бежать, ибо не могли смириться с ее арестом. Письмо ее в ЦК большевиков, написанное в ожидании суда (когда левоэсеровская фракция ВЦИКа была распущена, газеты партии закрыты и всякая легальная оппозиция перестала фактически существовать), должно было произвести огромное впечатление на всех революционеров, вдохновляемых идеей народовластия и свободы, на всех, кто не хотел мириться с безраздельным всевластием партии коммунистов.

Был ли известен текст этого письма Махно? Мы не знаем, но вероятность этого велика. Письмо должно было ходить и широко обсуждаться в анархистских и левоэсеровских кругах. Кроме того, в начале 1919 года, когда Махно был еще красным комбригом, к нему пробрался Дмитрий Попов – заочно приговоренный Ревтрибуналом к расстрелу командир спецотряда ВЧК, штаб которого стал очагом сопротивления левых эсеров 6 и 7 июля 1918 года в Москве.

Попов был обычный выдвиженец революции, матросик, поднявшийся в командиры на мутноватой волне надвигающегося террора. Если глядеть непредвзято, то вполне зловещим покажется тот факт, что, как и большинство оберегающих кремлевскую власть частей, его отряд больше чем наполовину состоял из инородцев-«интернационалистов», которые, плохо разбираясь в обстановке и не зная даже русского языка, становились слепыми орудиями власти в наиболее сомнительных ее предприятиях. У Попова в отряде были финны, которым по иронии судьбы 7 июля пришлось сразиться на московских улицах с латышами Вацетиса, едва ли лучше финнов понимавшими, в чем, собственно, они принимают участие и в чем смысл разыгравшегося в городе сражения. В свое время Попову, как командиру отряда, на Красной площади вручал красное знамя Троцкий. Вряд ли, пожимая Попову руку, Троцкий думал, что этот матросик с симпатичненьким, но заурядным лицом окажется в числе его врагов. Троцкий свято верил в свое обаяние. Но тут он ошибся: человек «массы» действительно попал под влияние вождя, но не Троцкого, а Спиридоновой. И когда 6 июля Спиридонову, отправившуюся на V Всероссийский съезд Советов, чтобы сделать заявление об убийстве Мирбаха, арестовали в здании Большого театра, Попов не выдержал: «За Марию снесу пол-Кремля, пол-Лубянки, полтеатра…» С возмущения Попова, можно сказать, и началось то, из чего большевики слепили потом дело о «мятеже» левых эсеров. У нас нет ни времени, ни места для подробного объяснения того, что именно произошло 6 июля и позже, тем более что это прекрасно сделано другим автором.[14] Скажем лишь, что после подавления «мятежа» Попову, заочно приговоренному к смерти, 7 июля чудом удалось скрыться, и он, в конце концов, всплыл у Махно, как и многие другие, недовольные ходом революции бунтовщики. Кроме Попова, о письме Спиридоновой могли рассказать Махно Аршинов или даже Волин, который хорошо знал Спиридонову и относился к ней хоть и не без иронии, быть может, но с глубокой симпатией. Если это так, письмо должно было произвести на Махно сильнейшее впечатление: «…Если ты не овца и не слякоть – защищайся…»

Но самое сильное место письма, без которого послание Марии Спиридоновой большевикам выглядело бы частной политической истерикой, – это свидетельства крестьян о большевистской политике на местах, рассказы о безымянных сражениях безымянной войны, в которой очень скоро Махно предстояло стать одним из основных участников.

Вот приезд продотряда в деревню: «По приближении отряда большевиков надевали все рубашки и даже женские кофты на себя, дабы предотвратить боль на теле, но красноармейцы так наловчились, что сразу две рубашки внизывались в тело мужика-труженика. Отмачивали потом в бане или просто в пруду, некоторые по несколько недель не ложились на спину. Взяли у нас все дочиста, у баб всю одежду и холсты, у мужиков – пиджаки, часы и обувь, а про хлеб нечего и говорить…»

А вот – визит агитаторов: «Ставили нас рядом, дорогая учительница, целую одну треть волости шеренгой и в присутствии других двух третей лупили кулаками справа налево, а лишь кто делал попытку улизнуть, того принимали в плети…»

Третье письмо уже кровью убийства окрашено, но еще сдерживается гнев великим крестьянским терпением: «В комитеты бедноты приказали набирать из большевиков, а у нас все большевики вышли все негодящиеся из солдат, отбившиеся, прямо скажем, хуже дерьма. Мы их выгнали. То-то слез было, когда они из уезда Красную Армию себе в подмогу вызвали. Кулаки-то откупились, а крестьянам все спины исполосовали и много увезено, в 4-х селах 2–3 человека убито, мужики там взяли большевиков в вилы, их за это постреляли…»

А уж дальше – хватит, мочи нет, сам тон писем меняется: «Прошел слух в уезде, что ты нас обманываешь, сталкиваешься (столковываешься) опять с большевиками, а они тебя за это выпущают. Нет, уж теперь не заманишь к ним. У нас в уезде их как ветром выдуло, убивать будем, сколько они у нас народу замучили…»

Это уже – настроение махновщины 1920 года: еще не доспела до него Украина.

«Взяли нас и били, одного никак не могли усмирить, убили его, а он был без ума…»

«Деревня Телятово: стреляли по ребятишкам, бегущим в лес. Всего не перепишешь. Реквизиционный отряд большевиков при кулачной расправе: если лицо шибко раскровянится, то любезно просят выпить, потом бьют опять…»

«В комитеты бедноты идут кулаки и самое хулиганье. Катаются на наших лошадях, приказывают по очереди в каждой избе готовить обед, отбирают деньги, делят меж собой и только маленький процент отправляют в Казань…»

Письмо Спиридоновой вроде бы прямого отношения к истории махновского движения не имеет. Но я нарочно умножаю примеры – они редки, очень трудно понять, очень трудно почувствовать, что реально стояло за провозглашенной политикой комбедов и хлебных реквизиций. Как канцелярские термины эти слова нейтральны. Их реальный смысл: глумление и издевательство над слабыми, вплоть до убийства, позабылся. Но я хочу, чтобы читатель знал его и помнил: когда в 1920 году Махно возникнет из небытия уже как бандит, случится это потому, что творившееся в России уже в 1918-м пришло и на Украину.

«Мы не прятали хлеб, мы, как приказали по декрету, себе оставили 9 пудов в год на человека. Прислали декрет оставить 7 пудов, два пуда отдать. Отдали. Пришли большевики с отрядами, разорили вконец. Поднялись мы. Плохо в Юхновском уезде, побиты артиллерией. Горят села. Сравняли дома с землей. Мы все отдавали, хотели по-хорошему…»

«Идет уездный съезд. Председатель, большевик, предлагает резолюцию. Крестьянин просит слова. „Зачем?“ – „Не согласен я“. – „С чем не согласен?“ – „А вот, говоришь, комитетам бедноты вся власть, не согласен: вся власть Советам, а резолюция твоя неправильная, нельзя ее голосовать“. – „Как… Да ведь это правительственной партии“. – „Что ж, что правительственной“. Председатель достает револьвер, убивает крестьянина наповал и заседание продолжается. Голосование было единогласное…»

«У нас зарегистрирована порка крестьян в нескольких губерниях, и количество расстрелов, убийств на свету, на сходах, и в ночной тиши, без суда, в застенках, за „контрреволюционные“ выступления, за „кулацкие“ восстания, при которых села, до 15 тысяч человек, сплошь встают стеной, учесть невозможно. Приблизительные цифры перешли давно суммы жертв усмирений 1905–1906 гг.» (72, 49–51).

Было бы просто неискренне воскликнуть, что от этих злодеяний кровь стынет в жилах. После всего, что мы узнали и узнаем о нашей истории, кровь почему-то не застывает. Скорее, она как-то безвольно разжижается, ибо разнузданность зла и произвол проникли в повседневность нашей жизни, и уже несколько поколений граждан России фаталистически воспринимает это как неизбежность. Другие склонны видеть причину зла в особой породе людей, имя которым – большевики. Но это самообман. Рядовые исполнители декретов кремлевской власти не были какими-то особенными злодеями и садистами, явившимися, чтобы мучить свой народ. Но те, кто придумывал декреты, дали слугам своим санкцию на произвол – и получили и злодеев, и садистов. Тут поистине удивительно, как удивительно это в истории Французской революции, фашистской Германии или полпотовской Камбоджи, насколько быстро дозволенность зла претворяется в реальное зло, которое целиком завладевает людьми. Насколько быстро душа человека, освободившись от скреп культуры, теряет образ и превращается во что-то бесформенное, подчиненное самым низменным страстям. Отсюда – такое упоение злом в сталинских и фашистских палачах, его патологическая извращенность, разнузданность, поистине дьявольская невероятность зла в человеке…

Интеллигентка пишет Спиридоновой: «Грабили, пороли, насильничали, отбирали все. Всегда вооруженные, пьяные, с пулеметами. При мне грабили баб, наведя на них пулеметы, на станции… Лапали их… Один товарищ и я вмешались, нас чуть не расстреляли. Комиссара станции чуть не избили, погрозив бумажкой, которая, как они кричали, дает им право „все что угодно делать“. Бумажка была подписана Цюрупой и еще кем-то, чуть ли не самим Лениным… Характерно, что они при всех этих безобразиях нечленораздельно ревели: „Что!!! Контрреволюцию завели… нет, шалишь… мы всех вас, кулаков… во-о как, к стенке… и готово…“» (72, 50).

Здесь все значимо, все символично: пьянство, лапанье баб, пугание пулеметами, бумажка, подписанная наркомом продовольствия Цюрупой… Говорят, сам Цюрупа был настолько щепетилен, что недоедал, стыдясь своего привилегированного положения в голодной Москве. Но, увы, политик отвечает не только за свой суточный рацион, но и за последствия принятых им государственных решений. А последствия…

Читая письмо Спиридоновой или книгу Штейнберга, пытаясь быть беспристрастным, как подобает историку, и даже временами достигая этого состояния, неумолимо наливаешься холодной уверенностью, что вышеописанные беззакония и насилия – только один шаг истории, только один мах маятника. Должен быть и другой: возмездие. Такое же слепое и беспощадное, как причиненное зло. И возмездие это, как легко понять, должно было прийти не со стороны Деникина или Колчака, а со стороны самого униженного и изнасилованного народа. Не могло не прийти: слишком вопиюща была неправда:

«В Ветлужском и Варнавском уезде (Костромской) губернии бывало так, что начальство, приехав по делу в деревню, целиком ставило сход на колени, чтобы крестьяне чувствовали почтение к „советской власти“…» (86, 58).

«В Котельничах, например, убили только за левоэсерство… Махнева и Мисуно… Мы гордились ими. Они были настоящими детьми теперешней народной революции, выпрямлялись и работали так, что о Мисуно по всему краю, где он являлся, ходили легенды… Мисуно дорого поплатился перед смертной казнью за свой отказ… рыть себе своими руками могилу. Махнев согласился рыть себе могилу при условии, что ему дадут говорить перед смертью… Его последние слова были: „Да здравствует мировая социалистическая революция…“» (72, 60–61).

«В Калужской губ., в Медынском уезде расстреляно 170 чел. (были невероятные реквизиции хлеба и скота в голодной губернии). Расстреляны 4 учительницы, которые кричали, умирая под пулями: да здравствует чистота Советской власти!» (86, 61).

Чистота советской власти, самоуправление и свобода! Лозунг «Вся власть Советам» в России стал все громче звучать с осени 1918 года, только теперь он означал совсем не то, что в 1917-м, когда за этим лозунгом, как за щитом, шла к власти партия Ленина. Окончательную формулировку дал Кронштадт: «За Советы без коммунистов». На Украине григорьевское восстание стало первой, еще неосознанной реакцией насилия на насилие. Осознанной реакцией стало махновское движение за «вольные советы». И хотя Махно, вероятно, так и войдет в историю, как гениальный партизан и неуловимый мститель, нам нельзя обойти молчанием предпринятую махновцами задолго до Кронштадта одну из самых значительных в истории революции попыток освободить советы от партийных оков и вернуть им достоинство народных самоуправлений.

Возможно, что борьба за «вольные советы» стала наиболее важной главой анархического движения в революции. Во всяком случае, в партизанском районе Махно и в Кронштадте анархистам принадлежала ведущая роль. Именно они смогли вдохнуть революционный дух в изверившийся и отчаявшийся народ. И представители других социалистических партий, прежде свысока подсмеивающиеся над ними за их «фантазерство» и кружковщину, теперь вынуждены были считаться с ними и признавать их моральный авторитет, не так сильно, как у левых эсеров, запятнанный соглашательством с большевиками, и не так сильно, как у меньшевиков, скомпрометированный сотрудничеством с буржуазией…

Сразу после взятия Александровска Реввоенсовет Повстанческой армии разъяснял в одной из листовок: «Ваш город занят революционной повстанческой армией махновцев. Эта армия не служит никакой политической партии, никакой власти, никакой диктатуре. Напротив, она стремится освободить район от всякой политической власти, от всякой диктатуры. Ее задача – охранять свободу действий, свободную жизнь трудящихся от всякого неравенства и эксплуатации» (95, 598).

Началась подготовка к чрезвычайному районному съезду Советов, на котором Махно и Волин собирались изложить делегатам концепцию «вольного советского строя», надеясь, что, как и во времена гуляйпольских съездов, она будет одобрена. Это означало бы, что будет сформулирована некая политическая альтернатива как «белой» идее, так и советской власти большевиков. Дело, однако, столкнулось с трудностями. Во-первых, опомнившись от первого шока, начали сопротивляться меньшевики и эсеры, которые всегда видели в махновцах только деревенский сброд и не собирались уступать им сферы своего политического влияния. Дело касалось прежде всего профсоюзов, в которые махновцы, образно говоря, «вхожи» не были. Попытка созвать рабочую конференцию в первый раз закончилась для них полным провалом. Идея «самоуправления» рабочими не была принята. Аршинов оговаривается по этому поводу, что рабочие не были против, но с делом медлили, «смущенные его новизною» (2, 145).

Суть вопроса прекрасно проясняет визит к Махно рабочих железной дороги, которые пришли с просьбой выплатить им зарплату, задержанную при белых. Махно ответил, что зарплата рабочих – не дело командующего армией. В своем ответе железнодорожникам, опубликованном в газете «Путь к свободе» 15 октября, он популярно сформулировал принципы нового экономического жизнеустройства: «Исходя из принципа устроения свободной жизни самими рабочими и крестьянскими организациями и их объединениями, – предлагаю тт. железнодорожным рабочим и служащим энергично сорганизоваться и наладить самим движение, устанавливая для вознаграждения за свой труд достаточную плату с пассажиров и грузов, кроме военных, организуя свою кассу на товарищеских справедливых началах…» (40, 103). На этой платформе построил свой социализм в Югославии Иосип Броз Тито. Разумеется, сталинским режимом он воспринимался, как прямое кощунство: как же, сохраняются товарно-денежные отношения, конкуренция, сами рабочие владеют своими предприятиями и решают, что и как им производить. Но где же тогда роль партии – то, на чем держались вся советская политика, экономика и индивидуальная мысль каждого гражданина СССР? Нет, махновские экономические озарения большевиков вдохновить не могли.

Новизна же вопроса, смущавшая рабочих, заключалась в том, что железные дороги в России отроду были государственными, и в том, что в условиях разгромленного рынка и расчлененной страны хозрасчет едва ли был возможен, по крайней мере для таких отраслей, как металлургия и транспорт. На пике Гражданской войны анархистский лозунг «освобождение рабочих – дело рук самих рабочих» зазвучал пародийно: это уловили Ильф и Петров в своей издевательской перефразировке о спасении утопающих. Однако железнодорожникам, по-видимому, действительно ничего не оставалось делать, как спасать себя и наладить-таки движение поездов, чтобы кормить себя и свои семьи. Вполне хозрасчет устраивал только рабочих, занятых в отраслях легкой промышленности: пищевиков, обувщиков, портных. У них профсоюзная жизнь, задавленная при деникинцах, оживилась. Рабочие табачной фабрики Джигита потребовали от владельца заключения коллективного договора. Тот без промедления согласился. Все это каким-то образом повлияло и на настроение в городе. Во всяком случае, собранная 20 октября вторая рабочая конференция согласилась направить на предстоящий съезд своих депутатов и делегировала в Реввоенсовет Повстанческой армии портного Семена Новицкого и большевика Максимова.

В тот же день Реввоенсовет махновцев выпустил декларацию: «Развертывающееся ныне народное повстанческое движение на Украине (махновщина) является началом великой третьей революции, стремящейся к окончательному раскрепощению трудящихся масс от всякого гнета и власти капитала, как частного, так и государственного… Решительное столкновение между идеей вольной, безвластной организации и идеей государственной власти – монархической ли, коммунистической или буржуазно-демократической – становится, таким образом, неизбежным» (85,36). Концепция «третьей революции», или «второго Октября», приписывается обычно теоретикам «Набата». Все это не совсем так: «третья революция» была бродячим образом, будоражившим воображение революционеров левоэсеровского и анархистского толка начиная с середины 1918 года. Показательно, что 7 июля, в день вооруженного столкновения левых эсеров с большевиками в Москве, член левоэсеровского ЦК Донат Черепанов, нервно улыбаясь, сказал арестованному председателю Моссовета П. Г. Смидовичу: «Что, разве не похоже на октябрьские дни?» Черепанов после разгрома партии левых эсеров оказался связанным с «анархистами подполья», которые возврат к принципам Октября и новую мировую революцию в своей фанатической декларации возвели в ранг программных требований. Среди «анархистов подполья» было два бывших махновца и несколько человек, непосредственно связанных с «Набатом». История вся прошита сквозными нитями. Через две недели после декларации Реввоенсовета Повстанческой армии организация «анархистов подполья» в Москве была провалена ЧК. Отныне все надежды наиболее ярых анархистов были на Махно.

Махно не хотел повторять ошибок зимы 1918 года, когда после взятия Екатеринослава он был вовлечен левыми эсерами и большевиками в дележ власти. Как командующий армией, он мог пресечь любые попытки захватить власть от имени народа. Известно, что по крайней мере один раз он сделал это. Когда к нему пришли большевики из подпольного ревкома и предложили разделить сферы влияния, Махно «посоветовал им идти и заниматься честным трудом и пригрозил казнить весь ревком, если он проявит какие-нибудь властнические меры в отношении трудящихся» (2, 151). Позднее он вообще запретил создавать ревкомы (временные чрезвычайные органы советской власти – так раскрывает это понятие энциклопедия), определив их как «якобинские организации». Думаю, что Махно был ближе к истине, чем авторы энциклопедии: «временные чрезвычайные органы советской власти» не могли быть не чем иным, как властью заговорщиков, и уже поэтому не имели к идее народного самоуправления ни малейшего касательства. Махно не избавился от подполья: оно точило его армию денно и нощно, готовя ее раскол и переход наиболее боеспособных частей к красным. Но это – отдельная, полная трагизма история, которую нам еще предстоит рассказать. В конце октября противостояние еще не было явным: похоже, что и Махно, и Волину, которому приходилось иметь дело с революционерами самых разных исповеданий, действительно казалось, что, увидев съезд, почувствовав живое дыхание народной жизни, творческий порыв народа, их политические оппоненты, по крайней мере большевики и левые эсеры, признают правоту анархического учения и станут, наконец, работать с махновцами рука об руку.

Как о большой победе анархистов Волин, например, пишет о том, что при подготовке съезда «вольных советов» всякая предвыборная агитация была запрещена. Его радость не всем понятна: избирательная кампания – традиционный инструмент демократии, и отмена ее означает нарушение демократических свобод. Но Волин – анархист, и для него все выглядит совершенно иначе: избирательная кампания – способ манипулировать народом, подсунуть ему партийных выдвиженцев вместо тех, кого народ действительно хотел бы выбрать. Зачем тогда она нужна? Все волости, все уезды оповещены о том, что съезд состоится. Пусть сами разберут, кого послать. Если это будут беспартийные крестьяне – прекрасно; если большевики и эсеры – тоже хорошо, потому что это будут, по крайней мере, те большевики и эсеры, которые пользуются реальным доверием крестьян, а не ставленники подпольного ревкома.

Съезд показал, что влияние партийных идеологий на крестьян крайне невелико. Потому естественно, что ни в советской исторической литературе, ни в меньшевистско-эсеровской мемуаристике он не удостоен иных оценок, кроме пренебрежительных или ругательных. Между тем это был интереснейший социологический и психологический эксперимент, который к тому же дал в целом положительные результаты. Нам не лишне немного рассказать о нем.

Незадолго до открытия съезда к Волину в номер гостиницы зашел товарищ Лубим от левых эсеров. Несмотря на поздний час, он был очень возбужден:

– Извините меня за эмоции, но я должен предупредить вас о страшной опасности. Вы в ней себе не отдаете отчета. А между тем нельзя терять ни минуты…

Волин поинтересовался, в чем дело.

– Вы созываете съезд рабочих и крестьян. Он будет иметь огромное значение. Но что вы делаете? Ни объяснения, ни пропаганды, ни списка кандидатов! А что будет, если крестьянство направит к вам реакционных депутатов, которые потребуют созвать Учредительное собрание? Что вы будете делать, если контрреволюционеры провалят ваш съезд?

Волин почувствовал ответственность момента:

– Если сегодня, в разгар революции, после всего, что произошло, крестьяне направят на съезд контрреволюционеров и монархистов, тогда – слышите – дело всей моей жизни было сплошной ошибкой. И мне ничего не останется, как вышибить себе мозги из револьвера, который вы видите на столе!

– Я серьезно… – начал было Лубим.

– И я серьезно, – закончил Волин. – Мы поступим так, как решили. Если съезд будет контрреволюционным, я покончу с собой. И потом – не я созывал съезд. Это дело всех наших товарищей. И я не хочу ничего менять, потому что согласен с ними… (95, 606–607).

Сегодня трудно понять, почему резолюция в поддержку Учредительного собрания вынудила бы Волина покончить с собой. Острота проблем стерлась, прежние разногласия не кажутся нам столь существенными. Но Волин оказался прав в другом – Учредительное собрание не было съездом, кажется, даже вспомянуто. Съезд открылся 27 октября. Председательствовавший Волин объяснил делегатам, что Реввоенсовет Повстанческой армии взял на себя ответственность созыва этого съезда и выступает гарантом его безопасности. Он объяснил, что махновцы – не власть, а только военный отряд, защищающий интересы народа и те органы власти, которые будут избраны на съезде. Изложив предполагаемую повестку дня, он сделал несколько неожиданное заявление, сказав, что председателя на съезде не будет и что вот с этой минуты собравшиеся вольны поступать и решать все так, как им заблагорассудится. «Если товарищи не против, – добавил он, – то я возьму на себя функции секретаря…»

Поначалу депутаты настороженно отмалчивались. За два года войны у них выработалось неопровержимо скептическое отношение к любым нововведениям и обещаниям. Их молчание по-своему истолковали приглашенные на съезд меньшевики и эсеры:

– Товарищи делегаты, мы, социалисты, должны предупредить вас, что здесь разыгрывается гнусная комедия. Вам ничего не навязывают… Но вам вполне квалифицированно подсунули председателя-анархиста и вы продолжаете руководствоваться мнением этих людей! (95, 611).

Вышла склока. Махно, не стерпев такой черной неблагодарности, как был, в гимнастерке и в портупее, выбежал на трибуну и, облаяв эсеров и меньшевиков, назвал их «ублюдками буржуазии», посоветовав работе съезда не мешать, а лучше убраться на все четыре стороны… Махно был оратор не слабый, но, скорее, предназначенный для митингования на майдане или перед строем бойцов, так что можно представить себе, в каких выражениях он разделал противников.

Меньшевики и эсеры продемонстрировали обычный прием малодушной оппозиции и покинули съезд. С ними ушло несколько представителей рабочей делегации, в которой из 17 человек 15 были меньшевиками.

Инициативу попытались перехватить левые эсеры, потребовав все же избрать председателя съезда, чем спровоцировали совершенно неожиданную реакцию «депутатов»:

– Хватит нам начальников! Везде эти головы! Хоть раз без них поработаем спокойно! Товарищ Волин нам сказал, что технические вопросы уладит – и довольно… (95, 611).

Если доверять свидетельству Волина, съезд в дальнейшем проходил в «исключительной» атмосфере. И не только в смысле работоспособности, но и в смысле общего настроя. Крестьянские делегаты, среди которых были и старики, признавались Волину, что это был первый съезд, на котором они не только ощущали себя свободными, но еще чувствовали себя братьями (95, 613). Фигура председательствующего с наганом в руке больше не тяготела над ними. Вряд ли все было так ладно, как пишет Волин (остатки рабочей делегации, например, заняли глухую оборону, хотя существенно повлиять на решения собрания они не могли). Но съезд действительно наметил решения ряда принципиальных вопросов. Была санкционирована «добровольная мобилизация»[15] в Повстанческую армию двадцати мужских возрастов (с 19 до 39 лет). Была, несмотря на сопротивление рабочей части съезда, одобрена идея «вольных советов». Почему сопротивлялись рабочие, понятно. Идея децентрализации, явно заложенная в фундамент «вольного советского строя», казалась губительной для сложившегося в бывшей империи механизма промышленности. Рабочие чувствовали это. В то же время понятно, почему «вольные советы» были так радостно восприняты крестьянами: для них центральная власть всегда ассоциировалась прежде всего с поборами. А большевистская власть довела эти поборы до максимума – по заявлению Цюрупы, нэповский продналог составлял 339 процентов довоенного прямого налога, а продналог был мягче мягкого по сравнению с продразверсткой 1919–1920 годов (40, 97).

Но, пожалуй, самые неожиданные события произошли на съезде в день его закрытия, 2 ноября. Несколько делегатов осмелились под конец поднять вопросы, не предусмотренные повесткой дня. Самым щепетильным был вопрос о махновской контрразведке, которая, по слухам, существует в армии и чинит расправы на манер Чека. Волин, конечно, прекрасно знал про армейскую разведку Голика и корпусную разведку Задова. Но он боялся Махно и на съезде притворился несведущим. Делегаты решили создать комиссию для расследования деятельности контрразведки. Волин не возражал. Надеялся ли он приструнить военную верхушку при помощи народных избранников? Возможно. Между Реввоенсоветом и штабом Повстанческой армии всегда были трения, но попытки «гражданских» повлиять на штаб неизменно заканчивались провалом. Съезд, казалось, мог изменить расстановку сил. Один из делегатов высказал претензии в адрес армии и, в частности, заметил, что комендант Александровска т. Клейн (сменивший на этом посту Каретника), выпустивший воззвание против пьянства, на недавнем вечере отдыха сам надрался так, что его едва живого доставили домой на извозчике, чему был свидетелем весь город.

Зал выслушал историю с добродушной иронией, однако же потребовал Клейна на съезд. Клейн считался одним из лучших командиров Повстанческой армии. Как это ни странно, происходил он из семьи немецких колонистов, нелюбимых махновцами, но по бедности нелюбви избежал. Был он почти необразован, бесстрашен, многажды ранен и закален в боях и беспечно весел. Однако приглашение на съезд и необходимость держать ответ перед народом смутили его.

Праведный депутат начал без обиняков и спросил, верно ли, что Клейн собственноручно подписал указ против пьянства.

Клейн подтвердил.

– Скажите, товарищ Клейн: как гражданин нашего города и его военный комендант, считаете ли вы необходимым следовать вашим собственным распоряжениям или полагаете это необязательным?

Клейн понял, куда клонит дотошливый депутат, и, смутившись, приблизился к краю сцены:

– Товарищи делегаты, я неправ, я знаю. Я совершил ошибку, напившись третьего дня. Но поймите меня: я не знаю, почему меня назначили комендантом города. Я военный человек, я солдат… А я целый день сижу за столом и подписываю бумажки! Мне нужно действовать, мне нужен воздух, фронт, мои товарищи. Я скучаю здесь смертельно! Вот почему я напился позавчера вечером. Я готов исправить ошибку. Для этого вам нужно только попросить, чтобы меня отправили на фронт. Там я буду полезен. А здесь, на этом проклятом посту коменданта, я вам ничего не обещаю… Простите меня, товарищи, пусть меня отправят на фронт… (95, 619).

Описывая этот эпизод, Волин пытается теоретизировать: понимал ли Клейн, что съезд выше его? Понимал ли, несмотря на все свои раны и заслуги, свою ответственность перед народом?

Да ничего не понимал товарищ Клейн, кроме того, что комендантство ему постыло и нужен ему вольный воздух фронта! Здесь – трагедия всех фронтовиков послевоенных лет, и уж тем более – «бунтующего человека». Повстанческое движение возглавили люди, созданные для войны, люди боя, для которых возвращение к нормальной человеческой жизни было, наверное, невозможно. В свое время был широко распропагандирован факт, что один из махновских командиров, Иван Лепетченко, сдавшись по амнистии, в годы нэпа мирно торговал мороженым (69, 60). Но, во-первых, это была ложь: Лепетченко, будучи телохранителем Махно, в 1921 году не сдался, а ушел вместе с батькой в Румынию, потом в Польшу, и обратился в консульство СССР с просьбой о возвращении на родину лишь в 1924 году, когда Махно удалось перебраться в Берлин, а сам верный батькин телохранитель остался на чужбине не у дел. Просьба Ивана Лепетченко была удовлетворена – о чем в своем месте будет рассказано, – но к тому времени, когда он надел лоток мороженщика, большинства его близких товарищей уже не было в живых. ГПУ, естественно, пыталось привлечь Лепетченко к сотрудничеству, но он никого не выдал и до конца жизни питал ненависть к большевикам, в каких бы мероприятиях ни выражалась их деятельность в деревне, причем неприятие свое выражал открыто, что и было ему вменено в вину перед расстрелом в 1937-м. Раскаивались идейные анархисты, возвращались к земле крестьяне-повстанцы, но из тех, кто возглавлял их, чьи молодые силы целиком сожгло пламя восстания, не смирился никто. Война, вознесшая их, их же и успокоила. Никто из них не дожил ни до победы, ни до поражения. Все они были убиты, как и подобает воинам.

Александровский съезд понял Клейна и принял решение отправить его на фронт. На этом заседания закончились. Захлопнулась одна из самых ярких страниц в истории махновщины. Никто не знал, что в эти дни движение переживает свой пик – казалось, оно только набирает силы. 28 октября повстанческие части ворвались в Екатеринослав, были выбиты, но в начале ноября к городу подошел Махно с основными силами и после двухдневного боя овладел им. В Екатеринославе Махно намеревался устроить столицу своей республички, хотя с той стороны Днепра город беспрерывно обстреливали белые бронепоезда, и мирная жизнь в нем никак не налаживалась.

В Александровске тоже было неспокойно. Съезд не решил проблемы консолидации сил. Идея «вольного советского строя» не вдохновила большевиков. И хотя в Реввоенсовете, который фактически был временным коалиционным правительством на территории партизанской республики, были представители партии, нелегальная работа коммунистов не прекращалась.

Е. П. Орлов вспоминает: «Я уже говорил, что мы решили сохранить явку в гостинице „Париж“. И вот как-то однажды наша девушка, Клава, говорит: приходи туда сегодня вечером. То есть в „Париж“, на конспиративную явку. Случай чрезвычайный. Я пришел. Были коммунисты и я, комсомолец. Ждем кого-то. И вдруг входит Полонский: красавец, русый чуб, красная черкеска, белый башлык. От неожиданности я даже за пистолет схватился – ведь я же не знал еще, что он большевик, думал, махновец, начальник гарнизона. Меня ребята – хвать: „Потише Женя, потише…“ И вот он нам сделал двухчасовой доклад о Повстанческой армии, о положении на фронтах. Поставил задачу: внедряться в махновские части. Узнавать, чем они живут, какие настроения у них. В каких частях больше процент красноармейцев? Расчленять армейскую массу…»

Большевики, верные своим принципам, готовили военный заговор.

Меньшевики действовали обычным путем интриг: несколько делегатов, ушедших со съезда, выразили протест против «унижения рабочего класса». Была созвана конференция – явно в пику махновскому съезду – и поддержала протест, заявив к тому же, что раз оскорбляют рабочий класс, решения съезда не будут иметь для рабочих никакого авторитета. Представители 18 крупных заводов поставили свои подписи. Махно встревожился, отписал рабочим страстное открытое письмо в газету, в котором с присущей прямотой вопрошал: «Правда ли, что вы, заслушав на экстренной конференции меньшевиков и эсеров бежавших, как гнусные воры и трусы, от справедливости произнесенного мною перед делегатами съезда, постановили протестовать против справедливости? Правда ли, что эти ублюдки буржуазии вами уполномочены?..» (40, 106).

Махно был явно обижен. Ему, как военному человеку, не хватало выдержки для ведения нудных политических споров. Он хотел, чтобы идея «вольных советов» была воплощена в жизнь. Он думал, все поддержат ее, все возрадуются… Еще бы чуть-чуть – и горькое разочарование благодетеля человечества, столкнувшегося с неблагодарностью подданных, коснулось бы души его. Но не успел он разочароваться.

Обстановка накалялась с каждым днем. У Александровска стали появляться белые разъезды. Оттянув все силы на Екатеринослав, махновцы не могли защитить Александровск. Решено было уходить на правый берег, отгородиться от белых Днепром. Полонский как-то пришел в «Париж» – там было только бюро городской парторганизации, – сказал, что Махно назначил его начальником никопольского боевого участка, и его «железный полк» вместе с приданной частью корпуса Удовиченко уходит на правый берег. Будет держать оборону там.

Е. П. Орлов: «Мы тоже решили уходить с махновцами. Я и Семен Новицкий пошли к Волину: нам нужны были подводы, потому что у нас две девушки, Вера Шапошникова и Аня-махновка (она у махновцев медсестрой работала), заболели тифом. Нам дали пару телег. Часть наших должна была идти в Екатеринослав, часть – в Никополь, к Полонскому. Через несколько дней мы тронулись. Человек 15–20 нас было, вооруженных очень мало – пешком через Кичкасский мост…

Вечером пришли в немецкую колонию Николайполе. Ни одного колониста не было там, все ушли. Сметана на столах стояла, а люди ушли. Боялись. Мы переночевали там. После Николайполя разделились. Несколько человек должно было к Полонскому в Никополь идти: Гришута, Кац, товарищ Борис (он был то Борис, то товарищ Теодор), жена Шоя Андриенко и я…

Ноябрь. Чернозем. Дождь. Грязь – колесам по ступицу. Холод. По дороге и без дорог, прямо по стерне, двигались толпы людей. Уходили от белых. Вечером следующего дня снова дошли до какого-то хутора, остались ночевать. Ночью ворвался какой-то отряд. Кто – неясно. Рубят всех подряд… Мы в лес побежали, нашли друг друга только на рассвете…

Наконец, дошли до Нижней Хортицы, где стоял корпус Удовиченко. Народу было везде набито – что-то неописуемое… Болеют все, тифозные… Документа у меня никакого не было, одет подозрительно: курточка, переделанная из гимназической шинели, фуражка-керенка. И тут я узнаю, что здесь находится штаб Зинченко, начальника снабжения махновской армии. Пошел к нему. „Вы, – говорю, – меня помните?“ – „А кто ты такой, что я помнить должен?“ – „Так и так, – говорю, – был у вас от союза молодежи по борьбе с контрреволюцией. Вы нам клуб дали“. – „А, да-да-да, – говорит. – А ну там, пошукайте, где та книга, где я кодысь написал…“ И что вы думаете? Нашли в архиве махновской армии мое письмо с просьбой дать нам клуб. И мне дали удостоверение, что я действительно такой-то.

Нестор Махно в 1921 году.

Временные союзники – Махно и командир Заднепровской дивизии крастных Павел Дыбенко.

Махно среди своих командиров. 1919 год.

Генерал А. И. Деникин.

„Черный барон“ Петр Врангель.

Ворошилов и Буденный слушают рапорт подчиненных.

Штаб Махно в 1919 году.

Автограф Махно. Конец 1919 года.

У штаба Красной армии по борьбе с махновщиной. 1921 год.

Такими видели махновцев советские карикатуристы.

Атаман Григорьев с красным комиссаром В. А. Антоновым-Овсеенко.

Знаменитая анархистка Маруся Никифорова.

Карта боевых действий повстанческой армии Махно.

Махновцы вступают в Бердянск.

Нестор Махно в 1919 году.

Жена батьки – Галина Кузьменко.

Командиры махновцев. Слева направо: С. Каретников, П. Петренко, Н. Махно, медсестра, В. Куриленко, Г. Василевский.

Махно в госпитале после ранения. Старобельск. 1920 год.

Н. Махно и Г. Кузьменко среди интернированных махновцев в Польше.

Махновские деньги.

Махно в 1932 году.

Всеволод Волин.

Петр Аршинов.

Махно и анархист Беркман. Париж. 1934 год.

Махно с женой и дочерью Люсей. 1925 год.

Махно с дочерью. 1928 год.

Надгробие Махно на парижском кладбище Пер-Лашез.

Мемориальная доска на штабе Махно в Гуляйполе.

Жена и дочь Махно в Германии, откуда они попали в советские лагеря.

Ну, вышел с удостоверением. Однако кушать же надо? Там немецкие колонисты – господи! – ни слова, кормят всех. Но я не могу же сразу: „Есть давай!“ Хожу не евши. Какой-то боец подходит ко мне, разговорился. Я ему объяснил. „Давай, – говорит, – идем до батька Удовиченка“. Крупный был командир махновский, любили его. Здоровенный мужик, силач. Выслушал меня, говорит: „Хай вин иде вон в ту хату, скажет, чтобы зачислили его…“

Захожу. В парадной половине лежит на полу огромная корова ободранная. В хате почему-то. Один ее режет. Во дворе котлы, мясо варят. Над огнем одежда висит, прокаливается. Вшивые все были страшно. Никаких же санитарных, банно-прачечных отрядов не было у махновцев. В то время парикмахеры за хорошие деньги стригли машинкой. Так из-за вшей, извиняюсь, вся машинка бывала в крови…

Раз мимо парикмахерской как раз иду. Гляжу, стоит Чурилин. Наш подпольщик, коммунист. „Женя, ты куда?“ – „Да мне, – говорю, – в Никополь надо“. А Никополь сто километров оттуда. Переночевал у него, он мне продуктов немножко дал в дорогу. Пошел пешком. Ночевал, где придется. Однажды на хутор зашел – а там махновцы и, как назло, пьяные все. „Э, э, э! – говорят. – Арестован. Утром будем разбираться с тобой“. Утром хозяин говорит: „Ступай с богом, они пьяные были, не вспомнят ничего“. Я дальше пошел, по шпалам. Потом поезд какой-то… Так я в Никополь и попал… Полонского сразу нашел: городок маленький, начальника боевого участка всякий знает. И вот познакомился там с его женой Татьяной и с сыном ее, Юрочкой. Шесть лет ему было…

И наших там же нашел: Гришуту, Бориса. Гришута – его настоящая фамилия Конивец была, он в истории фигурирует,[16] – мне сказал: никакой самодеятельности. Изучать настроение в армии, но аккуратно. Потому что Полонский ему сказал, что махновская армия в том виде, в котором она существует, будет разгромлена, конечно. Надо до разгрома выяснить, какие части можно сагитировать в Красную армию. Надо сказать, что Полонского самого дома почти не бывало: никопольский боевой участок очень обширный был – от Никополя до Хортицы, до самого Днепростроя сейчас. Полонский – он уже не в своей знаменитой красной черкеске ходил, а в кожаной тужурке, – постоянно объезжал фронт. То на тачанке, то верхом. Татьяна жаловалась – что ей трудно жить. Что он… грубоват с ней, что ли. Ведь в Повстанческой армии командир полка – это колоссальная должность была, колоссальная власть у человека. В Красной Армии еще комиссар был, партийная организация – командир под контролем. А здесь батька – царь и бог. Хочешь самогон – пожалуйста, пей. Женщин хочешь – пожалуйста. Я не хочу сказать, что Полонский злоупотреблял в этом отношении. Просто такое всевластие, оно невольно воспитывало крутость в человеке. И ей это было тяжело. Она необычайной красоты была женщина, высокая брюнетка, чем-то похожая на Веру Холодную. Муж у нее был белый офицер, и, когда Полонский со своим полком брал Крым летом 1919-го, он нашел ее. И вот… Мне показалось… Конечно, это только мое субъективное впечатление… Мне показалось, что между нею и Борисом какие-то особые отношения начинают складываться. Он потоньше, студент, красавец. Ходил в студенческой фуражке. Что-то такое было в нем, чего ей, может, так не хватало…

Потом Полонский меня вызвал: „Знаете, Женя, – говорит. – Меня вызывают в Екатеринослав. Я скоро уеду отсюда. А сейчас хочу отправить жену и ее сына. Дам вам две тачанки и кучера. Поедешь с ними“.

Я, конечно, очень хотел в Екатеринослав. Там большой город, много наших, там все. И мы поехали с ними. Что-то около двухсот километров нам проехать нужно было… Медленно ехали, грязь жуткая. Но встречали и кормили нас везде очень хорошо крестьяне: командирская жена с ординарцем едет…

Чуть-чуть я их до Екатеринослава не довез. Помню: Сурско-Литовск, километров двадцать от города. Выпал снег. Что-то меня зазнобило, голова стала болеть… Когда подъехали к Екатеринославу, остановились возле какого-то домика на окраине. Я был уже почти без сознания. Тиф. Видимо, в этом домике оставили меня. Я иногда просыпался: где они? Ничего не знаю… Потом пришла какая-то женщина, сказала, что она от партийной организации. Не знаю, как разыскали меня. В следующий раз очнулся – уже в больнице…»

Евгений Петрович Орлов, свалившись с тифом, так тогда и не узнал, что сталось с Полонским и его женой…

Махно вызвал Полонского на совещание командного состава армии в самом конце ноября. В середине декабря белогвардейские части Слащева пробили махновский фронт у Пятихаток и стремительно двинулись на Екатеринослав. Еще через две недели махновская республичка была смыта с политической карты Гражданской войны потоками разгромленной красными под Орлом, поспешно отходящей на юг Добровольческой армии…

РАЗГРОМ

В ноябре ольвиопольская группа белых, в свое время упустившая Махно под Уманью и ввязанная в бои с Петлюрой, завершила разгром петлюровцев. Часть из них ушла через польскую границу и влилась в грандиозную, никогда не бывалую в Польше армию Пилсудского, снаряжаемую французами и англичанами для войны с красной Россией. Другая часть ушла в подземное русло бандитизма, который был жесточайшим бичом всех без исключения властей, сменявшихся на Украине с 1917 по 1920 год. Так или иначе, у белых высвободились, наконец, руки для спешного оперирования глубоко укоренившейся заразы – республики Махно. Болезнь пустила повсеместные метастазы: не только в «махновских» губерниях было неспокойно, но и под Херсоном и Елисаветградом, где всего несколько месяцев назад бушевало григорьевское восстание против большевиков, вновь поднялись крестьяне. Размах движения был таков, что давал повод белому командованию говорить о «восставших республиках» в этих губерниях.

Возглавить операции против Махно вновь должен был Слащев, назначенный командиром специально сформированного третьего армейского корпуса силою в десять тысяч человек. С востока, со стороны Александровска, надежно сковывали действия партизан части Синельниковской группы – 5 тысяч человек. У Махно людей было несравненно больше, но, как бы ни странным казалось это, в момент наибольшего могущества махновщины вдруг стала замечаться в ней какая-то болезненная немочь. Махно стал вял, нерешителен. Целый месяц деникинские бронепоезда из-за Днепра обстреливали махновскую столицу Екатеринослав, и махновцы, проявлявшие неимоверную изобретательность в партизанских авантюрах, так и не смогли выдумать ничего, чтобы прекратить этот назойливый обстрел, который ужасно затруднял жизнь в городе.

Какова была численность махновской армии в последние месяцы 1919 года, в точности неизвестно. Мелькающая в литературе цифра в 80 тысяч человек является явным преувеличением. Французский историк Александр Скирда дает более скромную статистику – 28 тысяч человек при 50 орудиях и 200 пулеметах. Наиболее дотошный из советских историков махновщины М. Кубанин пишет, что у Махно было 40 тысяч пехоты и 15 тысяч конницы, то есть поболе народу, чем в «штатной» большевистской армии (40, 173).

Все это, однако, нисколько не смущало Слащева. Он оценивал «ядро» Махно в 15 тысяч человек и в дальнейшем, казалось, совсем не принимал в расчет отмобилизованные по решению александровского съезда 40 тысяч махновской пехоты.

Чтобы разбить партизан, нужна была стратегия. Возможно, среди высших чинов белого командования только Слащев, ранее имевший дело с Махно, понимал это. Он размышлял: «Предыдущие боевые столкновения выяснили… что Махно вовсе не боится окружения, а даже сам на него напрашивается, действуя в таких случаях своими свободными от окружения отрядами конницы на тыл противника… К моменту же тактического окружения, если ему до этого еще не удалось нанести поражение противнику, он выбирал один из подходящих отрядов окружавшего его врага и, напав на него всеми силами, прокладывал себе дорогу…» (70, № 12, 41–42).

«Окружать» республику партизан силами в 15 тысяч человек не имело никакого смысла. Махно и так, в некотором смысле слова, находясь в белом тылу, был «окружен». Нужно было найти способ его уничтожить. Слащев не упустил из внимания поразительную для Махно пассивность. Из этого он совершенно верно выводил, что Махно оказался в абсолютно для себя непривычной ситуации: прикован к территории, связан «столицей» и почти регулярной армией, для жизнеобеспечения которой нужны были нормально работающие железные дороги и мастерские, которые едва теплились, госпитали, для работы которых не было ни персонала, ни лекарств… Слащев понял: самый верткий противник его утратил подвижность.

Белый генерал, понятно, не мог вполне знать, насколько тяжело положение Повстанческой армии. Привыкшая жить на подножном корму, армия быстро выжрала все в прифронтовой полосе и заголодала. Немедленно упала дисциплина. Пошли дожди – и вспыхнул неостановимый, как степной пожар, тиф. Я упоминал уже о страшной эпидемии 1919 года, скосившей в России и на Украине больше людей, чем война. Лекарств не было. Медперсонала не хватало даже в городах. Еще в октябре, на александровском съезде Советов, кто-то из делегатов возмущался тем, в каких ужасающих условиях пребывают раненые бойцы: «Раненые повстанцы совершенно лишены медицинского обслуживания, еды, нет даже одеял и подушек, даже соломы, – люди лежат на голом полу и умирают подчас только из-за недостаточного за ними ухода» (95, 615). Но чем дальше в зиму, тем положение делалось хуже – достаточно сказать, что к моменту встречи махновцев с красными как минимум десять тысяч солдат Повстанческой армии валялось в тифу.

К этому добавлялось и еще кое-что, по-видимому, не оставшееся тайной для белого командования. Махновский штаб ощущал растущую неизбежность встречи с Красной армией. Какова будет эта встреча, понять было трудно, потому что, с одной стороны, она знаменовала бы победу над общим врагом, но, с другой – потребовала бы, мягко говоря, объяснения, на каком основании товарищ Махно дерзил товарищу Троцкому в июне 1919 года, и готов ли прославленный батька отказаться от бесчисленных своих самовольств и от ереси «вольного советского строя»?

В махновских «верхах» это вызывало нервозность. И если для мобилизованных крестьян было, наверное, мало разницы в тот момент, у красных или у Махно придется им служить, то для мятежных частей «ядра», переметнувшихся к Махно в Новом Буге, это был не праздный вопрос и уж тем более он был не праздный для командиров этих частей и некоторых членов штаба (Попов, если помним, так и ходил, заочно приговоренный к расстрелу после левоэсеровского мятежа). Несмотря на то, что в Реввоенсовете махновцев было в это время два коммуниста, были и командиры-большевики, невидимая грань все же разделяла махновское войско. Слащев должен был если не знать, то хотя бы догадываться о том, что в махновском «орешке» есть глубокая червоточина. Еще 21 ноября газета «Путь к свободе» предупреждала, что в случае встречи с красными частями Повстанческой армии нужно быть готовой ко всему, в том числе и «к возможному столкновению с приближающейся большевистской властью» (69, 51). Предусматривалось строго следить за ненадежными командирами, чтобы воспрепятствовать их переходу на сторону большевиков… Было совершенно очевидно, что армия, сохраняющая единство только перед лицом внешнего врага, не вполне боеспособна.

Белые учитывали это. Им должна была стать известной трагическая история Михаила Полонского, в которой обнаружилась вдруг изнанка махновского режима, – и вольнолюбивые декларации Реввоенсовета не только оказались запятнанными кровью, но и в одночасье были обесценены ложью – самой отвратительной ложью власти, пытающейся спрятать совершенное ею преступление…

…Как много времени минуло с тех пор, как в октябре семнадцатого года кучеров сын Михаил Полонский впервые заспорил на митинге в Гуляй-Поле с кучеровым сыном Нестором Махно! Как странно метала и трепала их судьба, как далеко разводила и как сводила вновь! Тут чудесное плетение узора жизни! Знаменитый красный командир в сентябре 1919 года вернулся в местечко Молочанск, где проживала его семья, командиром партизанской армии, возглавляемой его давнишним противником Нестором Махно, взбаламутив тихую придонную жизнь глубинки, над которой волны Гражданской войны проходили почти незаметно… Он взял с собой в Александровск семью: отца, мать, сестер. Он показал им жену, добытую в походах. Семья совсем не знала ее и, вероятно, чуралась – но что поделаешь, сын вышел в «батьки», никто ему был не указ. Позже сестра Полонского, Екатерина Лаврентьевна, в письме писателю А. П. Смирнову, интересовавшемуся судьбой ее брата, сообщала: «Звали ее Татьяна. Отчество жены Михаила я, к своему стыду, забыла. Где Михаил на ней женился, я не помню, так как, по-моему, в нашей семье этот вопрос не возникал во время довольно коротких приездов Михаила к нам…» Видно, нелепым казался семье этот союз, но что значило родительское слово? Война шла, и уж если сынок прихватил барыньку – на то его право и сила. Вряд ли родители знали хоть что-либо о той подпольной работе, которую вел Михаил Полонский в махновской армии.

После оставления Александровска, в Никополе, Полонский сохранил обаяние «бывшего красного» командира, и к нему якобы даже перебегали «целые группы» махновцев, ибо было известно, что его полк, почти целиком состоявший из красноармейцев, будет единственной частью Повстанческой армии, которая безболезненно соприкоснется с красными. Вряд ли Махно всерьез подозревал Полонского: он, правда, поставил его командовать на заднем дворе (а в Никополь красные должны были попасть в последнюю очередь), но, думаю, о тайных собраниях, подобных тому, о котором рассказал Е. П. Орлов, Махно не подозревал. В конце ноября батька вызвал Полонского в штаб на совещание командного состава армии. Нужно было что-то решать: голодный фронт в мокрых окопах еле держался и сам по себе, а со дня на день можно было ожидать удара отступающих с севера белых частей и вслед за тем – роковой встречи с братьями по оружию… В то же время действия одного из командиров, Володина, успешно рейдирующего в сторону Крыма в практически пустых, никакими войсками не охраняемых областях Северной Таврии, у многих атаманов возродили партизанские вожделения: пока не поздно, плюнуть на проклятые города да и податься в Крым, чтобы водрузить над ним черное знамя! Но Махно на прекраснодушные мечтания размениваться не мог: он не мог бросить армию, он не мог бросить свою столицу, он день за днем созидал «анархистское государство», чтобы доказать большевикам, что они имеют дело с огромной народною силой, которую игнорировать невозможно. И все-таки опасные настроения надо было как-то обсудить: потому и созывалось совещание. Приехав в Екатеринослав, Полонский повел себя неосторожно и в некотором смысле вызывающе. Первым делом он явился на заседание подпольного большевистского губкома и прочитал доклад о коммунистической работе в армии. «Были отмечены большие успехи в смысле укомплектования командного состава большевиками…»

На заседании присутствовал незнакомый человек, на которого падают подозрения в том, что именно он доложил Махно о роли, которую сколь скрытно, столь и талантливо играл Полонский в Повстанческой армии. Уже известный нам большевик Гришута, присутствовавший на этом заседании, в своих воспоминаниях писал потом, что посторонний назвался представителем ЦК КП(б)У Захаровым и предъявил мандат, удостоверяющий, что партией ему доверено руководство всеми вооруженными отрядами в белом тылу. «Мы его ввели в курс наших дел, – пишет Гришута, – так как с этого дня задача наша сводилась, главным образом, к подготовке наибольшего количества махновских частей к переводу в ряды Красной Армии» (35, 86). Если «Захаров» действительно был из махновской контрразведки, становится понятным, почему в ночь после заседания Полонский был убит. Батьке не нужен был популярный командир, вынашивающий такого рода замыслы. Мы не знаем доподлинно, как произошло убийство. Согласно воспоминаниям Гришуты, Полонский был приглашен с женой на вечеринку, в конце которой он был убит, а она арестована. По неопровергнутой, но и недоказанной версии Гришуты, где-то в час ночи Каретников, Чубенко и Василевский вывели Полонского из дома, где шло гулянье, к Днепру. Первым выстрелил в спину Полонскому Каретников, затем Чубенко. Полонский упал. Затем, по версии Гришуты, приподнявшись на локте, крикнул: «Добейте, бандиты!» Его добили. Жена Полонского Татьяна была арестована как сообщница мужа.

По этому поводу Е. П. Орлов высказал только одно соображение: «Вряд ли ее просто так арестовали, не попользовались ею…»

Французский историк Александр Скирда предлагает нам совершенно иную, хотя тоже достаточно широко известную версию событий, согласно которой Полонскому было поручено отравить Махно. Он пишет, что не Махно Полонского, а Полонский с группой заговорщиков из числа подпольщиков-большевиков пригласил Махно на вечеринку, где предполагалось поднести ему отравленное зелье. «Махновская контрразведка, введенная в курс дела одним из своих агентов, внедренных в сеть заговорщиков, арестовала их и, после короткого судебного разбирательства, расстреляла его и его любовницу – актрису, которая должна была сыграть роль отравительницы, а также Вайнера, бывшего председателя ревтрибунала Красной армии, прославившегося своей жестокостью и одного из статистов этого спектакля…» (94, 205–206).

Несмотря на то, что начиная с 1920 года ЧК предпринимала неоднократные попытки «убрать» Махно, эта версия вызывает сомнения. Во-первых, потому, что она ровным счетом ничего не добавляет к тем расплывчатым словам об отравлении, которые Махно как-то произнес по поводу убийства Полонского. Расследования историка тут нет. А. Скирда даже не задается вопросом – с какой бы это стати Махно пошел к Полонскому выпивать в столь сомнительной компании?

С другой стороны, у Полонского были причины, по которым он мог желать устранения Махно. Без батьки Повстанческая армия развалилась бы легче: ведь бойцы любили Махно и верили в него, его фантастическая храбрость вдыхала в них волю в самые безнадежные минуты. Волин в своей книге писал, что у анархистов из Культпросветотдела иной раз возникала мысль о замене Махно кем-нибудь из равноталантливых командиров (звучит смешно, особенно если принять во внимание реальное отношение Махно и его штаба к «теоретикам» из Культпросветотдела. – В. Г.), однако им неизменно отвечали, что «Махно больше любят, больше уважают; его лучше знают, с ним сроднились, ему полностью доверяют, что очень важно для движения, он более „простой“, более „компанейский“» (95, 680). Устранение Махно помогло бы Полонскому добиться своей цели. И кто знает, не вынашивал ли он честолюбивых замыслов – после встречи с Красной армией принять бывшую Повстанческую под свое руководство? Так или иначе, ни доказать, ни опровергнуть версию отравления нельзя, как и версию Гришуты, который ведь тоже не стоял над телом Полонского и не слышал его предсмертной мольбы.

Покинем, однако, область предположений. Чем бы ни было вызвано убийство Полонского, за него предстояло держать ответ: такого масштаба фигура не могла исчезнуть бесследно. Поразительно, что болезненно, по-мальчишески остро ощущавший несправедливость в отношении себя, Махно совершенно по-мальчишески же бестолково и оголтело врал и путался, пытаясь оправдаться. За день слухи об убийстве и арестах расползлись по городу. Вечером на заседании Революционного военного совета Семен Новицкий спросил Махно, что случилось с Полонским. Тут Махно и ответил, что Полонский убит, потому что пытался отравить его. В тот же день на совещании командного состава – замечает по этому поводу Гришута – Махно потребовал от командиров санкции на расстрел Полонского, словно бы тот был еще жив. Обвинял же он Полонского не в отравлении, а в измене и сотрудничестве с белыми. Собрание не поверило, что Полонский стакнулся с белыми, и в целом более чем сдержанно отнеслось к словам Махно.

В тот же день, 3 декабря, у Махно была еще одна встреча. Все те же Семен Новицкий и Гришута – старые знакомые махновцев по Александровску – отправились в штаб, чтобы узнать об участи арестованных большевиков. Им удалось через Волина и Уралова договориться о встрече с Махно. К батьке была отправлена делегация из трех человек. Махно принял их и выслушал претензии. Махно сказал, что «коммунистов он не трогает, но ревкомы и вообще органы власти, поставленные коммунистами, будет расстреливать». Делегаты возразили, что они представители рабочих Екатеринослава, и, если их товарищей-рабочих не освободят, они вынуждены будут принять ответные меры. Махно спокойно сказал: «Что ж, будем расстреливать и рабочих» (35, 87).

Тут уместно сказать, что среди арестованных собственно рабочих не было ни одного человека, все это были профессиональные подпольщики из военной и партийной верхушки. Однако большевики не были бы самими собой, если бы не попытались разыграть карту рабочего класса. Делегаты потребовали открытого суда над Полонским, коль скоро он изменник. Махно вынужден был врать, что этот вопрос будет рассмотрен…

Вообще, в каком-то смысле убийство Полонского оказалось для Махно роковым. На мирную встречу с красными теперь не приходилось рассчитывать. Большевики ушли в подполье и начали газетную травлю махновцев. Реввоенсовет – высший орган махновской власти – становился и опасным, и обременительным, ибо ничего уже не решал, но усилиями Семена Новицкого беспрерывно муссировал вопрос о гибели Полонского. Для выяснения обстоятельств его убийства была создана комиссия из трех наиболее беспристрастных деятелей движения – Уралова, Волина и Белаша. Вряд ли комиссия реально могла что-нибудь выяснить. Волин, например, узнав, что случилось, ограничился единственным вопросом: а было ли это согласовано с батькой? Услышав положительный ответ, он сказал, что не хочет даже вмешиваться в это дело. «Вышло так, что в этот момент Махно находился в соседней комнате в полупьяном состоянии. Услышав разговор, он зашел в комнату, где находился Волин, и сказал: вот как, ты, значит, согласен, что человека расстреляли, даже не спрашивая, по какой причине? А даже если с батькой согласовано, так что он, по-твоему, и ошибиться не мог? А может, он пьян был, когда дал приказ расстрелять?» (56, 4). Волин не осмелился сказать ни слова в ответ. И позже в своей книге «Неизвестная революция» он оправдывал Махно, обвиняя Полонского в заговорщицких действиях.

Нет сомнения, что случись в Красной армии командир, который бы повел анархистскую пропаганду в частях и стал бы укомплектовывать их своими людьми, – он был бы без промедления расстрелян. Думаю, что Полонский на этот счет не обольщался: он знал правила игры. Поэтому и Махно бессмысленно упрекать в каком-то особенном вероломстве. Худо, что казнь Полонского совершилась как тайное ночное убийство, которое нужно было прятать, завирать, замазывать… На Махно пала тень некрасивого поступка, которая стала угрожать его авторитету. Сразу возникли трения между штабом и Реввоенсоветом. Волин вспоминает, что однажды Махно явился на заседание Реввоенсовета совершенно пьяным, «достал револьвер, навел на собравшихся и, поводя дулом из стороны в сторону, громко выругался, обложил Совет и безо всяких объяснений вышел» (95, 683).

Махно начинал пить, когда переставал чувствовать и контролировать ситуацию. А ситуация явно вырывалась из рук, «вольный советский строй» не раем земным оказывался… 5 декабря были расстреляны содержавшиеся в тюрьме адъютант Полонского, его жена, председатель трибунала Вайнер и инспектор артиллерии РККА Бродский. На настроениях в городе это сказалось чудовищным образом. Фронт трещал, и в патетических обращениях к командирам голос Махно срывался, в нем прорезывались ноты отчаяния. «Видите ли вы, – писал он в специальном приказе по армии 13 декабря, – что армия разлагается, и что чем дальше будет царить халатность командиров к своему делу… тем скорее армия себя разложит и умертвит… Революция погибнет…» (40, 183).

Армия пила, несмотря на запрещение пить под угрозой расстрела. Сам батька порою делал распоряжения, на которые способен человек лишь в пьяном состоянии. Например, начальнику Екатеринославского гарнизона Махно выписал мандат следующего содержания: «Знаю Скальдицкого как честного человека. Всякий, кто ему не верит, – подлец. Батько Махно» (35, 50).

Батька Махно попал в ловушку, которой стала для него неподвижность. В этой ловушке и поразил его генерал Слащев.

Слащев решил не распылять сил и не отвлекаться на «восставшие республики» под Елисаветградом и Херсоном, а бить в самое сердце махновщины, в Екатеринослав. Фронт махновцев, выстроившийся по линии Пятихатки—Кривой Рог—Архангельское, к началу декабря окончательно утонул в грязи и лишь изредка беспокоил белых налетавшей из-за него конницей.

Слащев рассчитал, что быстрый и мощный удар на узком участке фронта Махно не выдержит и, более того, из-за распутицы не успеет перебросить свои войска к месту прорыва. Направление главного удара было определено вдоль железной дороги Пятихатки—Екатеринослав. Впереди должны были идти два бронепоезда, затем – несколько составов с войсками, прикрываемые с флангов частями 13-й дивизии белых. «Получался очень узкий, но эшелонированный в глубину боевой порядок», чем-то очень напоминавший знаменитый «клин» тевтонских рыцарей.

В середине декабря Слащев нанес удар. Части третьего корпуса белых без труда пробили гнилое рядно махновского фронта у Пятихаток и стремительно двинулись на Екатеринослав. Закрепиться и сдержать продвижение белых частей на линии реки Мокрая Сурава, как того опасался Слащев, Махно не смог. 4 декабря по старому стилю (17-го по новому) белые атаковали Верхнеднепровск, откуда в свое время ударил на Екатеринослав Махно, – «и на плечах махновцев ворвались в тыл их расположения по р. Мокрой Сураве: мелкие железнодорожные мосты этого района были только слабо испорчены махновцами, и к рассвету 5 (18) декабря они уже были исправлены», пишет Слащев (70, № 12, 43).

На рассвете 21 декабря началась общая атака Екатеринослава: 1-й кавказский стрелковый полк устремился напрямик через Днепровский мост, сильный кулак нанес удар вдоль правого берега Днепра. «Во главе всех частей в 10 часов утра в город ворвалась 13 п. дивизия со своим начдивом, и махновцы, потеряв два бронепоезда, три броневика, 4 орудия и около 3000 пленных, бежали из города…» (70, № 12, 44).

Вероятно, нет никакого смысла в том, чтобы в описываемых событиях пытаться увидеть некую параллель тому, что происходило в Екатеринославе ровно за год до этого, когда махновцы впервые брали город. Но если бы кто-то невидимый и беспристрастный наблюдал за этой частью земной поверхности, он бы, наверное, подумал о некотором однообразии и истощении вымысла в историческом театре. В тех же декорациях металлических ферм моста, в том же освещении позднего декабря вновь, стреляя друг в друга, бежали к тому же городу люди, и вновь атаковавшим способствовал успех, и вновь оборонявшиеся не желали сдаваться, вновь и вновь пытаясь отбить город, оставляя зиме новых мертвых, и вновь из-за дальнего горизонта, оповещая о себе вспышками артиллерийских зарниц, надвигалась сила, которая все переделывала по-своему и делала ненужными битвы и мертвецов декабря.

Е. П. Орлов вспоминает: «Я был в больнице, в тифу, когда город взяли. Слышали стрельбу, потом дверь открывается. Входят белые, шкуровцы. В папахах черных. В палате, наверное, человек тридцать лежало. Помню, как сейчас, подходят к одному больному: „Ты что, махновец? Туда-растуда…“ Тот приподнимается: „А ты что, кадюк?!“ А сестра милосердия кричит: „Господин офицер, это все махновцы, их нужно подушками душить!“ И тут же забирают этих махновцев подряд – и во двор, под пулемет…

Я обращаюсь к другой сестре, говорю: „Сестрица, я умру сейчас. Скажите моему отцу… Вот, фамилия его такая-то…“ Она спрашивает: „А у вас сестры нет?“ – „Есть, – говорю, – сестры. Оля и Валя“. Оказалось, что они с Валей в одном классе гимназии учились. И она быстро взяла носилки и меня отнесла в уборную. И там заперла. Так я в живых остался…»

22 декабря белые праздновали победу. После утренней разведки махновцев, которая не внушила опасений, назначенный по городу сторожевой наряд был отменен. Предполагался «георгиевский праздник» с раздачей георгиевских наград солдатам. В 12 часов дня генерал Слащев сам отправился на позиции поздравлять свои части, но в это время по фронту внезапно началась беспорядочная ружейная стрельба, вслед за которой раздались удары орудий. Подъехав с конвоем к месту боя, Слащев увидел «целиком бегущий 1-й стрелковый кавказский полк и уже ворвавшихся в город махновцев». Махновцы устремлялись «вслед за бегущими к вокзалу и железнодорожному мосту, одновременно расширяя свой прорыв в стороны, с тем, чтобы окончательно отрезать левый фланг, т. е. 13 дивизию, и отбросить остальную часть корпуса к северу, тоже прижимая к реке, одновременно запирая мост и тем прекращая переправу подкреплений…» (70, № 12, 50).

Повстанцам, несмотря на всю их решимость, добиться успеха не удалось. Перегруппировав свои части, Слащев отрезал прорвавшихся в город махновцев и блокировал прорыв на фронте. К четырем часам вечера уличный бой затих: израсходовав патроны, оказавшиеся в ловушке махновцы вынуждены были сдаться. Слащев пишет, что в плен было взято около двух тысяч человек, но ни слова не говорит о их судьбе. Зная отношение белых к партизанам, резонно предположить, что все они, подобно больным в госпитале, были безжалостно расстреляны.

Махно, однако, не оставлял надежды отбить город: к этому побуждало его не только нежелание смириться с неудачей, но и соображения более общего свойства. Со дня на день близилась роковая встреча – и, конечно, одно было дело предстать перед большевиками хозяином партизанской республики со столицей в крупнейшем городе Восточной Украины, а совсем другое – командиром когда-то огромного партизанского отряда, не представляющего более ни власти, ни силы. Конечно, Махно не мог допустить этого! Он тщательно готовил «политическую часть» встречи: на конец декабря в Екатеринославе назначен был очередной районный съезд Советов, который еще раз должен был провозгласить «вольный советский строй» на всей территории республики. И вдруг – все эти замыслы ломались…

Под покровом темноты махновцы в 11 часов вечера 22 декабря вновь атаковали город: белые отвечали сосредоточенным огнем, атака не набрала силы и захлебнулась. Слащев перехитрил Махно, угнездившись с сильным гарнизоном в самом центре махновской республики, заставляя партизан атаковать в явно невыигрышных для них условиях. Имея перевес в силах, Махно мог бы, вероятно, добиться успеха, но для этого надо было действовать хладнокровно и не торопясь. Махно же, что нечасто случалось с ним, потерял самообладание. Военный гений на этот раз оставил его. Весь день 23 декабря он в каком-то ослеплении пачками бросал в атаку подкрепления, пробившиеся к городу по грязи, но поскольку атаки были организованы стереотипно и проводились малыми силами, они ни к чему не привели.

23 декабря Махно произвел на позиции белых шесть бесплодных атак. «Но если он верил в успех, – комментирует Слащев, – или действовал под влиянием раздражения и бешенства отчаяния, то войска его шли в атаку все хуже и хуже и, видимо, ни в какой успех уже не верили» (70, № 12, 51).

На рассвете 24 декабря Махно вновь приказал своим частям атаковать, но атака шла так вяло, что захлебнулась в двух верстах от позиции белых… Махновцы выдохлись. Почувствовав это, хладнокровный Слащев бросил вперед свои силы: сильный контрудар, разметавший остатки собранных Махно сил, лишил его последней надежды на овладение городом.

Позже, рассказывая красному офицерству о своей борьбе с махновщиной, Слащев отмечал, что Махно был плохим стратегом. По-видимому, основания для такого суждения у него были. Батька не смог создать боеспособного фронта. Не смог использовать свое превосходство в силах. И даже личное бесстрашие его и «ярость» (отмечаемая Слащевым), которые были допингом для его бойцов в локальном бою, под Екатеринославом оказались слабым аргументом против выверенного военного расчета Слащева.

Белым, однако, недолго оставалось торжествовать победу: 1 января Екатеринослав заняли части регулярной Красной армии.

Советские историки по этому поводу обычно замечают, что именно большевики спасли махновцев от полного разгрома. Возможно, это и так. Но можно взглянуть на дело иначе: махновцы подготовили триумф большевиков, изглодав белый тыл. Вряд ли, однако, нас к чему-либо приведет оценочная эквилибристика. Факты же таковы: отбросив махновцев от Екатеринослава, Слащев не преследовал их. Для этого у белых не было сил. К тому же на руку партизанам оказалась распутица, которая делала маневры белых просто невозможными вне железных дорог. Фронт, проткнутый Слащевым у Пятихаток, постепенно распадался: во-первых, с падением Екатеринослава он уже ничего не прикрывал, а во-вторых, штаб Повстанческой армии просто, по-видимому, потерял связь со своими частями и ничем не мог помочь им. Махно с ядром в несколько тысяч человек ушел в бездорожные пространства Никопольского уезда. Остальные части выжидали, отогреваясь по хуторам: нужно было продержаться неделю-другую и только не пропустить момент, когда покатятся на юг отступающие белые. А уж тут не мешкать – либо отскочить с дороги, либо подрезать поджилки. А вслед за тем – здравствуй, Красная армия…

Не принимая боя, в самом конце декабря корпус генерала Слащева оставил Екатеринослав и двинулся к Крыму, где впоследствии стал ядром последнего оплота белого движения – армии генерала Врангеля. Красная армия продвигалась по партизанским районам, как бы гуляя. Противник не сопротивлялся. Противника… не было. Красные встречали разъезды партизан, изможденных людей в полушубках, подпоясанных кушаками, с винтовками и обрезами, с диким, то ли голодным, то ли больным, блеском в глазах. Имя батьки Махно было у всех на устах. Однако для самого Махно это был крах. Перед красными батька предстал не главой анархистской республики, с которым следовало бы говорить на почтительном и благодарном языке, как и подобает говорить с победителем, позабыв все обиды. Нет! Он снова оказывался лишь вождем большого, известного своей своенравностью партизанского отряда, с которым следовало поступить по целесообразности военного времени.

Наступил 1920 год, роковой для махновщины. Правда, историки всех направлений единодушны в одном: первые встречи красноармейцев и бойцов Повстанческой армии проходили в духе приподнятости и братства, того особого братства, которое объединяет людей, одолевших общего врага. Наверно, красноармейцы удивлялись подвигу партизан, не сложивших оружия во вражеском тылу и тем самым подготовивших их общую победу. Может быть, были и такие, кого мучила совесть, что в свое время они покинули Украину так поспешно. На людей, по убеждению вставших на службу революции, не могла не повлиять героика партизанского движения, напоминавшая о порывах 1917 года, и слегка отдающая крамолой, но близкая сердцам миллионов крестьян идея «вольных советов»…

А у красных было сытнее, надежнее. У красных медикаменты, махорка. Зато у махновцев была горилка, которой не было у красных. Так что было чем поделиться, было что рассказать, было, наверно, о чем поплакать вместе землякам, узнав о гибели родных и сожженных селах. Как бы ни старались наши историки замазать этот нежелательный факт – была, была она, одна эйфорическая неделя, когда красноармейца с махновцем не разделяло, по сути, ничего, когда белые бежали, когда смерть перестала ежечасно кружить над головами и можно было отдаться позабытым чувствам товарищества и веселья, когда верилось, что все плохое позади, и после неистового напряжения борьбы в мире больше не может быть мелкой человеческой подлости и несправедливости, и мертвецы декабря – это последняя жертва угрюмому богу Гражданской войны. Красные части, которым временно пришлось сражаться в частях Повстанческой армии, чтобы избежать полного разгрома и уничтожения, перешли к своим, часть красных хотела к махновцам. Присоединился к ним, например, партизанский отряд Огаркова, принимавший участие во взятии Орла. Был случай, когда команда бронепоезда передала повстанцам три тысячи снарядов.

Пока шло братание, в Екатеринославе и Александровске – где махновцы вновь встретились с частями 14-й армии, – прошли душещипательные митинги. Правда, чуткое ухо уловило бы в интонациях ораторов встревоженные и озабоченные нотки, однако вряд ли кто из рядовых бойцов всерьез воспринимал их. В Екатеринославе митинг 1 января закончился голосованием резолюции: «Да здравствует всемирная коммунистическая партия большевиков! Да здравствует третий коммунистический интернационал! Долой анархию!» (94, 211). Партизан заставляли повторять большевистский символ веры: началось постепенное вовлечение махновских частей в Красную армию. Окончательное размежевание произошло потом, когда Махно опять был объявлен вне закона: тогда много махновцев вступило в формирующуюся бригаду Г. И. Котовского, который привлекал неординарностью своей натуры и – при всем различии комплекции – неуловимой похожестью на «блистательного партизана» Махно…

Штаб махновцев близко не сносился с большевистскими частями. Расположившись в районе Гуляй – Поля—Александровска, махновцы заняли наблюдательную позицию. Наблюдения скоро выявили, что в повадках борьбы за власть большевики нисколько не изменились с лета 1919 года. Не изменились потому уже, что претендовали на власть целиком, ни с кем не собираясь делить ее. В первых числах января член Реввоенсовета 14-й армии Серго Орджоникидзе отстучал в ЦК РКП(б) и в редакции крупнейших столичных газет озабоченную телеграмму: «В центральной печати, особенно в „Бедноте“ подчеркивается роль Махно в восстании масс на Украине против Деникина. Считаем необходимым сказать, что такая популяризация имени Махно, который по-прежнему враждебно настроен против советской власти, влечет за собой в рядах армии нежелательные симпатии к Махно. Особенно опасна такая популяризация при нашем продвижении в повстанческий район. Фактически – Махно не руководитель восстания; народные массы в целом восстают против Деникина за советскую власть» (59, 181).

Телеграмма носила явно директивный характер. Обвинение Махно во враждебном отношении к советской власти (как власти Советов, а не большевиков) по крайней мере смешно. Какую роль играл он в крестьянском восстании, показал потом большевикам 1920 год. Но это на самом деле и не имело для них значения. Деникин достаточно ожесточил и напугал крестьян, чтобы они восприняли большевиков как «освободителей».

Еще в декабре 1919 года на VIII конференции РКП(б) видный деятель украинского ЦК партии Я. А. Яковлев наметил контуры стратегического подхода к «союзникам» типа Махно: ликвидировать. «Ликвидировать все банды и те повстанческие организации, которые сегодня бьют Деникина и которые завтра будут гораздо опаснее для нас. Никакого чувства благодарности по отношению к ним быть не может. Здесь один путь, путь беспощадности, самой решительной ликвидации этих отрядов…» (12, 145). Тут даже нечего добавить, кроме, разве, того, что Сталин знал, кого назначить наркомом-коллективизатором…

4 января командарм—14 Уборевич издал секретный приказ, предписывающий «принять все меры к разоружению населения и уничтожению банд Махно» (94, 212). Как видим, политически, терминологически даже, все уже было готово для наступления на повстанчество. Однако приказ некоторое время сохранялся в секрете: для начала открытых боевых действий против Махно нужен был предлог. Его не пришлось ждать слишком долго.

7 января Реввоенсовет Повстанческой армии выпустил декларацию, которую большевики не могли воспринять иначе как попытку вырвать у них политическую инициативу и провозгласить собственные принципы обустройства жизни на освобожденной от деникинцев Украине. Это была, конечно, колоссальная дерзость. Одного лишь обращения – «ко всем рабочим и крестьянам Украины» – с предписанием прочесть воззвание во всех уездах, на всех заводах и фабриках и, так или иначе, довести его до сведения каждого человека – было достаточно для того, чтобы вызвать гневный столбняк у партии большевиков. По существу, за год до Кронштадта в декларации были сформулированы все основные постулаты ненавистной большевикам ереси – «за Советы без коммунистов», – о которой даже между своими позволительно было говорить лишь при закрытых дверях… А махновцы силились выкрикнуть еретические положения на всю Украину, более того: обращались непосредственно к грядущему Всеукраинскому съезду Советов, выражая надежду, что он не наденет народу на шею новое ярмо большевистской власти, а будет руководствоваться принципами свободы и здравомыслия. Что же содержалось в декларации Реввоенсовета Повстанческой армии: все распоряжения деникинских властей и распоряжения большевистских властей, противоречащие «интересам народа», объявлялись отмененными; земля и инвентарь крупных землевладельцев и кулаков должны были перейти в руки крестьян, живущих своим трудом; размеры наделов и сроки наделения землей должны были определяться на местах самими крестьянами; шахты, заводы, фабрики, рудники объявлялись собственностью рабочего класса, «который при посредстве профсоюзов берет в руки все производство, организует общественное разделение труда» (94, 209);

в политическую структуру закладывались «вольные советы», которые махновцам виделись прежде всего беспартийными: в эти советы они предлагали избирать собственно трудящихся, а не партийных выдвиженцев, чтобы «советы рабочих и крестьян» не превратились в «советы депутатов партий»;

существование чрезвычаек, ревкомов и других репрессивных органов объявлялось недопустимым при строе «вольных советов»;

право трудящихся на свободу собраний, слова и организаций полагалось их естественным правом, а нарушение этого права – контрреволюцией;

также объявлялось, что все, кто будет препятствовать распространению воззвания, будут считаться контрреволюционерами.

Надо сразу сказать, что широкого распространения воззвание не получило – ни в 1919 году, ни позже. Из всех книг по махновщине оно упоминается только в книге А. Скирда, который знакомился с оригиналом декларации в Международном институте общественной истории в Амстердаме. У махновцев не было способов широко оповестить население о своей программе. В этом смысле они проиграли еще одну войну – информационную.

Однако в любом случае попытка выступить с программой, подобным образом «корректирующей» представления большевистских вождей о революции и народовластии, так просто с рук сойти не могла. Ярость, которую вызвала у большевиков записка, объяснима: ничто так не раздражает ортодокса, как самонадеянность другого самостоятельно трактовать священные письмена революции.

Ответные меры должны были последовать незамедлительно. Они и последовали. Никто из большевистских иерархов, естественно, не опустился до политических переговоров с руководителями повстанцев. Зато на следующий же день после выхода декларации, 8 января, штаб махновцев в Александровске получил из Екатеринослава приказ командования 14-й армии: немедленно двинуть Повстанческую армию на польский фронт по маршруту Александрия—Чернигов—Ковель.

Крупномасштабные боевые действия против поляков, втихую отхвативших себе в 1919 году целые области Украины и Белоруссии, не могли не начаться: поляков натравливали французы, а большевикам Польша казалась пучком соломы, при помощи которого можно запалить огнем революции всю Европу. Вялая война тлела уже давно, и теперь обе стороны хотели довести ее до конца.

Естественно, что для махновцев приказ командарма Уборевича был неожиданным и оскорбительным. Ни Уборевичу, ни любому другому красному командарму формирования махновцев не подчинялись ни формально, ни фактически. Кроме того, красное командование должно было знать, что остатки армии, измученные боями и эпидемиями, нуждаются хотя бы в отдыхе. Ясно было, что партизан хотят во что бы то ни стало оторвать от своего района и бросить на поляков, а не, скажем, на Крым или на Кавказ. Естественно было предположить, что приказ является не более чем провокацией: в случае исполнения его махновцы, признав над собою власть красного командования, превращались в штатную боевую единицу РККА, ни к какой «политике» более не причастную. В случае неисполнения – должны были последовать какие-то меры. Нет сомнения, что махновцы понимали это. Однако после полугода боев под черным знаменем, ведущихся на свой страх и риск за свое дело, принять приказ в такой форме они не могли.

Большевики также знали это. Командарм—14 Уборевич, объясняя смысл приказа И. Э. Якиру, в разговоре по прямому проводу намекнул: «Соответствующее отношение Махно к этому приказу даст нам возможность иметь определенный материал для нашего дальнейшего поведения». Якир, под командой которого в свое время была взбунтовавшаяся летом 58-я дивизия, переметнувшаяся к Махно, прямодушно ответил: «Я лично, зная Махно, полагаю, что он ни в коем случае не согласится». Уборевич разъяснил: «Приказ является известным политическим маневром, и только, мы меньше всего рассчитываем на положительные результаты в смысле его выполнения Махно…» (69, 52). Совершенно ясно, что приказ не был частной инициативой командарма Уборевича, а являлся замыслом более высокопоставленного провокатора. Кто он – един или во многих лицах? – мы не знаем. Ясно лишь, что провокатор этот ясно отдавал себе отчет в том, что есть вещи более могущественные, нежели логика и здравый смысл, – есть тайное достоинство воина и психология независимого борца, которая не позволит махновцам принять эту оскорбительную директиву.

На приказ Уборевича Реввоенсовет махновцев ответил незамедлительно. В ответе указывалось, что Повстанческая армия оперативно не подчиняется командованию 14-й армии, но революционность свою доказала в ходе многомесячных боев с Деникиным. Выступление на польский фронт невозможно, ибо «50 % бойцов, весь штаб и командующий армией больны тифом» (2, 157–158). В конце содержался призыв к солдатам Красной армии не поддаваться на провокации командного состава и не начинать братоубийственной войны.

Ответ полностью удовлетворил большевиков. Во-первых, он давал повод обвинить Махно в непокорстве, а во-вторых, из него как будто явствовало, что крупное партизанское соединение в 9 тысяч человек, сосредоточившееся, по слухам, в районе Александровска, фактически небоеспособно.

9 января в переговорах с махновцами была поставлена точка: Всеукраинский ревком в лице Г. И. Петровского, Д. 3. Мануильского, В. П. Затонского, Г. Ф. Гринько и других объявил Махно и махновцев вне закона. Начиналось воззвание с откровенной лжи, заканчивалось откровенной гнусностью.

«Товарищи! Наконец, после невероятных тяжелых жертв нашей доблестной Красной Армии удалось разбить помещиков и капиталистов и их приказчика Деникина. Но главный враг украинского народа – польские паны – еще не разбиты…»

Далее – в том же духе до слов: «Но Махно не подчинился воле Красной Армии, отказался выступить против поляков, объявив войну нашей освободительнице Рабоче-Крестьянской Красной Армии…» Поистине, судьба издевалась над неудавшимся физиком В. П. Затонским, ставшим волею случая государственным деятелем: в который раз уже он прилагал полномочное усилие к уничтожению человека, которого когда-то лично снабдил подложным паспортом для нелегального проникновения на Украину! В 1938 году и сам Владимир Петрович познал горечь предательства и неотступности смерти, появляющейся сначала в виде невинного росчерка на бумаге. Вспоминал ли он тех, кому вот так же, в обтекаемых формулах, подписывал de facto смертный приговор?

Бессмысленный, риторический вопрос. Но, действительно, порой хотелось бы знать…

«…Махно и его группа предали украинский народ польским панам подобно Григорьеву, Петлюре и другим предателям Украинского Народа.

Поэтому Всеукраинский Революционный Комитет постановляет:

1. Махно со своей группой объявляются вне закона как дезертиры и предатели.

2. Все, поддерживающие и укрывающие этих изменников украинского народа, будут беспощадно истреблены.

3. Трудовое население Украины обязуется всячески поддерживать Красную Армию в деле уничтожения предателей махновцев…» (12, 236).

Это был большевистский ответ по существу дела на декларацию Реввоенсовета Повстанческой армии. В тот же день, 9 января, бригада Ф. Левензона и войска 41-й дивизии, совместно с махновцами занимавшие Александровск, сделали попытку захватить штаб Махно, расположившийся в лучшей гостинице города, и внезапным налетом разгромить части, расквартированные в пригороде. Махновцы не ждали удара. За несколько дней до этого состоялось совместное совещание повстанческого штаба с командирами Красной армии, и, хотя политические разногласия неизбежно вылезли, Семен Каретников прямо говорил Левензону, что повстанцы готовы вместе с красными ударить на белых на подходящем боевом участке, но только не под Ковелем. При чем тут поляки? Беседа казалась дружеской. Каретников не знал, что после совещания значительная часть красных командиров предложила попросту перебить махновскую верхушку, но осторожный комдив Якир приказал обождать, предпочитая, чтобы прозвучало внятное указание сверху. Когда же приказание прозвучало, захватить махновцев все-таки не удалось: повстанческие части были рассеяны неожиданной атакой, но никто из руководителей не был схвачен. Штаб прорубился из города вместе с «батькиной сотней», а сам Махно выехал из города на телеге, переодевшись в крестьянское платье, никем не заподозренный…

Ф. Левензон отрапортовал, что вместе с Махно ушло в район Гуляй-Поля ничтожное число людей – всего около 300 человек. Повстанческой армии больше не существовало.

В середине января в Кривом Роге был арестован заболевший тифом Волин.

31 января оперсводка 13А информировала о ликвидации последних махновцев в районе Гуляй-Поля. Сообщалось о трофеях: 13 орудий, 8 пулеметов, 120 винтовок, 60 лошадей, 50 седел, полевой телефон, 100 сабель, 4 пишущие машинки и 300 пленных. Это было все, что осталось от махновской армии, не угодной ни белым, ни большевикам…

Любопытства ради я посмотрел, что делал в эти дни Ленин – 7, 8, 9 января или, к примеру, 31-го. Ведь должны же ему были что-то доложить о Махно, тот все-таки достаточно тревожащей был фигурой… Но тревоги Ленина ничто не выявляло: он проворачивает кучу государственных дел, получает новый партбилет, ездит в Горки, реагирует на жалобы Затонского о злокозненных действиях украинских левых эсеров, читает политсводки РВС республики, интересуется донесениями Сталина об обнаруженных в Донбассе запасах угля – но махновщина абсолютно вне сферы его внимания. Крестьянские брожения отданы на откуп деятелям иного партийного ранга – X. Раковскому, В. Затонскому, Я. Яковлеву. Не думаю, что это случайность: вообще, шевелениям крестьянства Ленин не придавал большого значения, для него это класс, которому в истории Нового времени отведена лишь страдательная роль. Забеспокоился он, пожалуй, лишь в середине 1920 года, когда безжалостные крестьянские войны стали угрожать самому существованию советской государственности. Пока же исторический процесс протекал целесообразно и закономерно. Беспокоиться было не о чем. С махновщиной было покончено навсегда: оставалась лишь доводка, скучная и грязная отделочная работа после мастерски разыгранной политической партии. Настала очередь карательных отрядов, ЧК. Террор уже был отлаженной машиной, полностью регулирующей жизнь тыла. Да и армии тоже. С 1917 года Красная армия очень изменилась. Время революционного романтизма безвозвратно прошло. К 1920 году армия была уже достаточно сложным военно-бюрократическим механизмом, в котором перемалывалась и ломалась индивидуальная воля миллионов мобилизованных или пришедших служить добровольно, выпихнутых в войну безнадежностью и нищетой. Эту махину надо было удержать в узде, заставить драться против нужного врага, не дать развиваться самовольству…

Вторжение в партизанский район чревато было разными неприятностями и самовольством в первую голову. Поэтому приняты были превентивные меры: до того вплоть, что запрещено было принимать в Красную армию добровольцев – в одиночку и группами. А желающие послужить делу революции должны были сначала отстояться в тыловых частях, пройти переформирование, смешаться в равной пропорции с мужиками из разных губерний и уж затем – пущены в дело. В отношении же самостоятельных формирований наркомвоенмор Троцкий дал разъяснение, что за неподчинение и своеволие они должны быть подвергнуты расправе.

Слово «расправа», словно бы извлеченное из бумаг судебного приказа допетровского времени, странновато звучит в устах пламенного революционера XX века тов. Троцкого. Однако именно эта мертвечина в языке, эта неспародированная серьезность кафкианского бюрократа дают нам пищу для новых размышлений о личности тов. Троцкого (в частности) и о настроениях в верхних эшелонах власти (вообще). Цитирую: «Причины расправы должны быть понятны каждому рабочему, крестьянину или красноармейцу. Соответствующий приказ разъяснительного характера должен быть заранее своевременно отпечатан в соответствующем количестве экземпляров. Для учинения расправы должны быть назначены вполне и безусловно надежные части. Разоружение, следствие и расправа должны совершаться в кратчайший срок, по возможности не дольше 24 часов. Самой строгой каре подвергать командный состав и кулацкие верхи отряда…» (12, 146). Все делово, серьезно, как у Угрюм-Бурчеева. С той лишь разницей, что это не литература. И с той оговоркой, что прикрытие пролетарской идеей – против кулаков – не может скрыть чисто карательного, «на уничтожение», направления приказа. «Бей всех, кто не согнулся в три погибели» – вот смысл пожелания тов. Троцкого, высказанного в приемлемой для государственного человека форме. Однако верноподданные поняли тайную мысль вождя.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1910, номер 9, сентябрь, под заглавием «Встреча», с ...
«Прочитав книжку „Уход Толстого“, сочинённую господином Чертковым, я подумал: вероятно, найдётся чел...
«…Тогда же, судьба, – в целях воспитания моего, – заставила меня пережить трагикомические волнения п...
«Она – маленькая, мягкая, тихая, на ее лице, сильно измятом старостью, светло и ласково улыбаются са...
«Один из моих приятелей сообщил мне описание странного приключения, случившегося с ним во время его ...
Едва ли в каком-нибудь другом городе, кроме Москвы, всевозможные шарлатаны пользуются таким почетом ...