Северный крест Чулков Георгий
Взятие Москвы – достойная цель не только для разрозненных Белых армий, но и для союзников. Для этого надо будет взять Вятку и Казань и, чтобы не зависеть от «колесухи» – Сибирской железной дороги, которую то партизаны пытаются оккупировать, то Блюхер с Тухачевским, – наладить регулярное движение. Идею Колчака начать поход на Москву поддержали и генералы, и союзническое начальство. Москва перед объединенной силой не устоит, как пить дать шлепнется на колени. В этом Миллер был уверен твердо.
Правда, английский генерал Айронсайд[6], командовавший всеми союзническими силами на севере России (в Архангельске этого здоровенного верзилу постоянно знобило и он даже в самые жаркие дни кутался в меха) – человек трезвый, осторожный, запросил свое начальство на Темзе, как ему вести себя в такой ситуации.
Лондон ответил генералу, что вмешиваться в большую драку не стоит и вообще надо готовиться к эвакуации подопечных частей – пора, мол, собираться домой.
Этот намек обрадовал Айронсайда – русский север ему изрядно надоел.
Следом Лондон сделал запрос: а устоит ли Белая армия, если союзники покинут Мурманск и Архангельск?
Айронсайд дал честный ответ: «Не устоит». Джентльмены на Темзе от такой откровенности только рты пооткрывали да недовольно почесали складчатые затылки: «Это не есть хорошо».
Ориентация англичан не на ведение успешных боевых действий, а на эвакуацию войск ничего хорошего не сулила – союзники и без того вели себя вяло, берегли снаряды, мелочились, фыркали по любому поводу и делали вид, что просьб не слышат. Чтобы монитор, плавающий по Северной Двине, мог сделать пару выстрелов, запрашивали Темзу, а если уж речь шла о трех выстрелах, то нужно было едва ли не решение парламента. Союзниками англичане оказались плохими, французы, американцы, финны – еще хуже.
Надеяться, как понимал Миллер, можно было только на самих себя. Очень важны были успехи колчаковцев – если Александр Васильевич сумеет накостылять большевикам на своем фронте, Евгений Карлович с «северными территориями» справится – так по зубам надает, что командирам Красной армии даже печорские вороны будут сочувствовать. Миллер с надеждой смотрел на Колчака. Десятого июня девятнадцатого года адмирал Колчак, как Верховный правитель России, подписал указ о назначении Миллера «Главнокомандующим всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России, действующими против большевиков на Северном фронте».
По этому поводу Миллер собрал части, находящиеся под Архангельском, и выступил перед ними с бодрой патриотической речью.
– Поздравляю вас с первым шагом по осуществлению объединения России в лице единой армии под главенством одного Верховного главнокомандующего!
Войска так громыхнули «Ура», что с окрестных деревьев на землю попадали оглушенные воробьи.
Все это было, было, было… Только успехов особенных на фронтах так и не дождались, вот ведь как, и это Миллера здорово угнетало.
– Эжен, а что за катер стоит у причала недалеко от нашего дома? – спросила Наталья Николаевна.
– Это не катер, а канонерка, – поправил жену Миллер, – боевой корабль.
– Не может этот боевой корабль случайно пальнуть из пушек по нашим окнам?
– Совершенно исключено, – твердо произнес в ответ Миллер.
– Эжен, у тебя же добрые отношения с генералом Айронсайдом…
– Очень добрые.
– Нельзя ли поговорить с ним по душам, чтобы он помог тебе, помог Колчаку… Ведь осталось совсем чуть-чуть и вы погоните большевиков.
– Во-первых, англичанам совсем неведомо, что такое разговор «по душам» – у них этого понятия даже в природе не существует, во-вторых, любой свой чих Айронсайд согласовывает со своим министерством в Лондоне… Проснется ранним утром и тут же – депешу по радио в Лондон – можно ли ему надеть тапочки и сходить, пардон, в туалет; сходит в туалет и снова запрашивает Темзу: а можно ли ему позавтракать? Это же англичане, люди, которых мы знаем несколько сот лет и несколько сот лет не можем понять. Мы могли бы смять красных еще в мае, когда на фронте у них были огромные дыры, дезертировали целые полки, но ни Нокс[7], ни Жанен[8], – английский и французский генералы, сидящие в Сибири, – палец о палец не ударили, чтобы помочь нам. Хотя Нокс разослал по частям телеграмму о том, что Казань и Вятка будут заняты Сибирской армией к такому-то сроку, после чего одно подразделение будет направлено в Архангельск для соединения с нами – тогда начнется наступление на Москву. Телеграмма так и осталась телеграммой. Хотя ее довели до сведения всех русских командиров.
За окном послышался грохот, затряслась земля. Тучка воробьев, мгновенно умолкнувшая, снялась с дерева, растущего во дворе дома, занимаемого Миллером, и низом унеслась в сторону. По двору пробежало несколько встревоженных солдат из комендантской роты.
– Что это? – спросила Наталья Николаевна.
– Английский танк, – спокойно пояснил Миллер. – Совершает маневры по улицам города.
– Я представляю, что будет, когда это страшилище появится где-нибудь около Онеги.
– Там появиться страшилищу не дано – утонет в вязкой земле.
Через пятнадцать минут Миллер вновь отбыл к себе, в роскошный тихий кабинет, украшенный картинами, со старой дорогой мебелью, с огромными напольными часами в углу. Говорят, часы эти когда-то украшали царский кабинет в Зимнем дворце, но потом кто-то вывез их из Питера… Так это или не так, Миллер не знал, он просто многозначительно помалкивал, когда речь заходила об этих часах.
В приемной к генералу шагнул дежурный адъютант. Лицо его было расцвечено улыбкой. Вид его был такой радостный, как у боевого корабля с праздничными флагами.
– Добрые вести, Евгений Карлович, – сказал адъютант, протягивая Миллеру кожаную папку. – Из Лондона.
Миллер неторопливо прошел к себе, открыл папку. Новость действительно, была доброй – вместо эвакуации военное министерство Великобритании предписывало Айронсайду начать широкое наступление на большевиков.
Генерал улыбнулся. В темном, толково и дорого обставленном кабинете его, кажется, сделалось светлее.
– Ну что ж, – произнес Миллер громко и довольно потер руки – у него возникло ребяческое настроение, – теперь дело сдвинется. Надоело топтаться на одном месте: ни мы большевиков, ни большевики нас… Спать на позициях можно.
Он побрякал в валдайский колокольчик, стоявший на аккуратном подиуме, вызывая адъютанта. Тот незамедлительно возник в дверях.
– Милейший, а что за канонерка стоит в городе у причала? – спросил Миллер.
– Не канонерка, а миноноска, ваше высокопревосходительство.
– Я знаю, что миноноска, но суть от этого не меняется. Что за корабль? Зачем он там?
– Протокольное присутствие. По договоренности с англичанами. Как символ мощи нашего флота…
– Да уж, мощи, – Миллер не выдержал, усмехнулся, – такой мощи, что я каждый раз путаю ее с мощами. Распорядитесь от моего имени, чтобы эту посудину убрали с самого видного места в Архангельске. Пусть лучше займется делом и пройдется по Двине или Онеге, по селам, которые недавно бунтовали, – пользы будет больше.
Адъютант поспешно вытянулся.
– Будет исполнено, ваше высокопревосходительство!
– Максимум, что может сделать команда такого дежурного корабля, – обрюхатить пару кухарок из ближайших домов, да еще – поточить лясы на набережной.
Миллер знал, что говорил, он и сам, можно сказать, пострадал от какого-то слишком расторопного матроса – тот сумел начинить икрой миллеровскую кухарку Авдотью. Пришлось Авдотью, румяную девушку с толстыми репчатыми пятками и завидной соломенной косой до пояса, отправить в деревню – «на созревание» и, пока в доме не появился повар-мужчина, переходить на обеды из офицерской столовой. Это Миллеру не понравилось. Особенно вкусно Авдотья пекла северные пироги с семгой и свежей треской – во всем Архангельске не было человека, который мог бы с ней сравниться в этом мастерстве.
Жалко было Авдотью. Но ничего не поделаешь – природа взяла свое. Миллер пробовал узнать у несчастной кухарки, кто же папаша будущего дитяти, и по доброте душевной помочь Авдотье, приволочь ловкого малого за ухо в сенцы, поставить его на колени перед женщиной, чье лицо распухло от слез, но Авдотья не выдала его.
Через десять минут к Миллеру приехал генерал Марушевский[9], с которым он душа в душу проработал уже полгода – Марушевский командовал Северными войсками до прибытия Миллера, был очень опытным штабистом, а после приезда Миллера стал его заместителем в войсках.
Миллер поднялся с кресла и пошел навстречу Марушевскому.
– Слышали новость, Владимир Владимирович?
– Слышал. – Глаза Марушевского обмахрились мелкими морщинками-лучиками. – Это означает, что дни большевиков сочтены. Кстати, Евгений Карлович, предлагаю съездить в лагерь военнопленных, поговорить с перебежчиками. Из Красной армии начался массовый отток солдат.
Миллер чуть приметно усмехнулся.
– Для нас это – лишние рты.
– Прокормим, – убежденно произнес Марушевский. – Такие лишние рты нам – не помеха. Прокормим. Они – не в тяжесть.
– Съездить, посмотреть на перебежчиков надо, – сказал Миллер, – вы правы. Сделаем это сегодня же, в перерыв между заседаниями штаба и правительства.
Заседание правительства было назначено на вечер, заседание штаба – на половину четвертого дня. Время спрессовалось, сделалось жестким, как металл, и, как металл, упругим. Миллер радовался тому, что многое успевал сделать, хотя еще вчера он и не предполагал, что ему придется заниматься вопросами, о которых он даже сегодня утром не имел никакого представления, решать судьбы не только подчиненных ему солдат, но и ведомств, о предназначении которых он мог только догадываться.
Оказалось, что у какого-нибудь министерства по ловле трески столько функций, что можно сломать ноги только в одном перечне их, единственное, чем не командует это ведомство, так направлением ветра над Белым морем и густотой дыма, выползающего из пароходных труб.
Позиция Марушевского на этот счет была Миллеру хорошо известна: Марушевский считал, что вся власть в Северной области должна принадлежать только военным, а дело гражданских – сидеть на своих шестках и помогать армии. Миллер же был в этом отношении более гибок, он оставлял часть функций за гражданскими…
День был яркий, солнечный, в розовом небе, будто сыр в масле, купался яркий желтый диск; по улицам, словно опасные свинцовые пули, носились тяжелые слепни, врезались в ветровое стекло машины, на которой ехали Миллер с Марушевским, размазывались по прозрачной тверди, будто жирные лепешки, стекали вниз, на лаковый капот «паккарда».
На берегах Двины сидели мальчишки, таскали из воды синих сорожат, шустрых жирных рыбешек, одуревших от света и тепла; попадая на берег, сорожата вели себя буйно – сминали лопухи и былки осота, взбивали пыль и ловкими лепешками скакали назад в воду. В местах более южных сорога была известна под другим названием – плотва.
У плотвы по весне бывает хороша икра; когда эта рыба идет на нерест – плотвой не брезгают даже выдающиеся рыбаки, в остальном же плотва – обычный корм для кошек, и ловцы, знакомые с вкусом семги, миног, зубатки и трески, просто-напросто вышвыривают ее из сеток. Миллер косился на голоногих пацанов и – если быть откровенным – завидовал им. Мы вообще часто завидуем тем, кто не успел еще испортить свою жизнь, не покинул страну детства, завидуем даже самим себе, оставшимся в детстве, вот ведь как.
Генерал Миллер не был исключением из правил. До его пятидесятидвухлетия оставалось два месяца – он родился двадцать пятого сентября 1867 года в дружной обедневшей семье дворян, исповедовавших лютеранство. Немцы Миллеры и в России сохранили это вероисповедание, не качнулись ни влево, ни вправо. Детство запомнилось ему катанием на санках, походами в старинные пещеры, а также выездами на охоту, самыми азартными видами которой были травля зайца борзыми и ночные бдения на овсах в ожидании косолапого. Еще – гимназическими балами в дворянском собрании. Те светлые дни иногда снились Евгению Карловичу, и утром он просыпался с влажными глазами… Это стало у него уже правилом: сны из прошлого обязательно вызывали благодарные слезы.
Раньше время тянулось медленно, каждый прожитый день был равен целой эпохе, а месяц – столетию, сейчас же время бежит стремительно, как этот вот «паккард», только верстовые столбы мелькают, косо заваливаясь назад и исчезая в пространстве… Говорят, великий Толстой, подметивший эту особенность времени, вывел и некую формулу такого поведения. Раньше, в восьмилетнем, скажем, возрасте, один прожитый год составлял всего одну восьмую часть оставшейся позади жизни, а в пятидесятилетнем возрасте один прожитый год составляет уже одну пятидесятую часть.
Одна пятидесятая промахивает в шесть с лишним раз быстрее, чем одна восьмая.
Деревянный мост, ведущий в Соломбалу, был запружен подводами – на мосту, в самой середке, сцепились оглоблями две телеги, закупорили узкое пространство.
Конвой, сопровождавший машину генерал-губернатора, тесно окружил машину, не давая к ней приблизиться – всякое ведь может быть, из такой толкучки очень легко стрелять в генералов, сидящих в автомобиле. Несколько человек на лошадях, во главе с корнетом, протиснулись вперед, завзмахивали нагайками, расталкивая пробку.
Миллер поморщился – не любил, когда конвой работал нагайками.
Через двадцать минут машина Миллера затормозила перед высокими зубчатыми воротами, за которыми был спрятан некий загон, сколоченный из толстых необработанных досок-дранок. Дранку на Севере щепили из высоких, обрубленных и сверху и снизу обабков, она была сплошь в опасных длинных остьях-занозах.
В сопровождении конвоя Миллер прошел на территорию лагеря. И хотя лагерь располагался под открытым небом, насквозь продувался ветрами, в каждом углу его жило по нескольку сквозняков, все равно в ноздри генералам ударил спертый дух. Это был запах немытого тела и вшей. Миллер достал из френча платок, поднес к лицу – сделал вид, что сморкается.
Охрана плотно окружила его и Марушевского. Впереди всех встал корнет, положил руку на расстегнутую кобуру, из которой выглядывала рукоять кольта. Глаза корнета грозно ездили то в одну сторону, то в другую. Миллер не выдержал, улыбнулся – корнет в его конвое был человеком новым, потому так себя и вел. Правда, жизнь и самого Миллера, и Марушевского зависела от таких людей, как этот корнет, и генерал ощутил в себе невольную благодарность к корнету, покосился на него с симпатией.
Перебежчики, угрюмо набычившись, смотрели на генералов – ждали, что те скажут.
Миллер пожалел, что оставил в кабинете стек – подарок генерала Айронсайда, ткнул пальцем в ближайшего пленного, высокого, с военной выправкой человека, с независимым видом отвернувшегося от генералов.
– Кто таков? – спросил Миллер.
Пленный вытянулся, отчеканил:
– Бывший поручик Чижов.
– Почему бывший?
– Раненым попал к красным, те и переоформили меня в свою гвардию, дали под начало батальон…
– К нам перешли добровольно?
– Так точно! Ждал удобного момента, ваше высокопревосходительство. Момент представился, но не сразу…
– Взять в руки оружие и повоевать за матушку Отчизну готовы?
– Так точно!
Миллер перевел взгляд на следующего пленного.
– Кто таков?
– Дроздов Федор Николаевич.
– Где служил?
В рыжеватых глазах Дроздова мелькнуло смятение. Он помял рукою горло, перевязанное серой замызганной тряпкой.
– В Онеге, в красногвардейском отряде, охранявшем переправу через реку. Там сложная переправа, а без нее дороги нет никуда, господин генерал.
Конечно, экземпляр этот был примитивнее поручика, хотя подкупали рыжеватые живые глаза, блеск, трепетавший в них.
– А по воинской специальности кто? – спросил Миллер.
– Сапер.
Миллер оживился.
– Саперов нам не хватает. Отойдите-ка, милейший, в сторону, в распоряжение моего адъютанта. Он запишет ваши данные.
– Я уже служил под вашим началом, господин генерал. Когда услышал, что вы стали командовать войсками, решил перейти на вашу сторону.
Отрадный поступок.
– Где именно служил? – решил уточнить Миллер.
– На Северо-Западном фронте, под Ригой.
Миллер покачал головой – Северо-Западный фронт, где он тянул лямку в должности начальника штаба армии, которой командовал генерал Плеве[10], оставил в его памяти не самый добрый след. И прежде всего – сам Плеве Павел Адамович, до обмороков изводивший подчиненных своими придирками. Дело доходило до унижений, после которых офицеры стрелялись. А Павлу Адамовичу хоть бы хны, только баки свои оглаживал да с загадочным видом поглядывал куда-то в сторону, будто хотел заглянуть за горизонт.
Начальник штаба не был исключением – пожалуй, от старого капризного генерала ему доставалось больше всех. Дело дошло до того, что Миллер как-то пожаловался своему гостю – протопресвитеру русской армии и флота отцу Георгию Щавельскому:
– Мочи нет работать с ним… Не могу больше. – Миллер помял пальцами горло, потом ребром ладони провел себя по кадыку – жест был простонародный и очень понятный. – Не дай бог опоздать к нему на доклад на пять минут – тут же устраивает скандал. И никогда не поинтересуется, почему опоздал. – Миллер невольно покрутил головой – ему было больно.
Всем, всему Северо-Западному фронту было известно, какой Миллер аккуратист, как четко действует, а если уж он куда-то не приходит вовремя – значит, на то есть очень серьезные причины.
– Я готов пойти куда угодно, кем угодно, лишь бы был избавлен от такого начальника. – Голос Миллера сделался влажным, генерал был очень расстроен.
Отец Георгий понял, что происходит в душе Миллера, в успокаивающем жесте положил руку ему на плечо.
– Готов пойти куда угодно и кем угодно, – повторил Миллер, вновь помял пальцами горло, – хоть командиром батальона в соседнюю армию. Служба с Павлом Адамовичем становится хуже каторги.
– Я постараюсь вам помочь, – пообещал отец Георгий.
Он помог – передал содержание разговора самому Николаю Александровичу, государю. Тот хорошо знал Миллера по службе в лейб-гвардии – проходили по спискам одного полка. Николай Второй просьбу запомнил. Двадцать третьего августа 1915 года государь занял пост Верховного главнокомандующего, сместив с этого места своего двоюродного дядю, великого князя Николая Николаевича[11]. Через несколько дней новый Верховный произвел рокировку в руководстве Северо-Западного фронта – забрал к себе в Ставку Алексеева, командовавшего фронтом, на его место передвинул Плеве, а на место Плеве поставил генерала Гурко – толкового молодого ироничного командующего.
Работать с Гурко было приятно.
Однако без Плеве, честно говоря, как-то скучно сделалось. Миллер потом много раз спрашивал себя – а не слишком ли он завысил планку своих претензий к Павлу Адамовичу?
Вот о чем он вспомнил в завшивленном, грязном, насквозь пропахшем бедой лагере военнопленных в Соломбале. Собственно, это даже не лагерь был, а обычный фильтрационный пункт.
Кое-кому из находящихся здесь людей предстояло побывать в настоящем лагере, кое-кому – надеть погоны Белой армии и пойти на фронт.
– Служили в Пятой армии? – спросил у солдата Миллер.
– Так точно. В отдельном саперном батальоне.
Существовал такой батальон в Пятой армии. Очень нужное было подразделение.
– Командующим армией тогда кто был – Плеве или Гурко?
– Этого я не знаю, господин генерал. Так высоко я не летал.
Миллер понимающе качнул головой, перешел к следующему перебежчику, круглому, как шар, – от голода люди, случается, опухают и делаются круглыми, как надутые воздухом пузыри, – с лишаями на крупной, остриженной под ноль голове.
– Кто таков? – спросил Миллер.
Лишаистый поднял на Миллера равнодушные глаза.
– Фейерверкер артиллерийской бригады Сомов, – тихо проговорил он.
Фейерверкер – это унтер, только артиллерийский, человек в любой армии, независимо от ее штандартов, очень нужный. Без фейерверкеров не обходится ни одна подготовка к наступлению.
– Почему ушел от красных?
– Не хочу воевать со своими.
– На фронте давно?
– С августа четырнадцатого года, – сказал фейерверкер и добавил: – Имею два Георгия и три ранения.
Большинство из тех, кто толпился сейчас на маленькой, хорошо прогретой солнцем площади временного лагеря в Соломбале, были такие, как Сомов, – уставшие от войны, ко всему равнодушные. Их даже под суд нельзя было отдавать, настолько выдохлись, устали, мечтали они только об одном – поскорее добраться до родного порога.
Миллер поговорил еще с несколькими солдатами, потом стянул с рук перчатки и вместе с Марушевским отошел в сторону.
– Полагаю так… Всех этих людей надо проверить в деле, иначе саперы, попав в наши части, могут оказаться обыкновенными щипачами, любителями забираться в продуктовые и вещевые склады, а фейерверкеры – рядовыми тыловыми возчиками. Полагаю, что на фронт посылать их не резон, а вот включить в десант, который пойдет в рейд по Двине, следует.
Такой рейд планировалось провести вместе с англичанами в ближайшее время. Кроме британских мониторов[12] в рейде должны были принять участие и русские суда, в частности миноноска, до последнего времени охранявшая «присутственное место» генерал-губернатора.
Параллельно с рейдом было решено начать наступление на Двинском направлении: сил у красных там осталось только на то, чтобы бить блох в окопах, поэтому вряд ли они сумеют удержать свои позиции.
Айронсайд уже несколько раз говорил Миллеру, что главной целью этого наступления должен быть Котлас.
– Котлас! – произносил Айронсайд торжественно, взметывал руку и всовывал в глазницу увеличительное стекло, зажимал его сверху упругой бровью. – Котлас и только Котлас, вот что нас интересует.
Худощавое вытянутое лицо английского генерала нервно дергалось, и Миллер понимал, чего боится Айронсайд. Боится не провала наступления и потерь среди своих солдат, не неизбежной дырки в финансах – только один выстрел из орудия с английского монитора стоит столько, сколько мастера тратят на возведение деревенской церкви, – а боится своего начальства, язвительного окрика с берегов Темзы, горластых журналистов, способных превратить любого боевого генерала в кусок пипифакса – туалетной бумаги. Когда Миллер осознал это, ему сделалось грустно.
Миноноске, которой командовал лейтенант Лебедев, пришлось идти не на Двину, а дальше – на Онегу, чистую широкую реку, полную плоских, с буйной кудрявой водой перекатов, порогов и других опасных мест. Англичане, хотя и были их плоскодонные мониторы приспособлены к плаванию в таких местах, на Онеге могли запросто напороться на камни.
Узнав о том, что миноноске придется идти на Онегу, Лебедев привычно щелкнул кнопками перчаток:
– Онега так Онега. Все лучше, чем охранять раскисшие по летней жаре нужники губернского начальства.
Стоять у старого сгнившего причала и сбрасывать в воду крыс было противно – это занятие позорило Андреевский флаг, развевавшийся на корме, и, честно говоря, Лебедеву изрядно оно надоело. Иногда он слышал сочное шлепанье даже сквозь сон – крысы лезли на корабль особенно активно ночью и срывались с причального конца в воду, – передергивал плечами и просыпался.
Чистое, гладко выбритое лицо Лебедева делалось брезгливым, когда он получал очередное задание по охране какого-нибудь широколампасника, но свою точку зрения лейтенант старался держать при себе, лишь щелкал кнопками перчаток и привычно вскидывал руку к козырьку:
– Задание принято!
На этот раз он порадовался, что не придется охранять очередного деятеля – специалиста просиживать кресла. На лице лейтенанта эта радость никак не отразилась, и он произнес ровным спокойным голосом:
– Задание принято!
Но все-таки чего не было в его биографии, того не было – он ни разу не ходил на своем корабле по капризной Онеге. По Северной Двине ходил, по Печоре ходил, но у Двины и Печоры дно совсем другое, там много глубоких мест, а своенравная Онега имеет кучу мелей и вообще таких мест, где можно потерять не только корабль, но и команду.
У миноноски было два скорострельных орудия: одно стояло на носу, второе – на корме. Для похода на Онегу этого было мало. Наверняка придется брать на борт десант, который нужно будет поддерживать огнем… Надо было поставить хотя бы пару пулеметов – рядом с орудиями. Конечно, хорошо бы и орудие к ним присовокупить, но места на миноноске катастрофически мало, каждый квадратный сантиметр площади занят…
Утром на берегу перед миноноской был выстроен десант – один взвод, тридцать человек. Командовал взводом поручик Чижов. В новенькой форме – английском френче с большими накладными карманами, в высоких козловых сапогах – он, ловко перетянутый ремнем, не был похож на того замызганного пленного, с которым недавно разговаривал Миллер. Поднявшись на борт миноноски, в каюту командира, Чижов привычно козырнул.
– Где прикажете разместить десант?
– Только на палубе. Другого места у меня, к сожалению, нет. Лично вам, поручик, могу предоставить свободную офицерскую каюту. Не бог весть что, но все же индивидуальное жилое помещение…
Чижов благодарно наклонил голову.
– Буду очень признателен. Это первое. И второе – когда отплываем?
– Думаю, что вечером уйдем в море, завтра утром достигнем устья Онеги. В Онеге к нам присоединятся два монитора. – Лицо Лебедева сделалось озабоченным и грустным одновременно, в голосе просквозили ироничные нотки. – Хотя… – Лебедев приподнял перчатки, лежавшие на столе, и швырнул их обратно. – Монитор, с точки зрения военно-морского учебника, – хорошо вооруженное судно с низкой осадкой. С точки же зрения какого-нибудь местного трескоеда – старое дырявое корыто с плоским дном, вооруженное двумя пугачами и одной ржавой берданкой, ствол которой случайно не успела доесть ржавчина. Если нам дадут такие мониторы, то вся надежда будет только на вашу команду, поручик, – только она и сможет защитить такие мониторы. Команда у вас обстрелянная?
Печальная и одновременно озабоченная улыбка появилась на лице Чижова. Он отрицательно покачал головой. Усмехнулся.
– Команда у меня такая: сегодня она стреляет в красных и подчиняется ударам командирского стека, а завтра – разворачивает винтовки на сто восемьдесят градусов и по приказу комиссара первый залп всаживает в своих бывших командиров, второй залп – во всех остальных.
– Очень бы этого не хотелось, свят-свят-свят. – Лебедев, словно бы обжегшись обо что-то, помахал рукой перед собой, «жар разогнал». – Я так понял, вы со своими людьми в бою еще не бывали?
– Увы, – лицо Чижова сделалось виноватым, – не пришлось.
Чижов хотел было рассказать, что с ним произошло, про плен и побег из него, но смолчал: такие факты офицерскую биографию не украшают. Лебедев указал на кресло, стоявшее у небольшого, прикрученного к полу столика, пригласил присесть.
– Благодарю вас, – отказался поручик. – Мне пора к своим.
– Да ничего с ними не произойдет.
– Кто знает, кто знает… – Голос Чижова сделался озабоченным, он словно почувствовал что-то худое, но что именно, ни он сам, ни люди, оказавшиеся с ним в десанте, не могли сказать. И предугадать не могли.
Погоны на плечах поручика были новенькие, с красными «пехотными» просветами, яркие. Лебедев глянул на них и подумал, что верх погон соткан где-нибудь в Эдинбурге, сами погоны насажены на твердую негнущуюся прокладку в Мурманске, вручены боевому офицеру в Архангельске. Все, как в знаменитой песне про белогвардейцев – насчет мундира, котла, башмаков и характера…
– Как ваше имя-отчество? – спросил Лебедев у поручика.
– Сергей Сергеевич.
– Вы верите в предчувствия? – неожиданно поинтересовался Лебедев.
– Все, кто был на фронте, верят в предчувствия. Это закон.
– И я верю. – Лебедев поправил висевший у него на ленте кителя боевой орден – Святого Владимира с мечами. – Так вот, предчувствия у меня плохие.
Чижов удивился этой фразе, сопоставил ее со своими ощущениями и успокаивающе проговорил:
– Бог даст – пронесет!
– Хотелось бы. – Лебедев встал. Каюта у него была узкая, маленькая, в такой и одному человеку тесно, не то что двоим. Миноноска – корабль, где с одного борта до другого можно доплюнуть, особо не разгуляешься, поэтому здесь стеснены все, от кока и машинной группы до старшего офицера и командира корабля. – Хотелось бы, – повторил Лебедев задумчиво. – Чуть позже приглашаю вас на обед в кают-кампанию.
Чижов отрицательно покачал головой:
– Нет… Сегодня нет. Не получится.
Вечером Арсюха решил прогуляться по березовому городскому саду, где каждое дерево было похоже на статную северную молодку, наряженную в белые одежды. В саду этом легко дышалось, и когда Арсюха Баринов сходил на берег в увольнение, то обязательно заворачивал сюда. Здесь и любимого жирного сбитня можно было отведать, и пирогов со свежей треской, и чая из огромного трескучего самовара, у которого обычно хозяйничал разбитной малый в красной косоворотке, и княженики с морошкой – царских ягод, которые север много веков поставлял в Москву, а когда столица российская переместилась на берега Невы, то и в Питер. По выходным дням на торговых столах стояла и семга – рыба, тающая во рту, а в глубоких фаянсовых чашках аппетитными горками высилась рыжая семужья икра. Икра эта, конечно, уступала черной волжской и дальневосточной лососевой, красной, но все равно была хороша. Арсюха семужью икру уважал.
В саду уже было много народу, на деревянной веранде играл флотский оркестр, чередуя бравурные маршевые мелодии с щемящими, минорными; разнаряженные дамочки в восточных шелках, добытых с английских складов, кокетливо переглядывались с кавалерами, обмахивались веерами.
Над людьми барражировали, будто германские аэропланы, крупные северные комары.
Арсюха на лету схватил одного, сжал в кулаке.
– У, какой деловой! – произнес он удивленно. – Весь в полете, ни тебе «здрассьте», ни остальным «до свиданья»… Гад! – Он посмотрел на комара. – Не отводи глаз своих, сукин сын! Пузо наел, как купец московский. – Он тряхнул комара в руке. Из верхней части кулака торчала голова, из нижней – ноги. – Экземпляр!
Слово «экземпляр», услышанное совсем недавно, Арсюхе нравилось произносить – очень солидное слово, заморское, мудреное и звучит красиво, внушительно.
С довольным видом Арсюха растер комара о штанину. Произнес, в назидательном жесте вскинув указательный палец:
– Уничтожал я вас, уничтожаю и буду уничтожать! Враги вы!
Минут десять Арсюха постоял около старухи, торговавшей отменными сбитнями – свой товар она томила в небольших, на пол-литра, глиняных кружках с ручками, чтобы было удобнее браться; вязкая жировая пенка у нее получалась просто загляденье, восхитительная пенка – толстая, сочная, сладкая… Чтобы пенка была еще слаще, старуха мазала ее медом.
Стоит только съесть пару таких сбитеней, как сразу на бабу начинает тянуть. Да так сильно тянет, что пуговицы от клешей сами отстегиваются – летят во все стороны, будто пули, убить могут… Особенно если сбитень еще медом сдобрен – тут у-у-у…
Съев две кружки сбитеня, Арсюха отер рукою рот и, выпрямившись молодцевато, огляделся.
– Пхих! – произнес он привычно.
Самый желанный и самый податливый товар, который появляется в городском саду, – это кухарки.
Они вечно спешат, вечно заняты, всегда оглядываются – а не заметит ли их хозяин? – поэтому совершают торопливые поступки, но главное – не корчат из себя недотрог-гимназисточек. А это Арсюху Баринова очень устраивает.
Через несколько минут Арсюха пристроился к усталой бледнолицей кухарке, невесть как попавшей в нарядные березовые аллеи.
– «Разрешите, мадам, предложить руку вам, если муж ваш уехал по делам», – промурлыкал он слова песенки, которую услышал полмесяца назад в одной тесной матросской кампании, запомнил ее и теперь всем говорил, что сам ее сочинил во время перехода миноноски из Архангельска в Мурманск.
Кухарка глянула на него испуганно и шмыгнула в кусты. Это не огорчило Арсюху – таких кухарок в Архангельске – пруд пруди. В прекраснейшем расположении духа он двинулся дальше.
Дорожка, по которой он шел, была присыпана мелким желтым песком, он приятно хрустел под каблуками. Широкие клеши, словно бы соразмеряясь с неторопливым прогулочным шагом Арсюхи, лихо подметали дорожку – песок только кудрявился, отлетая в сторону, свинцовые гайки, вшитые в края штанин, держали черные клеши, стачанные из тонкого английского сукна, в натянутом состоянии – ни одной морщинки на них не было, такие штаны нравились Арсюхе, как нравилось и то, что он, засунув руки в карманы, может мести городской тротуар не хуже любого патентованного дворника.
Правда, у военмора первой статьи Арсюхи Баринова несколько подкачал живот – больше похож он был на раздутый баул депутата Государственной думы. Но какой ныне мужик, если он считает себя настоящим мужиком, не имеет живота? А потом, два похода на Онегу, пара сэкономленных на собственном желудке банок «ананасов в сахарном сиропе» и несколько романов с молчаливыми поморскими вдовами легко приведут его в норму.
Перед закатом особенно звонко расщебетались местные пичуги, от их пения у Арсюхи даже обмякло, обвисло складками лицо, на глазах появился благодарный блеск, он остановился у боковой, уводящей в глубину сада пустынной дорожки, скребнул гайками, вшитыми в штанины, по песку, огляделся – после сбитеня надо было сбросить напряжение в мочевом пузыре, стравить пар и воду – переполнился…
Он глянул в одну сторону, потом в другую, никого не засек, ни их благородий, ни бледных барышень, вожделенно посматривающих на золотые погоны офицеров, и шагнул за густой куст, облепленный бледными длиннокрылыми насекомыми, расстегнул широкий, как бабий подол, передний клапан своих штанов.
Морские клеши имеют, как известно, совсем другую конструкцию, чем обычные мужские брюки – ну, скажем, офицерские бриджи. У бриджей есть гульфик с пуговицами, а у клешей – подол. Отвалил этот подол Арсюха и начал неторопливо обрызгивать куст.
Невдалеке играла музыка, звенели птицы, в розовом вечернем воздухе серебрились невесомые летающие нити. Хорошо было. Арсюха и не заметил, как рядом с ним оказались двое приземистых парней с крепкими подбородками, в железнодорожных форменных фуражках, украшенных серебряными молоточками.
– Мочишься? – благодушно спросил один из них.
Видимая благодушность эта обманула Арсюху.
– Напряжение стравливаю, – объяснил он, – не то из носа уже капать начало. – Стряхнул под ноги несколько золотистых капель, пожаловался: – Вот закон природы, по которому рыба плавает в море – сколько ни стряхивай последние капли, как ни тряси причиндалом – капли эти обязательно окажутся в штанах.
– Стряхнул? – спросил один из железнодорожников.
– Стряхнул, – ответил Арсюха, покосился на крепыша. – Даже куст не подмыл, – он подергал одной рукой за ветку, – не уплыла сирень, здесь стоит. – Арсюха рассмеялся довольно – собственная речь показалась ему остроумной.
В следующее мгновение сильный удар в ухо опрокинул Арсюху на землю. Он, готовый ко всяким напастям, не ожидал, что удар будет таким мощным, охнул и полетел головой в мокрый куст.
Ткнулся носом в собственную мочу, поморщился – вонючая была, сморкнулся кровью.
– Ну, гады, – заскрипел он зубами, поднялся на ноги. – За что?
В следующее мгновение опять очутился на земле – новый удар не заставил себя ждать. Арсюха вновь шмякнулся лицом в мочу, хапнул ртом земли, на зубах у него захрустел мокрый соленый песок.
– Хады, – прошепелявил он. Впереди не было одного зуба. – За что, паровожники?
– За Авдотью, – прежним доброжелательным тоном пояснил один из «паровозников». – Помнишь такую?
– Нет, – мотнул головой Арсюха и вновь полетел на землю. Мокрый песок окропили кровяные брызги.
Арсюха приподнялся на руках – противно было валяться в собственной моче, сплюнул под себя кровь и заныл:
– За что, мужики-и? Объяшните хоть.
– Авдотью помнишь?
– Нет, – вторично помотал головой Арсюха.