Акушер-Ха! (сборник) Соломатина Татьяна
P.S. А помощь Караима Антинохьевича мне действительно однажды очень пригодилась. Но та история совсем не походила на рождественскую сказку. Потому что было совсем не смешно и страшно.
Прикладная косметология
Если вы ещё помните, в те стародавние времена, когда газоны были зеленее, «мажорский» сахар ещё шумел камышом на острове Маврикий, а зубные щётки с моторчиком и чупа-чупсы ускоряли процесс ферментации лишь западной цивилизации, я работала акушером-гинекологом.
Но помимо этого я ещё и диссертацию писала. Вернее – диссертации. Докторскую, для начмеда, и себе – что останется. Да-да, друзья мои. Был в моей жизни этот постыдный эпизод. «Глубокоуважаемый председатель! Глубокоуважаемые члены специализированного ученого совета! Спасибо Иван Иванычу за пятнадцать вопросов. И маме с папой за мир во всём мире!» и т. д.
Поэтому расскажу-ка я лучше о плаценте.
Плацента – это такой, не побоюсь перевода с мёртвых языков, блин. И этот блин выполняет, блин, массу функций.
Тема же моей кандидатской начиналась так: «Клинико-морфологические аспекты…» А дальше длинно и оно вам не надо. Но как раз для изучения этих самых морфологических аспектов мне и нужны были плаценты. Причём от дам с определённой вирусной инфекцией. Родовспоможение этим самым дамам под радостные фанфары вручили мне ещё до планирования кандидатской. Я представляла собою редкий для современной науки случай, когда диссертация творится на собственноручно наработанном материале, а не чужой материал подгоняется под кафедральную тему. Я занималась почти всеми беременными, роженицами и родильницами с «чёрной меткой», не считая, конечно, случаев с отягощённым финансовым анамнезом – этими занималась лично начмед. Но документацию и в этих редких случаях вела я.
Меня вызывали в любое время дня и ночи, потому что, когда чупа-чупсы с моторчиком жили только в Штатах, у нас никто не горел желанием помогать этим женщинам. Короткая и простая аббревиатура – ВИЧ – тогда ещё казалась зловещей. Но девочка я была умная, поэтому, ещё листая учебник микробиологии с ятями и фетами, поняла, что бытовой сифилис придумали те глубокоуважаемые члены, которые посещали в свободное от академических изысканий время широкодоступные публичные дома.
Договорившись с заведующим кафедрой патологической анатомии о совместной деятельности, читай, кроме докторской начмеду, ещё и аспиранту-теоретику кандидатскую, я с присущей мне решительностью приступила к сбору материала для исследования. Для этого мне были нужны:
1. Плацента от барышень с опредёленной инфекцией.
2. Ведро эмалированное.
3. Формалин.
4. Идиотизм.
Последнего было не занимать. Поэтому после каждых подобных родов я занимала санитарную комнату изолятора, где промывала и кромсала нужным мне образом эти самые блины. После чего, водрузив на культю пуповины бирку с датой и порядковым номером, опускала эти разделанные блины в ведро с раствором формалина и относила в подвал. Формалин я разбавляла на глаз. При опущении нового блина к сотоварищам я сливала прежний раствор и добавляла новый. Скажу вам честно – даже свеженькое всё это пахло, мягко скажем, неприятно. А уж через три недели…
Через три недели я решила везти первую порцию приготовленных блинов на кафедру патологической анатомии. Дело было как раз к Масленице. Там блины должны были покромсать тоньше нарезки салями, выдержать в спиртах восходящей к сомнительной плотности, залить парафином и ещё раз настрогать… Далее – предметные стёкла, микроскоп, электронный микроскоп… Впрочем, к чему нам скучные методики? К тому же много позже я поняла, что такие ответственные умницы, как я, – истинный раритет. К примеру, в диссертации одного славного парня – великолепного проктолога – под видом прямой кишки при специфическом проктите гордо реяла фотка скана среднего уха из атласа гистологии Елисеева.
Романтического флёра моей исследовательской деятельности добавляло и то обстоятельство, что ко мне чрезвычайно тепло относился заведующий кафедрой патологической анатомии. Каждый мой приезд сопровождался чаепитием и разговорами об импрессионистах. «Ах, душа моя, я безумно, ну просто космически занят. Поэтому, пожалуйста, да-да, никогда не опаздывай, я тебя прошу!» А когда меня просят – я не опаздываю. Я не опаздываю, даже когда не просят. Поэтому профессора я ждала обычно подолгу. А дождавшись, пару часов вела околонаучные беседы о нелёгкой судьбе посвятивших себя поиску глубины цвета седьмого мазка кисточкой № 6.
И вот, с содроганием предвидя очередной диспут о семнадцатом способе мировосприятия, я настолько плотно перемотала эмалированное ведро скотчем, что оно изменило форму и стало похожим на чемодан, летящий чартерным рейсом в Уганду. Погрузила его в багажник своей видавшей и не такие виды «Мазды», быстренько переоделась и поехала.
Тут надо заметить, что гибэдэдэшники и прочие уполномоченные товарищи останавливают меня крайне редко. Езжу обычно трезвая, пристёгнутая, в указанном скоростном режиме. Даже если и навстречу по улице с односторонним движением – так не понту ради, а по службе.
И вдруг – нате, пожалуйста! А у меня же встреча и я уже выучила биографии всех импрессионистов. Ну и ведро…
Козырнул. Что-то там невнятно пробормотал на манер: «Бырым-бырым-бырым! Стрший инспр Брым! Предъявите документы!» Документы я всегда с собой ношу. Все. А у меня три гражданства в анамнезе, замужества-разводы, взлёты и падения. И на всё своя бумажка имеется. Поэтому, если что, я сразу – «ннА! – есть у меня такой документ!»
Предъявила. Сижу себе не рыпаюсь. Улыбаюсь. А он мне:
– Выйдите, пожалуйста, из машины!
Опаньки, что ещё за чёрт?
– Глубокоуважаемый Бырым, понимаете, я опаздываю!
– Все опаздывают, – философски так отвечает мне старший инспектор. – Выйдите, пожалуйста, из машины.
Я понимаю, что Бырыма на голых импрессионистов не взять. Выхожу.
– Откройте капот.
Наклоняюсь, дёргаю чего надо – вуаля, – вот вам, Бырым, мой капот. Что он там хотел увидеть? Номер двигателя? Уровень масла? Клеммы на аккумуляторе? А ситуация между тем весьма комичная. Стоит весь такой по форме и даже при кобуре, и я – вся такая фильдеперсовая в кожаном брючном костюме, с полной головой импрессионистов. И тупо пялимся в подкапотное пространство. Меня стало пробивать на «хи-хи». Человек я чувства юмора лишённый – могу в доме повешенного о верёвке пошутить, – возьми да ляпни Бырыму:
– Думаете, номер двигателя перебит?
Глянул он на меня серьёзно так, ротик куриной попкой сделал и говорит:
– Откройте багажник!
– Не надо, – говорю, – у меня там расчленёнка. И атлас импрессионистов с дарственной надписью: «Любимому патологоанатому от преданной ученицы на вечную память!» – и хихикаю, как будто невесть как сострила.
А Бырым рассвирепел и как рявкнет:
– Откройте багажник!
– Хорошо-хорошо! Только вы не нервничайте, потому что у меня в аптечке только эластичный бинт, жгут и стакан. А валидола и респиратора нет. Так что дышите ритмичнее, но поверхностнее – я открываю. – И открыла.
Бырым носиком повёл, вздрогнул и, тыча дрожащим пальчиком в багажник, произнёс:
– Что это?!
– Ведро, – говорю, – эмалированное. Инвентарный номер 3457. Собственность обсервационного отделения родильного дома.
– А что в ведре?
– Убиенные младенцы! – сделала я страшные глаза и улыбнулась. Но поглядев на него, срочно исправилась: – Материал для исследования!
После этой фразы он долго думал. Минут пять. Аж фуражку на затылок задвинул. Ну, их же учили понемногу «чему-нибудь и как-нибудь». Вот он и вспоминал чему и как. Вспомнил и выдаёт:
– Для перевоза биологических материалов должны быть оформлены соответствующие документы.
– Милый Бырым, вот вам удостоверение врача такой красивой большой белой больницы, вот разрешение на въезд в неё на автотранспортном средстве госномер такой-то – смотрите.
«Ага, съел?!» – думаю. Моя взяла! Бырым опять включил перезагрузку системы.
– А бумаги? – наконец законнектился с реальностью Бырым.
– Ну какие же ещё бумаги?! Вот у меня ещё загранпаспорт есть! Видите, там виза штатовская под номером «J1», то есть допуск на секретные объекты, работающие с биологическим оружием… – «Бля-я-я-я!» – сказал мне мой внутренний голос, но было поздно. Бырым стал багровым.
– Открывай ведро! – захрипел старший инспектор, перейдя на «ты». Потому что, видимо, подумал, что я шпионка, а враги Родины – они наши друзья и с ними завсегда надо на «ты».
– Дорогой Бырым, я бы открыла, но, боюсь, это не доставит вам удовольствия, кроме того, меня уже ждёт один старый перец с импрессионистами. А импрессионисты, батенька, это что-то на манер схемы массового ДТП, уж вы-то должны меня понять…
– Ведро!!! – резко задохнулся инспектор, и я чую, что апоплексия уже не за горами дремучими.
– Ну, хорошо, милый. Жди! – А сама к правой двери машины подалась, дверку открыла и в бардачок…
А Бырым как заорёт: «Стоять!»
– Господи! Что ж ты орёшь! – чуть не уписавшись с перепугу, я тоже перешла на «ты».
А он по кобуре ручонками шарит, как будто я не знаю, что не бывает там у них никакого табельного оружия, кроме как «по сиренам». Кто ж знал, что сегодня как раз она. Так что пистолет он достал. А я тогда ему вальяжно, по-голливудски:
– Ты что, с глузду съехал, Бырым?!
– А зачем ты в бардачок полезла? – по-бабьи визгливо и обиженно пропищал старший инспектор.
– Перчатки взять. Смотри, – отклоняюсь и показываю, – видишь белый пакет? Читай, чё на ём написано: «Перчатки хирургические. Сайз седьмой». Хотя ещё и восьмой есть. Хочешь – надевай. Меня, честно говоря, не греет перспектива это ведро открывать. Потому что, парень, там плаценты. А они три недели в формалине. Воняют сильно, Христом Богом клянусь.
Бырым уже отошёл слегка. Кроме того, совместный стресс – он сближает. Поэтому старший инспектор отёр пот со лба и спросил уже простым человеческим голосом:
– А на фига они тебе?
Ну, думаю, приехали. Объяснять простому русскому парню о тонкой связи между спиртами восходящей плотности, импрессионистами и ВАКом не было ни малейшего желания.
Вздохнув, я достала пачку сигарет, угостила Бырыма и говорю ему:
– Тебе одному, как на духу. Только между нами и ни-ни никому! Вот ты телевизор смотришь? Ага. Рекламу видал? Ну, там «Плацент-формула» – и кожа разгладится, и волосы вырастут, и всё станет длиннее!» Вот! А я ж в роддоме работаю. Ну, подумай, зачем мне платить бешеные бабки, когда всё это у меня под боком в невероятных количествах! Вот ты бы мне сколько лет дал?
– Пятнадцать!
– Да нет! Я о возрасте!
– Ну, больше двадцатки бы не дал.
– Вот видишь, а на самом деле… На самом деле – это всё плаценты! Я их дома через мясорубку и на морду! Офигительный результат! Согласен?
– Счастливого пути! – козырнул Бырым, поперхнувшись сигареткой, и быстро зашагал в сторону перекрёстка.
– Старший инспектор, может, пригласите меня на кофе с импрессионистами?! – крикнула я вдогонку.
Бырым лишь ускорил шаг.
Наблюдая закат
Когда-то давным-давно, в минувшую эпоху, когда категории добра и зла воспринимались по большей мере в обывательском смысле, я работала акушером-гинекологом.
И случилось у меня как-то одно из тех безоблачно-расслабленных дежурств, о которых принято говорить «ничто не предвещало».
Роддом закрывался на плановую «помывку». Приёмное отделение и родзал томились в чистоте приятного запустения. Из «ответственных» родильниц – всего одна девочка во «второй седьмой палате». Когда-то с лёгкой руки заведующего так прозвали изолятор обсервационного отделения.[13] «Изолятор» звучало зловеще, а «вторая седьмая» если и вызывала какие ассоциации, то скорее связанные с личностью самого Бони. Он относился к тому редкому типу заведующих, которых действительно тревожил психологический климат пациенток. Да и врачей своих он хоть и дрючил в хвост и в гриву, но на более высоких уровнях «разбора полётов» в обиду не давал.
Коллектив свой он формировал долго, поэтому в оборот роддома прижившихся отдавал с неохотой. Врачи здесь были собраны относительно молодые, грамотные и в меру честолюбивые. Так что в обсервационное отделение этого родильного дома зачастую приходили рожать «на врачей», а показание к обсервации нынче у любой женщины найдётся. Да и бумага истории родов всё стерпит. Так что «вторая седьмая» стала нормой разговорной этики.
Я не спеша сделала обход, уделив внимание каждой, что удавалось нечасто. Беременные и родильницы часто обижаются на врача за то, что он не выслушал перипетий их семейной жизни, включая анамнез мужа до седьмого колена. За то, что не восхищался срыгиваниями новоявленного карапуза. За то, что, серьёзно пролистав результаты анализов, молча приставил деревянную трубку к животу, молча пощупал, молча потрогал и перешёл к следующей. А «следующих» на дежурстве – два этажа. И хороший врач определяется отнюдь не сюсюканьем по поводу «ребёночка». Выслушайте за дежурство двадцать раз «Когда же я уже рожу?» или «Доктор, когда меня уже выпишут?». Повторите сорок раз одно и то же и двадцать – разное. А затем сядьте и напишите двадцать раз одно и то же и сорок – разное. А потом… Впрочем, в тот памятный день рутинной работы было мало. Поэтому можно было от всей души пошутить над нарядом чьей-то свекрови и умилиться пучеглазому «младенчику» в кружевах.
На первом этаже дежурила Леночка – совсем юная акушерка, два месяца как из училища. Я приказала ей не отлучаться от «второй седьмой», где лежала девочка в третьих сутках послеоперационного периода. Девочка была проблемная. Она шумела, скандалила, не желала вставать, крыла матом всех и всё вокруг. Я, честно говоря, наискосок пролистала историю родов, особо не вникая. Поступила она необследованная, с преждевременной отслойкой нормально расположенной плаценты. Оперировал Боня. «Ну, значит, и анестезиологическое пособие было адекватное и хирургическая часть – на высоте. Третьи сутки – «полёт» относительно нормальный». Я посадила Леночку на индивидуальный пост «на всякий случай», хотя в другое время не позволила бы себе такой роскоши, и успокоилась.
Спустя полчаса я сидела на крылечке с анестезиологом. Мы пили кофе и вяло перешучивались по привычке. Роддом закрывался почти всегда в очень удачное время – август—сентябрь – бархатный сезон. Ещё грело солнышко, но уже опадали жёлтые листья. Было красиво, устало и медленно.
– Слава богу, закрываемся. Месяц-полтора покоя, – расслабленно промяукала я, затягиваясь сигаретой.
– Ага, подзаколебало всё это уже…
Кокетничали, конечно, отчасти. Типичный кастовый снобизм. В хорошем, разумеется, смысле. Ну, сколько бы мы смогли там – снаружи – среди жёлтых листьев, тепла и романтической тоски. Без карусели рутинных дел, без тычков и пинков от начмеда на утренней врачебной конференции, без этого специфического больничного запаха. Без удивительной атмосферы единения хаоса и порядка. Радости и печали. Волнений и слёз… Короче, любили мы свою работу.
Рвите меня на части, злые гении. Но всё-таки оно есть – неизбывное таинство рождения, сколь банальным ни казался бы вам приход в этот мир. И есть великая честь – быть рядом в момент совершения этого таинства. Не потому, что, быть может, именно сейчас при тебе на свет выходит новый мессия или разгильдяй-петрушка. Барышня, способная разбивать сердца, или хулиган, который в очередной раз совершит революцию в физике или биологии. А может, убийца, маньяк? Обычный смертный? Кто знает, как на них влияем мы – те, кто рядом. Может, и никак… Скорее всего. Мы – каста наблюдателей. Наблюдателей таинства рождения. Вряд ли нам дано изменить ход истории, я больше чем уверена – он определён. Не нами и не сейчас. Мы встречаем, показываем, где встаёт солнце, отворачиваемся на секунду – и уже никого. Но след элементарной частицы остаётся в нас…
Всю эту благостную философскую ерунду я вливала в Серёжины уши. А он грелся на солнышке, скорее всего раздумывая, как бы на отложенные деньги свозить наконец жену и дочь куда-нибудь недорого, но прилично.
Но тут на крылечко вылетает санитарка.
– Юрьевна! Алексеич! Бегом! Леночка орёт! Что-то случилось во второй седьмой!
Боковое зрение на миг фиксирует оранжевый пожар листьев, слух – хлопок двери за спиной, десять секунд – и мы на месте.
Агония – не самое приятное зрелище. Агония молоденькой девчушки мучительна и не похожа на заслуженное увядание старости, где смерть не приговор, но лишь закономерный результат. Тело не хочет умирать никогда, как бы того ни желал сам человек и что бы он для этого ни делал.
Можно увидеть смерть жизни. А можно – смерть каждой секундочки из девятнадцати лет жизни этой девочки!
Творец вдыхает душу. Но дышать за нас не в силах. Поэтому, вдохнув, Он просто уходит играть в кости…
Это страшно – когда впервые. Да и позже невозможно привыкнуть. Приходится выставлять счётчик «ограничителя потерь», пользуясь терминологией старичка Карнеги.
«Привыкнуть»… Как легко писать спустя годы. Вы полагаете, врачи циничны? Врачи ранимы. Цинизм – это броня. Это щит. Если постоянно ходить под ледяным дождём – заболеешь и умрёшь или закалишься.
Да, это тяжело – удерживать голову, эвакуировать рвотные массы из уже полумёртвого тела. Или полуживого? Нет этого: полу– … Стакан либо полон, либо пуст. Не так страшны расслабляющиеся сфинктеры, как тёмная кровь, истекающая из влагалища и раны. И ты умоляешь её литься. Но нет. Она застывает мерзкой липкой студенистой массой. Эта обычно такая живая, струящаяся кровь. Не слизи, изливающиеся на тебя, и предсмертный глухой гортанный хрип пугают тебя. А эта кровь – то вдруг внезапно брызнувшая яркой алой струйкой, дарящей надежду, то застывшая пятном раздавленного мёртвого насекомого…
Нет. Никаких истерик. Сплошные реанимационные мероприятия. Без эффекта. Смерть констатирована в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года. Подпись ответственного дежурного врача, анестезиолога и начмеда. А дальше – сухой язык протоколов вскрытия, яростные клинические разборы. Тактика «до» и стратегия «после». Посмертный эпикриз.[14] Облздрав. Лишение категории. Потому что хирургическая смертность «имеет право» быть, а материнская – нет. Даже если «вся деревня была её», как сухо обронит мать девчушки. Даже если твой предварительный диагноз «тромбоэмболия[15] лёгочной артерии» сходится на клинической картине с посмертным «бактериально-токсическим шоком». И даже если врачебная тактика… Да я и не об этом.
Я даже не знаю о чём… О мраморных пятнах? О том, что та, что яростно материлась днём и чуть не побила акушерку, которая вколола ей фраксипарин из личных запасов заведующего, уже никогда ни слова не скажет? О том, что та, что не хотела подниматься, вдруг встала, напилась воды из-под крана, съела котлету соседки и умерла?
Мы слепцы – мы ищем причину смерти в тромбах, закупоривающих артерии. В протеолитическом[16] действии микроорганизмов… В бог и чёрт знает чём ещё… И это всё тоже верно. Ведь слон – он немного и хвост, и хобот… И бредём мы во тьме, ориентируясь на редкие вспышки. И философствуем зря. Много слов тратим там, где уместнее молчание. Работа такая. И смерть для тебя – просто часть работы. Ты сейчас закуришь, и тебя отпустит. Ты возьмёшь историю родов, внимательно просмотришь, напишешь посмертный эпикриз. И уже скоро принесётся начмед – и успокоит тебя, и наорёт на тебя, и снова успокоит. Это для тебя пока в новинку, а им… Не их вина. Они защищаются, защищают и защищаются вновь. Тут – только от системы, потому что маме этой девочки всё равно. И ребёнка она не заберёт. А ребёнок – родился. И родился здоровый, как ни странно. И ты даже узнаешь пару лет спустя, что его усыновили и он, скорее всего, счастлив и здоров. И наверняка кому-то там наверху или внизу надо было, чтобы выжил именно этот ребёнок. Иначе как объяснить, что она со всем этим, обнаруженным на вскрытии и посеве материалов аутопсии,[17] – выносила беременность. Выжила во время неё. И ещё три дня совершенно непонятно чем и зачем цеплялась за жизнь. Не она. Её тело. Разрушенное изнутри инфекциями и наркотиками. Кем он будет, этот ребёнок, мессией или петрушкой? Кто бы ещё рассказал, в чём разница…
У каждой касты наблюдателей свой, ограниченный круг наблюдения. А может, и не наблюдатели мы, а ассенизаторы… или просто «ключи подаём»… Не знаю. И знать, честно говоря, не хочу. Не желаю искать причины и уж тем более приглядываться сквозь годы к следствиям. Я знаю, что в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года пение птиц ни на секунду не стало тише. И солнце не закатилось внезапно на востоке, и свет не померк в глазах ни у меня, ни у анестезиолога, ни у акушерок и анестезисток, и лишь только Леночка верещала истошным голосом, пока Серёжа не вколол ей чего следовало. Да и кричала-то она не от страха. Живые не боятся смерти. Живым не нравится её некрасота.
А ты завтра пойдёшь в морг и будешь равнодушно всматриваться в то, что покажет тебе патанатом. Будешь соглашаться или оспаривать. Завтра ты будешь заниматься ремеслом. Как и сегодня. Как и каждый день. И это правильно. Не надо нам знать больше того, чем положено. Ни вперёд, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни под. А если и явится тебе эта девочка как-то ночью – так это всего лишь память и её фантазии.
Когда кто-то невидимый выводит на запотевшем зеркале таинственный иероглиф, чтобы связать детективную и эзотерическую часть сценария, – это не знак.
Когда вы что-то очень ждёте, а оно не приходит, или приходит не то, или приходит не туда, или наоборот – это не знак – это проекция произведения ваших страхов и ожидания на экран воспалённого воображения.
А вот когда ты с Серёжей после полуторасуточного марафона отправляешься в кафе выпить уже, наконец, водки, к нему вдруг прибивается большая лохматая псина, которую он забирает с собой… Так вот это и есть то самое… Неуловимое. Необъяснимое. Ускользающее. Не потому, что оно хочет ускользнуть. И не потому, что наши органы чувств несовершенны. А потому, что смотрим мы не туда. Вернее – запоминаем не то.
Не надо помнить стоялые лужи тёмной крови. Не надо раздумывать о гениях и хулиганах. Нужно только видеть и слышать пение птиц, счастливые глаза пса и прекрасный яркий закат такого-то числа такого-то месяца такого-то года.
Не будет физиологических подробностей. Не будет извечных вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?».
Я там была. Я видела эту смерть и этот закат, этого пса и этого ребёнка. Лишь об этом я и пишу.
Знать бы, у кого попросить прощения за всё это, но я не знаю. Я – ремесленник. Я – наблюдатель.
«Здравствуйте, доктор!»
Безмятежен сон дежуранта перед закрытием роддома «на помывку». Приёмное безмолвствует. Редкие недовыписанные родильницы не тревожат шарканьем пустынные коридоры…
Но тут романтический флёр грубо обрывает трезвонящий телефон. В приёмный покой главного корпуса меня срочно требует мой приятель, по совместительству – врач урологического отделения. Нервно так требует. Даже сам звонит, а не медсестра.
– Беги, – говорит, – срочно в цистоскопическую приёмного отделения! Ты мне очень нужна!
– Конечно, Олег, чтоб ты уже был здоров! Приду, только скажи, в чём дело, потому что если выпить со мной хочешь, то я всё ещё замужем, как ни странно! – А он охает, ахает и что-то невнятно стонет в трубку.
Вздохнув, натягиваю на пижаму халатик. Нет. Не сексуальный. Белый. И спускаюсь в подвал. Кто знаком с устройством многопрофильных больниц-монстров, знает, что самое интересное место в них – подземелье. Больничные подвалы куда как интереснее надоевшего всем метро. Вот о чём книги писать надо и где презентации проводить. В больничных подвалах-переходах!
Иду неспешно. Курю. Ни акушерку, ни инструмента какого узкоспециального с собою не прихватила. Потому что я хоть и злая, но добрая. Не люблю почём зря людей тревожить, хоть и по ранжиру.
Поднимаюсь в приём главного корпуса. Захожу в цистоскопическую. И вижу такую картину.
На кресле лежит молоденькая пухлая девчушка, из недр ея струится кровь в слишком больших для урологии количествах, но характерного для акушерства колеру.
Олег Иванович стоит на полусогнутых, и по очкам его изнутри струится пот. А снаружи – кровь девицы. В трясущихся руках – младенец орущий, одна штука, которого он поймал, а пуповину отрезать некому. Не положишь же его в почечный лоток, чтобы за ножницами потянуться.
На полу валяются без чувств две белые женщины. Одна – цистоскопическая медсестра Аня. Вторая – цивильно одетая незнакомка.
Чуть в стороне на фоне белой стены визуализируется абрис рубашки и брюк, которые говорят мне: «Здравствуйте, доктор!» И я понимаю, что это мужчина лет сорока с небольшим. Тоже белый. Только совсем. В смысле – абсолютно сливается со стеной.
– Где ты ходишь?!! – орёт Олег. – Я так уже пять минут стою, а они валяются, а этого заело – всё время говорит: «Здравствуйте, доктор!»
В общем, позвонила я акушерке, велела галопом нестись ко мне с набором инструментов для осмотра родовых путей и всяким прочим кетгутом-лидокаином.
Чтоб вы уже не беспокоились, сразу скажу, что жертв и разрушений не было и всё закончилось банально. То есть хорошо. Как выяснилось позже, начиналось всё тоже банально. А хорошо или плохо – не мне судить. У меня другая специализация. Сами соображайте.
Папа с мамой привезли в приёмный покой больницы свою дочь-девятиклассницу с жалобами на резкие боли в низу живота. В приёме при опросе выяснили, что девица уже трое суток не мочилась, и вызвали уролога. Уролог положил её на кресло, чтобы катетеризировать, а при подобного рода контактах с несовершеннолетними пациентами нужны родители. Нет родителей – опекун. Тётя Маша или завхоз ЖЭКа. Неважно кто, но чтобы был. Во избежание, так сказать, и чтоб по букве.
И вот Олег Иванович видит странное, заглянув куда следует. Видит что-то там округлое, морщинистое, с волосами и елозит туда-сюда. Он, конечно, немного испугался, но вспомнил, что это похоже на картинку из учебника акушерства для четвёртого курса за подписью «Головка плода прорезывается» и побежал мне звонить. От страха толком ничего не объяснил. А может, подумал, что я телепат. И вот пока я телепалась по подвалу, девица издала истошное: «А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!» – и головка плода из состояния «прорезывается» перешла в состояние «прорезалась», не испытав, слава богу, никаких затруднений, и в руки решившего быть мужественным Олега шлёпнулся младенец доношенный пола мужского весом в 3500 г, ростом 52 см, с оценкой по шкале Апгар[18] 10 баллов.
Вот в этот самый момент и упали в обморок медсестра цистоскопическая и мама… пардон, уже бабушка. А папа побелел на всю оставшуюся жизнь. Медсестра – потому что хоть и цистоскопическая, а роды первый раз видела и вообще крови боится. А папа и мама – НЕ ЗНАЛИ!
Не заметили. Не могли подумать. Ага. Интересно, «Аленький цветочек» – книжка для детей или для родителей?
Из школы – домой. Пообедала – уроки сделала – на курсы английского – домой. Уроки сделала – поужинала – спать легла. Много ли родителям надо? Накормлено, напоено и дома спит.
А поговорить?!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
– Ну, располнела немного в последнее время, – скулила пришедшая в себя мама-бабушка часом позже. – Что вы, доктор! Она же ещё в куклы играется! – добивала она меня железным аргументом.
Пришлось честно признаться, что я тоже сплю с плюшевым мишкой. Но мой муж так благороден, что дал нашему ребёнку своё отчество и фамилию.
Родители девочки повели себя достойно, кстати. Девчушка написала отказ от ребёнка, а они – усыновили. Так что теперь они ещё и родители собственного внука. Девочка окончила школу с золотой медалью. Поступила в институт, и говорят, что её младший брат уже отбирает у неё серую белужью икру. Потому что grand-папа у них хорошо зарабатывает. Правда, ещё поговаривают, что когда нервничает, то громко кричит на подчинённых: «Здравствуйте, доктор!»
P.S. Олег мне потом признался, что первым рефлекторным желанием было отбросить младенца. Еле-еле успел подавить ментально.
Помните старый анекдот?
– Доктор, у меня левое ухо болит.
– Я – доктор права.
– Достали вы, доктора, своей специализацией! Доктор права! Доктор лева!
Милочка и йод
Когда воробьи заливались соловьями, а люди в форме отпускали тёток на «Маздах» с «расчленёнкой» в багажниках под честное слово, то есть давным-давно, я работала акушером-гинекологом.
Привели ко мне как-то раз девицу.
Девица была зело беременная, весьма хороша собой и манернее бельгийского белого шоколада с изюмом и нугой. В те стародавние времена существо по имени «гламур» проходило первые стадии эмбриогенеза на наших бескрайних просторах, и она была первой его ласточкой. Ласточкой в 97 кг живого веса. Назовём её, скажем, Милочка.
Привела её ко мне, скажем, Люсечка, имевшая благоприятный экспириенс родоразрешения под моим чутким руководством и при моём скромном участии. Люсечка сообщила мне загадочным многозначительным тоном, что Милочка – любовница Иван Иваныча и плод в чреслах ея – результат пылкой, но тайной любови с указанным средневысокопоставленным товарищем. И сакрально выдохнула: «Милочка – врач! Стоматолог…» На последней ноте сей увертюры Милочка брезгливо-приветственно кивнула мне свысока, как VIP-клиент кабацкому халдею.
Тут я вынуждена сделать лирическое отступление. Я весьма уважительно отношусь к стоматологам. Мало того, единственный мой друг женского пола – стоматолог. Нет. Не Милочка. Но я, к стыду своему, мало что понимаю в кариесах, пульпитах и вряд ли когда-нибудь возьму в руки бормашину.
Милочка же знала об акушерстве-гинекологии всё. Она знала, что у неё несомненные показания к кесареву сечению, потому что ей двадцать девять лет, а рожать – больно. Она не посещала женскую консультацию, потому что «все врачи – дураки!», а кое-как уточнённый мною с помощью «дурацких» методик срок в 38–40 недель Милочку не устраивал. Потому что, по её подсчетам, было «месяцев семь». В общем, она рассказала мне, как и что я должна делать и в какой последовательности. Безапелляционным тоном. И, как добрая барыня, в конце своей речи добавила, мол, не забудьте жиры лишние убрать, раз уж вы будете «внутри». И – да! – а как же! – шов только косметический! И чтоб никаких!
Конечно-конечно! И круговую подтяжку ануса! У нас же вывеска над роддомом так и гласит: «Клиника пластической хирургии». Спорить с беременным стоматологом – неблагодарное дело. Пациент, естественно, всегда прав, а дальше – как доктор прописал.
Посему я попросила Милочку завтра явиться на плановую госпитализацию в обсервационное отделение родильного дома. Холодно кивнув мне на прощание, она сказала: «Хорошо! Завтра мы с Иван Иванычем будем, и вы ещё посмотрите, у кого тут тридцать восемь и сорок по Цельсию!» Властно цапнула Люсечку за рукав и рявкнула: «Что ты нашла в этой пигалице?! Пошли!»
Ночью заорал телефон:
– Я рожаю!!!
– Кто «я»?
– Ну я, Милочка!
– У вас схваткообразные боли в низу живота? Выделения? Отошли воды? Что конкретно?
– Я встала пописать, и у меня заболела спина.
– Милочка, выпейте таблетку но-шпы и ложитесь баю-бай. Завтра, как и договаривались, подъезжайте с утра. Мы вас госпитализируем, обследуем, и все будет хорошо.
– Доктор, я рожаю!!!
– До свидания, Милочка.
Она позвонила мне ещё раз пять за ночь.
Утром, злую как чёрт и получившую на «пятиминутке» от начмеда по самое «не могу» уже не помню за очередное что, меня вызвали в приём, потому как «скандалит какая-то баба и ссылается на вас. А именно орёт, что вы должны тут её ждать».
– Скажи ей, что я только на минутку отошла пописать и снова на пост, с цветами! – прошипела я на ни в чём не повинную санитарку и бросила трубку.
Я не имела дурной привычки «выдерживать пациента в приёме», если у меня не было более срочных насущных дел, но тут не могла отказать себе в удовольствии выпить чашечку кофе. Санитарка баба Маша могла в одиночку выдержать оборону Москвы, а не то что какую-то Милочку в приёмном покое.
Через двадцать минут в весьма благодушном настроении (спасибо годам кофейной медитации) я, сияя улыбкой, вышла в приём. Ей-богу! Королева Елизавета была бы не столь разгневана.
– Я вас уже два часа жду! – рявкнула свекольная Милочка. – А у Иван Иваныча каждая секунда расписана!
– Сочувствую. Но он нам ни к чему. Я вполне удовлетворюсь вами. Вы взяли всё необходимое?
Выяснилось, что Милочка не взяла ничего – ни паспорта, ни чашки, ни зубной щётки, ни пижамы. Поэтому таинственный, расписанный как время «Ч» Иван Иваныч ещё гонял куда-то за документами, тапками, йогуртом, свежим номером «Космополитена» и новым романом Донцовой. А потом ещё и за шёлковым постельным бельём любимого «королевой» колеру.
К полудню мы госпитализировались. Естественно, в отдельную палату. С отдельным гальюном. Впрочем, Милочке всё было не то и не так, пока на неё наконец не рявкнул уже сам Иван Иваныч, который действительно куда-то слишком опаздывал. Но уже не на встречу в министерстве, а по делам «действующей» жены.
Я сделала обход, сходила на плановую операцию, вызвала ЛОР-врача к Ивановой, кожвенеролога – к Петровой и юриста – к Сидоровой. Стесала по дороге под ноль пару гусиных перьев об истории чужого счастья и т. д. Весь день исчадие ада по имени Милочка терроризировало акушерок и санитарок. Всё было не по ней. «Колоть» не умел никто. Сдавать анализ мочи она не хотела, и так далее в подобном духе. Ну, оставим лирику и перейдём к физике процесса.
При поступлении данные внутреннего акушерского исследования оставляли мне надежду спать предстоящую ночь спокойно. Но акушерство так же непредсказуемо, как поведение породистого жеребца. Сейчас он – само спокойствие, а через две минуты может, испугавшись ёжика, подняться в галоп. Посему появившиеся к вечеру у Милочки первые признаки регулярной родовой деятельности не стали неожиданностью, но лишь заменили сон на перекуры с кофе.
А Милочка начала орать.
Вы были когда-нибудь на сафари? Слышали африканских слонов в брачный период? У вас есть радиозапись бомбёжки Дрездена? Нет? Совсем ничего из перечисленного? Ну, тогда вам и близко не стоять. Потому как даже синтез всего приведённого не отразит тот уровень децибелов, интонационные оттенки и семиэтажные маты, выдаваемые Милочкой в пространство.
Я перевела её в родзал.
Она материла акушерок, Иван Иваныча, всех мужиков и маму с папой, которые её на свет родили. Она билась головой об стены родзала и ложилась на пол прямо посреди коридора. На бедном интерне, опрометчиво оставшемся с нами на ночь, не осталось живого места. Она хваталась за него двумя руками и давила бедного юношу, как лимон, приговаривая: «Мамочка… Мамочка… мамочка-а-а-а-а-а-а-а-а-а…» Всей бригадой мы отрывали Милочку от несчастного интерна, внушая ей, что он – папочка и дома его ждут жена и очаровательная малышка. Но куда там! Никакие увещевания, уговоры и угрозы не действовали. Милочка перешла на визг: «Режьте меня! Режьте меня!! Режьтеменя!!!»
Динамика открытия была ни к чертям. Сердцебиение плода начинало помаленьку страдать, потому как все силы Милочки были брошены на демонстрацию невыносимой боли за несправедливость мироустройства. Генератор лучистой материнской энергии, анонсированный Творцом как целевое устройство родовспоможения, начинал дымиться от перегрузки. Ведь на него повесили и мотор, и дальний свет, и концерт группы «Iron Maiden» с акустикой в тысячу ватт.
Не буду утомлять вас узкоспециальными подробностями. Промучившись ещё пару часов, я поняла, что созрели те самые «по совокупности показаний со стороны матери и со стороны плода», и, записав в историю родов правду, правду и ничего кроме правды: «Слабость родовой деятельности, не поддающаяся медикаментозной коррекции. Начавшаяся внутриутробная асфиксия[19] плода», развернула операционную. За время эпопеи с Милочкой в родзал к тому же поступили ещё двое, и у меня не было ни малейшего желания изводить не только бригаду, но ещё и ни в чём не повинных рожениц. Знаете, как бывает, когда в конюшне появляется конь с вредной привычкой? Ну, например, – шумно заглатывать воздух. Вся конюшня, весело фыркая, начинает повторять. В результате – поголовное мучение желудочно-кишечными коликами. А надо было всего лишь превентивно удалить одного шалопая.
Между тем Милочка пообещала анестезиологу загрызть его живьём, если ей будет хоть «капелюшечку дискомфортно». Уже лёжа на операционном столе под среднетяжёлым дурманом премедикации, она схватила меня за ляжку и зловеще прошептала: «Косметика!!!»
Ну, ладно, эта дура набралась где-то околоподъездных сведений… Но вот какой чёрт дёрнул меня – умницу и ученицу одних из самых-самых акушеров-гинекологов, не побоюсь этой пошлости, современности?.. Не иначе как усталость сказалась или ПМС у меня был. Теперь уж и не упомню. После всей этой рыхлой и не по сезону Милочкиного возраста пожелтевшей подкожной клетчатки, после всех этих дрябленьких мышц, этой синюшной брюшины, этих вяловолокнистых апоневрозов[20] и варикозной матки я, вместо того чтобы заштопать её, как доктор Донати прописал, наложила ей косметический шов. Аккуратненький такой. Без «ротиков» и прочих дефектов.
Опустим подробности выхождения из наркоза и первых послеоперационных суток. Первый раз в жизни я хотела убить.
В общем, быстро сказка сказывается, да не быстро дело делается. Придя в себя и немного очухавшись, Милочка пожрала немыслимое количество сухарей, запила это мегалитром кефира и заела центнером печёных яблок. Церукал[21] уже никто не считал. Шипение, раздававшееся из газоотводной трубки, воткнутой в Милочку, воспринималось обычным фоновым звуком послеродового отделения.
Но «…и это пройдёт».
Спустя всего пару суток она была уже при макияже. Как-то во время обхода я застала такую картину. Милочка возлежит на высоких подушках, раздвинув ноги. Между толстенных, трясущихся от малейшего прикосновения ляжек у неё пристроено зеркало с ручкой, и, поворачивая его так и эдак, она рассматривает свой «цветок лотоса» и всё, что его окружает. Деловито так рассматривает. Изучает. И вдруг как заорёт:
– Доктор! У меня ОТТУДА идет кровь! Я же уже третий день чувствую – что-то не так!
– Так надо, – вздохнув, говорю я Милочке. – Это, дружочек, лохии. Слизистые кровянистые выделения. Если их не будет – то тебе будет бо-бо. У тебя будет температура. В общем, всё это будет называться эндометрит. Ну, помнишь? Вот есть гингивит. А есть – эндометрит. Чему нас учат в школе? Что окончание «-ит» обозначает? Пра-а-авильно! Воспаление! Давай зачётку. Отлично с отличием.
– Сами вы лох! – обижается Милочка.
– Да. Тут я не могу с тобой не согласиться, потому что лох я и есть. Натуральный. – И приступаю к перевязке, потому как акушерке или операционной медсестре Милочка своё послеоперационное пузо не доверяла.
Шов между тем слегка подтекает. Но всё в пределах нормы. И я, сплёвывая через левое плечо и молясь всем богам, пытаюсь всё это вот так вот как-то сохранить, улучшить и выписать её к едрене фене, потому что неонатологи уже тоже готовы. И выбор их небогат – или выписать Милочкино вполне здоровое дитя, или сделать всей бригадой харакири.
Под видом перевязки (во время которой Милочка лежит со страдальческим выражением на лице и изгибается дугой при малейшем намёке на прикосновение) я накладываю пару отсроченных швов кое-где, кое-чего распускаю. Ну, короче, кому надо – тот знает методики.
На восьмые сутки я выписываю это чудо и сдаю с рук на руки Иван Иванычу, который, к слову сказать, оказался приличным и вполне порядочным мужиком. Напутствую Милочку рекомендациями и говорю, мол, если что – приходи. А лучше – звони. А ещё лучше письма пиши. Из Австралии. Отправляй с почтовой черепахой.
Проходит пара дней. Я радостно шагаю ранним утром на работу. На мне новые великолепнейшие сапоги неимоверно модного фасона из прекраснейшей кожи, приобретённые на честно заработанные мною деньги Иван Иваныча. И, кажется, ничто не может испортить мне настроения. Ни серое небо, ни будничные лица, ни предстоящая «пятиминутка», где меня обязательно будут за что-нибудь сношать часа полтора.
Но жизнь – циничная тётка с чёрным-чёрным чувством юмора! М-да… У приёма стоит чёрная-чёрная машина Иван Иваныча. У машины стоит чёрный-чёрный Иван Иваныч. Чёрным-чёрным ртом он шепчет мне чёрные-чёрные слова: «Милочке плохо. Я её привёз». Я заглядываю в чрево чёрной-чёрной машины. В ней, скрючившись, сидит белая-белая Милочка.
– Что, – спрашиваю, – деточка, случилось?
И вдруг Милочка, совсем по-детски всхлипнув, впервые за всё время тихо заплакала. Заплакала как маленькая девочка и только и смогла прошептать:
– Больно. Очень больно…
Знаете, что она сделала? Рассмотрев своё хозяйство дома в зеркале ещё раз, она узрела какой-то дефект в свежезатягивающемся рубце – в том месте, где я наложила отсроченные швы. Там себе спокойно всё заживало вторичным натяжением, не создавая особых забот, кроме тех, что я порекомендовала приходящей (!) на дом (!!!) акушерке. Но Милочка не привыкла ждать и отступать. Она решила помазать всё это дело йодом. Ну хули не помазать?! А для «надёжности», как она изволила выразиться, Милочка «вылила себе туда» – то есть в рану – целый пузырёк пятипроцентного йода.
За месяц выходили, конечно. И её. И Иван Иваныча. Мы ж не изверги.
Носки, алчность и незапланированная беременность
Давным-давно, когда из всей ядерной физики была только лампочка Ильича, курили мы с анестезиологом на ступеньках приёмного покоя.
Чтобы вы знали – хирурги и анестезиологи вообще всё рабочее время посвящают курению. А в свободное от курения время немного пишут, немного оперируют, немного обходят туда-сюда палаты. В общем, бездельничают. И, как все бездельники, очень нервничают, когда их отрывают от основного занятия – курения. А мы как раз немного пооперировали – две плановые и одна ургентная. Немного пописали – аж дым из подшипников в запястье правой руки пошёл – и, наконец, приступили к главному занятию всей нашей жизни.
А курить с Серёжей было интересно. Анестезиолог от Бога, балагур, кобель и вообще редкой интуиции и таланта личность.
Курим мы, значит, себе манерно, мечтая телеса под душем омыть, ибо постойте жарким августовским днём трижды в операционной, обёрнутые в многослойный компресс из пижамы, полиэтиленового фартучка и хирургического халата, с бедуинским намордником на всю голову и в очках.
Курим и мечтаем. Вот, мол, душ, пожрать, вечерний обход и в койку в нарды играть, пока не началось…
Но тут карета «Скорой помощи» подъезжает. И мы понимаем – началось.
Ведут под белы рученьки – хотя по-хорошему на каталке бы надо в такой ситуации – очень дебелую женщину невнятного прикида. Не бомжиха вроде… Но какой-то на ней не то кафтан, не то ватник. Кеды какие-то войлочные. Ну да ладно. И не такое видали. Пока её акушерка с санитаркой раздевают – моют – на кушетку укладывают, я ребятам из «Скорой» бумажки подписываю. Мол, доставили в лучшем виде с предварительным диагнозом «влагалищное кровотечение невыясненной этиологии[22]». Диагнозам «Скорой» можно поэму посвятить. Ребята они все отличные. Пашут, как колхозные лошади времён продразвёрстки, и всё такое. Понять можно – тут не до диагнозов. Хоть «х.з.» не пишут, и на том спасибо. Я доктора «Скорой» за халат – цап!
– Мил-человек, – говорю, – если у неё «влагалищное кровотечение хэзэ-этиологии», пошто ты её мне в обсервацию приволок? Тащи в гинекологию.
– Да рожает она… – ответствует он мне меланхолично. – Дай закурить. – Протягиваю пачку в надежде на развёрнутые комментарии. Забирает всю и молча, прихватив фельдшера, исчезает в августовском липком мороке.
А я остаюсь в приёмном.
Серж никуда не уходит, потому что опытные анестезиологи жопой чуют ситуацию. Пока я со «Скорой» политесы разводила, он уже анестезистку с чемоданом вызвал.
Амбре тётка издает немыслимое. Акушерам-гинекологам это обычно до одного места. Они к кислятине разной степени гнильцы привыкшие. Но тут – что-то невообразимое. И не из района дислокации «цветка лотоса», а от всего тела. Даже наши с Сержем бесчувственные носики рефлекторно скривились. А санитарка уже допрашивает:
– Когда мылась последний раз, женщина?!