Атлант расправил плечи Рэнд Айн
Дагни и Риарден отвечали на вопросы журналистов. Теперь в их словах не было ни насмешки, ни горечи. Они говорили с радостью. Они говорили так, словно вопросы не несли в себе заведомого подвоха. Все именно этим и закончилось: когда вопросы журналистов вдруг потеряли провокационный характер, никто даже и не заметил.
– Каких происшествий вы ожидаете в этом рейсе? – спросил репортер у одного из тормозных мастеров. – Вы надеетесь добраться до места назначения?
– Даже не сомневаюсь, – ответил рабочий, – как и ты сам, братец.
– Мистер Логан, у вас есть дети? Вы не потребовали дополнительного страхования? Я имею в виду этот мост, как вы понимаете.
– Не ходите по нему, пока не проедет мой поезд, – с пренебрежением в голосе ответил Пат Логан.
– Мистер Риарден, откуда вам известно, какой вес способны выдержать ваши рельсы?
– Откуда создатель печатного станка знал, что его машина заработает? – ответил Риарден вопросом на вопрос.
– Скажите, пожалуйста, мисс Таггерт, что удержит поезд весом в семь тысяч тонн на мосту, который весит всего три тысячи тонн?
– Мои расчеты, – ответила Дагни.
Представители прессы, презиравшие свою профессию, не понимали, отчего сегодня она доставляет им такое удовольствие. Один из них, человек еще молодой, однако не первый год пользовавшийся печальной известностью, состарившей его раза в два, вдруг сказал:
– Я понял, кем мне хотелось бы стать: репортером отдела таких новостей!
Стрелки станционных часов указывали на 3:45. Члены поездной бригады направились к тормозному вагону в самом конце состава. Толпа постепенно стихала. Люди замирали в ожидании.
Получив сообщения от связистов всех участков дистанции, пролегавшей до нефтяных месторождений Уайэтта в трех сотнях миль от старта, дежурный по станции вышел на платформу и, посмотрев на Дагни, дал сигнал к отправлению. Стоя возле локомотива, Дагни подняла руку, повторяя его жест в знак того, что поняла распоряжение.
Цепочка товарных вагонов тянулась вдаль, напоминая прямоугольными сочленениями спинной хребет. И когда в конце поезда проводник поднял руку, она помахала, отвечая на его сигнал.
Риарден, Логан и Макким замерли, словно по стойке смирно, приглашая ее первой подняться в кабину. И когда она уже ступила на лесенку-подножку локомотива, один из репортеров вспомнил о позабытом было вопросе.
– Мисс Таггерт, – крикнул он ей в спину, – а кто такой Джон Голт?
Не выпуская из руки металлического поручня, замерев на мгновение над головами толпы, она ответила:
– Все мы!
Следом за ней в кабину поднялся Логан, за ним последовал Макким; поднимавшийся последним Риарден захлопнул за собой дверь окончательным и уверенным движением.
На семафоре перед составом на фоне неба горел зеленый свет.
Зеленые огни горели и между путями, невысоко над землей, уходя вдаль до поворота, возле которого тоже светил зеленым глазком семафор – на фоне яркой летней листвы, также словно дававшей составу зеленый свет.
Стоя перед локомотивом, двое мужчин держали в руках белую шелковую ленту – управляющий отделением Колорадо и главный инженер Нили, не оставивший стройку. Эдди Уиллерс должен был перерезать эту ленточку, открывая, таким образом, новую линию.
Фотографы предложили ему встать в позу – с ножницами в руке, спиной к тепловозу. И пояснили, что он должен повторить всю церемонию два раза – дабы выбрать потом самый удачный снимок; они даже приготовили катушку чистой пленки. Эдди уже готов был согласиться, когда вдруг остановился и сказал:
– Нет. Хроника не должна лгать.
Голосом, полным спокойной власти, голосом вице-президента, он приказал, ткнув пальцем в сторону фотокамер:
– Отойдите назад… подальше. Сделаете один снимок, когда я буду перерезать ленту, а потом быстро убирайтесь с путей.
Фоторепортеры повиновались, торопливо отступив от тепловоза. Оставалась всего одна минута. Повернувшись спиной к объективам, Эдди встал между рельсов перед тепловозом. Ножницы в его руке уже касались ленты. Сняв шляпу, он отбросил ее в сторону, не отрывая взгляда от локомотива. Легкий ветерок шевелил его светлые волосы. Тепловоз превратился в огромный серебряный щит с эмблемой Ната Таггерта.
Эдди Уиллерс поднял руку в то самое мгновение, когда на висящем над станцией циферблате стрелки часы показали ровно четыре часа дня.
– Трогай, Пат! – крикнул он.
В то же самый момент, когда локомотив тронулся с места, он перерезал белую ленту и отскочил в сторону.
Эдди смотрел на проплывавшее мимо окошко кабины и на Дагни: она весело помахала ему рукой. А потом тепловоз проехал, и он остался стоять лицом к полной людей платформе, появлявшейся и исчезавшей пред ним в разрывах между вагонами.
Иссиня-зеленые рельсы бежали навстречу им, как две струи, вытекавшие из единой точки где-то за горизонтом. Налетавшие спереди шпалы превращались под колесами в стелющийся гладкий поток. По бокам локомотива земля стала расплывчатой полосой. Деревья и телеграфные столбы вдруг выпрыгивали навстречу и столь же резко отлетали назад. Мимо ленивым потоком текла зеленая равнина. Длинная волна гор на краю небосвода, обретя способность двигаться, словно следовала за поездом.
Дагни не ощущала стука колес. Движение превратилось в гладкий полет, следующий изначально заданному импульсу, словно бы тепловоз висел над рельсами, опираясь на набегавший воздушный поток. Скорости она также не ощущала. Ей просто казалось странным, что спереди на них набегают все новые зеленые огни семафоров и тут же отлетают назад. Она прекрасно знала, что семафоры отстоят друг от друга на две мили.
Стрелка спидометра на пульте перед Патом Логаном стояла на отметке «100 миль/ч».
Устроившись в кресле кочегара, она время от времени поглядывала на Логана. Тот сидел, чуть склонившись вперед, в свободной позе, как бы случайным движением положив ладонь на рукоять рычага переключения скоростей, но глаза его неотступно следили за колеей перед локомотивом. В позе его угадывалась непринужденность мастера, уверенного в себе настолько, что это могло бы показаться небрежностью, недопустимой легкостью, однако легкость эта требовала чудовищной собранности, концентрации, близкой к беспощадности абсолюта. Рей Макким сидел на скамье позади них. Риарден стоял посреди кабины.
Он стоял, расставив ноги, засунув руки в карманы, глядя вперед. Ничто за пределами колеи не могло интересовать его в эти мгновения: он пристально глядел на рельсы.
«Собственность, – думала Дагни, то и дело оглядываясь на него, – почему здесь нет тех, кто не понимает ее природы и сомневается в ее реальности? Нет, она создается не бумагами, печатями, дарственными и доверенностями. Вот она – в глазах Риардена».
Наполнявшие кабину звуки казались частью пространства, которое они пересекали. К негромкому гудению двигателей примешивались разноголосые вскрики металла и его высокое пение, звон трепещущих оконных стекол.
Мимо стремительно промелькнули водонапорная башня, дерево, шаткая лачужка, башня элеватора…
Движение их можно было уподобить скольжению щетки «дворника» по ветровому стеклу: они поднимались, выписывая кривую, потом опускались снова. Телеграфные провода мчались наперегонки с поездом, в стабильном ритме взлетая к столбам и провисая между ними, подобно кардиограмме ровно бьющегося сердца, записанной на небе.
Дагни всматривалась вперед, в дымку, в которой вместе с рельсами плавилось расстояние, в дымку, которая в любой момент могла разорваться, явив какое-либо несчастье. Она не могла понять, почему в кабине ей гораздо спокойнее, чем в вагоне, – здесь, где любое неожиданное препятствие будет встречено лобовым стеклом и… ее собственной грудью. Она улыбалась, понимая ответ: видя все, зная и понимая обстановку, чувствуешь себя в безопасности, – в отличие от слепого ощущения движения в неизвестность, покорного неведомой силе, влекущей вперед. Таково величайшее счастье бытия: не доверяться, но знать.
Стеклянные панели окон кабины делали поля еще просторнее: земля казалась столь же открытой движению, как и зрению.
Ничто не далеко, и все достижимо. Едва заметив впереди мерцание озерца, в следующее мгновение она оказывалась рядом с ним, и вот оно уже отлетело назад.
Связь между зрением и осязанием странным образом стала плотнее, думала она, между желанием и исполнением его, между… – после паузы слова вспыхнули сами собой – душой и телом. Сперва видение, а потом его физическая форма. Сперва мысль, а потом целенаправленное движение по единственно возможной прямой к избранной цели. Может ли первое иметь какой-либо смысл без второго? Не порочно ли это – желать без движения или двигаться без цели? Чьей злой волей рождено то, что крадется по миру, пытаясь разрушить связь между первым и вторым и направить их друг против друга?
Дагни тряхнула головой. Ей не хотелось размышлять о том, почему оставшийся позади нее мир сделался таким, или удивляться этому. Ей было все равно. Она улетала от него со скоростью сто миль в час. Склонившись вбок, к приоткрытому окну, она словно нырнула в ветер, сдувавший волосы с ее лба. Дагни откинулась назад, не чувствуя ничего, кроме того удовольствия, что приносил ей этот ветер.
Но разум ее не ведал пауз. Осколки мыслей пролетали сквозь него, подобно мелькавшим за окнами телеграфным столбам возле дороги. «Физическое удовольствие? – размышляла она. – Стальной состав… мчится по рельсам из риарден-металла… движимый энергией горящей нефти и электрических генераторов… это физическое ощущение физического движения в физическом пространстве… но в нем ли причина и смысл того, что я теперь ощущаю?.. Неужели это и называют низменной, животной радостью – чувство безразличия при мысли о том, что рельсы под нами могут разлететься на куски… такого, разумеется, не случится, но мне было бы все равно, потому что я уже испытала эту радость? Неужели она и есть низменное, плотское, унизительное телесное наслаждение?
Закрыв глаза, Дагни улыбалась, а ветер теребил ее волосы.
Потом она открыла глаза: Риарден стоял перед ней и смотрел на нее тем же взглядом, который только что был обращен к рельсам. Всю ее силу воли словно смело одним тупым ударом, лишившим способности двигаться. Откинувшись на спинку кресла, она посмотрела ему в глаза, а ветер обрисовывал контуры ее тела тонкой тканью рубашки.
Риарден отвернулся, и она вновь обратила взгляд к открывавшейся перед ней земле.
Дагни не хотела думать, однако звук мысли не умолкал, как и рокот моторов, как и грохот в кабине локомотива. Она взглянула вверх. Мелкая стальная сетка на потолке, думала она, в углу ряд заклепок, соединяющих воедино стальные листы, – кто сделал все это? Мужские руки своей грубой силой? Кто дал возможность Пату Логану с помощью четырех циферблатов и трех рукоятей соединять в единое целое немыслимую мощь расположенных за кабиной шестнадцати двигателей, покоряя ее непринужденной руке человека?
Неужели все эти вещи вместе с родившим их разумом представляют собой занятие, которое люди считают дурным? Это ли есть то, что они называют низменным интересом к физическому миру? Это ли называется порабощением материальным миром? Где в этом капитуляция души перед плотью?
Дагни опять мотнула головой, словно желая стряхнуть подобные мысли за окно, чтобы они разбились о насыпь. Она посмотрела на освещенные летним солнцем поля. Ей не нужно было думать, ведь эти вопросы – всего лишь частицы той правды, которую она знала, знала всегда. Пусть себе отлетают назад, как телеграфные столбы. То, что знала она, скорее, было похоже на провода, неразрывной линией скользившие возле окна. Все это путешествие, все ее чувства, вся отданная человеку земля укладывались в слова: «Как все просто и справедливо!»
Она посмотрела на расстилавшийся перед нею пейзаж. Дагни уже давно замечала человеческие фигурки, с непонятной регулярностью возникавшие у колеи. Но они пролетали настолько быстро, что она не сразу сложила воедино все кадры этого кинофильма и поняла их смысл. Ей пришлось распорядиться об охране путей после завершения строительства, однако ту людскую цепочку, что выстроилась вдоль дороги, она просто не могла нанять. Через каждую милю возле столба вырастала новая фигура. Среди них попадались и явные школьники и согбенные старики. И все были вооружены чем попало, начиная с дорогих винтовок и кончая древними мушкетами. Их головы покрывали железнодорожные фуражки. Здесь были и сыновья работников фирмы «Таггерт», и старые железнодорожники, отдавшие ей всю свою жизнь. Охранять этот поезд они пришли по собственной воле. И, пропуская мимо себя локомотив, каждый становился по стойке смирно и отдавал своим оружием военный салют.
Осознав это, Дагни вдруг рассмеялась. Она смеялась, сотрясаясь, словно дитя; к смеху ее примешивались слезы облегчения. Пат Логан кивнул ей с легкой улыбкой; он давно уже заметил этот почетный караул. Дагни припала к открытому окну, широко и победно разведя руки в ответ на приветствия выстроившихся у дороги людей.
На гребне далекого холма она заметила группу людей, отчаянно махавших приближающемуся локомотиву. Серые дома деревеньки были разбросаны по расстилавшейся внизу долине; казалось, что некогда их высыпали здесь и забыли: крыши осели и покосились, время смыло краску со стен. Быть может, в них провело свою жизнь не одно поколение, и ничто не отмечало здесь течения дней, кроме движения солнца с востока на запад.
И теперь люди эти собрались на вершине холма, чтобы увидеть серебряную комету, рассекавшую их равнину, словно звук горна – ставшее тяжким безмолвие.
Дома стали попадаться все чаще и ближе к пути, она замечала людей – в окне, на крыльце, на далекой крыше. Она видела толпы, собиравшиеся на перекрестках. Дороги пролетали мимо спицами колеса, и она не могла различить отдельные фигуры: лишь руки их приветствовали поезд, раскачиваясь, как ветви, встревоженные его полетом. Люди собирались под запрещающими красными огнями семафоров, под знаками, говорившими: «Остановись. Приглядись. Прислушайся».
Станция, мимо которой они пролетели, пересекая городок со скоростью в сотню миль в час, от платформы до самой крыши своей была подобна ожившей и размахивающей руками скульптурной группе. Она заметила только руки, подброшенные в воздух шляпы и что-то ударившееся в борт локомотива – букет цветов.
Назад отлетали мили, уносились станционные города, где они не делали остановок, перроны, переполненные людьми, пришедшими только для того, чтобы увидеть, приветствовать и надеяться. Под почерневшими от сажи карнизами старых станций висели гирлянды цветов, траченные временем стены были украшены красно-бело-синими флагами. Все было как на картинках, которые она – завидуя – видела в учебниках по истории железных дорог, дошедших с той поры, когда люди собирались вместе для того лишь, чтобы увидеть первый в своей жизни поезд. Так было в тот век, когда по стране проходил Нат Таггерт, и остановки на пути его привлекали людей, стремившихся узреть новое достижение человеческого духа. Тот век, думала Дагни, ушел; успели смениться поколения, не знавшие событий, которым можно было порадоваться, видевшие только трещины, все глубже с каждым годом рассекавшие стены, возведенные Натом Таггертом. Но люди пришли снова, как приходили и в его время, повинуясь тому же велению сердца.
Она посмотрела на Риардена. Не обращая внимания на собиравшиеся за окном толпы, безразличный к их восторгу, он стоял, прислонившись к перегородке кабины и следил за качеством колеи и движением поезда с профессиональным интересом опытного эксперта. Вся его поза свидетельствовала о том, что мысли, подобные «им это нравится», он отбросил как неуместные, и что в сердце его звучит совершенно другая мысль: «ПОЛУЧИЛОСЬ!»
Высокая фигура его в серых брюках и рубашке казалась раздетой. Непринужденная и уверенная поза свидетельствовала о готовности метнуться вперед при малейшей необходимости; короткие рукава демонстрировали силу рук; в открытом вороте рубашки виднелась упругая кожа.
Дагни отвернулась, вдруг поняв, что слишком часто смотрит на него. Однако этот день не имел связи ни с прошлым, ни с будущим – мысли ее были далеки от любых последствий – она не видела продолжения и только с предельной ясностью ощущала, что заточена вместе с ним, что они замкнуты в одном и том же объеме воздуха, что присутствие его служит для нее признанием самой сущности этого дня, как его рельсы служат опорой для полета поезда.
Она опять посмотрела на него, теперь специально. Глаза Риардена были обращены к ней.
Он не стал отворачиваться, но встретил ее взгляд холодным, не скрывающим намерений взором.
Дагни дерзко улыбнулась, не особенно задумываясь об истинном значении своей улыбки, зная только то, что не может нанести более сильного удара по этому невозмутимому лицу. Ей вдруг захотелось увидеть, как дрогнут эти черты, услышать, как сорвется крик с этих губ… А потом неторопливо отвернулась, охваченная странным чувством, не зная, почему ей вдруг стало так трудно дышать.
Она удобнее устроилась в кресле, глядя только строго вперед, но понимая при этом, что он столь же полон ею, как и она им. И ощущение это в своей полноте приносило ей особое удовольствие. Скрещивая ноги, ставя руку локтем на подоконник, откидывая волосы со лба – делая любое движение, она думала только об одном: видит ли он?
Позади оставался город за городом. Дорога пошла наверх, в местность, более угрюмую, не желавшую пропускать сквозь себя человека. Рельсы то и дело скрывались за поворотами, гребни гор пододвинулись ближе, пейзаж словно бы начал сминаться в складки. Плоские каменные ступени Колорадо подступали вплотную к колее, a вдали небо волнами загромождали синие горы.
Где-то там, впереди, закурились дымы над заводскими трубами, потом показались линии электропередачи и высокое стальное сооружение, похожее на длинную иглу. Они приближались к Денверу.
Дагни взглянула на Пата Логана. Он чуть наклонился вперед, пальцы его чуть стиснулись, взгляд сделался более напряженным. Как и она сама, он прекрасно представлял все опасности, связанные с пересечением города на такой скорости.
Минута сменяла минуту, однако они казались единым целым. Сперва появились одинокие силуэты, выросшие в проносящиеся за окнами заводы, потом их сменили расплывчатые очертания улиц, затем перед ними распростерлась дельта рельсовых путей, подобная той, что втягивалась в воронку вокзала «Таггерт», и ничто не защищало их, кроме протянувшейся по земле цепочки крохотных зеленых огоньков. С высоты кабины они взирали на пролетавшие мимо товарные вагоны, превращавшиеся в сплошные ленты крыш; потом прямо перед ними распахнулась черная дыра депо; и почти сразу – взрыв звуков, стук колес под стеклянным сводом и приветственные крики толпы, словно колышащееся море в сумерках возле стальных колонн; затем – сияющая арка и цепочка зеленых огоньков в небе за нею, огоньков, похожих на ручки встроенных в пространство дверей, одна за другой распахивавшихся перед ними. И вновь побежали, улетая назад, полные автомобилей улицы, открытые окна, из которых выглядывали люди, и спорхнувшее с крыши далекого небоскреба облачко бумажных снежинок, просыпанных кем-то, увидевшим пронзавшую город серебряную пулю и остановившимся, чтобы проводить ее взглядом.
А потом они оказались за городом, на скалистом склоне, и с пугающей внезапностью перед ними выросли горы, словно бы город сплеча швырнул их на гранитную стену, на удачно подвернувшийся узкий карниз. Поезд жался к стене вертикального утеса, земля откатывалась куда-то вниз, гигантские завалы корявых глыб уходили вверх, оставляя их мчаться в синеватом сумраке, не видя ни земли внизу, ни неба над головой.
Изгибы дороги превращались в полукружья, заложенные между скал, будто стремившихся стереть поезд в пыль. Однако колея всякий раз вовремя проходила сквозь них, и горы расступались, двумя поднятыми крыльями разлетаясь от точки, к которой сходились рельсы: одним – зеленым, покрытым ковром из вертикальных иголок-сосен, и другим – красновато-бурым, состоящим из камня.
Глядя из открытого окна, Дагни видела серебристый бок тепловоза, повисший над пустым пространством. Где-то далеко внизу тонкая ниточка ручья перепрыгивала с уступа на уступ, и обступившие воду папоротники, если вглядеться получше, оказывались трепещущими кронами берез. Она видела, как сзади состав изгибается на фоне гранитной скалы, видела длинные сколы рваного камня, видела петли иссиня-зеленой колеи, раскручивавшейся позади поезда.
Впереди, погрузив кабину во мрак, заполнив собой все ветровое стекло, выросла каменная стена, казавшаяся такой близкой, что столкновения с ней просто нельзя было избежать. Но взвизгнули колеса на вираже, и свет вернулся… Дагни увидела перед собой узкий выступ вдоль обрыва и протянувшиеся по нему рельсы. Они заканчивались где-то в пространстве. Нос локомотива глядел прямо в небо. Ничто не могло остановить их, удержать на земле, кроме двух полосок сине-зеленого металла.
Принять на себя грохочущий натиск шестнадцати двигателей, подумала она, тяжесть семи тысяч тонн стали и груза, выдержать их, удержать и развернуть по кривой – это немыслимое деяние выполняли сейчас две полоски металла шириной в ее руку. Что сделало это возможным? Какая сила придала незримому расположению молекул ту прочность, от которой зависели теперь жизни их самих и людей, ожидавших прихода восьмидесяти вагонов? Она увидела лицо человека и руки его, освещенные пламенем лабораторной печи, светом белой полоски жидкого металла.
Ощутив натиск чувств, не в силах его сдержать, Дагни повернулась к двери машинного отделения, настежь распахнула ее и, пронзенная струей ставшего весомым звука, бросилась в недра грохочущего сердца локомотива.
На какое-то мгновение ей показалось, что она превратилась в единственное чувство – в обретший плоть слух, и слух этот сделался долгим, колеблющимся, падавшим и возраставшим воплем. Глядя на огромные генераторы в раскачивающейся, замкнутой металлической коробке, она подумала, что хотела видеть их, потому что переполнявшее ее чувство победы связано с этими машинами, с ее любовью к ним, со смыслом всей ее жизни – избранной ею работой. На пике этой бури эмоций Дагни буквально кожей почувствовала: она вот-вот поймет нечто доселе неизвестное ей, однако такое, что следовало знать. Она заливисто рассмеялась, но не услышала своего смеха; окружавший ее непрерывный рев не позволял слышать ничего иного.
– Линия Джона Голта! – крикнула Дагни только для того, чтобы не услышать ни единого слова, слетевшего с ее уст.
Она неторопливо шла вдоль моторного отсека – по узкому проходу между двигателями и стенкой, – чувствуя себя наглым, незваным гостем, вторгнувшимся во внутренний мир существа, под его серебряную шкуру, наблюдающим за жизнью, бившейся в серых металлических цилиндрах, изогнутых трубках, в кружении лопастей вентиляторов, укрытых металлической сеткой. Колоссальная сила, переполнявшая эти машины, по невидимым каналам перетекала к тонким стрелкам под стеклами циферблатов, к красным и зеленым огонькам, подмигивавшим на панелях, к высоким узким шкафам с надписью «Высокое напряжение».
«Почему, глядя на машины, я всегда ощущаю уверенность и радость?» – подумала Дагни. Огромные очертания их никак не вмещали в себя два нечеловеческих по своей природе понятия: беспричинно и бесцельно. Каждая деталь двигателей являла собой обретший материальный облик ответ на вопросы «Почему?» и «Зачем?» – как ступеньки ее жизни, курса, избранного той разновидностью разума, которую она почитала. Двигатели тепловоза были для нее моральным кодексом, воплощенным в стали.
Они живые, думала она, живые, потому что представляют собой физическую оболочку действия живой силы – разума, сумевшего постичь всю их сложность, придать ей цель, форму. На мгновение ей показалось, что двигатели стали прозрачными и что она видит их нервную систему. Сеть эта образовывалась связями, более сложными и значительными, чем просто провода и электрические контуры: рациональными связями, созданными человеческим разумом.
Они живые, думала она, и душа их управляет ими со стороны. И душа эта находится в каждом человеке, наделенном способностью быть на равных с машиной. Если душа эта исчезнет, остановятся и моторы, потому что именно она поддерживает их движение. Не нефть, текущая в трубопроводах под ее ногами, ведь нефть вновь станет тогда простым минералом; не стальные цилиндры, которым суждено тогда превратиться в пятна ржавчины на стенах пещер новых дикарей… Нет, именно душа – сила живого ума, сила мысли, выбора и цели.
Дагни повернула обратно к кабине; ей хотелось смеяться, преклонить колени, воздеть к небу руки, дабы выпустить на свободу то, что переполняло ее, но она понимала при этом, что чувству ее нет и не может быть выражения.
Она замерла на месте. На ступеньках перед дверью кабины стоял Риарден. Он смотрел на нее так, словно знал, зачем она здесь, знал, что с ней происходит. Оба они недвижно застыли, воплотились во взгляд, соединивший их в узком коридоре. Наполнявшее ее биение – биение моторов – исходило и от него; грохочущий ритм лишил ее воли. Не произнеся ни слова, оба они вернулись в кабину, зная, что память о пережитом мгновении останется с ними.
Утесы впереди превратились в ясное жидкое золото. В долинах внизу уже густели тени. Солнце опускалось за высящиеся на западе вершины. Они мчались туда, поднимаясь к солнцу.
Небо уже темнело, обретая цвет зелено-голубых рельсов, когда в далекой долине они заметили дымовые трубы. Это был один из новых городов Колорадо – тех, что сами собой вырастали вокруг нефтяного месторождения Уайэтта. Дагни заметила угловатые контуры современных домов, плоские крыши, огромные окна. Расстояние не позволяло различить фигуры людей. И в тот момент, когда она подумала, что из такого далека они, конечно же, не смотрят за поездом, откуда-то из-за домов в небо вспорхнула ракета, поднявшаяся над городом и рассыпавшаяся золотыми звездочками по темнеющему небу. Люди, которых она не видела, ждали появления состава на склоне горы и приветствовали его салютом, осветившим сумерки огненным дождем, знаком праздника или призыва на помощь.
За следующим поворотом, во внезапно открывшейся дали, Дагни увидела невысоко в небе два светившихся электрических огня – белый и красный. Это были не самолеты – она заметила поддерживавшие их металлические рамы и сразу поняла, что перед ней буровые установки «Уайэтт Ойл». Колея пошла вниз, земля как будто распахнулась навстречу поезду, словно бы расступились сами горы, а внизу, у подножья горы Уайэтта, через темную расщелину каньона был переброшен мост из риарден-металла.
Они летели вниз, Дагни забыла точный градус уклона, забыла радиусы виражей постепенного спуска, ей просто казалось, что поезд несется вниз, ныряет вниз головой… мост вырастал им навстречу – невысокий, образованный кружевным металлическим переплетением: несколько иссиня-зеленых балок, ярких под косым лучом солнечного света, пробившимся сквозь какую-то брешь в горной цепи. Возле моста стояли люди, толпа казалась темным пятном, немедленно сместившимся на самый край ее сознания. Дагни услышала торопливый стук ускоряющих вращение колес и какую-то музыкальную тему, угадывавшуюся в их нарастающем ритме. Она будоражила ее, становилась все громче – и вдруг зазвучала в кабине, хотя Дагни понимала, что раздается она только в ее голове. Это был Пятый концерт Халлея, и она подумала: неужели он написал свой концерт ради такого случая? Неужели и ему были знакомы подобные чувства? А поезд летел все быстрее. Дагни казалось, что они расстались с землей, горы подбросили их на трамплине, и теперь состав пронзает пространство… Такое испытание не будет честным, подумала Дагни, мы не коснемся моста… Над ней застыло лицо Риардена; запрокинув голову назад, она могла видеть его глаза… застонал металл, забарабанили колеса под полом тепловоза, замелькали за окнами диагональные стойки моста – со звуком металлического стержня, звякающего, один за другим, по столбам забора – замелькали и исчезли, скорость направленного вниз движения уже возносила состав вверх. Кабина вдруг оказалась окруженной буровыми вышками «Уайэтт Ойл»…
Пат Логан повернулся к ним и посмотрел на Риардена с легкой улыбкой. И Риарден сказал:
– Ну вот, приехали.
Знак на крыше оповещал: Железнодорожный узел Уайэтт. Дагни впилась в него глазами, чувствуя, что-то не так, и не сразу поняла, в чем дело: станционный знак не двигался. Самым неожиданным впечатлением от всего путешествия оказался именно этот миг – остановка.
Откуда-то донеслись голоса, Дагни посмотрела вниз и увидела людей на платформе. А потом дверь кабины настежь распахнулась. Она поняла, что должна спуститься первой, и подошла к порогу.
Она вдруг ощутила, насколько хрупко ее тело, насколько легка ее застывшая на мгновение в воздухе фигура. Взявшись за металлические поручни, Дагни начала спускаться по лестнице. Еще на половине пути она почувствовала на своей талии мужские ладони, оторвавшие ее от ступеней, подбросившие в воздух и поставившие на землю. Дагни не могла поверить, что смеющееся мальчишеское лицо перед ней принадлежит Эллису Уайэтту. В памятных ей напряженных, полных презрения чертах, теперь читались чистота, энергия, радостное благоволение ребенка к миру, для которого он и был предназначен.
Чувствуя себя неуверенно на твердой земле, она припала к его плечу; он обнимал ее, она смеялась, она слушала его слова, она отвечала:
– Разве можно было сомневаться в том, что мы это сделаем?
Тут Дагни заметила лица окружавших ее людей. Это были пайщики «Линии Джона Голта», люди, представлявшие «Нильсен Моторс», «Хэммонд Кар Компани», «Литейный завод Стоктон» и всех прочих. Она обменивалась с ними рукопожатиями, речей не было; чуть сутулясь, она опиралась на Эллиса Уайэтта, откидывая волосы со лба. Дагни молча пожимала руки поездной бригаде, на всех лицах сверкали улыбки. Вокруг мерцали вспышки, с нефтяных вышек на склонах гор махали люди. Над головой Дагни, над всеми собравшимися, последние лучи солнца освещали серебряный щит с буквами «TT».
Эллис Уайэтт взял инициативу на себя. Он куда-то повел ее, расчищая согнутой в локте рукой дорогу в толпе, когда к ним пробился один из фоторепортеров.
– Мисс Таггерт, – обратился он к Дагни, – не хотите ли что-нибудь сказать людям?
Эллис Уайэтт указал на длинную цепочку товарных вагонов:
– Она уже все сказала.
А потом она оказалась на заднем сиденье открытого автомобиля, поднимавшегося по извилистой горной дороге. Риарден сидел рядом с ней, за рулем был Эллис Уайэтт.
Они остановились возле дома, на самом краю обрыва. Рядом не было никакого жилья, зато отсюда было видно все нефтяное месторождение.
– Конечно, вы оба остановитесь сегодня у меня, – предложил Эллис Уайэтт, едва они вошли в дом. – Или у вас другие планы?
Дагни рассмеялась.
– Не знаю, я вообще не думала об этом.
– Ближайший городок находится в часе езды на автомобиле. Туда и отправилась вся поездная бригада: ваши парни из отделения дают банкет в их честь. Веселится весь город. Но я сказал Теду Нильсену и всем остальным, что мы не собираемся устраивать приемы и произносить речей. Если только вы сами этого не захотите.
– Боже упаси, нет! – воскликнула Дагни. – Спасибо вам, Эллис.
Уже совсем стемнело, когда они уселись за обеденный стол в комнате с широкими окнами, обставленной лаконично, но дорого. Обед им подавал единственный, кроме хозяина, обитатель этого дома, пожилой молчаливый индеец – невозмутимый и любезный. Комнату освещали редкие огоньки, изнутри и извне: свечи на столе, прожекторы на вышках и кранах, звезды.
– Итак, теперь вы считаете себя при деле? – говорил Эллис Уайэтт. – Нет, дайте мне только год, и я завалю вас работой. Два состава цистерн в день, как вам это нравится, Дагни? А потом их будет четыре или шесть… сколько захотите.
Он указал рукой в сторону огоньков на горах:
– Вы скажете, это? Нет, это ничто в сравнении с тем, к чему я приступаю.
Он указал рукой на запад.
– Перевал Буэна Эсперанса. В пяти милях отсюда. Все удивляются тому, что я вожусь там. Нефтяные сланцы. Сколько лет назад все расстались с желанием добывать нефть из сланцев, потому что это слишком дорого? Но подождите, увидите результаты разработанного мной процесса. Он даст нам самую дешевую нефть, неограниченные запасы ее, рядом с которыми самое крупное месторождение покажется жалкой лужицей. Я уже заказывал трубопровод? Хэнк, нам с вами придется построить отсюда трубопроводы во все стороны… Ох, простите. Я забыл представиться вам там, на станции. Я даже не назвал своего имени.
Риарден ухмыльнулся.
– Я его уже вычислил.
– Простите, я сам не люблю легкомыслия, но я был слишком взволнован.
– И что же вас так взволновало? – Дагни насмешливо прищурилась.
Уайэтт коротко посмотрел ей в глаза; торжественный тон его ответа странным образом сочетался с полным смеха голосом:
– Самая восхитительная пощечина, которую я получил в своей жизни, и притом заслуженно.
– Вы имеете в виду нашу первую встречу?
– Я имею в виду нашу первую встречу.
– Не надо. Вы были правы.
– Действительно. Но во всем, кроме вас. Дагни, найти в вашем лице такое исключение из общего правила после стольких лет… А, да к черту их всех! Может быть, вы хотите, чтобы я включил радио, и вы послушали, что говорят о вас двоих сегодня вечером?
– Нет.
– Хорошо. Мне их слушать не хочется. Пусть сами себя слушают. Теперь все они скопом лезут к нам в двери. И командуем мы.
Он посмотрел на Риардена:
– Чему вы улыбаетесь?
– Мне всегда хотелось увидеть вас таким, какой вы есть.
– У меня никогда не было возможности быть таким – до сегодняшнего вечера.
– И вы живете здесь в одиночестве, в стольких милях от всего на свете?
Уайэтт показал на окно:
– Я живу всего в паре шагов от всего на свете.
– А как же общение с людьми?
– У меня есть гостевые комнаты для тех, кто приезжает ко мне по делам. А что касается всех прочих, я предпочел бы, чтобы нас с ними всегда разделяло столько миль, сколько это вообще возможно, – наклонившись вперед, он заново наполнил бокалы. – Хэнк, почему вы не хотите перебраться в Колорадо? Пошлите к черту Нью-Йорк со всем Западным побережьем! Здесь находится столица Ренессанса. Второго Ренессанса – возрождения не живописи и кафедральных соборов, а нефтяных вышек, электростанций и двигателей, изготовленных из риарден-металла. У нас был каменный век, был век железный, а новое время назовут веком риарден-металла, потому что нет предела тому, что стало возможным благодаря вашему изобретению.
– Я намереваюсь приобрести несколько квадратных миль в Пенсильвании, – заметил Риарден. – Рядом с моим предприятием. Было бы дешевле поставить филиал здесь, как я и хотел раньше, однако вам известно, почему этот путь теперь закрыт для меня, и пусть они идут к черту! Верх все равно будет за мной. Я намереваюсь расширить завод, и, если Дагни предоставит мне три состава в день до Колорадо, мы еще посмотрим, где расположится столица Второго Ренессанса!
– Дайте мне год эксплуатации поездов «Линии Джона Голта», дайте мне время собрать воедино всю таггертовскую дорогу, и я предоставлю вам три поезда в день – на линии из риарден-металла, протянувшейся от океана до океана!
– Кто там говорил, что ему нужна точка опоры? – проговорил Эллис Уайэтт. – Дайте мне право беспрепятственного движения, и я покажу им, как перевернуть Землю!
Дагни попыталась понять, почему смех Уайэтта так нравится ей. В голосах обоих мужчин и даже в ее собственном звучала интонация, которой она никогда еще не слышала. Когда все трое встали из-за стола, Дагни с удивлением заметила, что в комнате горят только свечи: ей-то казалось, что они окружены ослепительным сиянием.
Взяв в руку бокал, Эллис Уайэтт посмотрел на своих гостей и сказал:
– За мир, за землю, ибо сейчас она кажется такой, какой должна быть!
И он единым движением опорожнил бокал.
Дагни услышала звон разбившегося о стену стекла. Это не был обычный жест – разбить бокал в честь праздника, – а резкое движение, полное гневного бунта и злости, больше похожей на безмолвный стон боли.
– Эллис, – прошептала она, – в чем дело?
Он повернулся к ней. С той же буйной внезапностью глаза его просветлели, лицо успокоилось, пугающая гримаса сменилась мягкой улыбкой.
– Простите, – сказал он, – не обращайте внимания. Постараемся думать, что это всерьез и надолго.
Землю внизу уже заливал лунный свет, когда Уайэтт повел их по внешней лестнице на второй этаж дома, к открытой галерее, на которую выходили комнаты гостей. Он пожелал им доброй ночи, шаги его прошелестели по ступеням. Лунный свет словно лишал силы звук, как заставлял он блекнуть краски. Шаги Уайэтта удалялись, и когда они, наконец, стихли, воцарившееся молчание было подобно долгому одиночеству, когда на всей земле не осталось ни одной живой души.
Дагни не пошла к своей комнате. Риарден не шевелился. Галерею ограждали только невысокие перила, за которыми начиналось пространство ночи. Угловатые уровни спускались вниз, тени повторяли очертания стальных сплетений буровых вышек, черными линями пролегая по светлому камню. Несколько огоньков, белых и красных, трепетало в чистом воздухе, подобно каплям дождя, застывшим на краях стальных балок. Вдалеке три небольших зеленых капельки выстроились в линию вдоль железной дороги Таггертов.
За огоньками, в конце пространства, у подножия белой дуги висел сетчатый прямоугольник моста.
Дагни ощущала ритм, не соответствующий ни звуку, ни движению; что-то пульсировало рядом, словно бы колеса тепловоза еще стучали по рельсам «Линии Джона Голта».
Неторопливо, хотя невысказанный призыв и требовал от нее большего, она повернулась к Риардену.
Выражение его лица впервые до конца объяснило ей, что она прекрасно знала заранее, каким именно будет конец путешествия. Он смотрел на нее вопреки всем представлениям о том, как это должен делать мужчина, в нем не было никакой расслабленности, вялости и бессмысленной алчности. Рот его был напряжен, чуть поджатые губы подчеркивали контуры рта. Только глаза затягивала дымка, под ними набухли мешки, а взгляд являл некую смесь ненависти и боли.
Потрясение превратилось в онемение, распространявшееся по всему телу – Дагни почувствовала, как стиснуло горло, – она не замечала ничего, кроме этой немой конвульсии, мешавшей ей дышать. Однако то, что ощущала она сейчас, значило только одно: «Да, Хэнк, да… потому что это тоже часть нашей битвы, хотя я и не могу сказать, почему так получается… ведь в этом наше бытие, противящееся их прозябанию… наши великие способности, за которые они мучат нас, наша способность быть счастливыми… А теперь, пусть это будет, без слов и вопросов, потому что мы оба хотим этого…»
Все свершилось подобно взрыву ненависти, подобно удару кнута, ожегшему ее тело: она ощутила на себе его руки, припала к нему животом, грудь ее прижалась к его груди, его губы впились в ее.
Рука Дагни скользнула с плеча Риардена ему на спину, потом к ногам, повествуя о невысказанном желании каждой встречи с ним. Оторвавшись от его губ, Дагни беззвучно и победоносно смеялась, как бы заявляя: «Хэнк Риарден – строгий и неприступный Хэнк Риарден из подобного монашеской обители кабинета, человек деловых переговоров, жестких сделок – помнишь ли ты о них сейчас? А я помню и радуюсь тому, что довела тебя до этого…»
Он не улыбался, лицо его было лицом врага; подняв ее голову за подбородок, Риарден снова припал к ее губам, словно стремясь нанести рану.
Дагни почувствовала, как он дрожит, и подумала, что именно такой крик хотела бы сорвать с его губ – капитуляцию сквозь муки сопротивления. И все же она понимала, что победа принадлежит ему, что смехом своим она выражает только восхищение им, что имя ее сопротивлению – покорность, что всеми своими силами она лишь старается сделать его победу более впечатляющей. Он прижимал ее к себе, давая понять, что сейчас она не более чем инструмент для удовлетворения его желания, что его победа означает ее желание покориться. Чем бы ни являлась я, думала она, сколь ни гордилась бы своей отвагой, работой, интеллектом и способностями – все это я приношу тебе ради удовольствия твоего тела, я хочу послужить тебе этим, а ты хочешь удостоить меня высочайшей награды, которую можешь дать мне.
На галерее в двух комнатах был включен свет. Взяв Дагни за запястье, Риарден подтолкнул ее к своей комнате, жестом давая понять, что не нуждается ни в ее согласии, ни в ее протесте. He отводя глаз от ее лица, он запер дверь. Стоя, выдержав его взгляд, она протянула руку к лампе на столике и выключила свет. Подойдя к ней, Риарден вновь включил лампу небрежным, скупым движением руки.
Она впервые заметила на лице его улыбку – неторопливую, насмешливую, чувственную, словно подчеркивающую цель такого поступка.
Уложив Дагни на постель, он принялся срывать с нее одежду. Припав лицом к его телу, она прикоснулась губами к его шее, к плечу. Она понимала, что любое проявление ее желания будeт воспринято им как удар, что в душе его собирается немыслимый сейчас гнев – никакая ласка не удовлетворит его стремления насытиться проявлениями ее желания.
Поглядев на ее обнаженное тело, Риарден склонился над ней, и Дагни услышала его голос, в котором звучал триумф, но не вопрос:
– Ты хочешь этого?
Ответ ее скорее напоминал вздох, чем слово – это было произнесенное с закрытыми глазами «Да».
Она понимала, что мнет ткань его рубашки, знала, что губы, прикасающиеся к ее губам, принадлежат ему, но во всем остальном не было раздела между ее и его существом, как не было в этот миг разделения между душой и плотью. Все прожитые годы они шаг за шагом следовали по избранному пути. Их любовь к жизни выросла из осознания того, что ничего в ней не дается даром, что человек сам должен понять, в чем заключается его желание, и обязан сам добиваться его исполнения. Это были годы, отданные металлу, рельсам, двигателям, годы, когда они повиновались единственной мысли: ради собственного удовольствия следует переделать землю, ведь только человеческий дух придает смысл неодушевленной материи, заставляя ее служить намеченной цели. Путь этот привел их к мгновению, когда, отзываясь на высочайшее, возвышеннейшее мгновениe жизни, покоряясь восхищению, которого нельзя было выразить никаким другим образом, дух человека заставляет тело стать наслаждением, преобразуя его в доказательство, в поощрение, в награду, в столь могучую радость, что делает излишними все прочие радости бытия. И он услышал, как дыхание ее превратилось в стон, а она ощутила содрогание его тела.
ГЛАВА IX. САКРАЛЬНОЕ И ПРОФАННОЕ
Она посмотрела на подобные браслетам сияющие кольца, от плеч до запястья проступившие на ее руке. Свет пробивался сквозь жалюзи на окне в незнакомой ей комнате. Над локтем красовался синяк, покрытый темными бусинками засохшей крови. Рука лежала на прикрывавшем тело одеяле. Она чувствовала свои ноги и бедра, но все остальное тело охватила необъяснимая легкость, оно словно бы покоилось в воздухе, на некоем сотканном из солнечных лучей ложе.
Повернувшись к Риардену, она подумала: от его былой сдержанности, от хрупкой, как стекло, официальности, от гордой готовности отказаться от любого чувства не осталось и следа. Этот новый Хэнк Риарден лежал возле нее в постели после бури, для которой у них обоих не было названия, не было слов, не было выражения, но она жила в их глазах, обращенных друг к другу, и они хотели дать ей имя, значение, поделиться ею друг с другом.
Риарден видел перед собой будто озаренное внутренним светом лицо юной девушки, на губах которой цвела улыбка; локон волос по щеке ниспадал на обнаженное плечо, глаза смотрели с таким выражением, словно она была готова принять любые его слова, примириться со всем, что ему заблагорассудится сделать.
Протянув руку, он отвел прядь с ее щеки, осторожно, как самый хрупкий предмет. Задержав волосы в пальцах, Риарден посмотрел в глаза Дагни, а потом вдруг поднес прядь к губам. В том, как он целовал ее волосы, сияла нежность, но в движении пальцев дрожало отчаяние.
Он откинулся назад на подушку и замер, закрыв глаза. Лицо его казалось юным и мирным. Увидев его на мгновение спокойным, Дагни вдруг постигла всю степень несчастий, обрушившихся на Риардена; теперь все прошло, решила она, закончилось.
Он поднялся, более не глядя на нее. Лицо его снова стало пустым и замкнутым.
Подобрав с пола одежду, он начал одеваться, стоя посреди комнаты, повернувшись к ней спиной. Он вел себя не так, словно ее не было рядом, но как если бы ему было безразлично, что она тоже здесь. Точными, привычными к экономии времени движениями он застегивал рубашку, затягивал ремень на брюках.
Откинувшись на подушку, она наблюдала за ним, любуясь ловкостью его рук. Дагни нравились серые брюки и рубашка – он казался ей опытным механиком «Линии Джона Голта», оказавшимся, как узник, в плену, за решеткой из солнечного света и теней. Только решетка обернулась трещинами в стене, проломленной веткой «Линии Джона Голта», заранее оповещавшими их о том, что ждет там, за стеной, за окнами этого дома. Она уже предвкушала поездку обратно, по новым рельсам, с первым же поездом от «Узла Уайэтта» до самого своего кабинета в офисе «Таггерт», ко всему, чего теперь была способна добиться… Впрочем, с этим можно и подождать; ей пока не хотелось ни о чем думать. Дагни вспоминала первое прикосновение его губ – она могла позволить себе насладиться воспоминанием, продлить мгновение, ведь все прочее теперь ничего не значило. Она вызывающе улыбнулась полоскам неба, проглядывавшим сквозь жалюзи.
– Я хочу, чтобы ты знала, – Риарден остановился у постели, глядя на нее сверху вниз. Он произнес это ровным, четким, бесстрастным голосом. Она покорно посмотрела на него. Риарден продолжил:
– Я презираю тебя. Но это презрение – пустяк по сравнению с тем, что я чувствую по отношению к себе. Я не люблю тебя. И никогда не любил. Но я хотел тебя с первого мгновения, с первой встречи. Я хотел тебя, как шлюху, с той же самой целью и по той же причине. Два года потратил я, проклиная себя, считая, что ты выше греха. Но это не так. Ты – столь же низменное животное, как и я сам. Я должен был бы возненавидеть тебя за такое открытие. Но не могу. Вчера я убил бы всякого, кто сказал бы мне, что ты способна делать то, что я заставлял тебя делать. Сегодня я отдал бы жизнь за то, чтобы ничего не изменилось, чтобы ты осталась такой же сукой, как ты есть. Все величие, которое я видел в тебе… я не променяю его на непристойность твоего дара получать животное наслаждение. Только что мы с тобой были великими, гордились своей силой, не так ли? И вот что стало с нами, вот что осталось от нас… и я не хочу обманываться в этом.
Он говорил неторопливо, словно бы хлестал себя словами. В голосе не было эмоций, в нем слышалось лишь усилие обреченности; интонация его выражала не стремление выговориться, а была полна мучительного – до пытки – чувства долга.
– Я ставил себе в заслугу то, что никогда и ни в ком не нуждался. Теперь я нуждаюсь в тебе. Я гордился тем, что всегда поступал согласно своим убеждениям. И сдался перед желанием, которое презирал. Это желание низвело мой ум, мою волю, мое существо, мою жизненную силу к презренной зависимости от тебя – не от Дагни Таггерт, которой я восхищался, но от твоей плоти, твоих ладоней, твоего рта и нескольких секунд сокращения мышц твоего тела. Я никогда не нарушал данного слова. Я никогда не нарушал принесенной мною клятвы. Я никогда не совершал поступков, которые следует скрывать. Теперь мне придется лгать, действовать украдкой, прятаться. Желая чего-то, я провозглашал свое желание во всеуслышанье и добивался своей цели на глазах у всех. И теперь мое единственное желание выражается словами, которые мне даже противно произносить. Но это мое единственное желание. Я хочу обладать тобой, и ради этого откажусь от всего, что мне принадлежит: от завода, от своего металла, от достижений всей своей жизни. Я хочу обладать тобой ценой, которая мне дороже собственной жизни: ценой уважения к себе – и хочу, чтобы ты знала это. Я не хочу никаких претензий, никаких сомнений, никаких иллюзий относительно природы нашего поступка. Я не хочу обманывать себя любовью, оценками, верностью или уважением. Я хочу, чтобы на нас не осталось и клочка чести, за которым можно было бы спрятаться. Я никогда не просил о милости к себе. Я сделал то, что я сделал, это мой выбор. Я принимаю на себя все последствия и всю ответственность. Это разврат – я принимаю его таковым, и нет такой высшей добродетели, от которой я не отказался бы ради него. А теперь, если хочешь дать мне пощечину, действуй. Мне бы этого даже хотелось.
Дагни слушала его, сев в постели, прижав к горлу край одеяла. Сперва и Риарден видел это, глаза ее потемнели от неверия и гнева. А потом ему внезапно показалось, что она стала слушать его более внимательно и видеть нечто большее, чем просто выражение его лица, хотя глаза ее неотступно следили за ним. Казалось, что она внимает некоему откровению, прежде от нее скрытому. И Риарден вдруг почувствовал, что его словно осеняет становящийся все ярче и ярче луч света; отражение его он уже видел на ее лице, с которого стиралось неверие, сменяясь удивлением, а потом странной ясностью, какой-то тихой и искрящейся.
Когда он умолк, Дагни залилась смехом.
Риарден был поражен, не услышав в нем гнева. Дагни смеялась весело, заливисто, радостно, свободно и вольно, как смеются, не ища решение проблемы, а поняв, что ее вовсе не существует.
Дагни решительно, даже немного картинно сбросила с себя одеяло.
Она встала, увидела на полу свою одежду и отшвырнула ее ногой.
Встав обнаженной перед Риарденом, она сказала:
– Я хочу тебя, Хэнк. И во мне куда больше животного, чем ты думаешь. Я хотела тебя с самого первого мгновения нашего знакомства и стыжусь только того, что не поняла этого сразу. Не знаю почему, но уже два года моей жизни самые радостные мгновения я испытывала в твоем кабинете, когда могла видеть тебя. Я не берусь судить о природе того, что ощущала в твоем присутствии и почему. Теперь я просто понимаю это. И не хочу ничего другого, Хэнк. Я хочу, чтобы ты делил со мной постель, все остальное – твое и только твое. Тебе ничего не придется изображать – не надо думать обо мне, не надо заботиться, я не собираюсь посягать на твой разум, на твою волю, на твою сущность или на твою душу, пока ты ко мне будешь приходить за удовлетворением самого низменного из твоих желаний. Я всего лишь животное, которое не ищет ничего другого, кроме столь презираемого тобой удовольствия, но я хочу получать его от тебя. Ты готов отдать за него любую высшую добродетель, а я… у меня их нет, и потому мне нечего отдавать. Я не ищу их, зачем они мне? Я настолько низменна по природе своей, что готова отдать наивысшую добродетель этого мира, лишь бы увидеть тебя в кабине локомотива. Но, увидев тебя, я не останусь безразличной. Не надо бояться того, что ты вдруг стал от меня зависеть. Это я теперь буду зависеть от тебя и твоих прихотей. Ты сможешь иметь меня, когда пожелаешь, в любом месте, по любому твоему капризу. Ты назвал этот мой дар непристойным? Но именно он позволяет тебе привязать меня к себе надежнее, чем любую твою недвижимость. Ты можешь располагать мной в любом качестве, и я не боюсь признать это, мне нечего защищать от тебя и нечего оберегать. Ты считаешь, что наши отношения могут представить угрозу твоим достижениям, но здесь ты ошибаешься. Я буду сидеть за своим столом и работать, a когда жизнь вдруг станет невыносимой, буду мечтать о той награде, которую получу, оказавшись в твоей постели. Ты назвал это распутством? Я много порочнее тебя: ты видишь в этом свою вину, a я горжусь нашей связью. Я ставлю ее выше всего, что сделала, выше построенной мной дороги. Если меня попросят назвать высшее достижение в моей жизни, я отвечу: «Я спала с Хэнком Риарденом». Потому что заслужила это.
Когда он бросил ее на постель, тела их встретились, как два столкнувшихся звука: полный мучения стон Риардена и смех Дагни.
Невидимый дождь поливал темную улицу, струи его искрящейся бахромой стекали с колпака фонаря на углу улицы. Покопавшись в карманах, Джеймс Таггерт обнаружил, что потерял носовой платок.
Он негромко, но весьма раздраженно выругался, словно дождь, потеря платка и промокшая голова были результатом чьих-то происков.
Мостовую покрывал слой грязи; липкая гадость чавкала под каблуками, а холод усиленно старался забраться ему за воротник. Джеймсу Таггерту не хотелось куда-то идти, но не хотелось и останавливаться. Впрочем, идти ему было некуда.
Покинув кабинет после собрания правления, он вдруг понял, что больше у него нет никаких дел, впереди долгий, тягостный вечер, и никто не поможет ему скоротать его. Передовицы газет провозглашали триумф «Линии Джона Голта», об этом весь вчерашний вечер вопило радио. Заголовки растянули название «Таггерт Трансконтинентал» на целый разворот, и он с улыбкой принимал поздравления. Он улыбался, сидя во главе длинного стола на заседании правления, пока директора рассказывали о головокружительном взлете акций компании «Таггерт» на бирже и осторожно упрашивали показать письменное соглашение между ним и его сестрой – просто так, на всякий случай, – a потом говорили, что документ вполне законен и является весьма убедительным доказательством того, что теперь Дагни придется немедленно покинуть «Таггерт Трансконтинентал»; затем они обсуждали перспективы, сулящие блестящее будущее, и признавали, что компания в неоплатном долгу перед Джеймсом Таггертом.
Все совещание Джеймс просидел, мечтая лишь о том, чтобы оно поскорее закончилось, и он мог бы пойти домой. Только оказавшись на улице, он понял, что именно домой-то его и не тянет. Одиночество пугало его, однако идти было просто некуда.
Джим не хотел никого видеть. Он внимательно следил за глазами членов правления, повествовавших о его величии: лукавыми, маслеными глазами, в которых легко читалось презрение к нему и, что самое страшное, – к самим себе.
Он брел, повесив голову, и иглы дождя то и дело кололи ему шею. Всякий раз, проходя мимо газетного киоска, он отворачивался. Газеты настойчиво трубили о триумфе «Линии Джона Голта» и упорно повторяли имя, которое он не желал слышать: Рагнар Даннескьолд. Направлявшийся в Народную Республику Норвегия корабль с экстренным грузом инструментов прошлой ночью был захвачен Даннескьолдом. Сообщение это, непонятно почему, воспринималось Джеймсом как личное оскорбление. И в чувстве этом крылось нечто общее с тем, что он испытывал к «Линии Джона Голта».
Все это потому, что я простужен, думал он; ему не было бы так худо, если бы не эта чертова простуда; нечего и думать быть на высоте, когда ты болен (он-то тут причем?). «И чего они сегодня ждали от него, чтобы он сплясал им и спел?» – гневно бросил он в лицо воображаемым хулителям своего нынешнего невнятного состояния. Вновь потянувшись за отсутствующим платком, Джеймс ругнулся и решил купить где-нибудь бумажные салфетки.
На противоположной стороне некогда оживленной площади он увидел освещенные окна грошовой лавчонки, все еще открытой в этот поздний час. Вот и еще один кандидат на скорый вылет из дела, подумал Джеймс, пересекая площадь; мысль эта принесла ему удовлетворение.
Внутри магазинчика горели все огни, несколько усталых продавщиц дежурили за безлюдными прилавками, патефон скрипел ради засевшего в углу одинокого апатичного покупателя. Музыка приглушила раздражение в голосе Таггерта: он попросил принести бумажные салфетки таким тоном, словно продавщица-то и была виновна в его простуде. Девушка потянулась к находившемуся позади нее прилавку, но тут же обернулась и бросила быстрый взгляд на его лицо. Взяв было, упаковку, она остановилась и принялась уже с откровенным любопытством разглядывать покупателя.
– A вы, случайно, не Джеймс Таггерт? – спросила она.
– Да! – рявкнул он. – А вам-то что?
– Ой! – охнула она, как дитя при виде фейерверка, и поглядела на Таггерта так, как, по его мнению, можно смотреть только на кинозвезд.
– Сегодня утром я видела ваш портрет в газете, мистер Таггерт, – быстро залопотала она, слабый румянец мелькнул на лице и погас. – Там было сказано, какое это великое достижение и что именно вы сделали всё, только не захотели, чтобы про вас стало известно.
– Ну… да, – проговорил Таггерт. Он уже улыбался.
– А вы совсем такой же, как на снимке, – проговорила она с глупым удивлением, a потом добавила: – Надо же, подумать только… вы вошли сюда, собственной персоной!..