Крокодил Эртель Александр

– Спортсменка, – добродушно сказал худощавый. – Говорят, немного только до Олимпиады недотянула.

– Давай проверим, – улыбнулся лобастый.

Худощавый снова выдвинул ящик стола и положил на стол черный шнур.

– На гибкость придется проверять, – вздохнул он, встал из-за стола и подергал шнур, который держал за оба конца. Шнур несколько раз хлопнул в его руках.

– Твари, не трогайте меня! – закричала Салеева и подалась вбок.

Лобастый подлетел к ней и, встав за ее спиной, положил большую красную, как будто обмороженную руку ей на затылок. Салеева открыла рот, втянула в дырку губы, сморщилась, сощурилась и захныкала. Худощавый встал перед ней. Лобастый взялся другой рукой за сочленение браслетов, потянул их вверх, заламывая ее руки. Она поползла со стула. Он опустил ее руки, и они безвольно пугливо прижались к спине.

– А-а-а! – заорала Салеева. – А-а-а!

Лобастый надавил ей на затылок, ее голос хрипнул.

Худощавый схватил ее за пучок и потянул голову вниз, неожиданно сильной ногой разъединяя ее стопы.

– Не трогайте меня! А-а-а! – хрипло кричала Салеева, мотая туловищем в стороны. – Ах-ха-ха-а, – всхлипнула она, втянув губы в себя. – Отойдите от меня! Отойдите! Зачем вы так делаете? – ревела она, растягивая слова. – Вас бог накаже-е-ет! За то, что вы так делае-е-ете!

– Спокойно себя веди, – лобастый похлопал ее по плечу, и Салеева сделала попытку увести плечо из-под его похожей на отбивную руки.

– Зачем вы так делаете… мне?! – резано кричала она.

– Так даже птицы не кричат в поднебесье, – хихикнул худощавый.

– Вы не на ту нарвалися, понятно?! Не на ту! Ясно-а-а?! – крик, вырывавшийся из ее сдавленного горла, словно ножами царапал стены, оконное стекло, столы. – Зачем вы так делаете?! У меня ребенок, понятно? Говорю, что ничего не знаю. А-а-а! А-а-а!

– Да не ори ты, сука! Заткнись, тварь! – раздался тонкий голос из-за стола, за которым сидела женщина. Пуговичка на ее рубашке вздрогнула, сдерживая растянувшуюся на груди ткань. Выдав эти слова через нос, женщина снова опустила голову к бумагам.

– Слышишь че! – заорала Салеева, мотая в стороны плечами. – Тебе бы такой срок светил, ты бы заткнулася?! Я здоровьем сына родного клянуся, я ничего не знаю! Сыном родным клянусь…

– Не клянись, – сказал худощавый, удерживая ее голову. – Клятвы – от лукавого.

Дернув, худощавый пригнул ее голову к коленям и просунул в дырку между ними. Голос Салеевой оборвался и ушел вниз, заклокотав в груди хлопающими всхлипами. Она ерзала на стуле, чтобы сползти с него. Казалось, кто-то сильный и верткий, задыхаясь, бьется внутри нее, чтобы вырваться из ее тела и схватить острый глоток воздуха. Лобастый шумно пыхтел.

– Держи, держи ее! – тихо говорил худощавый, связывая шнуром ее стопы.

Майка Салеевой задралась, шорты съехали вниз. Из-под ее смуглой кожи торчали позвонки, острые, как хребет рептилии.

– Больно? – худощавый пнул стул. Салеева качнулась. – Ну что, спортсменка, кто твои подельники?

– Слышь ты, урод? – булькающим голосом сказала Салеева. – В спорте знаешь че самое главное?

– Че? – чиркающим голосом спросил худощавый.

– Не противника победить, а себя, – натужно сказала Салеева.

– Принципиальная, – усмехнулся худощавый, роняя одну сторону лица. – Если ты такая крутая, че ты с наркоты не слезла, дура?

– А у меня муж погиб, – с вызовом пробулькала Салеева снизу. – Утонул. Горе у меня было.

– Это который в урне, что ли, у тебя на балконе стоит?

– Который в урне, – с усилием сказала она посиневшими губами. Ее голова торчала из-под сиденья стула. Кровь прилила к ней, а потом остановилась и медленно начала синеть.

– А что урну не закопала? Не домашняя же заготовка – на балконе хранить, – уголок рта худощавого судорожно опустился вниз, потянув за собой бровь и щеку. Его левое веко прикрылось, показывая только край мутного зрачка. Левой стороной он сделался похож на маску, слепленную с половины лица кого-то нездешнего. Он скривил рот сильнее, и казалось – сейчас ниточка оборвется, лицо его упадет и напорется на острый позвонок Салеевой.

– А я любила его, – зашевелила губами Салеева. – Я первое время с этой урной в обнимку спала.

Женщина за столом снова подняла голову и брезгливо посмотрела на Салееву. Задержалась взглядом на ее смуглой спине, покрытой широкими пигментными пятнами.

– А потом на балкон выставила? – спросил худощавый.

– Потом мне похуй стало, – под стулом Салеева сжала онемевшие губы, расслабила их, показывая желтой стене неровные зубы.

Худощавый вздохнул и поправил лицо.

– Пойдем покурим, – обратился он к женщине.

Та встала, поправила блузку на груди, взяла со стула, стоящего рядом, сумочку и, цокая каблуками, пошла следом за худощавым и лобастым. На пороге она еще раз посмотрела на салеевскую спину, подняла полную белую руку. В оконном стекле блеснули ее накладные ногти, поймавшие свет лампы. Она нажала на выключатель, пластмассово цокнув по нему ногтями. Окно погрузилось в кромешную темноту.

Какое-то время из коридора доносились спокойные мужские голоса и глухой отдаляющийся стук каблуков. Через несколько секунд комнату заполнили шершавые всхлипы и сдавленные стоны.

Яга тронула дверь, и та открылась. Блеснула лампа, которую то ли зажгли слишком рано, то ли забыли погасить, уходя. Ее желтый свет смешивался с солнечным потоком, ползущим с кухни, где незанавешенное окно пропускало лучи без сопротивления. Два луча света – электрический и солнечный – спорили между собой в узком коридоре, и, когда дверь открылась, солнечный луч как будто метнулся прочь, протыкая Ягу своим страхом, а электрический продолжил тревожно мерцать.

Яга просунула голову в коридор и прислушалась, выставив ухо. Ее напряженное лицо расслабилось. Она сделала первый тихий шаг в квартиру. Второй. Скрипнула полами, но квартира никак не среагировала на этот звук. Проходя мимо кухни, Яга боязливо посмотрела в проем. На кухонном столе стояла бутылка вина, заткнутая пробкой. Яга схватила ртом воздух, произнося беззвучное «а-а-а…», как будто узнала или поняла что-то новое. Это новое знание на миг заткнуло ей рот, а потом ее лицо еще сильнее расслабилось, и она ринулась в комнату, только раз еще на секунду застыв возле стенного зеркала, которое отразило ее ссутулившейся, поджатой, как будто готовой в любой момент получить пинок в зад.

С силой оттолкнувшись от пола и ударив по воздуху локтями, Яга ворвалась в комнату. Она выпростала из себя руки еще на пороге, потянула их к коляске, стоявшей у окна, и движение это было таким сильным, что можно было подумать – она дотянется. Яга сделала несколько прыжков и упала ладонями на ручку коляски, приподняв ее на передних колесах. Ссутулилась. Что-то тихо завыла. Затрясла ручку нервно. Отпустила. Сунула осторожные руки внутрь, нежно обхватила тихое тело младенца. Подняла его, прижала к себе. Осмотрелась. Принюхалась. И, как будто почуяв что-то, сорвалась с места, пересекая коридор, из которого солнечный свет боязливо уползал в открытую дверь, в подъездную сырь и темь. Не оборачиваясь и не сбавляя скорости, Яга бросилась из квартиры. Двигалась она сильными рывками, только руки у груди держала слабо и нежно.

На лестничной клети она затормозила, обернулась и ногой прихлопнула дверь.

Хлопок бросился по коридору, в кухонный проем, в кухню, где растворился у бутылки вина, за толсто-зеленым стеклом которой густела живая краснота.

Яга подкинула шлепанец, плотнее вонзаясь в него ногой. Зашаркала по асфальту, придерживая рукой голову младенца. Остановилась возле молодых, тонких еще деревьев, снизу выкрашенных свежей известкой и обложенных по кругу кирпичами. Постояла. Из некоторых почек уже вылупилась сморщенная зелень, похожая на перепончатые крылья. Яга задрала голову, вдруг радостно щурясь.

– Весна… – сказала она в макушку младенца.

По дороге за ее спиной медленно ехали машины. Перед лицом ее стояло новое здание, покрашенное в розовый. Цвет был таким теплым, что растущие напротив него молодые деревья могли обмануться и вылупить листья из почек раньше времени.

Яга закачала младенца, загукала, щурясь по-доброму на прохожих.

– Вот, ребеночка родила, – сказала она проходившей мимо женщине, на голове которой ветерок шевелил мягкие завитые пряди.

Молодая женщина отшатнулась от нее, но потом приостановилась и улыбнулась. Яга смотрела в ее теплые карие глаза расслабившимися голубыми, а женщина, такая же высокая, как Яга, стройная, в коричневых ботинках с выпущенными языками, трогала ремень кожаной сумки на плече и кивала. Они смотрели друг на друга так, как будто знали друг друга давно. Так давно, что понимали без слов. Яга нежно засмеялась и накинула одеяльце на голову младенца.

– Вот, родила… – повторила она. – А как вас звать?

– Ева, – смеясь, ответила женщина. Потом покачала головой, как будто умиляясь и радуясь. И пошла дальше. Яга тоже пошла – держась ближе к розовому зданию.

Поравнявшись с кем-нибудь из прохожих, она подкидывала на груди младенца, улыбалась, заглядывая в лица, ища ответных улыбок.

Яга семенила, ее джинсы шуршали, ляжки обтирались одна о другую. Придушенный палец торчал из капроновой дырки. Яга дошла до лавки и уселась на нее.

Весна разливалась вокруг. Яга нюхала ее, качая младенца.

– Вот, ребеночка родила, – повторяла она, когда кто-то проходил мимо.

Смеялась.

Ветер копался в ее макушке, но не мог сдвинуть тяжелые затхлые лохмотья волос. Одеяло сползло с младенческой головы. Показался мягкий белый шар, поросший тонкими волосами.

– Замерзнешь, у-тю, – сказала Яга, снова накидывая край одеяла.

Она закинула ногу на ногу. Посиневший палец стрелял в прохожих.

– Я же как назвать его думала, – говорила она со скамейки, раскачивая ногой. – Родила ребеночка. А как назвать? Вениамин – имя. Хотела его Вениамином назвать. А отец его, Ванька, от которого я ребеночка родила, говорит – Вениамин не подходит. Тогда че? Мне больше нерусские имена нравятся. Я же английский в школе не учила, я их имен не знаю. Светка говорит, судьба человека от имени зависит. Она говорит, судьба, когда человек рождается, уже на ладони записана. Имя – тоже записано. И че мне теперь? Вот ребеночка родила, а как назвать? Красиво назвать хочу, чтоб жизнь у него красивая была. А как? Вениамин – хорошее имя. Ванька не хочет. Ванька у меня строгий. Зарплату всю в дом несет. Раньше я на заправке работала, восемь тысяч в день делала, сумки себе покупала, потом ребеночка родила. Коротко можно было бы Веней называть.

Яга глубоко вдохнула, вбирая в грудь побольше воздуха, и долго не выпускала его, как будто его свежие запахи могли пробудить ее саму или того, чью голову она сейчас прижимала к себе. Но вместо пробуждения синюшная злость проступила на лице Яги. Она как будто почувствовала в воздухе что-то кроме весны, или в самой весне ее что-то разозлило и напугало. Она шумно выпустила воздух из ноздрей, сунула руку под одеяло, пощупала ноги младенца.

– Че-то холодный ты, – мрачно сказала она.

Действительно, похолодало, и окрепший ветерок прополз по спине Яги.

Она привстала, но снова опустилась на скамейку.

– Еще посижу, – сказала капризно.

– А-тю-тю-тю-тю-тю-тю, – запела она, – не ложися на краю. А-тю-тю-тю-тю-придет, тебя схватит за бочок. А Ягуша тут как тут, никому тебя не даст. Ты, волчок, к нам не ходи, потому что тю-тю-ти. А Ягуша никому тю-тю-ти не даст. А Ягуша заберет, покачает и уснет. У-тю-тю, а-тя-тя, спи ты, спи, мое дитя… А-тя-я-я, – хрипнула Яга, – ты пальчиком шевелишь, мой маненький! Ты пальчиком шевелишь, мой хонесенький. А ты мой… ты мой… Ягуша сейчас… Ягуша сейчас, все сделает сейчас. Ягуша плакать будет, Ягуше будет бо…

Она быстро встала с лавки и пошла, не оглядываясь по сторонам, пригнув голову, сгорбившись и как будто пряча младенца в себе. Выйдя к оживленному тротуару, она пошла по нему, меча в здания, стоящие по правую сторону, настороженные взгляды. Лицо Яги посинело – то ли от холода, то ли от того, что застоявшаяся кровь поднялась от сдавленного капроном пальца.

Кажется, она сразу его узнала – кафе с коричневыми стеклами, которые закрывают тех, кто сидит внутри, но показывают проходящих мимо. Узнала, как узнал бы его каждый, кто в детстве любил шоколад.

Яга подошла к коричневой двери. Заглянула внутрь. В коридорчике стоял желтый аппарат для пополнения счета, его гладкий экран светился названиями телефонных операторов. Сбоку виднелась еще одна дверь, ведущая в кафе. На ее стекло был наклеен бумажный кружок с буквами – «Wi-Fi». Яга положила ладонь на ручку двери, толкнула ее. Юркнула внутрь. Через пару секунд она показалась на улице снова, с пустыми руками, и бросилась от кафе прочь.

Тротуары успокоились. Люди, выпущенные офисами, больше не сновали по ним в одинаково-ускоренном ритме. На лице Екатеринбурга проступила индустриальность. Высокий серый бетон как будто сказал, что он в городе главный, и защемил те старые улочки и теплые розовые дома, которые здесь еще оставались. Так бывает, когда на большие города брюхом наваливается вечер. Малые дома не сопротивляются. Но индустриальный бетон как будто каждый вечер говорит, что он – сильней, что он выдюжит на своих монолитных плечах вселенское брюхо вечера, и оно не порвется, и солнце огненной кометой не полетит вниз, и ночь не настанет в городе, где круглые сутки могла бы кипеть работа. Природа побеждает. Но в городе постепенно появляются новые дома – более сильные и прочные. Они агрессивней бьются с природой.

Яга хихикнула. Расправила плечи, ее походка стала уверенней, как у человека, который точно знает, куда идет. Сунув руки в карманы, она виляла задом.

Свернула в тихий двор. В некоторых домах уже горели желтым окна. Вошла в знакомый подъезд. Заскребла тапками по лестнице.

Толкнула дверь, и та шаркнула по одеялу. Яга отвела одеяло рукой. Один его конец сорвался со стены и висел.

– Че, есть кто? – позвала Яга.

Сунулась в кухню. На полу кучкой лежали подсохшие спичечные коробки, грязные тряпки, испитые пакетики чая. Сверху поблескивали конфетные фантики. На столе стояла красная машинка и смотрела в глаза Яги игрушечными фарами.

– Че, блядь, никого нет, что ли? – пробубнила Яга. – Салеева!

И в комнате было пусто. От дивана по-прежнему шел запах, палас на каждом шагу выдавливал из себя сырость. Комнату как будто заполняли клубы воздуха, которые образовываются в надолго закупоренных помещениях. Свет забытой лампы округлял ее стены. Комната казалась желтым пузырем, в котором споры, плесень и пыль ведут свою осознанную жизнь, – они, быстро привыкнув к вдруг случившемуся безлюдью, полностью завладели этой территорией, расплодились, разъелись и щетинились мелкими зубками на каждого непрошено входящего.

Яга подошла к дивану. Несколько яблок краснело у подлокотника. Она взяла за хвостик одно – красное с желтыми крапинками, кое-где переходящими в бледные полоски. Яга смотрела на яблоко так пристально и сосредоточенно, словно в нем, как в хрустальном шаре, видела последние события, разыгравшиеся в этой комнате до того, как права на нее заявили споры и плесень. Она вздрогнула, когда ей в глаза ударило красное солнце, заглянувшее в балконное окно, а через него – в комнату. Оно висело в небе так, словно и его кто-то держал за хвостик.

Яга испуганно бросила яблоко на диван, оно снова укатилось к подлокотнику. На цыпочках она вышла на балкон.

Кто-то передвинул урну на середину, загородив проход. Яга тронула ее ногой. Урна скрежетнула по полу. Яга отдернула ногу. Постояла, щурясь на солнце и, кажется, все понимая. Раздула ноздри. В глазах ее отразилось по солнцу, и, глядя в ее зрачки, можно было подумать, что на небе их два. Яга захохотала – хрипло, каркающе, зло. Она наклонилась, схватила урну, поставила ее на дно. Вцепилась шершавыми пальцами в ее крышку, потянула. Ногти налились синим. Крышка не поддалась. Яга засипела, сильнее раздувая ноздри. Ее голова тряслась, а глаза полосовали урну так злобно и остро, что, кажется могли вскрыть ее без помощи рук.

– Сука, – говорила она. – Сука, я тебе дам.

Она быстро огляделась. Сунула руку в деревянный ящик, покрытый старой пылью. Нащупала в нем отвертку. Рухнула на колени, зажала урну между ног, подперла острием отвертки крышку и напряглась.

– Сука, запаяли… – выдохнула она, перебив звяк, с которым крышка упала на пол.

Яга заглянула в керамическую горловину. Встала. Подняла урну, распахнула белую раму, изъеденную черным. Поставила урну на перила балкона. Запустила в нее руку и плеснула пригоршню черного пепла в город. Ветром в лицо город вернул ей пепел. Яга зажмурилась. Черная крошка села на щеки. Когда Яга открыла глаза, из них на солнце выглянул кто-то злой пуще прежнего, кто-то доведенный до красного каления. Сжав рот в нитку, Яга распустила крылья носа по всему лицу, впилась почерневшими пальцами в керамические бока, подняла урну, высунула ее из окна и перевернула, ссыпая прах вниз. Под балконом его подхватил все тот же ветер, но, вместо того чтобы унести, развеивая над двором, над улицей и дальше над городом, он уронил его вниз на голый бетонный козырек подъезда, на котором никогда ничего не росло.

Яга вытерла под носом, оставив черную полоску усов. Вернулась в комнату. Встала на середину. Выбросила вперед ногу. Руку.

– Джига-джига, – хрипло объявила она и заплясала, деревянно отстукивая по полу пятками, пиная воздух коленками, дырявя его локтями. Тень ее принимала жуткие формы на стене – темные, как будто слепленные из сгустившегося праха.

– Джига-джига, – хрипела она, подбадривая себя и смеясь.

Она дико прыгала и так отстукивала пятками по полу, словно хотела разбить о него свои костяные ноги.

– А че меня никто не приглашает? – хрипела она. – Че на танец никто не приглашает, джига-джига…

Комната шевелилась и тоже прыгала с ней. Разогнанные застойные клубы кружились, обвивая Ягу. Пыль танцевала, поднимаясь от пола. Тень повторяла ее движения. Лампа тряслась и как будто говорила: еще, еще. Споры и плесень ползли в задыхающийся рот Яги.

– Праздник, – говорила Яга. – Праздник.

А ветерок тем временем лег на кучку праха, въедающуюся в пупырчатый бетон. Притих, как будто прислушиваясь к истории его черных песчинок. И вдруг дунул, сгоняя его с козырька. Черное облачко метнулось вниз и никуда не делось.

– А-а-а! – Яга споткнулась.

В проеме двери сидел белый котенок и смотрел на Ягу желтыми глазами.

– Че я вам, блядь, мать Тереза? – заорала Яга. – Че я вас, на хуй, блядь, одна всех спасать должна?!

В воздухе расплескивалось жужжание насекомых. Яга спустилась с аптечной лестницы, припадая на железные перила. На последней ступени обернулась. Городские шумы обступили Ягу, и она даже приоткрыла пакет, будто собираясь наполнить его звуками. Весеннее насекомое примчалось из-за деревьев с вертолетным стрекотом, слишком резким для его худосочного тела, блеснуло узкими посеребренными крыльями и село на самый большой цветок в центре пакета. Яга провела по цветку ребром ладони, сгоняя эту мошку. Та, подвернув крыло, промаслила по пакету вниз и упала на асфальт, между стоп Яги. Большой палец правой ноги дернулся. На нем сидело облупленное пятно сливового лака. Яга стояла и оторопело смотрела себе под ноги, на мошку, притихшую на асфальте. Временами Ягу потряхивало, и она сгибала коленки, будто собиралась рухнуть перед мухой на асфальт, прося прощения. Не меняя позы, Яга подняла руку к лицу и вперилась в ребро ладони. Приоткрыла рот, словно поверить не могла, что одно движение ее медленной, налитой бессилием руки могло погубить такой стрекот.

Мошка лежала на боку, подогнув переднюю лапку – такую же тонкую и короткую, как черные черточки на ладони Яги. Над мошкой бугрились крупинки асфальта, уходили вглубь иголочные рытвинки. Яга, опершись о колено одной рукой, другую поднесла к асфальту, как будто собиралась погладить мошку выпрямленными и притиснутыми друг к другу пальцами. Она припадала все ниже, гладила воздух над мошкой, крошечное тело которой затекало смертью, а крылья почему-то блестели ярче. Движения Яги становились плавнее и длиннее. Казалось, она стряхивает с ладони черные черточки, чтобы они с головой нырнули в асфальтовые поры.

Яга выпрямилась, оскалившись. Подобрала ручку полураскрытого пакета, подтянула сзади джинсы и пошла, потряхивая головой. Со стороны казалось, она отбивается от звуков, которыми распустилась весна. От городских шумов, которые начали подступать ближе с тех пор, как воздух прогрелся и смягчился.

Пройдя дорожку, обставленную низкими бордюрами, Яга ступила на сырую еще после ночного дождя землю. Из-под ветвей пахнуло насекомыми, гнильцой прошлогодних листьев, мокрой корой. Яга трусливо оглянулась. Подкинула плечи, словно на них, как и зимой, сидела толстая куртка. Углубилась в ветви. Одна ветка шевельнулась. Яга споткнувшись, полетела вниз, упала, ударяясь грудью о землю. Быстро приподнявшись на коленках, она, словно слепая, ощупала землю. Наткнулась рукой на скользкий пластик пакета, дернула его, но он не поддался, придавленный мужской ногой в черных нечищеных туфлях. Яга дернула головой вверх. Над ней стоял Олег и улыбался.

– Че? – прокряхтела Яга, потянув пакет на себя двумя руками.

– Через плечо! – чокнул Олег и, не снимая ноги с пакета, другой ударил Ягу по плечу.

Яга завыла и повалилась на землю боком. Приподнялась, посмотрела на Олега. Его голову одевали молодые густые листья. С высоты он улыбался Яге. Она собиралась ему что-то сказать, но сзади получила еще пинка и прогнулась под ним. Не отрывая тела от земли, она с трудом развернула голову назад. Ее шея собралась напряженными складками. Ваджик раздувал ноздри. Его лицо было злым.

– Миша, – властно позвал Олег, и из ветвей выпорхнула легкая тень.

Миша, спеша, сковырнул ногой какую-то кочку или задел выступающий из земли корень, но с собой он принес запах пепла, лежалых орехов и терпкость перезрелых яблок, свернувшихся в уксус. Яга шевельнула ноздрями, вбирая запахи, и сразу оскалилась в страхе.

– Забери у нее пакет, – приказал Олег.

Миша шмыгнул к Яге юркой мышью и потянул пакет на себя. Олег убрал с него ногу.

– Че вы делаете? – голос Яги сжался. – Это мой пакет. Че вы?

– Короче, пакет отпусти, – бесцветно сказал Миша.

– Пакет отпусти, – громче повторил Ваджик и бацнул Ягу в то же место на спине.

– Ай-й-й… – хрипло заплакала Яга, но пакет не выпустила.

– Пакет отпусти, – еще раз произнес Миша.

Яга затрясла головой, словно хотела отбиться от его коротких слов, бесцветных, как крылья молодых мошек. Ее потревоженные волосы поднялись, показав тусклый непрокрашенный висок. Носом Яга уткнулась в землю.

– Вы че делаете? Миша, ты че? Ты как будто меня не знаешь! Не знаешь, да? – хрипло заныла она. – Че вы со мной теперь тут делаете, Миша? Я тебе сколько раз на дозу давала? На халяву, а? Ваджик, че ты такой подлый, а? Че ты бьешь меня теперь? Я твоего брата Фадика на заправку не устроила? Олег, че ты такой? Ты с сестрой моей встречался. Нахуя вы меня теперь тут пинаете, а? Нахуя? – из глаза Яги выкатилась мутная слеза, потекла по боковине носа, под него и там смешалась с солеными соплями. – Анюта! – просипела она, увидев над собой одутловатое женское лицо. – А-ню-та…

Олег наступил грязной подошвой Яге на запястье и поерзал ногой, задевая нашлепкой каблука хрящевые косточки.

– Пакет отпусти, – повторил Миша.

– Не отпущу я! – крикнула Яга.

– Ты смотри, какая, – фыркнула Анюта, – даже Иуда тридцать сребреников отдал.

– Че ты мне паришь, Анюта? Че ты мне – Иуда? Я никогда… никогда… ах-ха-ха, – Яга выдула слюнявый пузырь.

Олег навалился сильнее, перенося всю тяжесть в ногу.

– Аха-ха, – Яга разжала пальцы. – Анюта, – она подняла голову, – сколько раз я тебе на халяву давала, вспомни. Как я на заправке работала, вспомни. По восемь тысяч в день делала, Аню-т-та… – хриплые причитания Яги звучали в этих сырых еще от ночного ливня ветвях, как предсмертная песня старой охрипшей птицы.

– Да?! – визгляво протянула Анюта и вильнула узкими бедрами в черных джинсах. – А кто Салееву ментам сдал? Такая умненькая, Ягушечка, типа сама ушла, а мы как бы все остались.

– Ты охуела, Анюта? – Яга приподнялась. – Я не сдавала Салееву. Это Жаба ее сдала. Я не знала, просто ушла, к Ванькиному ребенку убежала. Он меня просил за ним посмотреть.

– Чем докажешь? – выдохнул Миша.

– Че мне кому-то доказывать, – Яга оперлась на локоть. Одну сторону ее лица покрывали крупинки влажной земли и мелкие ветки. – Ты забыл, как позапрошлой зимой вы полные сумки мартини вытащили, а я на входе вас прикрывала? Че-то вы все ушли, меня бросили. Че-то я одна осталась, все на себя взяла. Че-то когда меня менты в отделении бучкали, – Яга сглотнула. – Ух, хорошо меня бучкали, че-то я никого не сдала. Не по моим понятиям это, Миша. Все знают, я никого не сдаю. Никогда не сдаю.

– Никогда не говори никогда, – выдохнул Миша.

– Я лучше бутылки собирать буду, – Яга вдавила локоть в землю. – Из принципа никого не сдам.

– Это она Салееву сдала, – Анюта поджала губы так, будто, сказав свои последние слова, запечатывала рот восковой печатью.

– Не сдавала я никого! – крикнула Яга, тут же прогнувшись под тупым броском Ваджиковой ноги.

Они обступили ее вчетвером и пинали. Тело Яги подлетало на миллиметры, а потом возвращалось на землю, она снова прижималась ртом к ней и ойкала в нее, хрипя: «Мама». Когда Яга подлетала, поднятая силой пинков, то казалась неживой, легкой и бескостной. Но когда возвращалась на землю, жизнь, отлетевшая на миг, снова падала на нее, подчиняясь притяжению земли, которая, словно разбуженная криком Яги, не хотела Ягу отпускать. Ее руки и ноги дергались. Мельтеша, они казались маленькими. Анюта пинала, тонко втягивая воздух и фыркая, она заняла место у живота. Ваджик по-прежнему тупо бил в спину, как будто тренировался и поставил себе задачей нанести по снаряду заданное число ударов – известное ему одному, но не однозначное. Олег бил с улыбкой, подскакивая, стараясь попасть в голову, в плечи. Его майка выбилась из-за пояса штанов. Миша бил сухо, разметая по воздуху руки, с мученическим лицом. Ему словно было жалко, но не Ягу, а себя – за расход последних сил, еще притаившихся в его иссохших мышцах.

Тело Яги перестало вздрагивать. Но жизнь как будто билась у нее под кожей. И когда тупой носок Ваджика впивался в ее спину глубже, живот Яги выпячивался, словно жизнь, собравшись в один комок, натиском брала последние кожные рубежи.

Олег попал носком ей в висок. Кровь клокотнула в горле Яги. Две густые струи потекли в землю, и земля успокоилась, перестав Ягу держать. Заостренное лицо Анюты расслабилось, на нем проступило что-то ритуальное. Ряды разомкнулись. Схватив пакет, Олег заспешил в сторону домов. Остальные потянулись за ним. Яга осталась лежать – на боку, подогнув ногу. Вытянув руку вдоль тела. Из ее носа сочно капало, и земля жадно впитывала эти капли.

Луч солнце поплыл по тротуару, пересек проезжую дорогу с двумя полосами движения, пошел по противоположной стороне, пару раз мелькнув в затемненных окнах первых этажей. Дошел до аптеки, встал вертикально, потоптался притупленным острием по ее зеленый крыше. Несколько секунд полежал на ступеньках ее лестницы. Спустился. Метнулся по асфальтированному пятачку, по дорожке, идущей наискосок к деревьям. Можно было подумать, кто-то управляет им сверху. Но у деревьев луч остановился. Отступил. Сдержанно походил взад-вперед. Словно там, в глубине, под деревьями свершался ритуал, кровавое жертвоприношение, и луч, не принадлежа теневой стороне, тактично мялся сбоку, не заходя на чужую территорию. Потом он вернулся на пятачок, выхватил мошку, лежащую на боку с подогнутой лапкой. За считаные минуты, прошедшие с ее смерти, крылья успели высохнуть, истончиться и стали похожи на шелуху, содранную с перегоревшей на солнце человеческой кожи. Луч двинулся к мошке. Наступил на нее. Придавил желтой солнечной тяжестью. Крылья мошки блеснули блеклым перламутром, потом позолотились. Она согрелась и лежала как живая в расплавленном золоте кончающегося дня. Луч стоял над ней долго. Потом ушел. После этого начался закат.

Часть вторая Светка

Светка наклонилась, поставила пластиковую бутыль, заполненную едко-зеленой жидкостью, на каменный пол. Постояла перед большой иконой Богородицы, комкая в руках сырую тряпку. Икона была одета в гипсовую рамку, из которой росли гипсовые же грозди винограда, покрытые позолотой. Светка тронула одну ягоду пальцем. Снова наклонившись, взяла с пола бутылку, прицелилась в спокойное лицо Богородицы. Пенная струя ударила Богородице в нос, Светка вздрогнула, налетела всем телом на икону, касаясь рамки тугим выпуклым животом. Подняла тряпку на растопыренной пятерне и обрушилась на стекло, с которого стекали пенные, похожие на плевки капли.

Светка терла быстро и ожесточенно. Она отошла и посмотрела в лицо Богородицы, в упор буравящей глазами из-под зеркально чистого стекла. Светка заметила мутное пятнышко в углу и набросилась на него. Она терла и отходила посмотреть с расстояния. Терла и отходила. Но, кажется, ни сама Светка не была довольна работой, ни Богородица – ее взгляд становился тем строже, чем чище стекло.

– Так ты до вечера тереть будешь. Скоро служба. Быстрее, – сказала бабка, одетая в темное, расклешенное колоколом платье. Из ее спины рос горб, маленький и твердый, как Светкин живот. Казалось, бабка носит на спине окаменевшего ребенка.

Светка метнулась к другой иконе, покрытой тонким листом позолоченного железа. Из круглых прорезей в листе выглядывали темные лица Богородицы с Христом-младенцем, ее почерневшая деревянная рука и его пяточка – с розовыми лунками ногтей. Светка прыснула резкой жидкостью на оклад, провела по нему много раз тряпкой.

В полутемную церковь вошла женщина в легкой розовой блузе, обсыпанной мелким белым горохом. На круглой горловине блузы сидела свернутая из шелка розочка. Полные бедра женщины обхватывал широкий цветной палантин, сквозь который просвечивали черные лосины. Жирные колени бугрились под прочной тканью.

Она подошла к той иконе, которую Светка протерла только что, и зашептала перламутровыми губами в стекло. Шепоток чужой молитвы, промасленный липкой помадой, поплыл по церкви. Светка насторожилась и обернулась. Ее травоядные глаза словили острый поток света из окна, веки запульсировали. Светка отошла к другой иконе, лежащей под стеклом на подпорках. Навалилась на нее руками, вдавливая в живот. Тяжело зажмурилась и застыла, как будто переживая схватку.

Положив белые пухлые руки на стекло, женщина приникла к иконе. По стеклу метнулась испарина, но быстро иссохла. Женщина, негромко стуча по холодно-каменном полу пробковой танкеткой, вышла из храма, на пороге опасливо оборачиваясь и крестясь.

Светка сразу ожила, метнулась к Богородице в золотом винограде и полоснула по ее лицу сырой тряпкой – там, где на стекле сидели две мутные птички, отпечаток чужого поцелуя – объеденного и несмелого. Словно и сама просьба, запечатанная им, была постыдной. Неправославной.

Еще одна Богородица – а они зачем-то здесь стояли по периметру в ряд – глянула на Светку из-под стекла жемчужными глазками сережек, приклеенных к нарисованным мочкам ушей. Рубинами в подвеске, лежащей в коричневой ложбинке ее шеи. Аметистами в брошах, украшавших ее покрывало. Перламутровыми цветами, обложившими ее рисованный силуэт. Белыми опалами, в перламутре которых бегали красные и желтые огоньки, словно внутри, как под гладкими овальными крышами, кто-то ходил туда-сюда с зажженной свечой. На пальцах, в которых иконописец забыл или не захотел нарисовать суставы, отчего они казались слишком тонкими, сидели изумруды, окруженные золотом, резные цветы из желтого металла, обсыпанные мелкими камушками. Рукава Богородицы сплетались кружевом – белым, но покрытым налетом серой пыли, хотя икона и была плотно забрана стеклом. Внизу коричневыми вязаными буквами было выведено – Умиление Пресвятой Богородицы.

Светка сначала пялилась на Богородицу, на граненые драгоценности, на игру света в них. Моргала короткими ресницами. Топталась возле иконы. Потом шмыгнула носом, поднесла к стеклу тряпку и начала тереть. С правого бока стекло, скрипнув под нажимом, отошло от рамы и немного провалилось вниз. Светка быстро отняла руку, стекло встало на место. Светка стала тереть осторожно, короткими штришками.

– Какая красивая, – произнесла она, картавя. – Умилиться можно… И кто ж тебя так одел красиво?

Она потерла еще там, где Богородица складывала бескостные руки на груди.

– Умиление, – повторила Светка. – Умиление…

И каждый раз Богородица как будто ниже опускала глаза – так низко, как позволил ей художник, очертив кисточкой границы ее век. Каждый раз как будто отводила их в сторону, натыкаясь на наглые жемчуга, резкие грани аметистов, блуждающие опалы. И как будто Богородице стыдно было за то, что ее так разодели. За то, что разодели ее последним – снятым с себя, оторванным от груди, от мочек ушей, с пальцев. Собранным с миру по нитке, лишь бы она была красивой. Запечатавшим просьбы, обращенные через стекло. Стыдно за то, что лица, заглядывающие в нее, были в основном некрасивы. Но очень хотели красоты от нее. За то, что приписывали ей свои желания – они хотели быть красивыми, не она. Они хотели видеть в ней себя, она себя в них не видела. И просьбы, которые они обращали к ней через стекло, она выполнить не могла. И ей как будто было стыдно за то, что сейчас на стекле, которым защитили от людских рук ее умильную красоту, отражается голое лицо восхищенной Светки, моргающей короткими ресницами. И в кроличьи Светкины глаза попадает резкая игра драгоценных камней, мешающая Светке посмотреть на Богородицу как на мать, а Богородице – увидеть в Светке ребенка.

Светка вдруг нахмурилась – заметила черное пятнышко на стекле. Оно пряталось над парчовым рукавом, почти сливалось с узором. Светка надела тряпку на указательный палец и принялась тереть, словно ластиком по бумаге. Пятнышко не оттиралось. Света пыхтела, наваливаясь на оклад. Схватила тряпку всей пятерней и с силой провела по стеклу. Стекло взвизгнуло, и Светка тихо отпрянула, задрожав. Визг, похожий на женский крик, пронесся по всему храму, поднялся к беленому синюшному потолку, запутался в подсвечниках паникадила, хотел пробиться в алтарь, но у царских врат умер.

Выпустив тряпку, Светка закрыла лицо резко пахнущей рукой и заплакала. По стеклу иконы гулял оконный свет, шевеля зрачки Богородицы, сужая ей веки. Та как будто теперь насмехалась над Светкой, над желанием некрасивой Светки сделать саму Богородицу идеальной. Светка отняла руку и в блике, прицепившемся к парчовому рукаву, увидела: черное пятнышко сидело с той стороны стекла, и было оно не пятнышком даже, а маленьким паучком, засохшим после того, как выполнил свою работу – может быть, сплел кружева для рукавов Богородицы. Светка чему-то улыбнулась. Поправила волосы, глядясь в стекло, как в зеркало.

– Я такая страшная сегодня, – сказала она картаво. – Как чертиха.

Светка пересекла храм – к противоположной стене. Там она остановилась возле святителя Николая, всего, с ног до головы, одетого в серебряный оклад. Оклад тускло мерцал, как старые доспехи. Из круглых дырок, прорезанных в нем, выглядывали лишь коричневое, как печеная картошка, лицо, перст и стопы. Светка смотрела на святителя снизу вверх. Потом подняла бутылку к самой его макушке, хотела прыснуть, но передумала и спустила руку ниже – на середину. Туда, где в доспехах с той стороны был выдолблен крест. Прыснув, Светка начала тереть снизу вверх. Мыльные разводы прочертили пенный нимб над головой святителя. Усердствуя, Светка встала на цыпочки и слишком навалилась на икону. Святитель качнулся, щетинясь доспехами. Светка охнула и, прежде чем схватить икону руками, удержала ее животом.

Всплеснув тряпкой, она отошла от иконы и смотрела, как успокаивается окладная дрожь. Наверху виднелись сухие разводы – кто-то, как и Светка, протиравший икону до нее, не дотянулся до верхушки.

Раздались тихие шаги. В храм вошла монахиня. Ряса мягко обнимала ее плотные плечи. В руках она несла короткий веник. Зайдя в закуток, где стояла рака, монахиня принялась мести. Шорох прутьев о холодный каменный пол полетел в стороны.

Светка двинулась дальше, ступая осторожно, как если бы пол мог провалиться под ней. Прыснула в лицо какого-то старца с тонкими, как у женщины, бровями. Резкая струя полоснула его по глазам, но рисованное бледное лицо его не сморгнуло, не дернулось. Белый плевок пены потек по его тонкому носу с заостренным кончиком, по белым усам, обнимающим концами окладистую раздвоенную бороду. Седые волосы его, разделенные прямым пробором, кудрявились за спиной. Он был одет в белую рубаху, в накидку и сидел, как будто выставив вперед босую левую ногу. Пальцы на его ноге были старые, прелые от этой самой старости и белые. Прижимались плотно один к другому, словно старец этот всю жизнь носил тесную обувь, не снимая. Ниже большого пальца выпирала подагрическая шишка с отложением солей. И сам старец, весь бледный, весь какой-то бескровный, был соленым. Выточенным из большой глыбы соли.

Светка провела тряпкой по его лицу. Из-под серой мокрой материи высунулись глаза – черные. Светка начала смотреть в них. То они казались женскими, то мужскими. То пустыми, то полными. Только казалось почему-то, что они никогда не плакали и не заплачут. А тому, кто в них смотрел пристально и подолгу, самому хотелось расплакаться.

Светка скрипнула тряпкой по его стопе, выглядывающей из-под рубахи. Круговыми движениями хорошенько протерла его подагрическую шишку – по часовой стрелке.

– У меня у деда тоже такая шишка была, – сказала она, поднимая на старца глаза и быстро их опуская. – Он участник войны – Отечественной, – продолжила она громче, и пугливое эхо метнулось в сторону, соединившись с чиканьем веника. – Его после войны мучили воспоминания, – тише сказала Светка. – Он никогда не плакал, и у него выросли соляные шишки на ногах. Он их еще в кипятке парил.

Старец сквозь чистое стекло смотрел на Светку так, будто собирался прожечь в ней соляную дырку. И белый соленый перст он поднял как будто не для того, чтобы перекрестить Светку, а чтобы пульнуть ей в голову больный щелбан. Он был не добрый. И он был не злой. Голову его одевал треугольный нимб. Рядом с ним сидел Христос, выставив вперед правую ногу. В правой же руке он держал крест. Большой, сбитый из бревен. Почему-то в тонких пальцах Христа крест смотрелся пушинкой. Голая стопа его властно придавливала землю. Стопа эта совсем не подходила к его тонкому узкому лицу и кротким глазам, которые словно говорили: «Я прощу тебе то, чего Мой Отец простить не смог».

Светка щурилась, стараясь прочесть вертикально спускающиеся буквы между ним и Христом, но так и не смогла понять, кто этот старик. Она уже хотела отойти от иконы, но шагнула только вбок, и оттуда увидела у правого края рамы, со стороны старика, мутное пятнышко. Светка набросилась на него с тряпкой. Оно не оттиралось. Это был отпечаток чьего-то пальца, и оставлен он был с той стороны.

– Ты не усердствуй особо, – раздался голос рядом со Светкой.

Она обернулась. Рядом стояла монахиня с веником.

– Не усердствуй, – повторила та. – Не все пятнышки оттираются.

Монахиня перекрестилась, глядя на соленого старца, но не стала прикасаться к нему ни губами, ни лбом.

– А кто это на иконе? Старый такой? – спросила Светка.

– Бог-отец это, – ответила монахиня. – И подсвечники надо успеть протереть. Подсвечники сегодня очень грязные.

Монахиня ушла за угол и вернулась оттуда с металлической плошкой, из которой торчали промасленная кисточка и палочка с заостренным концом.

– Это – ковырялка, чтобы счищать воск, – сказала она, поднимая палочку.

Светка приняла у нее из рук плошку. Подошла к золотому круглому подсвечнику, утыканному лунками для свечей. Вся поверхность подсвечника была покрыта лампадным маслом, в котором плавали мушиные тельца и желтые восковые крупинки, похожие на свернувшийся жир. Светка тронула золотую гладкость пальцем. Растерла между большим и указательным попавшуюся крупинку. Отвернулась от подсвечника так резко, словно тот внезапно ударил ей в нос мерзким запахом. Светка приставила к подсвечнику плошку и, скривив лицо, часто моргая, провела кисточкой между лунок – сгребая в одну кучку мушиные тела. Кисточка оставляла в масле неглубокие разводы, которые затягивались тут же.

Мухи, захлебнувшиеся в масле, плюхались в плошку, подталкиваемые кисточкой. Их промасленные крылышки плотно прилипали к скрюченным тельцам. Чуть не выпустив плошку, Светка зажала рот рукой, отвернулась. Потерла горло пальцами, словно к нему подкатил брезгливый комок. Дохлые мухи цеплялись за кисточку. Светке приходилось стучать ею о деревянной край плошки, чтобы сбросить их.

– Увязли, – сказала Светка самой себе.

Ковырялкой Светка подцепила восковую коросту, в которую засохла растекшаяся капля свечи. Но заостренный конец ковырялки оставлял только царапины в воске. Светка скребла, трогая живот и словно боясь, что и он подкатит к горлу. Потом она поднесла к коросте палец и, зажмурившись, ковырнула ногтем. Короста приподнялась, крошась краями. Золото не хотело ее отдавать, словно она – короста, родившаяся в темных недрах церкви, – могла обнажить язву, ржавчину, не сходящую с показной позолоты, как черный грех. Светка глубже засовывала под нее ноготь, и наконец короста отлетела, открывая сухой участок чистого золота, на который тут же начал наплывать жир. Светкино лицо расслабилось, на нем появилось равнодушие.

Выбрав все жирные заскорузлости, всех дохлых мух, Светка перешла к другому подсвечнику. Там, среди жирных лунок, тихо билась муха. Крылья слиплись вдоль ее тела. Занеся над ней кисточку, какое-то время Светка моргала. Ее верхние веки бились о нижние в такт мушиным рывкам. Светка поднесла к ней палец, дотронулась и, обходя лунки, поволокла к краю подсвечника. Муха замерла под ее пальцем. Светка столкнула муху в ладонь и понесла ее через храм к выходу – к высокой двустворчатой дубовой двери. Светка скрипнула дверью, толкнув ее коленом. Вышла на крыльцо, продолжая глядеть в ладонь: посередине, там, где у Светки сходились неясные линии ума и жизни, скорчившись, лежала масляная муха, похожая на черный тюк с младенцем. Светка подняла глаза и встретилась с синим небом, по которому плыли кучевые корабли и верблюды. Она зябко повела плечами. Спустилась с крыльца, далеко разметывая широкие полы длинной юбки.

Вокруг зацветали клумбы, заботливо высаженные монахинями. И пахли терпко. А неподалеку рос забор, окольцовывающий территорию монастыря. За деревьями, обсаженными розовыми кустами, его было не видно. Но чувствовалось, как он отрезает городские звуки и копит в себе садово-монастырские – щебет птиц в ветвях, вязание пауков, жужжание жужелиц, тихие молитвы монахинь и негромкие хлопки черных подолов и покрывал на теплом ветру, в котором уже чувствовалось подступающее лето. И как будто само лето должно было родиться в этом саду, копирующем идиллию рая, и отсюда уйти в город, вдувая в него через забор белых уральских бабочек, которые еще весной были первоцветом, слетевшим с черных ветвей яблоневых деревьев.

Светка вдохнула полную грудь и задержала выдох, не выпуская из себя сад. Наклонившись, она аккуратно опустила муху на широкий лист кустарника, растущего в тени у крыльца. Муха шевелилась.

Светка вернулась в храм.

Она протерла все подсвечники, расставленные по периметру. И только опустила покрасневшие руки, только осмотрела храм взглядом человека, который теперь у себя дома, как заметила в стенной нише непротертую раку. Светка быстро пересекла храм, навалилась всем телом на стекло, доставая до углов. Под стеклом видна была только тряпочка с бисерным отпечатком стоячего образа еще одной Богородицы. Светка выпрямилась и втянула ноздрей воздух. От лампадки тянуло гнильцой. Она заглянула в нее – фитиль плавал в чистом масле. Светка отошла от лампадки вправо – не пахло. Влево – снова пахло. Некоторое время она ходила, принюхиваясь и шмыгая длинным носом. Наконец перестала ходить влево, остановилась с правой стороны и долго смотрела на бисерную вышивку через стекло.

Убрав тряпку и бутылку с моющей жидкостью в угол, она села на скамейку и принялась, улыбаясь, смотреть на царские врата.

Когда снаружи зазвонили колокола, Светка вздрогнула.

Удар железного языка повалился с колокольни вниз, и Светка прикрыла рукой живот, словно и в него что-то упало. Гул пошел по округе – протяжный, натягивающий в воздухе невидимые жилы и вены. Они, как будто вспучившись, стянулись в один кулак, потом расслабились. Но ударило снова. Язык бил одинаково и равномерно. Каждый раз Светка охала и давила рукой на живот. Можно было подумать, каждый удар вгоняет ее ребенка глубже в живот, прячет его от Светкиной руки. И так продолжалось, пока вены и жилы не натянулись чуть ли не до предела, но тут вмешался маленький колокольчик, он слабо и не звонко цыкнул на большой колокол, сбил его с ритма, и тогда все большие колокола сорвались, и загулькали невпопад, и пошли в колокольный разнос. Они били и трезвонили, скандалили и истерили, паниковали и глумились, дергали вены и жилы, но не рвали их. Они как будто созывали всю округу посмотреть на то, что деется. «Сейчас начнется, – как будто дребезжали они. – Ой, что сейчас будет! Что будет!» В их детском почти озорстве пробивался широкий бас самого большого колокола, несущего панику и тревогу, обещающего – то, что содеется, будет страшным. Но колокола поменьше заглушали тревогу в перезвоне, они нервно щипали, они подтрунивали, они обещали, что можно будет повеселиться. «А разве страшное не может быть веселым?» – смеялись они. Они звенели битыми тарелками и разлетавшимися вдребезги гранеными стаканами. Они волновали Светку. И Светка сидела на скамейке, тяжело дыша и разевая рот так, словно хотела вдохнуть, но вместо кислорода в ее рот летели осколки, клекот и гул. «Приходите! Приходите же посмотреть! Стекайтесь со всех сторон, со всей округи. Увидите, что сейчас будет. Ой что будет. Так и будет. Будет так», – настойчивей звали колокола, возбуждая любопытство. Но снова вмешался маленький колокольчик. Он ударил, и его слабый звон, похожий на неуклюжее слово, пролепетанное детском языком в гаме старых и молодых голосов, вмиг прекратил разгул и веселье. Колокола замолчали, будто онемели все враз, только недовольный гуд их волнами расходился по округе, а маленький колокольчик все звенел, звенел и звенел, пока Светка не опомнилась.

– Притомилась? – спросила Светку все та же монахиня, вплывая сквозь дубовые двери.

– Нет, наоборот, теперь тут, как дома, – прокартавила Светка.

– А так всегда бывает, – отозвалась монахиня, направляясь в угол. – Когда где-то приберешься, сразу себя как дома чувствуешь. Останешься на службу? – спросила она.

– Не… – замотала головой Светка.

– Оставайся.

Постепенно храм заполнился монахинями. Мимо Светки прошел не старый еще священник – темный, сутулый и худой как щепка. Волосы его, уже порядком отступившие от выпуклого лба, кудрявились редким хвостом по спине. Бабка в сизом плаще присела на скамейку рядом со Светкой. Светка сразу вскочила. Бабка выставила вперед клюку, ногу и сидела, опершись на пятку.

Рядом с этой бабкой водрузилась еще одна – в берете крупной вязки.

– Я ее спрашиваю: «Сколько за крестины, матушка?», а она: «Сколько дадите, столько и возьмут», – продолжила она где-то уже начатый разговор.

Светка обернулась на нее. Бабка раздутыми пальцами придерживала лицо у глаз, словно боялась, что оно упадет.

– Потому что люди сколько могут, столько и дают, – проговорила вторая бабка, в плаще. В ее голосе звучал ворчливый каприз человека, привыкшего стонать и охать.

Светка отошла на шаг дальше – разговаривая, бабка шевелила клюкой, задевая Светку.

– Отдышка у меня, – проговорила бабка с клюкой. – Все душит.

– После службы все пройдет, – отозвалась вторая.

Вошли еще женщины. Коротко подстриженные, как от одного парикмахера. Животы их обтягивали футболки. Мясистые руки расплющивались по бокам, когда женщины стояли, сложив их на животе. Из пальцев торчали свечи. Почти все женщины – сорока пяти или пятидесяти лет.

– Шуршат пакетами, как на базаре, – сказала бабка с лавки, оборачиваясь на вновь прибывших.

Светка подняла плечо к уху, защищаясь от колючести старческого голоса. Все лавки заполнились пожилыми людьми. Светка зябло повела худыми плечами. Ее ровесников в храме не было.

– Боже, очисти мя, грешного, и помилуй мя, – наконец, завелся священник – не громко и срываясь. – Искупил ны еси от клятвы законныя честною Твоею кровию, на кресте пригвоздився…

Светка заерзала. Обернувшись на бабок, встала смирно. Мимо ее лица пролетела муха. Служба шла. Светка глазела на купол, закатив глаза, и переминалась с ноги на ногу. Временами глубоко и судорожно вздыхала. Кто-то, пробираясь к подсвечнику, задел Светку плечом.

Бабка, оставив клюку у скамейки, прошаркала со свечой к подсвечнику. Она так обтирала подошвы своих круглоносых туфель о пол, словно шла по кучевым облакам, постоянно сбрасывая с ног налипшую вату.

– Господи помилуй, – раздался нежный голос, и Светка, как будто очнувшись, зашарила глазами по алтарю.

– Господи помилуй, – продолжил голос, нежный и жалеющий.

Но вдруг его сменил торжественный и высокий. Такой мог и купол прорвать, и пройти сквозь облака – прямо к Богу. Бабульки замерли, опустив головы, как будто в ожидании – когда же их покарают? Но голоса снова сменились, и вступил первый – кроткий, ангельский, разложенный высоким куполом на многоголосье, и в этот раз Светка всем телом подалась навстречу ему. Казалось, он не уходит вверх, а сверху пришел. Он гладил бабулек по седым головам, словно говоря: «Не бойтесь, прощенье будет». И те вдруг начали подвывать ему – тонкими жалобными голосами, словно в их старых телах вдруг проснулись маленькие девочки. Моложе даже Светки.

А одна бабка выставила вбок руку, в каком-то странном затекшем и скрюченном жесте. Светка вдруг обернулась к ней, посмотрела в ее светлое лицо, в белые морщины, голубые глаза, одетые в бесцветные брови и ресницы. Бабкина одутловатая кожа блестела, как соль на солнце. И каждая морщина ее отливала этим соленым светом. Светка сглотнула, словно у нее засосало под ложечкой. Бабка тоже посмотрела на смуглую Светку, на ее дергающийся нос и тонко выщипанные черные брови. Глаза у бабки были бледно-голубыми.

– Вот я как могла, так свой крест и пронесла, – сказала бабка, а Светка заплакала.

Она отвернулась, взломала над собой руки. Ее острые локти поднялись вверх темными треугольниками. Так Светка простояла, ни на кого не глядя и сильнее шмыгая носом, до самого конца службы, и когда та кончилась, Светка никуда не ушла.

Она подняла голову, когда храм снова был пуст, но все в нем было уже не так. Светка рухнула на коленки и поползла к Богу-отцу.

Стекло снизу, а особенно в середине, было покрыто отпечатками чужих ртов. Похожими и полукривыми, как улыбки, нечеткими, как неоформившиеся желания, и неуверенными, как просьбы, с которыми нельзя обращаться к Богу-отцу.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Скрипач хочет вспомнить «музыку из сна», приходит к гипнотизёру и в трансе начинает играть божествен...
Клиенты фирмы «Мгновенное путешествие» принимают снотворное, выбирают случайный номер от 1 до 93… и ...
Герой совершил «4 кругосветные рейса», но «чтобы увидеть на земном шаре всё, требуется… 461 год, без...
История больной девушки, живущей ожиданием продолжения полюбившегося романа, публиковавшегося в деше...
Путешественник-натуралист после спектакля «Золотая цепь» приходит за кулисы. Где-то он это видел… Ок...
«Непомерная страсть» юнги Давида к рисованию помогает оправдать невинного человека....