Муза Бунин Иван
– Она сделала из тебя романтика.
– Наоборот. Просто я научилась ее понимать. Она тебя не оставит. Куда бы ты ни отправился, она последует за тобой.
– С чего ты взяла?
– Она утверждает, что без тебя не может рисовать.
Он рассмеялся.
– В каком-то смысле да. Но даже если она меня любит, это никак не красит нынешнюю ситуацию.
– Я не считаю, что она в тебе нуждается.
– Этим, Тереза, ты меня не удивила.
По словам Гарольда, Исаак Роблес произвел в Париже фурор. На небесном своде галереи Шлосса он засиял Полярной звездой. На следующий день Гарольд, вытянув ноги и попивая «фино», без обиняков рассказывал им в гостиной, что благодаря «Женщинам в пшеничном поле», «Саду» и «Зеленому автопортрету» у него и деловых партнеров наступил ренессанс.
– От Дюшама пошел слух, что Пегги собирается покупать произведения искусства. Я всех опередил. Она ждет не дождется твоей парной картины, продолжения «Женщин в пшеничном поле». Она бы хотела увидеть фотографию незавершенной работы, если это возможно. Это возможно, Исаак?
Олив проглотила изрядную порцию шерри.
– Парной картины? – переспросил Исаак.
– Я забегаю вперед? – предположил Гарольд. – Так и скажи. Мы не будем ей посылать фотографию, если ты против. Поступай как считаешь нужным. У тебя великий дар, Иса. Поверь мне. Так и хочется заглянуть в будущее.
– Оно будет не таким, каким каждый из нас его представляет. Мистер Шлосс, я кое-что принес для вас.
Олив поставила недопитый стакан и привстала со стула, Исаак же полез в рюкзак и достал оттуда пистолет с блестящим стальным дулом. Все хранили молчание, пока он взвешивал его на ладони.
– Настоящий? – спросила Сара.
– Настоящий, сеньора.
– Зачем нам пистолет? – рассмеялся Гарольд. – Ты бы лучше принес мне картину.
Олив с явным облегчением снова присела.
– Вы умеете стрелять, сеньор? – спросил Исаак.
– Умею. Приходилось.
– А женщины?
– Конечно нет, – ответила Сара. – Почему вы спрашиваете? Все так драматично.
Исаак набил землей старый мешок из-под муки и повесил на ветку пробкового дуба в дальнем конце сада. На грубой холстине было написано H A R I N A[62], и они договорились считать подвижным «яблочком» просвет между буквами R и I. Все протопали мимо неработающего фонтана и выстроились в шеренгу в ожидании своей попытки. Атмосфера царила почти карнавальная: бестолково качающийся мешок, вспорхнувшие с дуба птицы в ответ на щелчок взведенного курка.
Гарольд попал в A. Сарина пуля вошла в кору. Передавая пистолет Исааку, она сказала, что больше никогда к нему не притронется, и легла навзничь в траву, положив руки на живот и глядя в небо. Исаак прострелил середку N и явно сконфузился. Он отдал оружие Олив, и Тереза заметила, как на мгновение их пальцы переплелись.
Олив встала на точку, вскинула пистолет, прищурилась и нажала на спусковой крючок. Отдача от выстрела вызвала у нее сдавленный стон в груди.
– Лив! – вскрикнул отец.
– Я в порядке.
– Ты почти попала в яблочко.
Она с удивлением уставилась на набитый мешок.
– Правда?
Тереза посчитала нормальным, что у Олив верный глаз и твердая рука.
– А ну, еще разок, – предложил Гарольд.
– Да нет. Это была случайность.
Сара перевела взгляд на простреленный мешок.
– Лив, да у тебя скрытый талант. Надо тебя послать на соревнования.
Тереза поспешила забрать у Олив пистолет, а Исаак подошел проверить, правильно ли его перезаряжают. Она остановила брата – дескать, без тебя разберусь.
– Купил на ее деньги, да? – спросила она шепотом.
– И еще куплю. Это советский Т33. – В его голосе звучало восхищение.
– Это для них?
– Он может им пригодиться.
– В каком случае? Ты пытаешься их защитить или подставить под удар?
– На мишень смотри, Тере. И говори тише.
Тереза спрашивала себя, откуда Исаак берет деньги на советское оружие, и сама же гнала от себя подобные вопросы. Она расставила ноги и сконцентрировалась на поднятом пистолете, страхуя кисть свободной рукой. Тело вытянулось в струнку, каждый мускул напрягся, а скулы стали каменными, как у сатира в фонтане. Она сделала глубокий вдох и нажала на спуск, подумав при этом: «Не ты один стреляешь по кроликам». Раздался выстрел, и пуля угодила точнехонько в узел, удерживавший мешок на ветке. Исаак разочарованно вскрикнул. Мешок грохнулся в траву, земля разлетелась во все стороны. Конец игры.
Позже в тот же день Гарольд сказал, что собирается в Малагу. Заглянуть в винный погребок, восполнить запасы шерри. Сара объявила, что едет с ним.
– Зайду к фармацевту, – сказала она. – Потом в Калле Лариос выпью кофе и поброжу по берегу моря.
Тереза видела, что Гарольд несколько напрягся, но потом сказал:
– Что ж, хорошая идея. Пусть легкие подышат морским воздухом. А вы, Исаак, к нам не присоединитесь? Вы, как человек местный, поможете нам с выбором шерри. – Но если раньше Исаак, ездивший на велосипеде, мечтал прокатиться в таком крутом автомобиле, как сказала бы Тереза, то сейчас он вежливо отклонил приглашение. – Конечно, – согласился Гарольд. – Вас ждет работа.
Стоя на крыльце, Олив и Исаак помахали отъезжающим.
– Мы можем прямо сейчас сделать фотографию для Пегги Гуггенхайм, – сказала Олив, когда машина скрылась из виду. – Камера у папы в кабинете. – Исаак молчал, уставившись на гуляющие створки ворот и дорогу, ведущую в деревню. – В чем дело? – спросила она.
– Я оказался в дураках.
– Неправда.
– Я-то думал, что за твоей уверенностью и за твоим счастьем стоит любовь ко мне.
– Так и есть.
– Мне так не кажется. Я думаю, это было в тебе всегда и ждало своего часа. Я подвернулся в нужный момент, и ты меня использовала в качестве своего холста.
– Я люблю тебя, Иса. – Ее слова прозвучали вхолостую.
– Ты не меня любишь. Ты любишь стены в доме Гуггенхайм. Чем все это закончится, Олив? А ведь должно закончиться.
Она положила руку ему на плечо, но он ее сбросил.
– Я тебя разозлила. Но я правда люблю тебя…
– Ты сказала: «Последняя картина». И тут же последовала еще одна. Зеленая физиономия. Еще, еще, еще.
– Прости. Ну прости. Эта будет точно последняя. Я тебе обещаю. Всей своей жизнью клянусь.
Он пристально посмотрел ей в глаза.
– Вы с моей сестрой планировали это с самого начала?
– Ну что ты!
– Ее эта ситуация очень устраивает. И ведет она себя как ты. Всё у вас по плану.
– Исаак, никакого плана не существовало. Просто так случилось.
– Тереза умеет цепляться за жизнь. Она поставила на мольберт твою картину, но это еще не значит, что она всегда будет тебя ставить на первое место.
– Что ты имеешь в виду?
Он рассмеялся, это был горький смех.
– Я знаменит в Париже, городе, который я никогда не видел. Я рисую автопортрет, об этом даже не подозревая. Ты меня украла, Олив. Делаясь все заметнее, я превращаюсь в невидимку… – Он осекся, у него перехватило горло, выглядел он растерянным. – И после всего этого ты ждешь, что я поверю в твою любовь?
– Я ничего не жду, Исаак. Мне горько, что ты испытываешь такие чувства. Я правда люблю тебя, но не ждала, что ты меня полюбишь. Меня занесло, я знаю, но я… мы прославились. Подумать только, это так легко…
– Не легко, Олив. Совсем не легко. Я не могу… я не пойду дальше. Если ты пошлешь этой Гуггенхайм еще одну картину, я тебе ничего не гарантирую.
– Что это значит? Исаак, ты меня пугаешь.
– Новая картина… ты должна ее уничтожить.
Она пришла в ужас.
– Я не могу.
– Почему?
– Потому что это моя лучшая работа. Потому что ее ждут в Париже.
– Тогда я пас.
– Исаак. Пожалуйста…
– Ты мне уже один раз пообещала. И действовала за моей спиной.
– А ты уже месяц ко мне не прикасаешься. Ты заставляешь меня платить эту цену за то, что впервые в жизни я делаю что-то особенное?
– А какую цену ты заставляешь меня платить? Ни один мужчина не станет терпеть женщину, которая от него столько требует. Ему нужна та, кто его понимает, кто его поддерживает…
– Кто выдвигает его на первое место?
– Мое отсутствие – это то, на что ты с радостью пошла, лишь бы Гуггенхайм продолжала петь тебе осанны.
– Неправда. Я по тебе скучаю.
– Ты не по мне скучаешь, Олив. Ты скучаешь по возможности послать очередную картину.
– Я действительно по тебе скучаю. Ну, поднимись на чердак и посмотри, – взмолилась она. – А потом скажешь, изменилось ли твое мнение.
Картина была такого же размера, что и «Женщины в пшеничном поле», а казалась больше. Исаак стоял перед ней, ошеломленный ее чувственностью и силой. Она была не закончена, но лев уже смотрел на Руфину – одна голова своя, вторая в руках – как завороженный. Зловещее, революционное творение, от которого дух захватывало.
– Это ты? – Он показал на отсеченную голову. – Ты в руках у Тере?
– Я, кто ж еще, – подтвердила Олив. – Хотя по идее должен быть один человек. Называется «Руфина и лев». Мы видим ее до и после ареста.
Он рассматривал картину: буйство красок, сусальное золото, на удивление спокойный взгляд женщины, держащей отрубленную голову. И лев, готовый к действию.
– Нравится? – спросила она.
– Великолепно.
Она улыбнулась.
– Такое иногда случается. Рука управляет головой, и не остается времени ни на какие мысли или сомнения.
В эту минуту ей хотелось только одного: чтобы он разглядел ее талант и внутреннюю уверенность… и полюбил за это.
– Мы сделали это, Иса, – сказала она. – Картины прославятся.
Он был не в силах оторваться от «Руфины и льва».
– Сходим за камерой? – спросила она непринужденно. – Пегги просила снимки.
– Снимки?
– Фотографии картины. Иса, – голос стал тише, – ты правда хочешь, чтобы я ее уничтожила?
Он опустил взгляд в пол, и тут Олив поняла, что она выиграла если не войну, то, по крайней мере, эту битву. – Ты бы мог сразиться с львом, Исаак… если понадобилось бы. Я в этом не сомневаюсь.
– А от тебя лев убежал бы. Ты пользоваться камерой умеешь?
– Конечно, – ответила она невозмутимо, будучи не в состоянии определить, что сейчас между ними происходит. – Но… я бы хотела, чтобы Тереза сфотографировала нас вместе.
Исаак закрыл глаза, словно от боли.
– Давай уже с этим покончим, – сказал он. – Зови ее.
– Я лев! – прорычала Тереза и предупредительно подняла свободную «лапу», одновременно подведя пальчик к кнопке фотоаппарата. Вот уже полчаса она делала, можно сказать, постановочные кадры – картина, Исаак рядом с ней, – но в этот момент Олив запрокинула голову и расхохоталась с полузакрытыми глазами, а Исаак, никак не реагируя на дурачество сестры, глядел в объектив с такой одержимостью во взоре, что Тереза как-то сразу забыла, кто король джунглей.
Тогда-то она и поняла, запечатлев их на пленке в этих позах: что-то сломалось, и к прежним отношениям уже нет возврата.
Когда неделю спустя Исаак забрал в Малаге отпечатанные снимки, он увидел, что на некоторых из них его сестра поставила Олив в центре кадра, так что она наполовину заслоняла собой картину. Сам он на всех фотографиях имел похоронный вид. Поскольку Олив находилась в постоянном движении, не зная, как преодолеть его неприязненное отношение к съемкам, ее фигура была расфокусирована, а рот постоянно открыт: такое восторженное О. Такая Олив, радостная, свободная, заставила шевельнуться его совесть, прежде чем благополучно уснуть.
Когда Гарольду показали фотографию самой картины, откадрированной так, что ее местоположение нельзя было определить, он спросил у Исаака:
– А почему девушка держит в руках голову?
– В моем представлении это символ двуличия, – последовал ответ. – Мы окружены ложью.
Олив продолжила рисовать «Руфину и льва» весь июнь, а потом прихватила июль. В кабинете Гарольда снова стали раздаваться телефонные звонки, раз в два-три дня, и, прежде чем взять трубку, он плотно закрывал дверь, из-за которой его слова звучали приглушенно и неразборчиво. В Париже до него доходили неутешительные новости из Вены. Бизнесы закрывались, преступления сходили с рук. Но даже разбитые витрины не пугали так, как политическая риторика, звучавшая со всех сторон. Евреи бежали из Германии в поисках убежища, но долго ли еще будет им сопутствовать удача?
Он сообщил семье, что сосредоточится на парижской галерее, куда надо бы перевезти из Вены все произведения искусства, пока не поздно. Пегги Гуггенхайм намеревалась открыть галерею в Лондоне, и он рассчитывал передать ей часть своих запасов. По его словам, в Вене друзья-евреи, гордившиеся богатыми и разнообразными коллекциями картин старых и современных мастеров, распродавали их по бросовым ценам, на которые никогда бы не согласились еще год назад, чтобы собрать деньги на железнодорожные билеты, аренду жилья, еду и вообще новую жизнь за пределами Австрии.
Гарольд ходил мрачный, что неудивительно, и оживлялся только при упоминании очередного сюрприза от Исаака Роблеса, который стал смыслом его жизни, вскинутыми пальцами, изображающими букву V, – как вызов националистической зашоренности, демонстрируемой всеми газетами. Исаак был его вундеркиндом, визионером, его отдушиной и гордостью.
– Рисуй, Иса, – сказал он как-то вечером, напившись. – Видит бог, ты должен рисовать!
Как-то не укладывалось в голове, что в Европе бушуют такие бури, поскольку в Арасуэло было достаточно спокойно. Сара по-прежнему ходила на прогулки, и в кухне уже выросла гора артишоков. Съесть такое количество, с учетом ежедневного пополнения, было практически невозможно, и Тереза смотрела на эту гору как на предвестницу беды. Она обратила внимание на Сарины веснушки на носу от безжалостного июльского солнца. Куда-то подевалась ее элегантная хрупкость; она теперь тверже стояла на ногах в этом мире. Тереза слышала, как ночью Гарольд заводил свой «паккард» и сваливал в Малагу. Похоже, Сара не очень-то обращала на это внимание. Поборов головные боли, она спала допоздна, а он к рассвету был уже дома, словно никуда и не уезжал.
Олив перестала комментировать отцовские отлучки. Может, она мстила? Он обманывал ее, а она – его. Может, ее целью был не успех, а унижение недоброжелателя? Терезе оставалось только гадать. В любом случае Олив была в ладу с собой, только пока денно и нощно дописывала свою Руфину со львом.
Июль в Арасуэло месяц особый. Поля пахнут шалфеем и розмарином, ящерки выскакивают из щелей домов, как черт из табакерки, дергаными, нервными движениями, не забывая о крылатых хищниках. Но когда они решают позагорать, то становятся такими уравновешенными, такими естественными прагматиками, впитывающими каждой клеточкой жар солнца.
Вечерами тени вытягивались, и теплую ночь заполняло надсадное скрежетание сверчков. В темноте угадывались очертания петрушки, лайма и яблок. В полях дикие цветы пошевеливали под легким бризом своими красными, темно-фиолетовыми и канареечно-желтыми лепестками. Когда же ветер набирал силу, в воздухе появлялся привкус соли. Шум моря сюда не долетал, зато, если напрячься, можно было расслышать, как жук ползет в корнях злака.
С холмов доносился унылый перезвон колокольчиков – это козы спускались по каменистой осыпи в горячем мареве дня. Оцепенелая пчела внутри мохнатой цветочной головки, перекличка фермеров, арпеджио птички, выпорхнувшей из кроны, – сколько звуков дарит нам летний день, даже если ты сам хранишь полное молчание.
Никто не понимал, к чему дело идет. Ничего удивительного. Кому охота каждый день ждать беды? Вот и отворачиваешься до последнего. Даже правительство проявило слепоту. Уже задним числом, когда местные вспоминали, что никого не осудили за убийство заводского парнишки Адриана, или когда речь заходила о красных ленточках на деревьях, или о расстрелянной статуе Мадонны, люди кивали: «Да… все же было предсказано».
Шлоссы были слишком погружены в свои внутрисемейные битвы, чтобы осознать, что происходит на севере, в Мадриде, и какая волна двигается на них с юга, из Марокко. Они не обратили внимания, когда двенадцатого июля в Мадриде четверо фалангистов застрелили лейтенанта-социалиста Республиканской гвардии. В отместку его друзья расправились с депутатом-монархистом, видным деятелем правого крыла. Жизнь в Испании, как и жизнь в финке, должна была вот-вот взорваться, и тогда всех захлестнет поток взаимных обвинений, бешеных амбиций и застарелых обид. Однако в те дни никому не приходило в голову, что надвигается война.
Сара и Олив сначала услышали об этом по радио. Восемнадцатого июля четыре генерала из восемнадцати, возглавлявших национальную армию, восстали против левого правительства и захватили свои гарнизоны. Премьер-министр, опасаясь революции и массовых волнений, приказал всем гражданским губернаторам не выдавать оружия рабочим объединениям, которые наверняка захотят противостоять потенциальному приходу к власти военных. В ту же ночь он ушел в отставку.
Исаак примчался в финку. Гарольд само собой был в Малаге.
– Доставайте пистолет!
На его крик из дома выбежали женщины.
Позднее Тереза вспоминала реакции Шлоссов женского пола. Поведение Олив выражало облегчение. Возможно, для нее это было доказательством, что она Исааку все еще небезразлична – вот бежал всю дорогу из-за того, что какие-то солдаты поигрывают мускулами. А Сара, вспомнила Тереза, твердой рукой налила ему стакан воды, и на ее лице блуждала радостная улыбка.
Ближайшим к Арасуэло городом, перешедшим в руки взбунтовавшихся военных, стала Севилья. В десять вечера по радио выступил генерал Кейпо де Льяно[63] и поведал о своих планах. Исаак и три женщины, сидя в кабинете Гарольда, затаив дыхание слушали его воинственное обращение, и на их лицах отпечатался страх.
– Народ Севильи, вооружайтесь! – орал он в микрофон. – Отечество в опасности, и, чтобы его спасти, несколько смельчаков-генералов взяли на себя ответственность и стали во главе «Движения за национальное спасение», которое уже повсеместно одерживает победы. Африканская армия спешит на подмогу, чтобы вместе с нами снести бесчестное правительство, решившее погубить Испанию и превратить ее в придаток Москвы.
– Придаток Москвы? – переспросила Сара. – Что он несет?
– Помолчи! – прошипела Олив.
– Все андалусийские воинские части, с которыми я связался по телефону, подчиняются моим приказам и вышли на улицы… а руководство Севильи и те, кто симпатизирует ему и узурпаторам власти в Мадриде, арестованы и находятся под моим контролем.
– Исаак, это о таких, как ты, – прошептала Олив. – Тебе надо бежать.
Он поднял взгляд, и она увидела круги под глазами.
– Бежать? Никуда я не побегу. По-твоему, я стану прятаться от таких, как он? По-твоему, если Кейпо де Льяно кому-то там позвонил, они побегут исполнять его приказы? Мы уже отмобилизованы. Мы будем сражаться. Они не победили в Мадриде и Барселоне, не победят и здесь.
– Народ Севильи! – гремел генерал. – Жребий брошен, и расклад в нашу пользу, так что чернь напрасно сопротивляется, устраивая вопли и стрельбу на всех углах. Легионеры и марокканцы уже движутся в Севилью, и как только они прибудут, мы переловим всех этих смутьянов, как паразитов. Да здравствует Испания!
– Исаак, – в голосе Олив появились панические нотки, – у них войска. Оружие. Обученные солдаты. Ты представляешь, что они с вами сделают?
Они услышали рев мотора, быстро приближающегося к дому. Хлопнула дверца.
– Эй, где вы там? – донесся крик Гарольда из прихожей. – Вы слышали?
Тереза отскочила от письменного стола и на ощупь побрела по неосвещенному коридору, налетая на стены, – до кухни, на веранду, подальше от людей. Она выбежала в темноту сада, и тут из нее хлынула вся желчь, ее тело исторгало из себя слова, которыми невозможно было сформулировать зреющий в ней ужас – вот оно, волна добралась и до них, землю рвут на части, ее брата хватают, а Олив… Олив уезжает. Она мотала головой в надежде хоть за что-то ухватиться, как ей это до сих пор удавалось, но мозг уже разрывали крики солдат, и топот сапог по темным аллеям, – дум, дум, дум, – и взмах приклада, размозжившего чей-то череп. От этого было не спрятаться.
– Тере! Тере! – звала ее Олив. – Ты только не бойся. Где ты?
Вот так все кончится, поняла Тереза. Прямо тут, в ночи, она на коленях, в окружении испанских шакалов.
IV
Проглоченное столетие
Ноябрь 1967
Через два дня после того, как меня выставили из дома Квик, в коридоре моего дома зазвонил телефон, и я сбежала вниз прямо в ночной рубашке, чтобы только поскорее взять трубку. Услышав фразу: «Как сама, Делли?» – я пришла в такой восторг, что едва не расплакалась. На другом конце провода была не Квик, чьего звонка я так ждала, и не Лори. Это был голос, который возвращал меня к жизни.
– Синт!
– Ну что, жива еще, подруга?
– Почти.
– Ага… В общем, есть у меня сегодня пара часов. Хочешь встретиться?
Последний раз мы виделись больше двух месяцев назад. Я заметила ее раньше, чем она меня. Выглядела Синтия, как всегда, безупречно: она стояла, облокотившись на одного из львов на Трафальгарской площади, одетая в толстую дубленку и новые расклешенные джинсы. В общем, вид у нее был… классный. Высвобожденные из французской косы волосы были подстрижены по-новому: Синт решила носить круглую прическу-афро. Я почувствовала себя неряхой в сравнении с ней, в моих толстых колготках и практичных ботинках, в шерстяном шарфе и шапке, натянутой на уши, словно я была персонажем книги Энид Блайтон[64]. И все же – холодное ноябрьское утро в Лондоне. Лучше не гневить судьбу.
Казалось, у меня сердце выпрыгнет из груди, так я радовалась чудесному облику Синт. Осознание того, как далеко я забрела в своем одиночестве, охватило меня, когда я увидела лицо подруги, моей самой давней подруги. Наши глаза встретились, и я рванулась к Синт, а она, в свою очередь, раскрыла мне объятия так широко, словно птица, неспособная летать, но пытающаяся взмахнуть крыльями.
– Ты уж прости меня, Синт, – сказала я, – прости. Я ведь сглупила, все испортила…
– Ну, Делли, – перебила меня она, – я вышла замуж, оставила тебя. Ты тоже меня прости. И о чем я думала? – Тут в глазах у нее блеснула искорка. – Я, правда, очень скучала по тебе, милая.
– Я тоже. Я тоже. Я тоже.
Лицо Синт озарила улыбка, и мы обе смутились. Мне даже стало неловко – как это я, взрослая женщина, позволила себе такую ребячливость, такую взбалмошность. Мое сердце стучалось о ребра от удовольствия быть рядом с ней; у меня даже голова закружилась, причем кружилась она еще сильнее из-за того, что Синт разделяла мои чувства. Мы прошли под Аркой Адмиралтейства[65] и проследовали в Сент-Джеймсский парк, где стали искать скамейку.
– Шербет, – объявила Синт, открывая сумку и протягивая мне бумажный пакет со сладостями. – Очень уж ты худая, Делли. Что с тобой творится?
– Да вот, все сохла по тебе, – воскликнула я, посмеиваясь над собой, пытаясь показать, что у меня есть еще порох в пороховницах. Когда Синт засмеялась в ответ, мне даже стало немного больно. Как же хорошо было вызывать у нее смех…
– Да ладно тебе, – сказала она.
И тут я все рассказала Синт: о встрече с Лори после ее свадьбы, о наших с ним свиданиях – о его умершей матери и об оставленной ею картине – и о том, как интерес Квик к этому полотну, видимо, перемешивался с отвращением. Я рассказала ей, как всплыло имя «Исаак Роблес», о том, как Эдмунд Рид был уверен, что они имеют дело с утраченной работой забытого гения, как Квик выражала сомнения по этому поводу, а прошлой ночью вообще заявила, что на самом деле картина не имеет никакого отношения к Исааку Роблесу.
Синт гораздо больше интересовалась Лори – тем, как все шло, насколько серьезно это было, – но я старалась сосредоточиться на головоломке, загаданной Квик, уводя разговор в сторону от моих сердечных дел.
– Самое ужасное, Синт, – сообщила я, – что она умирает.
– Умирает?
– Рак. Она призналась мне, что у нее последняя стадия. Слишком поздно поставили диагноз. Поджелудочная железа.
– Бедная женщина, – всплеснула руками Синт, – наверно, она боится, вот и пригласила тебя. Но почему она переживает из-за картины, если все равно скоро умрет?
– Это-то меня и волнует. Видишь ли, она боится, что ей не хватит времени на что-то важное. Я в этом уверена.
– Что ты говоришь?
– Рид узнал, что человека, который впервые продал картину Лори в тысяча девятьсот тридцать шестом году, звали Гарольд Шлосс, он был арт-дилером, – пояснила я. – А я нашла в доме Квик письмо, адресованное Олив Шлосс, – ее приглашали учиться в школу изящных искусств Слейда.
– Делли, ты что же, рыскала по дому умирающей женщины?
Я цокнула языком.
– Нет! Я нашла это в ее телефонной книге, которую она велела мне взять. Но слушай: у Квик есть еще и телеграмма на имя Гарольда Шлосса, датированная июлем тысяча девятьсот тридцать шестого года.
– Что, она так и лежала у нее в телефонной книге тридцать лет спустя?
– Я знаю, знаю. Но… похоже, Квик хотела, чтобы я ее нашла. Она как будто нарочно ее выложила, ведь сама она умирает и не хочет, чтобы правда умерла вместе с ней.
– Делли…
– Квик все интересовалась, откуда у Лори эта картина. А потом прошлой ночью заявила мне, что автор не Исаак Роблес. Готова биться об заклад, что Олив Шлосс – ключ ко всему.
– Но кто эта Олив Шлосс?
Я выдохнула, и у меня изо рта вылетело облачко пара.
– В этом-то и вопрос, Синтия. Именно в этом. Явно кто-то умевший рисовать, иначе бы ее не пригласили в школу Слейда. Верно, это какая-то родственница Гарольда Шлосса.
– Может, жена?
– Возможно. Но обычно в школу искусств принимают кого-то помоложе, студенческого возраста.
– Тогда, наверное, дочь?
– Вот и я об этом подумала. Олив Шлосс – дочь Гарольда Шлосса. А в Скелтоне есть старая фотография мужчины и женщины, стоящих рядом с полотном Лори. На обратной стороне кто-то написал: «О и И». Не иначе – Олив и Исаак. Квик сказала, что Исаак Роблес не писал картин. А кто тогда автор? И откуда она знает? Наверное, Квик не та, за кого себя выдает.
– Делли…
– Меня всегда удивляло, что у нее на стене нет ни одной картины. Как это так? А еще Квик стала очень странно себя вести, стоило мне спросить об Олив Шлосс. Она выставила меня на улицу, закрыла дверь. Можно подумать, она хочет, чтобы я больше об этом узнала, чтобы я ближе подобралась к правде, а в то же время она не может этого вынести.
Синтия, по-видимому, погрузилась в раздумья, наблюдая за утками, скользящими по глади пруда напротив нас. За деревьями Вестминстерское аббатство пронзало небо своими веретенообразными башенками.
– Мне-то всегда казалось, что Марджори Квик – смешное имя, – призналась Синт.
Мы некоторое время сидели в тишине. Я ценила мою подругу за то, что она мне верила, не говорила, что я сошла с ума, внимательно следила за нитью моего сбивчивого и в высшей степени странного повествования. Это дало мне возможность всерьез обдумать вот какую версию: когда-то Квик могла жить под другим именем, другой жизнью, жизнью, которую она отчаянно пыталась вспомнить и поделиться этим воспоминанием со мной, пока не стало слишком поздно. Я и вообразить себе не могла, какая это боль, когда кто-то приписывает себе твою работу, пока ты прозябаешь в забвении, в безвестности, зная, что смерть бродит совсем рядом.
– Да уж, эти англичане сумасшедшие, – воскликнула Синт. – Значит, собираешься расспрашивать ее обо всей этой петрушке?
– Да, но что мне ей сказать?
Нельзя же напрямую обращаться к Квик с этой темой; к тому же я не хотела, чтобы моя начальница еще глубже ушла в себя из-за моих расспросов. Я чувствовала, что, будь у меня возможность убедить Квик в своей поддержке, она бы не стала забиваться в угол, но я не знала, как лучше достичь этой цели.
– А я думаю, у нее есть причины хранить секреты, – добавила я.
– Все-таки в обувном магазине такого не было, – со вздохом заметила Синт. – Там ты просто надевала туфлю на ногу женщине, и весь разговор.
Мы засмеялись.
– Да уж, это правда, – сказала я. – Но знаешь, что еще? Квик помогла мне опубликовать рассказ, так что я у нее в долгу.
Синт слышала только то, что хотела слышать, и ее глаза просияли.
– Ух ты, опубликовали! Вот это хорошо. И как называется?
– «Беспалая женщина». Помнишь ту женщину, которая пришла в магазин, и оказалось, что у нее вместо ступней – обрубки?
– О господи. Слушай, я должна это прочесть.
Чувствуя мурашки удовольствия из-за того, что Синт так обрадовалась, я сказала ей, что рассказ напечатан в «Лондонском книжном обозрении», но что, если ей интересно, я могла бы послать ей экземпляр – да хоть десять! Я рассказала ей, как разворачивались события, как Квик собственноручно послала рассказ в журнал.