Ньютон Акройд Питер
Глава первая
Благословенное дитя
Исаак Ньютон, человек, который больше, чем кто бы то ни было, повлиял на формирование современного мировоззрения, появился на свет в 1642 году, в два часа ночи, на Рождество, в семье незнатного мелкого землевладельца-йомена, потомка таких же фермеров. Он родился недоношенным и болезненным младенцем. Двух женщин, помогавших по хозяйству, отправили за кое-какими вещами для ребенка, однако «по пути они уселись на приступку у изгороди и объявили, что спешить резона нет, поскольку дитя наверняка умрет еще до того, как они воротятся». Позже Ньютон рассказывал одному из своих родственников, что «когда он родился, то был настолько мал, что мог весь поместиться в квартовый горшок,[1] и настолько слаб, что на шейку пришлось надеть особый толстый воротник, дабы головка не падала».
Однако имелись и добрые предзнаменования. Считалось, что ребенка, появившегося на свет в Рождество, ждет великий успех – ведь он получает благословение свыше: здесь очевидна ассоциация со Спасителем. Отец Исаака Ньютона умер до рождения сына, но и в этом можно усмотреть добрый знак: многие верили, что посмертное дитя – а Ньютон родился спустя четыре месяца после смерти отца – обретет удачу и благополучие. Уже во взрослые годы Ньютон считал себя уникумом, и обстоятельства его прихода в мир поддерживали в нем эту мысль. То, что он сумел выжить, уже было чудо, а еще – предвестие других чудес, которые он совершит в дальнейшем.
Родился он в деревне Вулсторп,[2] в маленьком помещичьем доме, выстроенном из серого известняка, добытого здесь же, в окрестностях. На рисунке XVIII века перед нами предстает массивное, но довольно заурядное двухэтажное строение типично английского вида. Картинка являет нам также корову, лошадь и крестьянина с телегой – вот он, мир, в котором рос Ньютон. В доме была кухня, холл, гостиная и спальни (они располагались на верхнем этаже). Ньютон родился в спальне, расположенной неподалеку от лестницы, первая дверь налево. Наш современник, оказавшись в этом доме, отметил бы низкие потолки и каменный пол, да и вся атмосфера жилища показалась бы ему сумрачной, если не просто мрачной.
Дом стоит в небольшой долине, проложенной рекой Уитхем; фасад его обращен на запад. Из окон виден сад, который вошел в историю как место, где некогда упало знаменитое Ньютоново яблоко. Саму яблоню теперь уже давно свалил ветер. «Поместье» состояло из нескольких сот акров лесов и полей: вот родовое имение, которое позже унаследует Ньютон. Уильям Стакли, топограф XVIII века, антиквар и большой поклонник Ньютона, собравший все материалы о своем кумире, какие только смог отыскать, в восторженных тонах описывает этот пейзаж – с его «несравненными» долинами и «изобильными» лесами, добавляя, что здесь «неисчислимы ручьи и ручейки чистейшей воды» и воздух «чрезвычайно хорош». Эти-то места и породили «величайшего гения человечества».
Происхождение ближайших родственников Ньютона не давало ни малейшего намека на его грядущее величие. Ньютон мог проследить свою родословную лишь до Джона Ньютона, жившего столетием раньше в деревне Вестби, всего в нескольких милях от Вулсторпа. Ньютоны были из линкольнширских земледельцев и мучительно-неспешно поднимались вверх по социальной лестнице, достигнув к Ньютоновым временам статуса йоменов. Поэтому неразговорчивость и даже неприветливость взрослого Ньютона, возможно, коренятся в нравах и манерах линкольнширских фермеров.
Его отца, тоже Исаака Ньютона, мало волновало внимание потомков. Этот фермер-йомен присматривал за своим поместьем и по-собственнически заботился о жильцах, которые обитали в маленьких домиках, разбросанных по его земле. Уйдя из жизни, он оставил жене и детям в наследство около пяти сотен фунтов стерлингов – это говорит о том, что при жизни он обеспечивал своему семейству вполне достойный уровень жизни. Впрочем, судя по всему, старший Ньютон, как и отец Уильяма Шекспира, не умел даже написать собственное имя, что лишний раз подтверждает миф о том, что гений рождается в самых неблагоприятных условиях. Дядя и кузен Ньютона также были неграмотны. И вполне вероятно, что в несколько иных обстоятельствах сам Исаак Ньютон так никогда бы и не научился ни читать, ни писать.
Семейство его матери, Анны Эйскоу, было несколько утонченнее в своих социальных притязаниях. Такова уж обычная «фамильная химия» у детей мужского пола, которым в дальнейшем удается как-то отличиться. Брат Анны, протестантский священник, получил образование в Кембриджском университете. Однако он вряд ли мог особенно преуспеть в своей профессии, поскольку жил затворником в священническом домике всего в двух милях от Вулсторпа. Эйскоу, происходившие из графства Ратленд, являли собой пример захудалого рода, постепенно утрачивающего остатки аристократизма. Брак Исаака и Анны ознаменовал собой встречу клана Эйскоу с сельской породой на его пути вверх по сословной лестнице. Результатом брака стал Исаак Ньютон-младший.
Ребенка крестили в первый день нового, 1643 года в семейной церкви, располагавшейся неподалеку, в Колстерворте. Овдовевшая мать, как было принято в то время, дала младенцу имя умершего супруга – Исаак. Само имя происходит от древнееврейского слова «смеющийся», но у мальчика вряд ли были поводы для веселья. Всего через три года после его рождения мать решила снова выйти замуж и отдалилась от своего первенца. Она обручилась с Барнабасом Смитом – священником одного из местных приходов, на тридцать с лишним лет ее старше. Преподобный Смит отнесся к пасынку не слишком по-христиански: в брачный договор внесли условие, согласно которому юному Ньютону надлежало оставаться в Вулсторпе на попечении бабушки с материнской стороны, а Анне – уехать в дом священника, находившийся в Северном Уитхеме, примерно в полутора милях. Один из родственников позже вспоминал, что Смит предоставил Ньютону «клочок земли, ибо таково было одно из условий брака, на коих настаивала вдова». Смит также принял предложение отремонтировать и подновить помещичий дом в Вулсторпе. Похоже, это было вполне деловое соглашение, к тому же заключили его в эпоху, когда не очень-то считались с нежными чувствами детей.
Так что следующие восемь лет Ньютона воспитывала Марджери Эйскоу, его бабушка. Упоминаний о дедушке в этой связи не сохранилось, и приходится заключить, что тот особой роли в семейных договоренностях не играл. У Эйскоу был зажиточный и респектабельный дом, однако отсутствие матери неизбежно сказывалось на ребенке. Наверняка он испытывал вполне естественное в таких обстоятельствах чувство покинутости, а возможно, даже и собственной никчемности. Даже став взрослым, он остро ощущал свою незащищенность и чрезвычайно опасался эмоционального контакта с другими людьми; кроме того, он отличался подозрительностью и скрытностью, испытывая при этом сильнейшее желание упорядочить и обезопасить свою жизнь во всех ее областях. А еще был способен на бурные вспышки гнева и агрессии. Вероятно, все это – черты человека, которого некогда глубоко обидели.
Но какова бы ни была правда о его психологии, нет никаких сомнений, что он рос одиноким ребенком. Его привезли на ферму, находящуюся в некотором отдалении от других деревень, и бабушка запрещала ему играть с детьми «простолюдинов», обитавших в близлежащих домиках. Иными словами, его попросту бросили, предоставив самому себе. В более поздние годы он славился склонностью к уединению и самодостаточностью: эти качества он приобрел сызмальства. Многие отмечают, что у гениальных математиков нередко бывает одинокое детство, и потому-то уже в ранние годы они легко погружаются в воображаемый мир чисел.
Сохранились лишь два рассказа Ньютона об этом его туманном периоде жизни. Так, он рассказывал, что его бабушка заявляла о родстве своей семьи с неким баронетом, – возможно, именно это позднее послужило почвой для Ньютоновых притязаний на дворянство. А в одной из своих записных книжек, также относящейся к более поздним годам, Ньютон признаётся в страшном грехе: он «угрожал отцу и матери, Смитам, спалить их, а равно и дом, где они проживают». Дата этой ужасной угрозы неизвестна, однако для вящей эффектности она, вероятно, была произнесена еще при жизни Барнабаса Смита. Вот какого накала достигали чувства этого мальчика, преданного и брошенного матерью. Важно и то, что сам он не забыл того приступа гнева.
А потом его мать вернулась, довольно-таки неожиданно. Барнабас Смит умер после восьми лет брака, и дважды овдовевшая Анна возвратилась в родовое гнездо, с тремя детьми на руках. Появление одного сводного брата и двух сводных сестер едва ли переполнило Ньютона радостью. В своем завещании Барнабас Смит ничего ему не отписал, но все же мальчику досталась пасторская библиотека в две сотни томов и большая «тетрадь для заметок», куда Ньютон занесет многие из своих первых научных размышлений, а также отчеты о первых экспериментах. Он называл ее «тетрадью для всякой чепухи».
Юный Исаак наслаждался обществом матери, от которого успел отвыкнуть, всего два года. В 1655 году, когда ему исполнилось двенадцать, его отправили в близлежащий городок Грантем учиться в школе латинской грамматики. Расстояние составляло всего семь миль, но в масштабе интеллектуальной истории Исаака Ньютона оно неизмеримо больше. Его поселили у местного аптекаря мистера Кларка, чей дом и лавка располагались на главной улице города, рядом с постоялым двором «Джордж-инн». Тут было гораздо оживленнее, чем там, где ему доводилось жить до сих пор. Аптекарь был братом младшего учителя в школе, так что, возможно, частью учительского дохода как раз и служил вполне официально прием учеников «на постой». Возможно также, что своим рано пробудившимся интересом к химическим опытам Ньютон обязан как раз аптекарю Кларку. Так или иначе, но в свою тетрадь юный Ньютон начинает выписывать рецепты и состав лекарств из тех книг, которые вечно окружали Кларка. Постоялец спал в мансарде, вероятно деля комнату с кем-то из собственных детей Кларка; на стенах он вырезал свое имя, а также рисунки, изображавшие птиц и корабли, круги и треугольники.
Даже эти машинальные почеркушки имеют значение, когда речь идет о Ньютоне. Иногда он набрасывал портреты Джона Донна и Карла I. Нелегко догадаться, почему он решил запечатлеть поэта, но к казненному королю он, вероятно, испытывал определенное сочувствие. Не следует забывать, что его детство пришлось на годы гражданской войны и Протектората,[3] но, наверное, глупо рассуждать о политических симпатиях мальчика. Во времена реставрации монархии он поневоле был роялистом, однако в его религиозных взглядах ощущался сильный дух инакомыслия, даже пуританства.
Возможно, Ньютон успел выучиться основам чтения и письма в одной из дамских школ,[4] располагавшихся в близлежащих деревнях Скиллингтон и Стоук-Рочфорд, в общедоступной же школе Эдуарда VI в Грантеме он познакомился с классической словесностью. В частности, его обучали чтению и письму по-латыни, что являлось необходимым прологом к любому научному достижению и основополагающим умением для всякого ученого мужа. Не зная латыни, Ньютон не смог бы войти в европейский научный мир. Кроме того, там же он приобрел знание греческого; его наставляли и в Священном Писании. Поскольку книги, перешедшие к нему после смерти Барнабаса Смита, оказались по преимуществу теологическими, его библейские познания и до школы были обширны. Здравый смысл подсказывает нам, что мальчик наверняка поглощал все тома, какие попадались ему под руку. В школе его обучали чистописанию, правильному «секретарскому» – курсивному – почерку, и, возможно, давали даже уроки элементарной математики.
Надо сказать, что при освоении стандартной учебной программы он далеко не всегда проявлял одаренность. В первый грантемский год он стал лишь семьдесят восьмым из восьмидесяти учеников, и один из его биографов позже отметит, что он «с большим пренебрежением относился» к занятиям. Впрочем, не исключено, что он, как и многие дети с начатками гениальности, считал эти уроки не обязательными для себя. Те, кого занимает одна из сфер умственной деятельности, могут игнорировать все остальные как несущественные. Тем не менее он выделялся среди сверстников по другой причине – благодаря своей неистощимой изобретательности. Существует много историй о детстве и юности Ньютона, иные из них – апокрифические, иные – по сути агиографические, а иные – попросту невероятные. Важно лишь отметить, что они начали возникать вокруг Ньютона сравнительно рано; его превозносили современники, а в XVIII и XIX столетиях его считали магом и мудрецом, которому практически нет равных. Так что понятно, отчего множились посвященные ему легенды и рассказы.
Один из историков Грантема, повествуя о жизни самого знаменитого обитателя городка, упоминает о Ньютоновых «странных изобретениях» и о его «необычайной страсти к механике». Играм с другими мальчишками он предпочитал конструирование «всевозможных деревянных моделей и безделушек». Для этой цели у него имелись «миниатюрные пилы, топорики, молоточки, целая лавка самых разных инструментов». Так что он проводил время, не занятое уроками, «орудуя молотком у себя в комнате». Здесь явно проступает образ будущего искусного техника и механика, колдующего в собственной лаборатории.
Еще в детстве он соорудил деревянные часы, а также деревянную мельницу – основываясь на своих наблюдениях над большой мельницей, которую в это время строили в Грантеме. Он посадил в мельничное колесо мышь, чтобы та его крутила. Часы же приводились в движение водой и считались настолько надежными, что «нередко кто-нибудь из домашних приходил свериться по ним, который час». С самых ранних лет его занимала идея времени и всевозможных механизмов. Очевиднее всего это увлечение проступает в солнечных часах, которые он сделал, рассчитав движение Солнца и укрепив колышки на стенах и крыше аптекарского дома. Часы эти оказались такими точными, что «благодаря Исаакову циферблату всякий знал, который нынче час». Кроме того, он составил собственный астрономический календарь, где отмечал равноденствия и солнцестояния. Уже гораздо позже его знакомые подметили, что он частенько определяет время по длине теней. Помимо всего прочего, в детстве он обнаружил связь между измерением времени и измерением пространства.
Тот же местный историк сообщает, что его увлечение всевозможными механическими вещицами часто мешало более рутинным занятиям, и более скучные мальчики обгоняли его в итоговом формуляре. Однако способность к учению позволяла ему «обставить их всех, если бы он того пожелал». При этом он не всегда пренебрегал мальчишескими забавами. Так, сообщается, что он конструировал бумажных змеев, точно рассчитав нужные геометрические параметры, а кроме того, делал бумажные фонарики и привязывал их к хвостам змеев, что поражало и пугало местных жителей: им казалось, что в небе пролетают «кометы». Уж е тогда он понял, какую власть над людьми можно получить, если умеешь их развлекать и зачаровывать.
А еще в нем обнаружилась ярко выраженная практическая и эмпирическая жилка, благодаря которой его вычисления и наблюдения оказались претворены в полезные устройства. Уильям Стакли, размышляя об этих детских изобретениях, говорит, что Ньютон с ранних лет проявлял «прозорливость в понимании причин и следствий», а также «ненарушимое постоянство и упорство в отыскании решений задачи и в их демонстрации». Вероятно, задним числом во взрослом Ньютоне увидеть этого любознательного и сообразительного ребенка нетрудно, однако нет никаких сомнений, что еще со школьной скамьи сэр Исаак был и умелым мастером, и отличным расчетчиком. Заметка Джона Кондуитта, позже ставшего родственником Ньютона, извещает нас, что у него были «руки плотника».
На оконном карнизе в грантемском классе он оставил памятник своим школьным годам. Перочинным ножиком он вырезал: «И. Ньютон». Позже он записал кое-какие происшествия тех лет. В самокопательски-подробном списке грехов, составленном в девятнадцатилетнем возрасте, он вспоминает, как «в воскресный день проткнул шапку Джона Киза булавкой, чтобы пришпилить его», «похитил сладкие вишни у Эдуарда Стори», причем «отрицал, что я это проделал», а кроме того, «злился на мастера Кларка из-за хлеба с маслом». Даже непонятно, что здесь примечательнее – памятливость на столь незначительные события или вера в то, что тогда он согрешил. Трудно переоценить и его совестливость, и его чувство греховности, вообще очень характерное для XVII века.
В день смерти Оливера Кромвеля в Грантеме дул сильнейший ветер. Мальчики играли в чехарду, и юный Ньютон, «хотя обыкновенно и не славился особым проворством в этом занятии, пронаблюдал за порывами бури и сумел столь удачно обратить их себе на пользу, что, ко всеобщему удивлению, обскакал всех прочих». Эпизод вспоминает сам Ньютон, с некоторым удовлетворением отмечая, что это был один из его самых первых экспериментов. Таким образом, он все лучше овладевал не только геометрией, но и аэродинамикой. Кроме того, он упоминает случай, когда его лягнул ногой в живот одноклассник, которого поместили «выше» в табеле успеваемости; по собственным воспоминаниям Ньютона, он тотчас же дал ему сдачи, за уши подтащил его к церкви и стал возить носом по древней стене. Вот вам раннее проявление его вспыльчивого характера, который он обычно предпочитал держать в узде.
В доме мистера Кларка, аптекаря, жила девочка, которая, по ее собственным уверениям, стала предметом страсти юного Ньютона. Сей факт плохо согласуется с отсутствием склонности к женскому полу, которое четко проявлялось у него в более поздние годы, однако, замечает современник, «поговаривают, что он воспылал к ней любовью, и она это также не отрицает». Сама же она (ее звали мисс Сторей) вспоминает, что он был «сдержанным, молчаливым, задумчивым парнем». Он не играл с мальчиками, но «частенько предпочитал оставаться дома, порой даже среди девочек, и нередко мастерил для нее и подружек маленькие столики, шкафчики и другие полезные вещицы». Особенно явственно ей запомнилась построенная Ньютоном «тележка на четырех колесах… При помощи особых устройств он мог кататься в ней по дому, направляя ее куда пожелает».
Но увлечение механикой занимало не все его время. Вполне понятно, что молодой Ньютон по-настоящему стремился учиться. Во многих отношениях он был самоучкой и сам искал книги, способные утолить его вечную жажду знаний. У него имелись обычные школьные томики вроде Пиндара или Овидиевых «Метаморфоз», но были у него и тогдашние научно-популярные книги – например «Математическая магия» Джона Уилкинса. В 1659 году, в шестнадцать лет, он на многих из них надписал: «…meum Isaac Newton».[5] К тому времени он уже завел специальные тетради для выписок из книг. Туда же он заносил сведения из любых интересующих его областей, выстраивая алфавитные списки под заголовками «Искусства, ремесла и науки», «Птицы», «Одежды» и т. п. Кроме того, он испытывал желание – или потребность – как-то систематизировать и организовать свои разрозненные и отрывочные знания. В тех же тетрадях он записывал, казалось бы, случайные слова и фразы для перевода с английского на латынь:
«Что есть танцы, как не валяние дурака», «паренек», «Какая от него польза? Для какого занятия он годится?», «Я с этим покончу. Остается только рыдать. Я не знаю, что делать». Не надо быть детским психологом, чтобы увидеть: эти несвязные фразы выскакивали из сознания мальчика, отличавшегося довольно-таки нестабильной психикой. Возможно, он чувствовал в себе некие силы, но в ту пору еще толком не понимал, какова их природа. Что ему предстоит делать в жизни?
А потом, как раз когда он начал достигать выдающихся успехов в учебе, мать отозвала его домой. Похоже, она считала, что он достаточно посидел над книгами и теперь должен учиться управлять поместьем в Вулсторпе. Понятно, что ему рисовалось совсем иное будущее. Сохранились свидетельства его тогдашней неудовлетворенности и неприкаянности; список собственных грехов, который он тогда вел, весьма красноречив: «Отказался подойти к изгороди по велению матери», «Много дрался», «Капризничал, говоря с матерью», «Ударил сестру», «Сорвал злость на слугах». Он явно уже в детстве отличался скверным характером и даже иногда прибегал к насилию.
Его совершенно не интересовали свиньи, овцы, садоводство. Сохранились рассказы о том, что он испытывал к деревенским занятиям чувство отчужденности и даже отвращения: здесь проступает рационализм, который разовьется в нем позже. Когда мать просила его позаботиться об овцах или растениях, он подчинялся ей неохотно и не до конца. Спустя годы он сообщит Уильяму Стакли, что предпочитал «сидеть под деревом с книгой в руках или вырезать ножичком деревянные заготовки для своих моделей». Мысли его уносились далеко от сельских забот, и он позволял овцам и другому домашнему скоту разбредаться по окрестностям. В местном суде его штрафовали за то, что он «допустил проникновение своих свиней на поля» и «допустил, чтобы его овцы поломали вешки» на неогороженной земле. Бывало, мать просила кого-нибудь из слуг присмотреть за ним, но юный Ньютон просто перекладывал все свои обязанности на слугу и продолжал читать. К тому же он отличался чрезвычайной рассеянностью. Однажды он вел лошадь домой, и с нее соскользнула уздечка. Не заметив отсутствия животного, Исаак так и пришел домой с уздечкой в руке. Слуги в Вулсторпе придерживались невысокого мнения о молодом господине, «замечая, что парень придурковат и никогда не сгодится для дела». Из него не получился бы хороший фермер, а ведь, сложись обстоятельства лишь чуть-чуть иначе, как раз фермером ему и пришлось бы стать.
Но, к счастью, нашлись те, кто разглядел в нем способности и великую жажду знаний. Джон Стокс, директор школы, и Уильям Эйскоу, дядя Ньютона, пытались убедить его мать, Анну Смит (теперь она носила эту фамилию), «какая это будет потеря для мира, если похоронить столь выдающийся талант в сельских занятиях, да к тому же это будет и тщетное стремление». Есть и рассказ, наверняка апокрифический, о каком-то незнакомце, который, задав юному Ньютону несколько вопросов из области математики и распознав в нем скрытый талант, уговорил его мать разрешить мальчику продолжить образование. Такие чудесные вмешательства довольно часто встречаются в агиографических повествованиях о юности всякого рода знаменитостей.
Сам же Стокс обещал Анне, что по возвращении Ньютона в школу он «ежегодно станет выплачивать ей по сорок фунтов – сумму, каковую платят директору все ученики-иностранцы вместе взятые» – материальное вознаграждение, призванное ускорить развитие умненького мальчика. Сорок фунтов вполне ее убедили, и она отправила сына обратно в грантемскую школу, где тот получил возможность готовиться к поступлению в Кембриджский университет. Ньютон поселился в доме самого Стокса и все-таки завершил требуемый курс обучения. Возможно, к этому периоду относится покупка им греческого словаря и книги комментариев к Новому Завету – в качестве необходимых приготовлений к более серьезным штудиям, которые ждали его впереди.
Это новое погружение в школьную жизнь, по всей видимости, воспламенило в нем и сообразительность, и ученические амбиции. По словам Джона Кондуитта, позже ставшего мужем племянницы Ньютона, тот говорил ему, что его, Ньютона, «гений теперь начал разрастаться все больше и все быстрее, сияя все мощнее, и, как сам он мне поведал, особенно он преуспел в стихосложении». Вероятно, это были переводы из античных авторов, поскольку английскую поэзию он всегда ставил невысоко. По сути, он «превзошел самые радужные надежды, какие его директор на него возлагал». Его успехи были столь впечатляющи, что в день выпуска Стокс со слезами на глазах произнес целую речь, превознося своего любимого ученика и призывая остальных следовать его примеру.
Глава вторая
Студент колледжа
Летом 1661 года Ньютона приняли в Кембриджский университет – в ранге субсайзера, а через некоторое время он стал сайзером.[6] Среди кембриджских колледжей он выбрал Тринити-колледж, хотя неизвестно, насколько его выбор был самостоятелен. За этим решением чувствуется рука Хамфри Бабингтона, брата жены грантемского аптекаря и одновременно дяди мисс Сторей – по всей видимости, первой и единственной возлюбленной Ньютона. Бабингтон служил приходским священником в близлежащей деревне Бутби-Пагнелл, но что гораздо важнее, он являлся членом совета колледжа. Кроме того, он, вероятно, уже убедился в интеллектуальном потенциале Ньютона и поэтому взял на себя труд поспособствовать приему мальчика в собственный колледж. Вполне возможно, Ньютон стал сайзером (или попросту слугой) самого Бабингтона, прислуживая ему во время нечастых визитов священника в колледж и таким образом избегая обычных рутинных обязанностей, которые следовало выполнять юноше, занимающему эту весьма скромную позицию в учебной иерархии. Само слово «сайзер», sizar, по всей вероятности, происходит от слова size, то есть «размер»: имеется в виду определенный размер порций хлеба и питья, которые он получал в уплату за беготню по всяким поручениям и прислуживание за столом.
8 июля 1661 года его имя появилось в книге зачисленных в Кембриджский университет – наряду с шестьюдесятью другими принятыми в тот же Тринити-колледж. Так он переступил порог учебного заведения, где ему предстояло пребывать ближайшие тридцать пять лет и где он напишет книгу, которая в буквальном смысле изменит мир. С собой он привез ночной горшок, а также замок для ящика письменного стола, фунт свечей для ночных занятий и квартовую бутыль чернил. Кроме того, он приобрел «табель [тетрадь] для записи количества моего платья, находящегося в стирке». Ньютон всегда отличался методичностью в расчетах.
Тринити-колледж являлся самым большим и, пожалуй, наиболее живописным из всех колледжей Кембриджа. В XVII веке современник описывал его как «величественнейший и чиннейший колледж христианского мира». В его штате состояло около четырехсот преподавателей, в том числе – трое из пяти королевских профессоров[7] университета. Но в ту пору Кембридж не считался такой уж обителью учености. Среди здешних менторов часто попадались пьяницы или мизантропы, сами же студенты довольствовались теми крохами и начатками знаний, какие удавалось перехватить. Один из тогдашних учащихся отмечал: «Меня ничто не направляло, никто не подсказывал мне, какие книги читать, какие сведения искать, какому методу следовать». Ньютона спас его гений автодидакта. У этой системы образования было одно преимущество, и оно состояло в том, что умный или любознательный студент мог двигаться вперед в любом направлении по собственному выбору.
Университет располагался, можно сказать, в деревне, грязной и неухоженной. Он возник как один из плодов просветительской программы монастырских орденов, в глубоком Средневековье и еще не успел избавиться от его наследия. Первый из кембриджских колледжей, Питерхаус, в 1284 году основал Гуго де Балшем, епископ города Или; связь Кембриджа и церкви продолжалась и позже. В 1318 году папа Иоанн XXII официально признал Кембридж как studium generale.[8] Университет был, несомненно, детищем церкви. Разумеется, во времена Реформации эта вассальная зависимость нарушилась, и к XVII веку в университете явственно витал дух пуританства, однако он по-прежнему оставался в первую очередь религиозным учебным заведением. Члены университетского совета обязаны были принимать духовный сан, и это условие действовало вплоть до 1871 года.
И учебный план университета был по-прежнему погружен в Средневековье; при этом занятия посвящались главным образом работам Аристотеля. Ньютону предписывалось изучать Аристотелеву логику, Аристотелеву этику и устаревшую риторику, которая скорее сдерживала, чем поощряла изобретательность выражений. В Аристотелевой же философии Земля оставалось центром Вселенной.
Что касается первых университетских штудий собственно Ньютона, то о них известно мало. Он приобрел тетрадь, в которую выписывал по-гречески некоторые сентенции Аристотеля. Он читал обычные учебники, но из его заметок явствует, что ни один из них не дочитан до конца. Книги эти нагоняли на него скуку. Как-то раз он занес на бумагу весьма характерную латинскую фразу, в переводе она звучит так: «Платон и Аристотель мне друзья, но истина дороже». Именно поиск этой «истины» и стал с тех пор целью его жизни.
Из-за того что когда-то ему пришлось на время прервать обучение в Грантеме, он оказался несколько старше своих соучеников, но он в любом случае стоял бы особняком среди университетских студентов, большинство из которых отличались беспечностью и леностью. Известен лишь один студент, с которым он завязал дружбу: Джон Уикинс из того же Тринити-колледжа. Тот поддерживал не самые лучшие отношения с юношей, делившим с ним комнату. По словам его сына, Уикинс «однажды удалился в Аллеи, где обнаружил Ньютона, одинокого и всеми оставленного. Разговорившись, они выяснили, что причины их ухода одинаковы, и решили избавиться от своих распутных компаньонов и поселиться вместе». Эта запись рисует нам двух одиноких молодых людей, уставших от своего окружения и при этом жаждущих спутника. Уикинс и Ньютон дружили на протяжении двадцати лет, и почти все это время Уикинс служил его помощником и секретарем, пишущим под диктовку. Впрочем, об их отношениях ничего не известно, кроме этого рассказа об их встрече и краткого письма, которое Ньютон напишет своему другу много лет спустя. Письмо касается раздачи Библии; оно завершается словами: «Рад слышать, что ты в добром здравии, и надеюсь, что так продолжится и впредь. Засим остаюсь…» Позже сын Уикинса записал несколько историй о жизни Ньютона в колледже, но в них уже не нашлось чувств, которые питали друг к другу эти два молодых человека. В свой первый полный университетский год Ньютон набросал очередной список собственных грехов. Среди дурных деяний, которые он явно совершил уже после прибытия в Кембридж, значатся «жизнь, ведущаяся противно моей вере», «преклонение сердца к деньгам и изучение удовольствий, а не Тебя». Покаянное упоминание «денег», возможно, связано с тем, что в колледже молодой Ньютон подвизался в качестве ростовщика, пусть и на «неполном рабочем дне». Он ссужал деньги соученикам-сайзерам и «пансионерам», своекоштным студентам, обладавшим в колледже более высоким статусом. Он тщательно записывал все суммы и отмечал их возврат крестиком. Такая ссудная деятельность не считалась чем-то необычным во всех слоях общества, однако это занятие все же рассматривали как довольно-таки позорное. Среди свода правил для студентов и преподавателей имелось и такое: «Никогда не ссужай ничего никому из членов и не заимствуй у них». Так что едва ли Ньютон-студент мог приобрести в колледже всеобщую любовь. Впрочем, вряд ли он за ней и гнался. Его племянница позже вспоминала, как он утверждал, что «в молодости был первым в университете, и, если ему давали право первого хода при игре в шашки, он непременно побеждал».
Для различных своих занятий Ньютон завел различные тетради, и вскоре стало очевидно, что в науке он намерен двигаться вперед самостоятельно. Он оставил несколько чистых страниц, где вскоре начал раздел под названием Quaestiones quaedam Philosophicae.[9] Для этих философских вопросов он использовал новый почерк, скорее прямой, чем курсивный: изящнее, чем тот, которому обучился в Грантеме. А еще таким образом он словно бы обозначал себя как ученого, как молодого человека, всецело посвятившего себя постижению наук. Он выставил заголовки: от «Воздуха» и «Метеоров» до «Движения», «Вакуума» и «Отражения». Всего же этих разделов, которые он предполагал освоить, набралось около семидесяти двух: он явно стремился объять всю натуральную философию, на меньшее Ньютон не соглашался. В этих юношеских перечнях он проявляет и свою страсть к систематизации знания, и желание объединить все аспекты обучения в единую сферу. Большинство этих заметок представляют собой выписки из книг, которые он тогда читал, однако здесь же он описывает идеи возможных экспериментов, например: «Установить, влияют ли теплота и холод на вес тел».
Его живой ум и жажда знаний ясно проступают в этих «Вопросах», куда он заносит извлечения из Галилея и Роберта Бойля, Томаса Гоббса и Джозефа Гленвилла, Кенелма Дигби и Генри Мора.[10] Надо заметить, что Генри Мору к тому же посчастливилось родиться в Грантеме, и он в свое время обучал брата того самого аптекаря, у которого Ньютон жил в школьные годы. Позже два выдающихся уроженца Линкольншира встретились. Нет никакого сомнения, что Ньютон читал работы Мора с интересом. Мор принадлежал к «кембриджским платоникам» – небольшой группе ученых и поэтов, пытавшихся скрестить современные им научные методы с философией души – по сути, неоплатоновского толка.
По прошествии более чем тридцати лет сам Ньютон в одном из писем, вспоминая о своих первых университетских годах, сообщал, что прочел «Шоотеновы Начала и Геометрию Картезия», а также «труды Уоллиса».[11] Иными словами, его внимание поглощали арифметика и геометрия. La Geometrie Декарта, вероятно, широко известна и сейчас, а два других «труда» – это, по всей видимости, Arithmetica Infinitorum[12] Уоллиса и краткий компендиум, содержавший выдержки из Exercitationum Mathematicarum[13] и Geometria ван Шоотена. Ньютон выдвигался на передний край математических исследований.
Абрахам де Муавр, позже ставший одним из его учеников, как-то расспрашивал его про эти годы и услышал более любопытный рассказ: в 1663 году Ньютон, «будучи на ярмарке в Сторбридже, приобрел там книгу по астрологии, дабы уяснить себе, что в ней содержится. Он читал ее, пока не набрел на некоторую небесную фигуру, которую не мог понять, ибо для этого следовало предварительно познакомиться с тригонометрией… Посему он запасся Евклидом, дабы освоить начала тригонометрии. Прочитав лишь заглавия теорем, он счел их столь легкими для понимания, что решил: всякий сумеет, сугубо для развлечения, вывести их доказательства». Тому же ученику он рассказывал, что изучал Декартову «Геометрию» порциями, за один раз прочитывая по десять страниц и затем снова к ним возвращаясь, чтобы проверить, хорошо ли он их усвоил.
Это описание вполне отражает его характер. Он шел вперед методично, продвигаясь от простого к сложному, однако был способен и на внезапные прозрения, благодаря которым мог, к примеру, с первого взгляда заключить, что Евклид для него «легок». В дальнейшем один из его учеников написал, что Ньютон «порою способен был увидеть нечто благодаря едва ли не одной лишь интуиции, даже без всякой аргументации». Кроме того, он обучал себя и сам, как должен делать всякий гений, и не очень-то слушался наставлений своих менторов. В первый же год в университете он впитал в себя все математическое знание, до какого мог дотянуться, и готов был идти дальше. И конечно же он был настолько уверен в собственных силах, чтобы начертать на полях Декарта: «Error – error non est Geom».[14] Он достиг вершины, с которой мог озирать неведомые земли. В ближайшие тридцать лет он глубоко погрузится в математические исследования, лишь иногда делая перерывы. Пожалуй, Исаак Барроу, старший математик колледжа, пытавшийся обучать Ньютона, мог бы заключить, что такое обучение – неблагодарная работа. Впервые они встретились, когда Ньютон держал экзамен на стипендию; Барроу спрашивал его о Евклиде. Ответы Ньютона не сочли удовлетворительными, однако он всё же стал получать стипендию – вероятно, вследствие тайного давления со стороны его наставника Хамфри Бабингтона. Итак, он получал деньги от колледжа, и ему открылся путь к получению диплома с последующим включением выпускника в совет колледжа. Похоже, Барроу предпочел не спрашивать Ньютона об изучении Декарта, а если бы спросил, то мог бы получить некоторое представление о том, насколько далеко продвинулся этот молодой человек.
Барроу являлся первым лукасовским профессором[15] математики в университете, и Ньютон аккуратно посещал его лекции по этому предмету. И настал тот, по-видимому, неизбежный час, когда (по словам Джона Кондуитта) будущий гений «обнаружил, что знает по данному предмету больше, нежели наставник», который «счел его успехи настолько выдающимися, что сообщил ему о том, что намерен читать Кеплерову «Оптику» для некоторых студентов-джентльменов и что он, Ньютон, может посещать эти лекции». Ньютон, что было вполне типично для него, тут же углубился в изучение рекомендованной книги, а на рекомендованные лекции, скорее всего, не ходил.
Тем не менее Барроу стал одним из первых почитателей и заступников Ньютона – и, вероятно, первым из влиятельных ученых, распознавших в нем гения. Стакли приводит откровенное признание Барроу в том, что он «полагал себя сущим ребенком в сравнении с собственным учеником Ньютоном. При любых обстоятельствах он непременно воздавал ему справедливый encomium[16] и, если ему представляли некую трудную задачу, тотчас же направлял вопрошателя к Ньютону».
Свои первые математические очерки Ньютон написал летом 1664 года. Они стали предвестием поразительной и весьма глубокой работы, которую он завершит за следующие два года. Зимой 1664-го он записал ряд «Задач»: всего этих задач было двенадцать, и он предполагал решить их в течение ближайшего года.
Но главным свидетельством размаха и амбиций Ньютонова гения стали его первые, подготовительные опыты по изучению природы света. Вероятно, его подтолкнуло к ним чтение «Оптики» Кеплера, которую ему порекомендовал Барроу, но почти сразу же он начал прокладывать собственный путь исследований. Он прочел только что вышедшие «Опыты и рассуждения касательно цветов» Роберта Бойля и сделал по их поводу много заметок. Он смотрел на солнце одним глазом, чтобы узнать, к каким последствиям это приведет. При проведении опыта он не щадил собственного зрения и вынужден был затем провести три дня в затемненной комнате, чтобы оправиться от этих испытаний. Позже он решил проверить теорию Декарта, согласно которой свет представляет собой пульсирующее «давление», распространяющееся через эфир. Он вставил себе в глаз бодкин, длинную тупую иглу, «меж глазом и прилежащей костью, сколь возможно близко к задней стороне глаза», чтобы изменить кривизну сетчатки и посмотреть, каков будет результат. Из-за страсти к экспериментам он рисковал ослепнуть во имя собственных изысканий. Его целеустремленность доходила почти до маниакальности.
В том же году он купил на Сторбриджской ярмарке призму, чтобы продолжать свои неутомимые исследования света: наряду с математикой это стало главным предметом его работы. Сама ярмарка устраивалась совсем рядом с Кембриджем; это был своего рода центр продажи игрушек, книг, всевозможных редкостей и диковинок. С помощью призмы он намеревался изучать «замечательные цветовые явления. С этой целью я затемнил свою комнату и проделал небольшое отверстие в ставне, дабы пропускать внутрь потребное количество солнечного света, на пути коего, у самого отверстия, поместил свою призму, с тем чтобы преломленные лучи падали на противоположную стену. С большим удовольствием наблюдал я весьма яркие и насыщенные цвета, получившиеся вследствие этого опыта». Его наблюдения, а также размышления об этих наблюдениях вскоре изменят понимание природы света. В тот же год он увлекся космологией; позже он рассказывал Кондуитту, что «для наблюдения кометы он в 1664 году столь долго оставался без сна, что однажды обнаружил свой рассудок совершенно помутившимся и заключил, что пришло время улечься в постель». Впрочем, он не сделал выводов из этого важного урока и провел еще много ночей за своими занятиями. Так или иначе, трудно удержаться от восхищения перед этим молодым человеком, в ходе своих исследований одновременно осваивающим царства математики, оптики и космологии.
Однако экзамены на степень бакалавра математических наук он сдал далеко не блестяще. По словам Уильяма Стакли, «когда сэр И. получал степень бакалавра математики, на защите его поставили со второй очередью, то есть он лишался своих серебряков, как тогда говорили, а это считалось позором». Эти «серебряки» были мелкими монетками,[17] которые экзаменующийся оставлял экзаменатору в виде своеобразного залога. Если студент отвечал не очень удачно, он лишался своих монеток – как, по всей видимости, и произошло в случае Ньютона. Объяснение найти легко. Ньютон вряд ли обременял себя следованием обычному учебному плану, лишь в последние минуты наспех зазубривая учебники, чтобы сдать тот или иной экзамен. Его ум и воображение витали в других, высших сферах.
Глава третья
Яблоко падает
Нет ничего неожиданного в том, что годы с 1664 по 1666-й включительно историки науки потом, в ретроспективе, описывали как anni mirabiles[18] Ньютоновой жизни. К этому периоду, как он говорил сам, относится целый ряд его математических достижений, на которые не способен был ни один из современников Ньютона. Он открыл, по его собственной терминологии, «метод текучих количеств, или плавных переходов», известный нам теперь как интегральное исчисление; он натолкнулся на «исчисление производных», то есть дифференциальное исчисление. Кроме того, тогда же он «выдумал Теорию цвета» и «начал думать о силе тяготения, действие коей простирается вплоть до орбиты Луны». Кроме того, он «вывел, что силы, удерживающие планеты на своих орбитах, должны быть обратно пропорциональны квадрату расстояний от центров, вокруг коих они обращаются». Иными словами, он стоял на пороге великой революции в человеческом мышлении, которую позже назовут его именем. Ему постепенно начали приоткрываться тайны света и гравитации. Как сам он мимоходом заметил, «в те дни я был в расцвете изобретательского возраста и уделял математике и философии больше умственного внимания, нежели когда-либо после».
В Кембридже он тщательно вел счет своим доходам и расходам, и из этих записей явствует, что в тот период, в расцвете жизни, он вовсе не отличался внешней экстравагантностью. Сохранились записи о покупке перчаток, чулок и шляпной ленты, а также о тратах на всевозможные «вишневые наливки, пироги, заварной крем, травы и мыла, пиво, торты, молоко». Встречается и упоминание о «теннисном корте, малом кубке, шахматных фигурах»: вероятно, он участвовал вместе со своим другом Уикинсом в кое-каких спортивных состязаниях.
Но этому университетскому житью, увы, суждено было на время прекратиться. В июне 1665 года ему пришлось покинуть Кембридж из-за эпидемии чумы. В тот месяц «Черная смерть» добралась до Лондона, наползая со стороны западных пригородов. На покинутых улицах начала расти трава, а ведь отсюда было рукой подать до Кембриджа. Ежегодную ярмарку в Сторбридже отменили, колледжи закрывались один за другим. Среди местных жителей сильнее всего пострадали бедняки, обитавшие в переполненных многосемейных домах. Ньютон возвратился в Вулсторп, в свое родовое гнездо, и там, в относительной безопасности, продолжал свои ученые занятия. Он перевез туда свои книги и даже сколотил новые шкафы, чтобы их разместить.
Кроме того, он пользовался библиотекой приходского священника Хамфри Бабингтона, проповедовавшего в приходе Бутби-Пагнелл, совсем рядом. Позже Ньютон вспоминал, что «вычислил площадь гиперболы до двести пятидесятого знака в Бутби, что в Линкольншире». Похоже, от Бабингтона не укрылись математические таланты юноши, жившего под его крышей. Труд был проделан колоссальный, результат ошеломлял. Ньютон сообщал, что «не оставлял своего предмета, постоянно держа его в голове и ожидая, пока забрезжат первые контуры решения, а затем предстанут в полном и ясном свете». Его интеллектуальную энергию можно сравнить лишь с его усидчивостью. Вышеприведенная фраза – модель всех его изысканий. Он посвящал той или иной проблеме все свое внимание, пока не находил удовлетворительного решения, а затем на какое-то время бросал эту работу. Спустя несколько месяцев он мог вновь к ней вернуться и сделать очередной скачок вперед. Он учился «возделывать» свой ум, позволяя этому плодородному полю отдыхать под паром, чтобы затем оно вновь принесло урожай.
Он вернулся в Кембридж в марте 1666 года, в ложной уверенности, что чума отступает, а четыре месяца спустя снова уехал домой, где и оставался еще десять месяцев. В этот период он провозгласил себя «Исааком Ньютоном из Вулсторпа, джентльменом, 23 лет от роду». Слово «джентльмен» служило не просто почетным титулом: Ньютон требовал «джентльменского» (то есть дворянского) статуса как хозяин поместья и бакалавр математических наук Кембриджского университета. По всей вероятности, именно вулсторпское поместье стало тем местом, где Ньютон, в ту чумную пору, совершил самое прославленное свое наблюдение. История о знаменитом яблоке вошла в предания (распространившись по всей Англии, а потом и по всему миру), несмотря на то, что сам факт остался недоказанным, а может быть, как раз поэтому.
Существуют четыре различные версии относительно того, как это яблоко упало с дерева, росшего во фруктовом саду близ вулсторпского помещичьего дома. Почему версий так много? Ответ прост: сам Ньютон излагал разным собеседникам разные воспоминания. Уильям Стакли сообщает эту историю, привнося в нее личностный оттенок. «Однажды после обеда, – писал он незадолго до смерти Ньютона, – поскольку погода стояла теплая, мы с ним вдвоем отправились в сад и пили там чай в тени яблонь. Посреди беседы о других предметах он вдруг заметил, что некогда находился в сходной обстановке, и тогда-то мысль о силе тяготения впервые явилась ему на ум. Мысль эту вызвало падение яблока, ибо в то время он сидел в саду, расположенный к созерцанию и размышлению».
А из рассказа Джона Кондуитта, родственника Ньютона, мы узнаём, что «как-то раз, когда он предавался раздумьям в саду, ему пришло в голову, что сила тяжести (которая побуждает яблоко, летящее с дерева, упасть на землю) не ограничивается определенным расстоянием от Земли: напротив, сила эта распространяется значительно дальше, нежели мы обыкновенно думаем. Почему бы и не до самой Луны, сказал он себе, а если так, то сила эта должна влиять на ее движение…».
Молва об этой истории ширилась, и в конце концов всем стало ясно, что теория всемирного тяготения пришла на ум Ньютону, когда он сидел в саду, погруженный в размышления. Эта легенда явно отсылает нас к образу древа познания и рассказу о поедании запретного плода в Эдемском саду. Образ сада вообще дорог англичанам, и вмешательство природы в работу ума гения считается особенным, благим знаком.
По всей видимости, Ньютон сам одобрял это благонамеренное недопонимание истории с яблоком. На самом-то деле все было совсем не так. В его бумагах есть записи о том, что он понимал: впереди у него еще очень много работы – и мыслительной, и вычислительной. Так, он намеревался решить проблемы кругового движения и центробежной силы. Однако какой-то случай наподобие описанного, судя по всему, действительно долгие годы оставался в его памяти, и вполне возможно, что падение яблока натолкнуло его на размышления о вопросах, которые нельзя было тотчас же выяснить.
Неслучайно в тот же период он возвращается к математике и составляет обширный манускрипт под названием «Для разрешения задач движения достаточно следующих доказательств», которому можно присвоить почетное звание первого письменного труда, касающегося интегрального и дифференциального исчисления. Впрочем, Ньютон его не публиковал. Завершив этот трактат, он практически оставил математику – на ближайшие два года. Да, теперь он стал ведущим математиком Англии, а возможно, и всей Европы, но сей факт оставался пока известным лишь ему одному. Не исключено, что это вызывало в его весьма противоречивой натуре особое чувство – когда знаешь то, чего больше никто в мире не знает и не понимает, испытываешь восхитительное ощущение власти над миром. И ему хотелось как можно дольше наслаждаться этим ощущением.
Имелась и еще одна причина ухода из математики. Двадцатитрехлетний юноша был близок к тому, чтобы сформулировать теорию цвета, которая произведет настоящий переворот в оптике. Он изучал природу отражения и преломления света при его взаимодействии с различными искривленными поверхностями. Он считал, что свет состоит из частиц, «корпускул», находящихся в постоянном движении. Но больше всего занимала его собственно природа цвета.
В этой-то области он и совершил прорыв. Внимательно исследуя и анализируя воздействие света на призму, он пришел к выводу, что белый свет не является каким-то основным или первичным, а представляет собой смесь всех прочих цветов спектра. Иными словами, белый свет гетерогенен (неоднороден) и в процессе преломления дает другие цвета. Отдельные лучи света в своей совокупности неизменно вызывают цветовые ощущения, когда попадают на сетчатку глаза. Его умозаключения противоречили традиционным взглядам и даже здравому смыслу, но он твердо верил в свои эксперименты. Кроме того, он уделял время и ручному труду: в этот период он «всецело погрузился в шлифовку оптических стекол, имеющих форму, отличную от сферической». Позже это позволит ему создать один из первых в мире отражательных телескопов.
Его ученик позже заметит, что в ходе этой работы, посвященной оптике, Ньютон, «дабы усилить свои способности и сосредоточить внимание, ограничивался малым количеством хлеба, вина и воды, каковые он и принимал внутрь безо всякого распорядка, когда чувствовал к тому побуждение либо испытывал упадок духа». Это указывает на его решительность и целеустремленность, направленную на решение той задачи, которую он себе поставил; хотя, разумеется, возникает перед глазами и образ святого или отшельника, давшего обет воздержания.
Ньютон шел вперед и совершал свои открытия с невероятной скоростью, которой невозможно дать хоть какое-то приемлемое объяснение. Тщательные измерения его комнат в Тринити и его кабинета в Вулсторпе дают основания заключить, что эксперименты с призмой могли проводиться и там, и там. Поэтому вполне вероятно, что пальму первенства как место, где зародилась современная оптика, Линкольншир делит с Кембриджширом. С уверенностью можно утверждать лишь одно: в начале 1670 года Ньютон уже готов был выступить с лекцией о «замечательных цветовых явлениях», как он их называл. Вот и всё, что известно о периоде его вынужденного отлучения от Кембриджа. За 1665 и 1666 годы этот юноша совершил переворот в натурфилософии. Он впервые в истории по-настоящему разработал интегральное и дифференциальное исчисление, расщепил белый свет на составляющие его цвета и приступил к теории всемирного тяготения. Ему было всего лишь двадцать четыре.
Весной 1667 года он вернулся в Кембридж, где должен был завершить свое продвижение к степени магистра гуманитарных наук. Ему удалось избежать чумы, однако этот счастливый исход не избавил его от склонности к ипохондрии.
Ньютон неуклонно поднимался по иерархической лестнице колледжа. Осенью его избрали младшим преподавателем, что влекло за собой клятву «принять истинную религию Христову всей душой…». Он часто справлялся у своей совести и у своих книг, что же это за «истинная религия». Ему предоставили ежегодное жалованье в два фунта и новое жилье, рядом с университетской церковью.
В конце года он вернулся в Вулсторп и получил от матери тридцать фунтов, чтобы прикупить новую одежду и мебель, подобающие его положению. Вообще доходы его были сравнительно неплохими. Он собирал арендную плату за недвижимость, которую унаследовал в Линкольншире, а кроме того, мать выплачивала ему содержание. Проведя два месяца дома и вернувшись в Кембридж, он приобрел костюм и консультировался с обувщиком. Еще раньше он заплатил два фунта за два ярда ткани «и пряжки для жилета». За два года он потратил на одежду двадцать фунтов – значительную сумму по тем временам. Иными словами, он внимательно относился к собственному виду, что как-то не соответствует образу рассеянного гения или затворника. А тот факт, что в последующие годы он не раз позволял писать с себя портреты, говорит о том, что он гордился своим образом ученого и джентльмена.
Кроме того, он нанял столяра и художника, чтобы те заново обставили и оформили его покои; в это же время он купил диван, а также ковер из шкуры. С первой же волной успеха ему сразу явилось вполне естественное желание «выставить напоказ» свое процветание. Более того, он, по всей видимости, попытался вписаться в общество коллег. В своих бухгалтерских книгах он записывает суммы, оставленные им в разного рода питейных заведениях, а также пятнадцать шиллингов, проигранные в карты. Этот Ньютон совсем не похож на привычный нам образ великого ученого, погруженного в себя, холодного и одинокого, плывущего, по словам Вордсворта, через «причудливые моря мысли». Тем не менее Ньютон всегда осознавал пользу и ценность денег и в этот период возобновил свою ростовщическую деятельность.
Летом 1667 года голландский флот вторгся в Англию и поднялся по Темзе – настолько высоко, что пушечная пальба слышалась даже в Кембридже. Между прочим, Ньютон сам сообщил коллегам, что голландцы разбили англичан, а когда его спросили, на чем основано его суждение, он ответил: «На сугубом внимании к звукам выстрелов, кои делались все громче и громче, а затем подошли совсем близко, из чего я справедливо вывел, что викторию одержали голландцы». Характерный пример остроты его органов чувств и способности выводить общие законы из наблюдений.
Вскоре после возвращения из Вулсторпа ему присвоили звание магистра гуманитарных наук и избрали старшим преподавателем колледжа; в этом качестве ему выплачивали ежегодные дивиденды из доходов колледжа. Затем, летом 1668 года, он совершил свою первую поездку в Лондон. В столице он провел месяц, хотя в точности неизвестно, каков был характер его тамошних занятий. Едва ли он много времени уделял любованию «видами», поскольку почти весь город два года назад выгорел дотла. Когда он приехал в столицу, на лондонской земле уже обозначили контуры старых улиц для их восстановления и уже возвели 1200 новых домов, но тем не менее Ньютон, в сущности, посетил громадную стройку. Впрочем, для изобретательной и практичной стороны его натуры здесь, возможно, обнаружилось много любопытного.
Возможно также, что он посетил мастерские, где изготавливались инструменты и шлифовались линзы, так как, вернувшись в Кембридж, начал сооружать телескоп. Когда позже Джон Кондуитт осведомился, где ему построили этот прибор, Ньютон ответил, что построил его сам. Когда же родственник спросил, где он добыл инструменты для столь трудного предприятия, Ньютон заметил, что «сделал их сам, и со смехом добавил: если бы я ожидал, пока другие смастерят для меня инструменты и прочие вещи, я бы не добился толку». Вот вам пример экспериментатора, продвигавшегося вперед, полагаясь исключительно на собственные силы. Из его записей следует, что он приобрел «токарный станок и стол, свёрла, резцы» и ряд других инструментов; сделал параболическое зеркало из сплава олова и меди, состав которого разработал сам; отшлифовал и отполировал его так, что оно блестело, точно стекло, а потом соорудил трубу и подпорки.
Благодаря своим оптическим экспериментам он знал, что телескоп-рефлектор (отражательный) должен быть эффективнее традиционного телескопа-рефрактора, поскольку вогнутое сферическое зеркало позволит избежать аберрации, искривления световых лучей, возникающего из-за применения линз. И в самом деле, его прибор с зеркалом шестидюймового диаметра по своей оптической мощи оказался эквивалентен шестифутовому рефрактору. Даже если бы он за всю жизнь совершил лишь это деяние, ему стоило бы воздать величайшую хвалу. В начале следующего года он, торжествуя, написал другу, что его новый телескоп увеличивает «зримый диаметр тел примерно в сорок раз». Он добавляет, что «видел… Юпитер, резкий, круглый, и его спутники, и серп Венеры».
Глава четвертая
Темное искусство
Упоминание о Венере с неизбежностью подводит нас к рассказу о крупном исследовании, которое затеял Ньютон в этот период. Возможно, оно стало одной из причин его посещения столицы и долгого пребывания там. И оно явно объясняет покупку небольших жаровен, алембиков и других сосудов. Молодой Ньютон поддался чарам алхимии.
По расхожим представлениям, алхимики стремились только получить золото из неблагородных металлов – и безмерно разбогатеть, произведя это чудо трансмутации. Вот почему европейские монархи охотно принимали всевозможных алхимиков при дворе. Но для Ньютона, как и для многих других посвященных, цель здесь была скорее духовной, нежели материальной. «Алхимия имеет дело не с металлами, как полагают невежды, – писал он. – Философия эта – не из тех, что служат тщеславию и обману, она служит скорее пользе и назиданию, притом главное здесь – познание Бога». Воссоздав «мировую субстанцию» и произведя золото, алхимик словно бы воссоздает самого себя в образе божества. В одну из записных книжек Ньютон занес следующую сентенцию: «Засеять землю золотом, после чего – смерть и Воскресение». Земная утроба могла породить новую жизнь.
Подобно другим алхимикам, он считал, что у Вселенной существует инстинкт жизни и духа, что она – не просто набор безжизненных корпускул или атомов, как предпочитали думать философы-механицисты. Ньютон полагал, что за воспроизводство жизни отвечает женское и мужское «семя». В одной из своих заметок он утверждал, что «жизнетворящий агент, проницающий всё на земле, повсюду один и тот же. Это – дух ртути, весьма трудноуловимый и чрезвычайно летучий, и он рассеян повсюду». Отсюда не так уж далеко до теории всемирного тяготения, которую ему еще предстоит создать. Часто замечают, что его идея «потусторонних» сил, действующих в материальном мире, – например, очевидное «притяжение» и «отталкивание» частиц, которое тогда никто не мог объяснить, – помогла ему выработать аргументацию для Principia Mathematica.[19]
Ньютон со всей страстью отдался этому новому для него делу. Среди книг, купленных им в Лондоне, был Theatrum Chemicum Лазаруса Цетнера – шеститомная антология трактатов, посвященных этому загадочному искусству – алхимии. Кроме того, он приобрел «aqua fortis,[20] сулему, масло, жемчуг, серебро отменной чистоты, сурьму» и ряд других веществ. Он рвался экспериментировать; в Тринити, в одной из своих комнат, он оборудовал лабораторию.
В предшествующие годы он уже делал записи, посвященные, так сказать, ортодоксальной, традиционной химии, под заголовками «Амальгама», «Плавильные тигли», «Экстракция». Однако на сей раз он готовился к великим свершениям, которые позволят ему управлять материальным миром: по крайней мере, он так считал. Наладив связи с обширным кругом тайных адептов алхимии, он на протяжении нескольких лет обменивался с ними манускриптами и сведениями. В Лондоне имелась книжная лавка под вывеской «Пеликан, Литл-Бритейн»,[21] служившая своего рода распределительным центром для опубликованных и неопубликованных материалов. Ньютон на время брал здесь неопубликованные тексты и тщательно конспектировал их содержание. Он рисовал Юпитера на троне, в тройной тиаре, – один из тайных знаков алхимиков. Он даже придумал себе псевдоним для алхимических трудов – Jeova sanctus unus, анаграмма имени Isaacus Newtonus. Возможно, это имя, означающее «святой и единый Иегова», может показаться кощунственным, однако оно демонстрирует и самоуверенность молодого Ньютона. Ведь он, подобно Спасителю, появился на свет в Рождество, разве не так?
Ньютон подошел к изучению алхимии со своей обычной тщательностью и прилежанием. Он скупил все манускрипты по этой теме, какие смог найти, как древние, так и созданные его современниками. В его библиотеке имелось около 175 книг по алхимии – примерно одна десятая от общего числа хранившихся у него томов. После смерти он оставил около миллиона слов, написанных по данному предмету. И не то чтобы он взялся за эту науку, исчерпал ее и забросил, как происходило у него с оптикой и механикой. Нет, алхимия занимала его более чем тридцать лет. Он присоединился к другим алхимикам в бесконечных – и в конце концов оказавшихся бесплодными – поисках «философского камня», известного также как «эликсир жизни»: этот эликсир, считалось, способен превращать недрагоценные цветные металлы в серебро и золото.
Из разнообразнейших заметок Ньютона явствует, что он пытался осмыслить все предшествовавшие ему алхимические опыты, приложив к предмету свой гений наблюдателя-эмпирика. Позже он составил Index Chemicus, где имелось почти девятьсот заголовков, с помощью которых он систематизировал свое чтение. Все эти занятия не стали альтернативой традиционной химии: он углублял и совершенствовал те умения, которые уже освоил в своей лаборатории.
И занимался он этим неустанно. Он был так поглощен своими изысканиями, что часто забывал поесть. Он не укладывался в постель до раннего утра, а поспав всего пять-шесть часов, снова вскакивал, чтобы возобновить свои труды. Порой он работал в лаборатории по шесть недель без перерыва, ни разу не позволяя огню угаснуть, и его ошеломленному помощнику казалось, что он рвется постичь нечто «лежащее за пределами возможностей человеческого искусства и ремесла». Так оно и было. В старости, живя в Лондоне, он рассказывал Джону Кондуитту: «Те, кто стремится отыскать философский камень, поневоле принуждены вести жизнь строгую и аскетическую. Лишь тогда опыты их будут плодотворны». И он стал своего рода отшельником – отшельником оккультного знания. Он страстно жаждал постичь тайное устройство мира, найти универсальный ключ к познанию. Им двигала та же сила, то же честолюбивое стремление, которые вдохновляли его на все предприятия и которые, в конце концов, помогли ему вывести решение для своих Principia Mathematica.
В алхимических размышлениях Ньютона есть и еще одна сторона, играющая центральную роль в его исследованиях. Считается, что как научная дисциплина алхимия зародилась еще в далекой Античности и что ее практиковали маги Египта и Греции. Иногда полагают даже, что первым алхимиком был не кто иной, как Моисей. Сам Ньютон твердо верил в то, что называли в те времена «prisca sapientia», или «древняя мудрость», и доходил до того, что утверждал, будто его математические изыскания лишь заново открывают забытые принципы, найденные еще Пифагором. Он доверял знанию древних мудрецов как нетронутому источнику великой силы, которую можно высвободить и направить в современный мир. Магическое – или алхимическое – мышление являлось, по сути, возможностью объединить это древнее знание с современными ему экспериментальными методами. Джон Мейнард Кейнс, который одним из первых прочел и явил миру неопубликованные труды Ньютона по алхимии, описывал его на публичной лекции 1946 года как «последнего из магов, последнего из вавилонян и шумеров», способного смотреть на видимое и невидимое невозмутимым взором. В самом деле, Ньютон заслуживает звания волшебника, человека, разрешившего загадки Вселенной и затем открывшего ее тайны посвященным. Мы по-прежнему живем в Ньютоновом мире.
Идеи адептов алхимии, с их секретными манускриптами и тайными изысканиями, пришлись по душе скрытной и мятежной натуре Ньютона. Когда Роберт Бойль, проводивший и химические, и алхимические эксперименты, предложил для трансформации некую особенную «ртуть», Ньютон заклинал его не публиковать результаты, ибо они «открывают путь к более благородным веществам, и это знание не следует сообщать, ибо оно принесет неисчислимые бедствия миру», если будет открыто другим людям. Ньютон любил уединение и тайну, он не желал делиться своими достижениями, вечно чувствовал угрозу и поэтому шифровал написанные им тексты, пряча их от посторонних глаз при помощи анаграмм и всякого рода головоломок. Один из его кембриджских коллег описывал его как «самую боязливую, осторожную и подозрительную натуру» из всех, кого он знал. Алхимия была тем делом, которым он предпочитал заниматься в одиночку. В тайне и во мраке он возгонял, растворял, дистиллировал, пережигал…
Глава пятая
Профессор
Но, частенько уединяясь в лаборатории, он не пренебрегал и другими своими изысканиями. Он не мог себе позволить оставить те размышления, благодаря которым так выдвинулся и достиг столь высокого положения. В 1669 году, после двухлетнего перерыва, Ньютон снова обратился к математике – ему пришлось подтвердить свой авторитет в этой области. Исаак Барроу, кембриджский наставник Ньютона, получил от своего лондонского друга экземпляр Logarithmotechnia Николаса Меркатора, немецкого математика: в этой книге автор предлагал более простой, чем традиционные, метод расчета логарифмов. Сам Ньютон вывел такой же метод еще три года назад и даже шагнул еще дальше, так что счел необходимым изложить результаты в трактате под названием De Analysi per Aequationes Numeri Terminorum Infinitas, или «Об анализе бесконечных рядов». Копию текста он одолжил Барроу, но отказался посылать ее куда-либо еще или публиковать. В конце концов он смягчился и разрешил Барроу отправить рукопись одному коллеге в Лондон, но при этом по-прежнему выступал категорически против публикации – вот очередное доказательство скрытности и мнительности его натуры. Он словно бы полагал, что, если он покажет миру хоть что-то из своих трудов, мир на него тотчас же ополчится.
Кроме того, 29 октября 1669 года Ньютону присвоили звание второго в колледже лукасовского профессора математики: он сменил на этом посту Исаака Барроу. При этом Ньютону было всего двадцать шесть, и прошло всего восемь лет с тех пор, как он переступил порог Кембриджа студентом-первогодком. Он стал одним из самых молодых профессоров за всю историю университета. Барроу в тот период был в весьма дружеских отношениях с Ньютоном и отдавал должное его выдающимся талантам. Он даже просил Ньютона отредактировать свои лекции по оптике, и Ньютон смиренно согласился, ни словом не обмолвившись о собственных экспериментах в этой области. Барроу писал своему лондонскому знакомцу Джону Коллинзу: «Он (Ньютон) истинный гений в этих предметах», – подразумевая под «этими предметами» разного рода математические тонкости. Так что, когда царствующий монарх Карл II назначил Барроу придворным капелланом, Барроу сам постарался, чтобы профессорский пост перешел от него к Ньютону, его младшему коллеге.
В профессорские обязанности Ньютона входили, в частности, лекции и разъяснительные семинары, которые ему предписывалось проводить в течение трех семестров – «по некоей части геометрии, астрономии, географии, оптики, статики либо иной математической дисциплины». Пропуск лекции карался штрафом в сорок шиллингов, а в конце академического года он должен передать копии своих лекций на хранение в университетскую библиотеку.
Нельзя сказать, чтобы Ньютон являлся прирожденным – или просто хорошим – преподавателем. До сего времени у него имелся всего один ученик, Сент-Леджер Скруп, не оставивший никаких воспоминаний об этом обучении под руководством гения. Не был Ньютон и прирожденным лектором. Один из его помощников, работавших с ним позже, вспоминал, что «к нему приходили очень немногие, притом еще меньшее число понимало его, и зачастую он за недостатком подлинных слушателей словно бы обращался к стенам». Собственно, это не такой уж необычный случай для кембриджских лекторов XVII столетия: усердие и дисциплинированность в университете хромали в равной мере. Не следует думать, будто в этом отношении наставники всегда превосходили студентов: многие попросту игнорировали свои академические обязанности или хитроумными способами избегали их.
Жизнь Ньютона в колледже теперь приобрела черты рутинного и устоявшегося существования. Звание лукасовского профессора приносило ежегодный доход в сто фунтов, в придачу к другим поощрениям и стипендиям от Тринити. Новый пост дал ему время и свободу для того, чтобы заниматься собственными исследованиями. За долгий период преподавательской деятельности Ньютон стяжал репутацию эксцентричного и рассеянного человека. Входя в трапезную колледжа, он зачастую был настолько погружен в свои вычисления, что забывал хоть что-нибудь положить в рот, и со стола успевали убрать еще до того, как он поест. На церковную службу он мог направиться не в тот храм, а за обедом мог сидеть в саккосе (облачении вроде стихаря). Если он, угощая друзей, направлялся в свой кабинет за бутылкой вина «и ему в голову приходила какая-нибудь мысль, то он тотчас усаживался за свои бумаги, позабыв о приятелях». Колледж предоставил ему слугу, некоего Каверли, и служанку – Хозяюшку Пауэлл; судя по всему, они со временем привыкли к его чудачествам.
Хамфри Ньютон, позже работавший у него ассистентом, утверждал, что «он весьма редко отрывался от своих занятий, редко посещал кого-либо, и посетителей у него бывало немного». Тот же помощник писал, что «никогда не слышал, чтобы он как-либо отдыхал, он даже не скакал верхом, дабы проветриться, не прогуливался, не играл в кегли, вообще не предпринимал никаких физических упражнений. Он полагал потерянными все часы, не проведенные за изысканиями». Перед нами портрет ученого-отшельника, а то и ученого-мизантропа, бледного подвижника наук – иной раз тайных. Уильям Блейк называл его «девственником в снежном саване». В этом образ Ньютона соответствует традиции, заложенной другими меланхоличными затворниками – такими, как Бойль и Ивлин.[22]
По-видимому, у него все же имелся один относительно близкий знакомый, некий химик Вигани, однако Ньютон прервал с ним отношения после того, как тот «рассказал непристойную историю о монашке». Итак, молодой профессор не только вел уединенный образ жизни, но и отличался глубокой религиозностью. Кроме того, из хозяйственных книг Тринити явствует, что он нечасто покидал стены университета, разве чтобы съездить в свое родовое гнездо. Похоже, Ньютон был личностью малоприятной, но его образ вполне соответствует образу человека, чьи достижения часто называют «сверхъестественными».
Впрочем, через месяц после избрания на новый пост он все-таки совершил второй визит в Лондон. Поскольку во время этого посещения он приобрел алхимические книги и инструменты, вполне возможно, что он приехал в столицу завязать или поддержать связи с тайными адептами этой науки. Кроме того, он воспользовался случаем и встретился с наперсником Исаака Барроу – Джоном Коллинзом, который находился в самом центре математических штудий того времени. Коллинз вспоминал, как повстречался с ним «поздно вечером в субботу, в гостинице, где он остановился», и они побеседовали о природе музыкальных секвенций. Этот разговор заложил основу их переписки – уже по более широкому кругу тем. Можно сказать наверняка, что во время пребывания в столице Ньютон не потратил ни минуты на какие-нибудь фривольные развлечения; он всецело сосредоточивался на своей работе, а все остальное было ей подчинено.
Вернувшись в Кембридж, он подготовил свой первый курс в качестве лукасовского профессора – лекции по оптике. Перед этим он говорил Коллинзу, что намерен продолжать с того места, на котором остановился Барроу перед своим уходом, однако тут он явно поскромничал. В январе 1670 года он объявил аудитории (тем студентам, которые все-таки собрались его послушать): «Я полагаю, что будет вполне допустимым, если я подвергну принципы этой науки более строгому исследованию и присовокуплю то, что я сам открыл по данному предмету, установив, что эти сведения отвечают результатам многообразных опытов». Иными словами, он планировал открыть своим слушателям природу света, которую обнаружил в ходе экспериментов с призмами. Белый свет, заявлял Ньютон, состоит из бесчисленного множества цветов, каждый из которых характеризуется своим углом преломления. Пожалуй, мало кто из кембриджских лекторов столь тщательно готовился к занятиям. Однако на студентов, посещавших его лекции (если такие студенты вообще имелись), сообщаемые им сведения не произвели особого впечатления: во всяком случае, никто из них, похоже, не оставил никаких записей по этому поводу.
Вряд ли его особенно заботило отсутствие интереса с их стороны. Когда Коллинз написал ему из Лондона, прося дать разрешение на публикацию некоторых его математических расчетов, Ньютон согласился на это предложение «при условии, чтобы имя мое при этом нигде упомянуто не было, ибо я никак не желал бы публичной оценки и не умел бы с нею справиться, если бы паче чаяния ее приобрел. Она, по всему вероятию, лишь расширит круг моих знакомств, а этого я всеми силами намерен избегнуть». Вот вам явное свидетельство того, что этот человек сознательно поместил себя в кокон уединения и лелеял свое одиночество – оно служило ему чем-то вроде панциря, под защитой которого он мог прятаться, как черепаха. Ньютон постоянно отказывался от сотрудничества с другими и испытывал затруднения, излагая самые глубокие свои мысли: все это являлось неотъемлемой чертой его натуры. Возможно, позже мы воскликнем вслед за графиней из шекспировской пьесы «Все хорошо, что хорошо кончается»: «Я поняла уединенья тайну».[23]
Весной следующего года, вернувшись в Вулсторп, он продолжал переписываться с Джоном Коллинзом, который, судя по всему, старался, чтобы Ньютон не утратил интереса к математике. Так, он просил Ньютона подготовить публикацию одного латинского учебника по алгебре, а кроме того, время от времени посылал ему книги, которые считал интересными или важными. Отправив Ньютону De Motionibus Джованни Борелли,[24] он получил резкую отповедь. Ньютон просил его больше не присылать никаких изданий, «ибо вы окажете мне большую услугу, если станете сообщать мне в своих посланиях лишь названия наилучших книг, какие выходят». Он не хотел ни перед кем быть в долгу.
При этом он продолжал свои математические исследования. Так, он написал трактат «Метод производных и бесконечные ряды», где вводил понятие бесконечно малых, или «неопределенных», членов уравнения. До этого он написал статью о силах вращения, теперь же начал работать над трактатом под названием De Gravitatione et Aequipondio Fluidorum.[25] Но даже в рассуждениях о механике жидкостей Ньютон упорно подчеркивает постоянное присутствие Бога в материальном мире и Его постоянное вмешательство в этот мир. Особое внимание Ньютона к этим вопросам, которые он позже затронул в «Началах», в чем-то сродни его интересу к алхимии и теологии. Впрочем, ни одна из этих работ так и не стала достоянием публики или хотя бы математической общественности. В 1671 году он расширил свою более раннюю статью De Analysi, но и эту ее версию так никогда и не отдал в печать.
Размышления молодого профессора произвели на Коллинза огромное впечатление. Узнал он и о подозрительности Ньютона, и о его стремлении к уединению. Говоря о возможности публикации Ньютоновых трудов, Коллинз заметил одному из своих друзей, что «наблюдал в нем нежелание расставаться с ними или по меньшей мере нежелание испытывать при этом страдания, каковые для него были бы неизбежны, вот почему я предпочел больше не тревожить его касательно этого вопроса». Оказалось, что это лучшая политика, и она принесла нежданные плоды.
В конце 1671 года Ньютон, при посредничестве Коллинза и Барроу, позволил членам Королевского научного общества осмотреть свой шестидюймовый телескоп. Барроу перевез прибор из Кембриджа в Лондон, где Генри Ольденбург, секретарь общества, выставил этот инструмент в помещении общества в Грешем-колледже, в лондонском районе Бишопсгейт. Успех был грандиозный. Телескоп триумфально перевезли в Уайтхолл,[26] где Карл II благосклонно принял сей драгоценный дар, а королевский астроном объявил Коллинзу, что это «поистине чудо искусства».
После этого, не прошло и трех недель, Ольденбург написал Ньютону, поздравив его со столь замечательным устройством и посоветовав ему выдвинуть свою кандидатуру для избрания в члены Королевского научного общества. Ньютон отвечал в относительно любезных для него выражениях и заключал, что «выразит свою благодарность, сообщив результаты своих скромных одиноких изысканий с целью поддержать ваши философические штудии». Никто и представить не мог, насколько необычными окажутся эти скромные и одинокие изыскания. Ньютон был официально избран членом общества 11 января 1672 года и оставался связан с этой организацией до конца своих дней.
Королевское научное общество было основано всего за двадцать четыре года до этого. Первоначально оно размещалось в доме одного из оксфордских преподавателей. Регулярные собрания общества начали проводиться только в 1660 году, а почти три года спустя, в 1662-м, король дал официальное согласие на основание общества. Его члены сознательно исключили из сферы рассмотрения вопросы политики и религии, что было весьма мудро после всех перипетий английской революции и реставрации монархии. Девизом ученых стало выражение «Nullius in verba», то есть «слова – ничто», или «ничего не принимай на веру». Больше всего их интересовали факты, притом изложенные на простом английском языке; их не занимали ни идеология, ни тем более «религиозный пыл». Они намеревались действовать согласно заповедям практичности и прагматизма. Научные изыскания представлялись им способом утихомирить общественные разногласия: в каком-то смысле очень английская задача. По сути, общество тогда представляло собой весьма разнородную группу натурфилософов и экспериментаторов, чьи дискуссии и обмены мнениями в значительной степени основывались на размышлениях, наблюдениях и определенной школе научной мысли, которую можно назвать «Давайте вообразим, что…».
Спустя восемь дней после своего избрания Ньютон, явно воодушевленный признанием и новообретенным статусом, писал Ольденбургу, что счастлив изложить теорию света, которая побудила его соорудить свой телескоп. Он заявлял, что это «философическое открытие», добавляя, что оно, по его суждению, является «необычайнейшим, если не значительнейшим достижением, раскрывающим тайные действия Природы». Ошеломляющее заявление: в нем чувствуется большая самоуверенность и огромные – хотя и справедливые – амбиции. Он заявлял, что открытие истинных компонентов света знаменует собой некий водораздел, переломный момент в естествознании. И вот 6 февраля Ньютон отсылает Ольденбургу свою статью, на сей раз озаглавленную «Теория света и цветов». Два дня спустя ее тщательно изучили члены общества. В ней, в частности, утверждалось, что «цвета… суть изначальные и врожденные свойства, объясняющие несходство различных лучей» и что «свет есть смешение лучей, наделенных всеми возможными цветами». В этом и состояло новое знание.
Ольденбург в ответном письме выразил свое необычайное восхищение, объявив, что революционный подход молодого профессора к природе света принят очень благожелательно. Ньютон, в свою очередь, послал столь же восторженный ответ, сообщив, что это «несравненная честь» – быть признанным «столь здравомыслящим и беспристрастным собранием», а не истолкованным превратно каким-то «предвзятым и придирчивым сборищем». Он дал Ольденбургу разрешение напечатать эту статью в Philosophical Transactions – журнале, который издавало Научное общество. Теперь Ньютон, так сказать, официально вошел в ряды европейского сообщества натурфилософов, а анонимность, к которой он некогда так страстно стремился, была им утрачена навсегда.
Глава шестая
Тайная вера
Но среди тех, кто присутствовал при чтении его статьи в Грешем-колледже, нашелся ученый, принявший ее совсем не с таким горячим энтузиазмом. Этого ученого звали Роберт Гук. Он написал Ньютону, превознося его «милые и любопытные» эксперименты, и затем развенчивал их в пользу собственной излюбленной «волновой теории» света. Критика была особенно ядовитой, так как Гук являлся в Королевском обществе куратором всех научных опытов. Ньютон не ответил ему напрямую, однако послал письмо Ольденбургу, где уничижительно отзывался о критических замечаниях Гука; он не сомневался, что при более строгой проверке его теория «будет признана верной, подобно истине, как я ее и изложил». Ньютон полагал, что свет состоит из мельчайших частиц, «корпускул», и мимоходом замечал, что «ныне уже незачем обсуждать… является ли свет неким телом». Но он не хотел настаивать на собственной точке зрения. Он был слишком увлечен своей теорией гетерогенности света.
Гук был страстным экспериментатором и теоретиком. Его первый биограф писал, что «его гнала вперед… неистощимая изобретательность, и в погоне за новыми увлечениями он позабывал предшествующие открытия». Он поистине являл собой дитя новой эры экспериментов, пример неутомимого натурфилософа, постоянно жаждущего знаний и считающего весь мир научных исследований своей вотчиной. Однако, в отличие от Ньютона, он, будучи человеком общительным и компанейским, вполне вписывался в жизнь лондонских кофеен вроде «Греческой» или «Радуги», где художники и философы, поэты и экспериментаторы в часы досуга обменивались мнениями и беседовали на разные темы. Гук без особой теплоты относился к серьезному и скрытному Ньютону. Он обладал выдающимися способностями по части интуиции и «изобретательности», но, опять-таки в отличие от Ньютона, не был наделен математическим или аналитическим умом. Так, когда Гук заявил, что открыл закон тяготения еще прежде Ньютона, тот парировал: «Я знаю, что для этого предприятия он недостаточно сведущ в геометрии». Эти два современника неминуемо должны были когда-то схлестнуться.
К Гуку, который раскритиковал Ньютонову оптику, присоединились и другие натурфилософы – в частности Гюйгенс и английские иезуиты из Льежской университетской ассоциации, известные своими активными научными изысканиями. Один иезуит даже опрометчиво заметил, что Ньютон, мол, выдвинул «гипотезу», хотя под это снисходительное определение теория Ньютона никак не подходила: он доказывал свои предположения теоретически или экспериментально, проводя изнурительные наблюдения и методичнейшие вычисления, и ни о какой «гипотезе» не могло быть и речи. Если кто-то хотел бросить тень сомнения на его выводы, следовало сделать это, опираясь на результаты экспериментов. Вот что такое наука, считал он. Как и во всех своих размышлениях, Ньютон мучительно пытался достичь того, что считал математической истиной. В своем ответе Гуку он заметил: «Наука о цветах становится рассуждением, которое более приличествует математикам, нежели натуралистам». Собственно, можно сказать, что он математизировал природу. Вот почему такие оппоненты Ньютона, как Уильям Блейк и поэты-романтики, называли его врагом воображения.
Критика современников расстраивала его сильно, хотя он и старался не подавать виду. Он считал, что совершил «значительнейшее» открытие во всей истории науки, – и что же, он сделал это лишь ради того, чтобы его подвергали сомнению и забрасывали вопросами те, кто явно стоял ниже в научной иерархии? Когда Коллинз предложил опубликовать его лекции по оптике, он отказался, поскольку «уже обнаружил, что печать приносит мне мало пользы и что я не буду наслаждаться прежним чувством безмятежной свободы, пока не откажусь от подобных публикаций». Ньютон утратил эту «безмятежную свободу» во время споров о его статье в Philosophical Transactions. Он завяз во внешнем мире, в вопросах и расспросах, его принуждали оправдываться. Даже корректность его экспериментов подвергали сомнению. Такого он потерпеть не мог.
Летом 1672 года он отправился в Вулсторп – вероятно надеясь освободить голову от всех дискуссий, которые так неожиданно и неудачно на него обрушились. Возвращался он туда и следующей весной. Но эти перерывы не усмирили его. Вновь оказавшись в Кембридже, он написал послание Генри Ольденбургу, заявляя: «Возможно, мне следовало бы перестать быть членом вашего Общества. При всем моем уважении к этому органу я не вижу, какое благо способен ему принести, и кроме того, по причине большого расстояния не имею возможности пользоваться всеми преимуществами его собраний, посему я предпочитаю выйти из его состава». Ольденбург пытался успокоить Ньютона и пообещал снять с него обязанность ежеквартально выплачивать членские взносы. Стороны дали конфликту угаснуть, и Ньютон остался членом Королевского научного общества.
Впрочем, его отклик на критику, исходившую от этой организации, был характерен для его отношения к миру в целом. Он затаил обиду; ему хотелось выйти из Общества, пока он не услышал новых замечаний и оскорблений. Как раз тогда Ньютон жаловался Коллинзу, что столкнулся с «грубостью». Его высокая самооценка могла сравняться разве что с его крайней уязвимостью. Когда позже Ольденбург написал ему, что следовало бы «оставить в прошлом всякие несообразности», которые высказывали ученому Гук и прочие, Ньютон сообщил в ответ, что «более не намерен печься о философических предметах». От этой фразы отчетливо веет раздражением. Нет, он не мог допустить, чтобы кто-нибудь хоть как-то оспаривал его веру в собственную правоту (а возможно, даже и в свое всемогущество). Но это, в сущности, детская обида, и она, возможно, определенным образом связана с его детскими переживаниями – в особенности с жизнью без матери в сравнительно раннем возрасте, когда ему могло показаться, что весь мир ополчился против него. Он прекратил переписку с Ольденбургом на полтора года.
Ньютон закончил читать курс лекций по оптике и осенью 1673 года уже начал вести новый курс – по арифметике. Для студентов, случайно забредавших в аудиторию, его лекции казались невероятно трудными, почти непонятными, однако он продолжал читать их еще одиннадцать лет. Тексты этих девяноста семи лекций были, согласно правилам, в конце концов переданы на хранение в университетскую библиотеку.
Очередным подтверждением высокого положения Ньютона в колледже стало переселение в новые, более роскошные покои. Они располагались в передней части колледжа, на первом этаже, между главными воротами и университетской церковью. При них имелся небольшой садик, где он прогуливался, предаваясь размышлениям; кроме того, там была крытая лестница и галерея, в которой он установил свой телескоп-рефлектор. По всей видимости, рядом находилась маленькая пристройка-сарайчик, превращенная им в лабораторию. Вместе с Ньютоном в это жилище перебрался и Уикинс: нет никаких сомнений, что он по-прежнему оставался помощником Ньютона.
В новом жилище Ньютон продолжил то, что один из современников назвал «химическими штудиями». Перед этим он уже разъяснил Ольденбургу, что погрузился в «некоторые иные предметы» и «собственные мои занятия, ныне поглощающие почти всё мое время и мысли»: по всей видимости, он имел в виду алхимические эксперименты, понятные лишь немногим. В то же самое время он углубился в еще один предмет, тесно связанный с его алхимическими опытами и исследованием античной мудрости: он начал изучать Писание. На обороте черновика письма к Ольденбургу, в котором он заявлял о намерении оставить «философию», он набросал кое-какие сведения, касающиеся ветхозаветных пророчеств.
Особенно усердно он изучал пророчества Даниила и Откровение Иоанна Богослова. Он пытался отыскать вечную истину. Для него между наукой и теологией не существовало разрыва: они являлись частью одной задачи. И теология, и наука в равной мере служили путями Господними, ключами к истинному пониманию Вселенной. Он был философом в древнем смысле этого слова – искателем мудрости. В одном из своих предыдущих трактатов, De Gravitatione,[27] он предположил, что «между способностями Божественными и нашими собственными имеется гораздо более значительное сходство, нежели представлялось философам». Ему хотелось быть ближе к Божественному.
Как и следовало ожидать, Ньютон изучал Ветхий Завет тщательно и скрупулезно. Он сделал больше тридцати переводов-версий Библии. Он выучил древнееврейский, чтобы изучать тексты пророков в оригинале. Он завел особую книжку, куда заносил основные вехи своих изысканий, с заголовками вроде Incarnatio или Deus Pater.[28] Он собрал огромную библиотеку святоотеческой и библейской литературы. В своем жадном стремлении к подлинному знанию он прочел труды всех авторитетных специалистов по данному вопросу, писавших в предшествующие столетия, и освоил основные тексты современной ему теологии, теологии XVII века. Он желал овладеть предметом, как раньше овладел оптикой и математикой. После его смерти осталась незавершенная рукопись по библеистике объемом около 850 страниц, а также множество разрозненных бумаг и заметок.
В особенности Ньютона заинтересовал один ученый диспут IV века: в ходе его разбора он пришел к выводу, что истинная вера (протестантизм, каким он его понимал) с годами претерпела губительные искажения. Горячие споры велись в те древние времена между Арием и Афанасием. Афанасий защищал концепцию, позже ставшую ортодоксальной доктриной о Троице, где Христос рассматривался равным, или «единосущим», Богу. Арий возражал против этой доктрины, отрицая, что Христос – одной сущности с Богом. Взгляды Афанасия были приняты Никейским собором 325 года и стали частью Никейского Символа веры.
Однако в ходе методичного изучения библейских текстов Ньютон пришел к выводу, что Афанасий совершил подлог, умышленно вставив в текст Священного Писания важнейшие слова, подтверждавшие его возражения против теории, согласно которой Христос является Богом. В этом деянии его поддержала римская церковь, и это искажение священных текстов стало причиной искажения собственно христианского вероучения. Чистоту и веру, свойственные раннехристианской церкви, разрушили рьяные фанатики, стремившиеся преклоняться перед иллюзией Троицы, или Триединого Бога. Математические и духовные взгляды Ньютона шли вразрез с такой позицией. Поддерживая Ария, Ньютон объявил, что священники и епископы церкви в своем поклонении Христу занимаются идолопоклонством. Прочитав слова одного из своих единомышленников-ариан, Ньютон обнаружил: «То, что столь долго именовалось арианством, есть не что иное, как старое, неповрежденное христианство, а Афанасий послужил мощным, коварным и злокозненным орудием этой перемены». В своей записной книжке Ньютон провозглашал, что «Отец – Бог Сына».
Кроме того, Ньютон считал, что подлинная религия берет свое начало от сыновей Ноя и что ее несли дальше Авраам, Исаак и Моисей. Пифагор, приняв эту религию, передал ее своим ученикам. Христос, с его простыми призывами возлюбить Бога и ближнего своего, являл собой пример этой первоначальной веры. Позже в одной из своих рукописей Ньютон замечал, что мы должны преклоняться «пред единственным незримым Богом», признавая «единственного посредника меж Богом и человеком – человека по имени Иисус Христос». Чтобы не погубить душу, «мы не должны молиться двум Богам». Не следует поклоняться Христу. Иисус был наполнен Божественным духом, но он не являлся Богом.
Следует заметить, что в середине XVII века арианство еще считалось опасной ересью. Если бы Ньютон во всеуслышание заявил о своих религиозных убеждениях, его лишили бы всех университетских званий, как происходило с другими, менее осторожными арианами. Поэтому он не обсуждал эти вопросы открыто, ведя теологические беседы лишь с собратьями по вере. В полной мере его религиозная неортодоксальность стала известна лишь после его смерти, и даже тогда распространению сведений о ней мешали те ученые, которые полагали, что отец английской науки должен оставаться выше всяких подозрений такого рода. С виду он оставался убежденным и непоколебимым прихожанином англиканской церкви, отчасти склонным к неким нетрадиционным или радикальным течениям в лоне этой же церкви, но не более того.
Имелись и другие, более любопытные стороны этой тайной веры Ньютона. Он отлично знал слова ангелов, обращенные к Иоанну Богослову: «Встань и измерь храм Божий…»[29]Он воспринял это указание буквально и по сохранившимся древним документам измерил параметры храма Соломона. Ньютон считал, что Соломон, сын Давида и великий царь евреев, являлся «величайшим философом в мире». Он полагал, что Соломон впитал в себя мудрость древних и, строя свой храм, заложил в него некую схему, по которой создана Вселенная. Так, священный огонь в центре храма символизировал огонь Солнца. Это интересная теория, но следует отметить, что развивал он ее не умозрительно, а вычерчивая детальный план сооружения. Вот образ, отражающий и красоту, и страстность Ньютонова мышления: ученый создавал сложнейшие формы в абстрактном мире мысли и воображения. Характерная деталь: в одной из записей Ньютон комментирует язык снов, изложенных в Ветхом Завете. Пожалуй, вполне закономерно, что первооткрыватель силы всемирного тяготения являлся еще и толкователем сновидений.
Кроме того, он пристально исследовал саму природу библейских пророчеств. Он размышлял над словами пророков, анализируя знаки и символы, содержащиеся в высказываниях, которые они изрекали. Он верил, что в этих словах можно отыскать сокрытые истины, касающиеся будущей судьбы мира. Он составил своего рода каталог семидесяти пророков, занеся в него подробности их жизни и детали текстов. Он создал особый словарь событий, которые происходили в мире и которые, как ему казалось, стали воплощением пророчеств. И он написал очерк «Доказательство», где старался подтвердить аутентичность и точность слов пророков. Так, одиннадцатый рог Зверя, по его мнению, символизировал римскую церковь.
Ньютон составил хронологию не только прошлого, но и будущего. Она стала продолжением его работы над пророчествами, и она так же пестрит формулами и всевозможными правилами интерпретации. В 1944 году окончатся «тяготы евреев» (он «ошибся» на один год), а в 2370-м наступит мирное тысячелетие. Может показаться, что всё это необычайно далеко от оптических экспериментов и математических расчетов, которые он проводил в ходе своей публичной деятельности, однако вся его работа показывает сосредоточенность мудреца, напряженно вглядывающегося в мироздание. Даже в своих сокровенных изысканиях он не утрачивал мастерства эмпирика. Так, для своих хронологических выкладок он даже измерял жизненный цикл саранчи. А рассчитав время солнцестояний и равноденствий, смог датировать экспедицию аргонавтов за золотым руном. Ему хотелось прояснить (а значит, и подчинить себе) механизм действия Вселенной.
Таким образом, в теории и на практике его научные и религиозные изыскания (если мы сможем провести между ними грань) оказались связаны между собой. Он писал об апостоле Иоанне: «Я отдаю ему должное – я полагаю, что в его писаниях есть здравый смысл, а значит, я делаю вывод, что смысл этот исходит от Него, ибо он лучше всех прочих». Подобные же непредвзятые наблюдения руководили им в его лабораторных занятиях, даже когда он пытался освоить тайные алхимические искусства. По всей видимости, он твердо верил: его судьба – открывать и толковать плоды трудов Бога. Открытие всемирного тяготения стало для него еще одним доказательством Божественного замысла, и он провозгласил, что Господь присутствует в своих творениях повсюду, являясь «Богом-Вседержителем, или Всеобщим Властителем», а Исаак Ньютон – его слуга. Как-то раз, в Кембридже, философ и теолог Генри Мор завел с ним беседу об Апокалипсисе. Многие вспоминали потом, что Ньютон, обычно «меланхоличный и задумчивый», к концу дискуссии стал «необычайно радостным и оживленным», а также «в известной мере взволнованным». Такое описание «взволнованности» дает понятие о подъеме духа, который он наверняка испытывал, погружаясь в исследование Божественного.
Однако его не переставала мучить совесть. Ньютон не мог вечно сохранять за собой пост в Тринити, не приняв священнический сан. В частности, это означало, что ему пришлось бы заявить о приверженности концепции Святой Троицы. На это он пойти не мог. Поэтому в феврале 1675 года он отправился в Лондон с прошением к Карлу II, где выражал надежду, что его избавят от принятия сана, поскольку он до сих пор является профессором математики: формальное оправдание, придуманное для того, чтобы прикрыть серьезнейшее затруднение. Он прождал в столице месяц, и наконец его петиция была удовлетворена. Король объявил, что желает «даровать всевозможные справедливые поощрения ученым людям, кои избираются и впредь будут избираемы на означенный профессорский пост». Это – знак нового отношения Англии к математике и натурфилософии.
Будучи в Лондоне, ученый, в свою очередь, смягчил свое нетерпимое отношение к Королевскому научному обществу и посетил два его собрания. Ньютона приятно удивил оказанный ему прием: прежде он ошибочно принимал критику за проявление враждебности, а теперь он даже согласился провести серию экспериментов в подтверждение своих теорий о расщеплении света призмой. Впрочем, осуществление проекта пришлось надолго отложить. Лишь зимой он написал Ольденбургу о форме и сути этих опытов. Кроме того, он сообщил, что намеревался было написать еще одну статью по вопросам цвета, однако передумал, сочтя, что «это противу моего естества – снова браться за перо для трактовки подобных предметов». Впрочем, добавляет он, «я написал одно рассуждение на сей счет еще перед тем, как выслал вам свои письма относительно цветов…».
Выслал он и объяснение своих теорий, названное им «Гипотезой касательно свойств света». Ньютонова «эфирная гипотеза», как ее стали называть, весьма примечательна благодаря содержащимся в ней спорным суждениям о том, что, «возможно, вся ткань природы есть не что иное, как различные сплетения неких эфирных духов, или паров, каковые способны конденсироваться, словно при выпадении жидких осадков». Это предположение явно возникло под влиянием его алхимических экспериментов, и оно, по сути, представляет собой его первую вылазку в мир космический – в буквальном смысле слова. Однако не мешает добавить, что он отказался дать разрешение на публикацию этой статьи. Ее прочли и обсудили члены Королевского научного общества на четырех своих собраниях в конце 1675 – начале 1676 года, хотя сам Ньютон ни на одном из них не присутствовал – он заявил Ольденбургу, что не чувствует себя «обязанным отвечать на возражения против данного текста», так как «желает возможно более сократить свою вовлеченность в столь хлопотные и малозначительные диспуты». Ясно, что он вполне осознавал собственное превосходство над коллегами.
В тот же период он вступил в переписку с Робертом Гуком, которого считал оппонентом этой своей теории. Они встретились на одном из собраний Общества, проходивших за несколько месяцев до упомянутых обсуждений, и, по всей видимости, преодолели свои разногласия. Впрочем, Ньютон заблуждался, считая, что теперь Гук признал его цветовую теорию: возможно, причиной ошибки стала изысканная официальная вежливость, которую часто проявляли при общении друг с другом джентльмены XVII века.
Однако, выслушав чтение статьи Ньютона в Грешем-колледже в конце 1675 года, Гук заявил, что его младший коллега обязан своими выводами Гуковой «Микрографии». Ньютон ответил на это, что Гук не способен освоить вычисления, на которых строились его, Ньютона, оптические эксперименты. Это могло положить начало неприятной словесной войне за приоритет, той разновидности спора, в которой Ньютон так преуспел в дальнейшие годы, однако Гук успокоил младшего соперника льстивыми фразами. Гук признавался, что у него не было ни времени, ни досуга для того, чтобы завершить этот свой ранний труд, и заявлял, что его «способности куда слабее» Ньютоновых.
Такую сдачу позиций Ньютон всегда и требовал от своих противников. Он милостиво ответил, восхищаясь «щедрой свободой мысли» Гука, и добавляя: «То, что вы совершили, выказывает истинный философический дух». Далее он сообщил, что рад продолжать личную переписку (хотя в действительности так ее и не возобновил), полагая, что «консультации» лучше «конфронтации». Именно в этом письме Ньютон сделал свое прославленное замечание: «Если я и видел дальше прочих, так это потому, что стоял на плечах гигантов». Здесь, пусть это и не совсем уместно, можно заметить, что сам Гук был маленького роста, и фигура его была несколько скрюченной.
Так или иначе, они сошлись на том, что решающий эксперимент по проверке ньютоновской теории призм будет проведен в Грешем-колледже весной 1676 года. Результаты оказались блистательными, лучших Ньютон не мог и пожелать: все его рассуждения полностью подтвердились в ходе этих публичных опытов. От некоторых обиженных еще раздавались кое-какие критические замечания, но главное противоречие разрешилось в пользу Ньютона. Как записал Ольденбург в своих заметках об этом важном собрании, эксперимент «был проделан перед Обществом, следуя указаниям м-ра Ньютона, и совершился успешно, как сам он непрестанно и предсказывал».
Но на следующий год умер Исаак Барроу, первый из влиятельных защитников Ньютона. Вскоре скончался и Генри Ольденбург, главный покровитель Ньютона в Королевском научном обществе. Когда Ольденбурга сменил на посту секретаря Общества не кто иной, как Роберт Гук, Ньютон, по-видимому, снова ощутил себя в изоляции, почувствовал какую-то угрозу. Он отошел от дел Королевского научного общества. Мало того, с большой неохотой вступив в переписку с прославленным немецким натурфилософом Лейбницем по математическим вопросам, он признавался: «Если я сейчас разделаюсь с этим делом, то решительно и бесповоротно распрощаюсь с ним навсегда». И в самом деле он оставил математику на ближайшие семь лет. Затворившись в кабинете и лаборатории Тринити-колледжа, он трудился над разгадкой тайн мироздания. Он не станет являть себя миру еще шесть лет.
Глава седьмая
Вкус огня
В своем кембриджском уединении он разгуливал по саду. По словам одного из его помощников, его страшно раздражали сорняки – это отражало его всегдашнюю тягу к порядку, аккуратности и совершенству. На подоконнике он держал коробку, полную гиней, – проверка на честность для тех, кто у него работал. Зимой он любил полакомиться печеными яблоками, и одно из его писем, как ни странно, посвящено рецепту приготовления сидра. Он оказывал финансовую помощь новой библиотеке колледжа, теперь повсеместно известной как библиотека Рена,[30] и консультировал другие колледжи по различным техническим вопросам. Иными словами, он представлял собой тип уважаемого профессора-затворника.
Однако некоторые его изыскания, возможно, пошли прахом: в 1677 году в его кембриджских комнатах произошел пожар. Джон Кондуитт оставил запись о том, как сам Ньютон вспоминал это бедствие: «Углубившись в свои занятия, он оставил свечу среди бумаг и спустился на лужайку с кем-то встретиться. Его отвлекли, так что он вернулся позже, чем намеревался, и свеча запалила его бумаги». Ньютон вспоминал также, что эти «бумаги» касались проблем оптики и математики; он «так и не сумел их восстановить».
Сохранились и другие рассказы об этом пожаре – а возможно, даже о нескольких. Так, повествуется о том, как однажды Ньютон вернулся из университетской церкви и обнаружил, что его экспериментальный журнал сгорел дотла, в результате чего он пришел в сильнейшее возбуждение, «все посчитали, что он лишился рассудка, и он пребывал в помраченном состоянии еще целый месяц». Один из его помощников говорил Стакли, что (в этот раз или в какой-то другой) «некий манускрипт по химии, трактующий принципы этого загадочного искусства, с опытными и математическими доказательствами», однажды загорелся у него в лаборатории; после этого случая Ньютон объявил, что «не сумеет сызнова проделать эту работу». Нельзя не связать эти огненные инциденты с самими его занятиями в алхимической лаборатории, где для многих экспериментов требовалось постоянно поддерживать открытое пламя. Впрочем, едва ли что-нибудь ценное оказалось утрачено навсегда: Ньютон настолько методично вел записи и так часто перебелял черновики и переделывал рукописи, что смог бы воссоздать любую часть своих трудов.
Это сообщение о его крайнем возбуждении перекликается с более поздними и более фарсовыми рассказами о его «безумии». Бытует расхожее мнение, что гений и помешательство идут рука об руку. Такова уж судьба многих людей с воображением – их часто объявляют умалишенными. Посредственность нередко именно так воспринимает великого человека. Однако вполне очевидно, что рассудок Ньютона порою действительно помрачался. Так, в 1678 году он вступил в краткую переписку с одним экспериментатором, подвергшим сомнению Ньютоновы теории света и цвета. Обращаясь к этому джентльмену весной 1678 года, он вопрошал: «Следует ли мне дать вам удовлетворение? Как представляется, вы считали для себя недостаточным выдвигать против меня ваши возражения, и дошли до оскорблений, заявляя, будто я не способен на все эти возражения ответить…» Далее следует еще много фраз в том же духе: если учесть официальный и любезный тон общения, принятый среди ученых XVII века, такое послание можно приравнять к вспышке ярости. Когда Джон Обри[31] известил Ньютона о том, что у него имеется еще одно письмо по тому же вопросу, ученый бросил: «Заклинаю вас впредь воздержаться от пересылки мне бумаг подобного свойства».
Он не мог вынести ни критики, ни вопросов. Другому натурфилософу он сообщал, что некогда его «истязали дискуссиями, возникшими вокруг теории света», и слово «истязали» вынуждает нас заподозрить в нем болезнь, которую в наше время назвали бы манией преследования. Несомненно, он отличался крайней мнительностью и раздражительностью. Он вечно испытывал беспричинную тревогу, принадлежа к числу тех, кто не знает, что такое покой. При этом его интеллектуальная выносливость, его способность целыми днями и даже месяцами держать в голове одну и ту же проблему, пожалуй, не имеют себе равных.
Однако ему требовалось убежище, тот черепаший панцирь, где он мог бы прятаться от мира. Вероятно, это как-то связано с тем очевидным фактом, что в детстве он не знал любви: в первые годы его жизни рядом не было ни отца, ни матери, и, став взрослым, он возжаждал чувства безопасности и упорядоченности. Ему необходимо было ощущать свою защищенность, неподверженность внешнему хаосу. Эта глубоко укорененная тяга к порядку, возможно, как раз и побудила его искать закон и систему во Вселенной, однако она же явно сделала его чрезвычайно уязвимым по отношению к любому нападению. А когда он чувствовал, что над ним нависла угроза, он взрывался. Джон Мейнард Кейнс в своей кембриджской лекции описывал его «глубинное стремление удалиться от мира и леденящий страх обнажить собственные мысли перед другими», словно при таком обнажении с него заживо сдирали кожу. Вот почему всю жизнь он оставался скрытным отшельником, пребывая в уединении, вдали от людей.
Эта оторванность от людей лишь увеличилась, когда весной 1679 года умерла его мать. В мае ей удалось выходить своего сына Бенджамина, болевшего «злокачественной горячкой» (как она это называла); он выжил, но она сама заразилась этим недугом. Когда Ньютон узнал о ее опасном и все ухудшающемся состоянии, он тут же примчался в Линкольншир и, по словам Джона Кондуитта, «просиживал с ней ночи напролет». При этом он «сам давал ей все снадобья, бинтовал все волдыри собственными руками и вообще применял всю умелость своих рук, коей был столь знаменит». Этот рассказ, похоже, опровергает предположения о том, что Ньютон с детства затаил злость на мать за то, что некогда она оставила его на попечение бабушки, а кроме того, эта история вносит поправки в образ Ньютона как человека бесстрастного и бессердечного.
Но его умений оказалось недостаточно. Анна Смит умерла в конце мая. Ее похоронили на церковном кладбище в соседней деревне Колстерворт, рядом с могилой отца Ньютона. В завещании, если не считать некоторых мелких случайных распоряжений, она отписывала Исааку все земли и имущество. Он оставался в родовом доме около полугода, занимаясь доставшимся ему наследством. Теперь он стал человеком солидным. Он вел дела с жильцами и, возможно, даже надзирал за осенним сбором урожая. Кроме того, он неутомимо выслеживал закоренелых должников. Одному он написал: «Принужден сообщить вам, что я вполне уяснил себе вашу манеру и намерен привлечь вас к суду. И если вы не хотите, чтобы вам предъявили новые обвинения, извольте тотчас расплатиться, ибо я не собираюсь терять время попусту».
Вернувшись в Кембридж, он 27 ноября написал Роберту Гуку, объясняя, почему нарушил свое обещание и не связался с ним. Ньютон заявлял, что страдает «близорукостью и хрупкостью здоровья», но это, возможно, было лишь оправданием – или симптомом – его склонности к ипохондрии. Далее он туманно сообщал, что «последние полгода пребывал в Линкольншире, обремененный некоторыми родственными делами». Его внимание к «сельским занятиям» вытеснило «философические размышления». А затем он и вовсе отказался от дальнейшего участия в изысканиях подобного рода, «таким образом обменявшись рукопожатиями с философией» и распрощавшись с нею. Говоря об утрате интереса к философии, он приводил простую аналогию, сравнивая себя с «купцом, занявшимся чужим промыслом», подразумевая, что натурфилософия – такое же занятие, как и все остальные.
Но он несколько кривил душой, говоря, что утратил интерес к натурфилософии. В этом же году, чуть раньше, он писал Бойлю о «некотором тайном принципе натуры», способном объяснить сцепление определенных веществ. В тот же период он писал Локку о физических основах гравитации. Нет, он был не из тех, кто бросает «философию». В уже упомянутом письме к Гуку он разъяснял, что занимался конструированием нового отражательного телескопа, и довольно подробно излагал то, что сам называл «своими измышлениями об открытии суточного движения Земли». Таким образом, он не оставил ни рассуждений, ни наблюдений, он просто не хотел, чтобы его беспокоили расспросами и критикой.
Вопрос о «суточном движении Земли» касался траектории тяжелого тела, летящего к Земле: в своем письме Ньютон считал, что эта траектория должна быть спиральной. Роберт Гук, всегда пристально высматривавший погрешности в рассуждениях знаменитого Ньютона, обнаружил в его аргументации ошибку, но не стал таить ее в личной переписке, а объявил о ней на собрании Королевского научного общества. Летящее к Земле тело должно вести себя подобно планете, вращающейся по орбите, и двигаться не по спирали, как полагал Ньютон, а «вероятнее всего, по эллипсу».
Ньютон и в самом деле допустил не свойственную ему ошибку и расстроился, узнав об этом промахе. Если он не совершенен, то, следовательно, уязвим, а значит, это уже не он. Но, что столь же важно, сама публичность этой поправки привела Ньютона в ярость. Перед этим Гук обещал ему в письме, что любые материалы, какие Ньютон пришлет ему, он будет «передавать или сообщать кому-либо не иначе, как в полном соответствии с вашими собственноручными указаниями», однако он самым возмутительным образом нарушил слово, чтобы выставить его, Ньютона, на всеобщее посмешище!
Реакция Ньютона была вполне предсказуемой. На следующее письмо Гука, в котором тот указывал на его ошибку, он ответил кратко и холодно, после чего перестал отвечать на дальнейшие послания Гука, да и вообще никому не писал в течение года. Позже он изображал Гука человеком, не способным производить математические расчеты, но при этом «ничего не делающим, лишь притворяющимся знатоком и хватающимся за всевозможные предметы». Тридцать лет спустя, когда Гук уже давно умер, Ньютон все еще считал главного своего научного соперника личным врагом. Впрочем, упомянутая ошибка побудила его тщательно проработать вопросы динамики и обратиться к проблемам орбитальной механики, к которым он, по его уверениям, утратил интерес. Судя по всему, он провел ряд вычислений и, к собственному удовлетворению, установил, что эллиптичность орбиты согласуется с уменьшением силы притяжения по мере увеличения расстояния.[32] Собственно говоря, из поражения в споре с Гуком впоследствии вырос ньютоновский труд Principia. Важно и то, что в тот период Ньютон снова заинтересовался принципами классической геометрии.
Его любопытство к космологическим вопросам усилилось благодаря одному странному явлению, которое он в ноябре 1680 года увидел в ночном небе. Объект возник перед самым восходом и затем, направляясь к Солнцу, постепенно исчез из вида. То была комета. В декабре, ранним вечером, появилась еще одна, и двигалась она не к Солнцу, а от него. Более того, у нее имелся светящийся «хвост», который зрительно был вчетверо шире Солнца. Королевский астроном Джон Флемстид писал другу: «Полагаю, едва ли когда-либо наблюдали более крупную».
Ньютон пустился по следу декабрьского феномена. Он начал собирать информацию о его перемещении, с особым интересом наблюдая за «хвостом». Вначале ему приходилось приставлять к глазу вогнутую линзу, чтобы скорректировать свою близорукость, но, когда комета, удаляясь, стала видна менее отчетливо, он переключился на телескоп. Он наблюдал за ней, пока 9 марта она не исчезла. Его настолько заинтересовал этот объект, что он принялся собирать отчеты астрономов со всей Европы и даже новости с берегов реки Патаксент, что в американском штате Мэриленд: там также видели это небесное тело. Один из его коллег по Грешему, эмигрировавший в эти места, писал ему, что комета «имеет форму меча, вздымающегося над горизонтом». Эта охота побудила Ньютона приступить к сооружению отражательного телескопа гораздо более впечатляющих размеров, чем прежний. Он не закончил работу, однако вся эта история с кометой предоставила ему массу нового материала для размышлений.
Большинство наблюдателей считали, что стали свидетелями прохождения двух комет, однако Джон Флемстид твердо верил, что это – два появления одного и того же небесного тела, движущегося вокруг Солнца. Он сообщил свою теорию Ньютону, который поначалу отверг эту идею – а точнее, отверг рассуждения Флемстида о магнитных полюсах Солнца. По всей видимости, в ту пору Ньютон еще не разработал собственную теорию всемирного тяготения, но начал вычерчивать возможные траектории, проверять гипотезу, согласно которой эта комета действительно перемещалась по эллиптической орбите, а не стала каким-то одиночным и случайным вторжением из космического пространства. Он стал размышлять над тем, какие выводы можно сделать из подобных фактов, и его размышления принесли плоды уже в течение ближайших нескольких лет. Тогда же он создал теорию о «цели» комет. В первом издании Principia Mathematica он высказал идею о том, что светящийся «хвост» комет содержит жизненно необходимые вещества для «пополнения» жизни на Земле. Более того, во втором издании своего трактата он предположил, что сами кометы, как мы теперь бы выразились, дозаправляют топливом Солнце и звезды. Вероятно, это можно воспринимать как проявление оккультных сторон Ньютоновой научной мысли. Его записные книжки свидетельствуют, что в то время он по-прежнему усердно занимался алхимическими опытами.
Между тем он лишился присутствия своего соратника и помощника Джона Уикинса, делившего с ним жилище еще со студенческих дней. Двадцать лет они оставались близкими товарищами, но в 1683 году Уикинс вышел из состава членов Тринити, чтобы принять священнический «бенефиций» (приход) в сельской местности. После его отъезда они лишь однажды обменялись краткими письмами, не выражавшими особой теплоты и дружелюбия. Вполне возможно, они просто стали несовместимы друг с другом или же между ними возникли какие-то разногласия. Судя по всему, Ньютон посылал Уикинсу бесчисленные экземпляры Библии для раздачи окрестным беднякам, так что, по крайней мере, религиозное чувство их по-прежнему объединяло.
Место Уикинса занял многообещающий молодой ученый из грантемской школы, которую Ньютон сам некогда посещал. Молодого человека звали Хамфри Ньютон, и можно предположить, что они были родственниками, однако доказательств этого так и не удалось найти, да и сам юный Ньютон никогда не выражал притязаний на родство. Фамилия Ньютон не так уж редко встречалась в Линкольншире, так что это, скорее всего, просто совпадение. Хамфри проработал ассистентом и секретарем Ньютона пять лет и в этом качестве имел огромные возможности для наблюдения за своим работодателем. Позже в мемуарах он описывал его как человека «весьма мягкого, сдержанного и скромного, никогда не выказывавшего гнева, глубокомысленного, с лицом кротким, приятным и радушным». На других Ньютон производил совсем иное впечатление: Хамфри наверняка старался, не без удовольствия, представить идеализированный портрет. Он добавлял, что его хозяин ел и пил весьма умеренно, отличался чрезвычайной рассеянностью, а во время ученых занятий не ложился в постель до двух, а то и до трех часов ночи. Похоже, он спал не раздеваясь и, если его не остановить, мог выйти на улицу непричесанным и со спущенными чулками. В лаборатории постоянно горел огонь, хотя Хамфри Ньютон признаёт, что «не мог понять, для каких целей», – проявление благоразумной сдержанности со стороны помощника. Он пишет и о том, что за пять лет Ньютон при нем засмеялся лишь однажды – когда кто-то спросил его, какая польза от изучения Евклида. Впрочем, смысл этого смеха понятен.
В ту пору, когда Ньютон приближался к сорока годам, волосы у него уже поседели. Он винил в этом продолжительный контакт с ртутью во время своих экспериментов, хотя другие могли бы приписать это крайней усталости от постоянных трудов.
Самым важным заданием Хамфри стало переписывание одной великой научной работы Ньютона. Позже он вспоминал: «Я скопировал этот значительнейший труд перед тем, как его отдали в печать». Несомненно, он имел в виду Principia Mathematica, «значительнейшую» работу, замысел которой зародился у Ньютона через год после того, как Хамфри получил место его секретаря. Летом 1684 года астроном и натурфилософ Эдмонд Галлей отправился в Кембридж, чтобы расспросить Ньютона по поводу одной задачи. Она оказалась проблемой колоссальной важности. Ее решение совершенно переменило жизнь Ньютона.
Глава восьмая
Эврика!
Вначале 1687 года на одном из собраний Королевского научного общества Галлей вступил в спор с Кристофером Реном и Робертом Гуком по поводу динамики планет. Вопрос, который поставил Галлей, считался в то время очень важным, и звучал он так: может ли сила, заставляющая планеты вращаться вокруг Солнца, убывать обратно пропорционально квадрату расстояния между планетой и светилом? Услышав этот вопрос, Рен и Гук расхохотались. Закон «обратных квадратов» им был уже давно знаком. Гук утверждал, что именно он лежит в основе движения небесных тел, а Рен признался, что какое-то время сам хотел доказать его, но не смог. Затем Гук пообещал в течение двух месяцев представить собственное доказательство, но и ему это не удалось.
Потому-то Галлей и решил обратиться к профессору математики из Тринити-колледжа. Если кто-то и может убедительно продемонстрировать действие закона, так это Исаак Ньютон. Галлей подумывал написать ему, однако, зная о затворническом существовании, которое ведет Ньютон, просто сел в карету, направлявшуюся в Кембридж, и храбро проник в логово математика. Скоро разговор стал достаточно дружелюбным, и Галлей решился задать свой вопрос. Он поинтересовался у Ньютона, как выглядит кривая, которую описывают планеты, движущиеся вокруг Солнца, «если предполагать, что сила притяжения, влекущая планету к Солнцу, обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними». Ньютон мгновенно ответил, что эта траектория – эллипс. Галлей, «пораженный восторгом и изумлением», по словам мемуариста, записавшего его воспоминания, полюбопытствовал, откуда Ньютон это знает. «Проще простого, – отвечал Ньютон, – я сам это вычислил». Впервые в истории человечества кто-то сумел совершить этот подвиг! Галлей спросил, нельзя ли взглянуть на расчеты, и Ньютон стал рыться в бумагах. Он сказал Галлею, что не может сейчас найти нужные заметки, но обещал сделать расчеты заново и прислать ему.
Ньютона тогда удержала врожденная осторожность. Он заново сделает расчеты, чтобы в них не вкралась ошибка, а потом уже предоставит их Галлею и всему миру. Он и в самом деле выявил некоторые неточности в своей первоначальной работе. Вдохновленный энтузиазмом Галлея, он трудился над этим проектом со своим обычным неустанным рвением и сосредоточенностью. К ноябрю он завершил короткий девятистраничный трактат, озаглавленный De Motu Corporum in Gyrum – «О движении тел по орбите». Как только Галлей увидел этот манускрипт, он тут же осознал всю его ценность. Впервые кто-то «расшифровал» орбиты планет – и, что еще важнее, доказал характер их траектории математически. Не теряя времени, Галлей вернулся в Кембридж, где начал обсуждать с Ньютоном, каким образом лучше сообщить эти сведения миру.
Но, как позже выразился Галлей, он стал Улиссом, породившим Ахиллеса. Ньютон не остановился на De Motu, а пошел дальше – чтобы вывести более общую теорию. Он написал Флемстиду, прося прислать больше данных о движении звезд. Кроме того, он занимался мелкими флуктуациями орбиты Сатурна, а также составлением точных таблиц приливов. В сферу его рассмотрения попадала вся известная тогдашнему человеку Вселенная. «Теперь, когда я занимаюсь этим предметом, – сообщал он Флемстиду, – я предпочту выявить всю его подоплеку, прежде чем публиковать мои труды». Еще более двух лет он проживет почти в полном уединении, чтобы завершить свои расчеты. Если не считать двух кратких поездок в Линкольншир, весной и в начале лета 1685-го, он провел безвылазно в своем колледже два с половиной года.
Хамфри Ньютон вспоминал об этом периоде: «Порою, совершив один или два поворота [при прогулке по саду], он внезапно замирал, а затем стремглав бежал вверх по лестнице, точно новый Архимед с криком «эврика!», бросался к своему столу и записывал нечто стоя, даже не тратя времени на то, чтобы взять кресло и сесть в него…Он забывал поесть, а если ему напоминали, что он оставил пищу нетронутой, он восклицал: «Уже, уже!», и потом, по-прежнему стоя, что-то съедал. Он никогда не трудился сесть ради трапезы». Перед нами портрет человека, охваченного вдохновением или страстью, которые не отпускают его ни на минуту и не позволяют отдохнуть. Он понимал, что находится на пороге величайшего научного открытия современности.
Трактат De Motu был отослан Галлею в ноябре, а за следующие восемнадцать месяцев Ньютон написал 550-страничный труд, которому суждено было принести ученому всемирную славу. Как сообщал сам Ньютон в краткой памятной записи, «Книга о Началах написана за 17 или 18 месяцев, из коих около двух заняли поездки, и манускрипт отослан К. обществу весною 1686 года». «Книга о Началах» – это, разумеется, Philosophiae Naturalis Principia Mathematica, или «Математические начала натуральной философии».
Ньютон уже рассчитал, что движение планет вокруг Солнца и движение Луны вокруг Земли подчиняется «закону обратных квадратов». Но ему хотелось шагнуть еще дальше и создать общую теорию небесной динамики. В более раннем трактате De Motu, на основе которого были написаны Principia Mathematica, нет и следа теории всемирного тяготения; нет там и какого-либо описания того, что позже назовут тремя ньютоновскими законами движения. Прежде он занимался лишь законом обратных квадратов в приложении к планетам и кометам. Но просьба к Флемстиду выслать точные данные о характере приливов в устье Темзы дает основания предположить, что Ньютон стал расширять свои гравитационные теории гораздо дальше.
Эти три закона движения лежат в основе его теории; уместно даже сказать, что они являются основой существования самой Вселенной. Согласно первому закону, «всякое тело сохраняет состояние покоя или равномерного и прямолинейного движения», пока на него не воздействует внешняя сила. Второй закон утверждает, что изменение движения или его направления пропорционально приложенной внешней силе «и происходит по направлению» той прямой линии, «по которой приложена сила». Эти два закона сами по себе еще не являются грандиозным открытием, но затем Ньютон добавил к ним третий, заявляющий, что «всякому действию всегда есть равное противодействие». Затем он усовершенствовал формулировку: «Взаимодействия двух тел всегда равны и направлены в противоположные стороны». Для первых читателей эта идея стала своего рода интеллектуальной загадкой, поскольку ее нелегко было наглядно продемонстрировать. Поэтому ученый привел простую аналогию, почерпнув ее из тех дней, которые он провел на ферме в Линкольншире: если лошадь тянет на веревке большой камень, то камень тянет лошадь назад так же сильно, как и лошадь тянет его вперед. Видимое движение будет совершаться в сторону большей массы.
В ходе расширения и уточнения своих первоначальных представлений Ньютон ввел новое для науки и по-настоящему революционное различие между «массой» и «весом»: они пропорциональны друг другу, но не эквивалентны. Масса – произведение плотности и объема, тогда как вес может быть различным в разных местах. По сути, Ньютон явил миру идею массы – с успехом применяемую до сих пор. Кроме того, он ввел понятие «центростремительный» – ключевой элемент его теории всемирного тяготения: при определенных условиях одно тело должно притягиваться к центру другого тела. И это, как нетрудно догадаться, стало одним из основополагающих принципов созданной им гравитационной теории.
За год девятистраничный трактат разросся в десять раз и был разбит на две книги – De Motu Corporum и De Mundi Systemate;[33] первая посвящена математике кругового движения, а вторая – более общему описанию того, что в предисловии он именовал «рациональной механикой». Но затем Ньютон изменил план и композицию своего сочинения. В окончательном варианте вторую книгу он сделал третьей, добавив при этом новый второй том, где описывал маятники, волновое движение и, что самое главное, механику и сопротивление жидкостей. Таким образом, почти весь материал, содержащийся в третьей книге, подвергся пересмотру по сравнению с его более ранними работами.
В этом третьем томе он выделяет набор принципов (regulae) натурфилософских исследований. Затем снова излагает математические тезисы из первого тома – как ключ к пониманию всемирного тяготения, после чего переходит к своей теории приливов, концепции движения Луны и наконец – теории перемещения комет. В своем сочинении он объясняет: «Из небесных явлений я вывел силы тяготения, благодаря коим тела стремятся к Солнцу и к планетам. А зная эти силы, по другим математическим равенствам, я расчислил движение планет, комет, Луны и моря».
Это стало феноменальным достижением: Ньютон изложил свой знаменитый принцип всемирного тяготения, совершивший переворот в науке. Всё во Вселенной взаимозависимо, все ее части связаны между собой единой силой, которую можно понять, выразив ее действие математически. Он открыл математические законы, которым подчиняется сила, удерживающая тело на его орбите, и законы, регулирующие криволинейную траекторию, по которой движется такое тело. Это было настоящее откровение. Он математизировал космос. Он подчинил его законам, открытым человеком. Совершая эти деяния, он шел вперед, руководствуясь сравнительно несложным принципом, который сводится к фразе: «Природа чрезвычайно проста и сама для себя удобна». Она – не хаос, не ошеломляющая мешанина атомов и сил, а объяснимое целое. До этого ни один ученый трактат не основывался на столь тщательно выверенной доказательной базе; еще не существовало научной работы, где выводы в такой большой мере полагались бы на эксперименты и наблюдения. В предисловии он писал: «Тот, кто работает с меньшею точностью, – несовершенный механик, а если работать с точностью совершенной, можно сделаться совершеннейшим механиком из всех». Таким совершеннейшим механиком можно, разумеется, с полным правом назвать самого Ньютона.
Существует расхожее представление, что он стал первым, кто открыл или даже «изобрел» гравитацию. Но это не так. До него Коперник и Кеплер уже размышляли о гравитационном притяжении. Уникальность вклада Ньютона – в том, что он описал гравитацию математически, доказав, что она является универсальной силой. Так, никто до него не сумел дать неопровержимого доказательства, что на морские приливы влияют Солнце и Луна. Это – открытие Ньютона. Он показал, что существуют невидимые силы, действующие на большом расстоянии: до него это считалось какой-то суеверной фантазией. Кроме того, он продемонстрировал, что силы, перемещающие земные и небесные тела, составляют часть одной и той же единой системы. Каждый клочок материи во Вселенной управляется законами, которые он открыл. Он был не просто «совершеннейшим механиком». Он стал, по сути, истинным мудрецом. «Теперь, – заявлял он, – установлено, что сила эта – гравитация. Посему так мы ее и будем отныне именовать».
На фронтисписе первого издания его труда прописными буквами выделены слова PHILOSOPHIAE и PRINCIPIA: похоже, Ньютон сознательно противопоставлял свое произведение трактату Декарта Principiae Philosophiae. Собственную работу он назвал Principia Mathematica – сугубо математический ответ на то, что он считал ошибочными и гипотетическими умопостроениями французского философа. Он стремился показать огрехи картезианской философии, с ее идеей «механической Вселенной» и в особенности с ее доктриной вихрей, водоворотов эфирного вещества. Ньютон не соглашался с ней. Как выразился голландский математик Гюйгенс, «вихри оказались побеждены Ньютоном».
Свою книгу он написал на латыни, чтобы ее могли изучить европейские натурфилософы. Он признавался, что намеренно сделал ее усложненной, с более серьезным математическим аппаратом, дабы отпугнуть пронырливых невежд. В такой процедуре есть что-то от алхимической таинственности, но ему хотелось отвадить и критиков. Как сообщал один из его знакомых, «дабы его не травили профаны от математики, он, по его собственным словам, намеренно сделал свои Principia затруднительными для понимания». Так или иначе, он достиг своей цели и добился в этом грандиозного успеха: его Principia Mathematica до сих пор считаются у студентов труднейшим сочинением.
В предисловии к первому изданию он называл свой труд изысканием в области «рациональной механики». Но ошибкой было бы думать, что он считал Вселенную постоянной и неизменной. Ньютон сам признавал сложность своей теории – ведь каждая планета и звезда влияет на все остальные, а это привносит некую неопределенность во все расчеты относительного движения. Как он выражался, «человеческий ум не в силах одновременно рассматривать столь великое множество причин движения».
Часто замечают, что Ньютон вряд ли сумел бы вообразить свою теорию всемирного тяготения (поскольку она, по сути, была именно плодом воображения), если бы не его алхимические занятия. И в самом деле, идею невидимой силы, действующей между материальными частицами, он мог вывести из сочинений адептов этой науки. Сами алхимические изыскания основаны на понятии о некоем тайном принципе, одушевляющем вещественный мир, и теорию гравитации можно воспринимать как один из аспектов таких рассуждений. Хотя, разумеется, в самих «Началах» об этих материях нет ни слова – Ньютон настойчиво утверждал, что в основе его открытий лишь математика. Он заявлял, что «натуральная философия» не должна быть «возведена… на фундаменте метафизических мнений» и что его выводы можно «доказать только опытным путем».
Не исключено, что так проявлялась его горячая потребность скрыть свое пристрастие к алхимическим идеям, как и свои не совсем традиционные религиозные и теологические воззрения, однако, так или иначе, в результате он помог зарождению современного представления о науке и ученых, хотя термин scientist[34]был введен лишь в 1834 году. По иронии судьбы, сам Ньютон не совсем соответствовал образу лабораторного ученого, рационального и сосредоточенного на одной цели, однако образ науки, определение того, что такое есть наука, он сформулировал и ввел в мир почти в одиночку.
В своих «Началах» он разработал также и научный стиль – стиль намеренно нейтральной и простой прозы, который он позаимствовал у Локка, насытив его цифрами и схемами, дабы сбить с толку тех, у кого нет математической подготовки. Здесь нет цветистых риторических фигур, здесь даже мало прилагательных. Вот один характерный пример, в наиболее современном переводе с латыни он звучит так: «Следовательно, поскольку площадь PIGR неизменно уменьшается при вычитании данных моментов, площадь Y возрастает пропорционально PIGR – Y, а площадь Z также возрастает…» (милосердно оборвем цитату). Впрочем, он создавал не памятник литературы, а учебник для образованных людей. В изложении он был очень точен. Он мог, написав фразу, перечеркнуть ее, заменить одно слово, добавить уточняющее предложение; в процессе правки он постоянно вычеркивал куски текста и вставлял новые.
При этом он не прочь был подкорректировать цифры, чтобы показалось, будто он достиг большего уровня точности, чем на самом деле. В некоторых характеристиках гравитации и скорости он подправил свои расчеты, стремясь показать, что их точность составляет одну трехтысячную. В то время, разумеется, никто не в состоянии был проверить его вычисления, так что этот номер сошел ему с рук. Таким образом, можно заключить, что Ньютону по-прежнему было свойственно тщеславное желание произвести впечатление на окружающих.
Глава девятая
Великий труд
К весне 1686 года Ньютон завершил большой фрагмент своей рукописи и отправил его Эдмонду Галлею, согласившемуся подготовить публикацию. Галлей поблагодарил за «несравненный трактат», но затем перешел к весьма деликатной теме. «Мистер Гук, – сообщал он Ньютону, – имеет некие претензии касательно изобретения правила убывания гравитации… Он уверяет, что вы переняли эту идею у него и, по-видимому, ожидает, чтобы вы как-либо упомянули о нем в предисловии». Для Ньютона это было слишком. Его поразили самонадеянность и наглость оппонента.
Ньютон послал Галлею ответ – весьма резкий для той эпохи вежливых и велеречивых аристократических околичностей. Он пункт за пунктом перечислил все подробности своего общения с Гуком и отверг все его притязания. «Это не слишком-то достойно, как вы полагаете?» – вопрошал он Галлея. Человек, который «ничего не делал, лишь притворялся знатоком и хватался за всевозможные предметы», теперь, видите ли, должен отобрать лавры Ньютона, обретенные за его тяжелейшие математические труды. Ньютон добавлял, что «лучше бы ему любезно отойти в сторону по причине собственной неспособности». Ньютон пришел в такую ярость, что даже провозгласил намерение отозвать обещанный третий том, заявив Галлею, что «Философия – столь непостоянная и ветреная дама, что лучше уж быть вовлеченным в судебные тяжбы, нежели иметь дело с нею». Похоже, это была типичная для Ньютона вспышка уязвленного самолюбия, но она, как и все подобные приступы, миновала. Его успокоил Галлей, который, судя по всему, успел понять чувствительную и ранимую натуру Ньютона. Галлей умолял «не позволить вашим обидам зайти слишком далеко». В ближайшие месяцы Ньютон все же переслал третий том Галлею, при этом он успел усложнить и так весьма непростой математический язык изложения. Возможно, надеялся, что Гук не сможет разобраться в этом тексте.
Но обвинение в плагиате привело Ньютона в такое бешенство, что он убрал из своей рукописи все ссылки на Гука – в частности, вычеркнул замечание о «clarissimus Hookius», «славнейшем Гуке». Собственно, он хотел бы вообще его отовсюду вымарать. Он так никогда и не простил Гука и оставался его врагом до конца жизни. На публике Ньютон, бывало, с трудом держался в рамках рационального спора. Гук, говорил он, вероятно, догадывался о различных вещах и строил гипотезы, но только я сумел доказать их. Во втором издании «Начал» он торжественно провозгласил: «Hypotheses non fingo» – «Я не строю (не выдумываю) гипотез». Он полагался на математические доказательства и демонстрации, основывая свои теории на «явлениях», и не пускался в рассуждения о причинах или возможных объяснениях.
Оставался лишь один вопрос, на который пока не было ответа. Как сам Ньютон выразился в неопубликованном введении к «Началам», «из этого явления мне до сих пор не удалось вывести причину тяготения». Что такое гравитация? Откуда она происходит? Проще говоря, «из чего она сделана»? Никто так и не сумел хоть в какой-то мере приблизиться к ответу на этот вопрос. Позже в одном из писем Ньютон признавался: «Я даже не дерзаю заявлять, будто знаю причину тяготения», а объясняя это несвойственное ему невежество, добавлял, что «гравитацию должен вызывать некий агент, постоянно действующий в согласии с некоторыми законами, но является таковой агент вещественным или невещественным – вопрос, который я оставляю на рассмотрение моих читателей».
Если уж сам Ньютон не знал ответа, вряд ли его читатели могли оказаться прозорливее. Вполне достаточно, что он объяснил законы гравитации – растолковав скорее математику этого явления, чем его физику. Разумеется, Ньютон не обошелся без довольно своеобразных рассуждений (так, одно время он склонялся к мысли о том, что «агент» гравитации – некий «эфир»), но в конце концов он, похоже, пришел к выводу, что, как выразился один из его помощников, «в основе силы тяготения лежит лишь произволение Господне». Важно заметить, что для Ньютона это Божественное Существо было зачинателем Вселенной, поддерживающим ее бытие, а без Божественного вмешательства Вселенная не смогла бы существовать дальше. Ньютон не верил в материалистический или механистический космос.
Хотя проблему гравитации так и не разрешили, никто не сможет подвергнуть сомнению удивительную точность ньютоновских расчетов. Французский натурфилософ Фонтенель, говоря о Ньютоне, заявлял: «Иногда в его умозаключениях содержались предсказания даже тех феноменов, которых астрономы не заметили прежде». Так оно и было. После выхода в свет Principia Mathematica удалось пронаблюдать явления, которые стали подтверждением его выводов. Среди них – новые измерения формы Земли, более точные наблюдения траектории Сатурна, анализ характера приливов и самое впечатляющее – возвращение кометы в 1758 году. Ньютон был не только мудрецом, но и пророком. В последующие столетия его влияние на науку ничуть не ослабло. Так, в Америке специалисты НАСА до сих пор полагаются на его расчеты, запуская в космос аппараты, сделанные по последнему слову техники.
К весне 1687 года Ньютон переправил Галлею всю свою рукопись. 5 апреля Галлей сообщил Ньютону о получении его «божественного трактата» и заверил, что «мир оценит сей труд по достоинству – как проницающий запутаннейшие тайны природы и как возводящий разум человеческий на ступень высочайшую, доступную лишь невероятнейшим усилиям ума». Письмо он отправил в Линкольншир: Ньютон, завершив трудиться над Principia Mathematica, решил на какое-то время вернуться домой и отдохнуть. Позже он подытожил свою работу более простыми словами: «Если я и сослужил обществу какую-то службу, то лишь благодаря труду и терпению мысли».
За четыре месяца, полные трудов и тревог, Галлей наконец успешно завершил руководство выпуском этого бесценного манускрипта и заплатил за его печать и публикацию. В начале июня из типографии вышел том формата in quarto – пятьсот одиннадцать страниц в кожаном переплете, цена – девять шиллингов. Отпечатано было от трех до четырех сотен экземпляров – сравнительно небольшой тираж для столь значительной работы. Галлей отправил в Кембридж с курьером двадцать экземпляров, чтобы Ньютон мог раздать их коллегам. Об отзывах коллег ничего не известно. Как-то раз один из кембриджских студентов, завидев на улице Ньютона, произнес: «Вот идет человек, написавший книгу, которую никто не понимает, в том числе и он сам».
Впрочем, это было не совсем так. При жизни Ньютона вышло три издания Principia Mathematica – в 1687, 1713 и 1726 годах, – и в каждый из них автор вносил поправки и дополнения. Воздействие его книги, пусть поначалу и не очень заметное широкой публике, было невероятно сильным. Она оказала глубочайшее влияние на общество и науку. Когда прусская королева спросила Лейбница, что он думает о достижениях Ньютона, тот отвечал, что, «если рассматривать математику от начала времен и до времени сэра Исаака, окажется, что больше половины открытий в ней совершил он». Один из ученых, писавших отзыв о втором издании, заявлял, что расчеты Ньютона, касающиеся движения Луны, «выказывают божественную силу разума и выдающуюся проницательность этого исследователя». А один шотландский математик, получив книгу Ньютона, в письме благодарил его за то, что он «столь усердно стремился научить мир тому, что, как мне казалось, не в силах узнать ни один смертный», и заверял, что его ждет восторженное одобрение «нашей эпохи и всех последующих». Джон Локк, сам являвшийся выдающимся представителем той эпохи, после выхода «Начал» стал считать Ньютона интеллектуальным светочем своего поколения.
Нашлись и такие, кто усомнился в его человеческой природе; так, некий французский математик даже вопрошал: «Он и вправду ест, пьет, спит? Он – как все прочие люди?» После публикации этой книги Ньютон вновь обрел веру в себя и после долгих лет, проведенных в уединении, завел активную переписку с другими философами и самыми разными своими учениками, и это явно доставляло ему большое удовольствие. Значимость его работ становилась все более очевидной, и к началу XVIII века «ньютонианство» уже было вполне устоявшейся и традиционной системой взглядов в европейской науке.
Глава десятая
На публике
А вскоре Ньютон впервые в жизни, пусть и неохотно, позволил вовлечь себя в государственные дела. В начале 1687 года новый король Яков II издал указ, согласно которому Кембриджский университет должен был принять монаха-бенедиктинца Альбана Френсиса и присвоить ему степень магистра наук, при этом не требуя от него клятвы подчинения верховному властителю страны. Эта клятва, подтверждавшая статус монарха как главного распорядителя духовной жизни всех англичан, произносилась со времен вступления на престол Елизаветы I, то есть с весны 1559 года. Но Яков II, которого подозревали в симпатиях к папистам, казалось, желал отказаться от права возглавлять английскую церковь. Новый король уже выразил желание ввести влиятельных католиков в состав университетов и поставил одного из них во главе колледжа Сидни-Сассекс.[35] Собственную позицию Ньютон ясно выразил в письме к коллеге: «Коль скоро Его Величество требует деяний, каковые не могут быть совершены законным путем, никто не должен страдать из-за пренебрежения законом». Королю не следует требовать от кого бы то ни было нарушения законов университетского статута. Для Ньютона «деяние» сие – введение в университет католиков – было более чем сомнительно, ведь он считал служителей Ватикана папистскими мракобесами и изуверами, отродьями римской блудницы.
Это стало суровым испытанием для университетских протестантов, обычно проявлявших сплоченность. Сумеют ли власти открыто пренебречь независимостью университета и авторитетом его главы? Если сдаться без борьбы, то потом придется смириться и с куда более широким присутствием католиков в университетской жизни. Тут-то на сцену и вышел Ньютон. 11 марта, еще ожидая, пока третий том его «Начал» перепишут и отправят в Лондон, он явился на собрание кембриджского руководства. Неизвестно, что именно он там говорил, но его аргументы, видимо, оказались достаточно вескими – Ньютона включили в число университетских представителей, которые должны были выразить следующую точку зрения: принимать в университет бенедиктинца незаконно.
Короля отнюдь не обрадовало такое неподчинение, и в апреле он вызвал начальство университета на суд Верховной комиссии.[36] Вице-канцлер университета впал в панику – как и другие члены руководства. Они опасались, что у них отнимут их синекуры, и тогда им просто не на что будет жить. В последнюю минуту они подготовили компромиссное решение, согласившись принять отца Френсиса при условии, что эти действия не создадут прецедента. Конечно, это было проявление слабости, и несколько профессоров тут же выступили против. Ньютон был среди них. Его собственный радикальный протестантизм, разумеется, не подвергался никаким сомнениям, а сила его неортодоксальной веры при этом давала ему возможность излагать любую религиозную позицию уверенно и красноречиво. Позже он рассказывал Кондуитту, что поднялся к педелю (главному университетскому юристу) и бросил ему: «Эта сдача позиций», на что тот отвечал: «Почему бы вам не вернуться и не выступить по этому поводу?» И Ньютон так и сделал – вернулся за стол переговоров и успешно выступил против предложенного компромисса.
Таким образом, Ньютон стал одним из тех, кому довелось предстать перед судом Верховной комиссии и воочию увидеть, что такое высочайший гнев, гнев короля. Суд Верховной комиссии возглавлял в то время влиятельный и печально знаменитый судья Джеффрис, известный также как «судья-вешатель»: в «Истории моего времени» Гилберт Барнет пишет, что Джеффрис был «либо постоянно пьян, либо в ярости». Ньютону и восьми его коллегам пришлось четырежды оказаться перед его судом – по всей видимости, Джеффрис тогда находился во втором из названных состояний. Судья обвинил Джона Печелла, вице-канцлера университета, в «акте величайшего неповиновения» и мигом лишил его и поста, и дохода. Казалось, и прочих ждет такое же наказание, однако решимость Ньютона, похоже, лишь укрепилась. К декларации, подготовленной университетом, он добавил еще один пункт, где было сказано, что «смешение папистов и протестантов в одном университете не приведет ни к счастливому, ни к его долгому существованию. Подобно тому как обмеление истока иссушает порождаемый им речной поток, так и нация скоро придет в упадок от подобной практики». Декларация так и не была передана по назначению – вероятно, к счастью для Ньютона.
На последней их встрече судья решил обойтись с кембриджскими профессорами мягко и приписал их неподчинение пагубному влиянию бывшего вице-канцлера. «Посему имею сказать вам то же, что сказано в Писании, и не более того, ибо большинство из вас – богословы: иди, и не греши больше, чтобы не случилось с тобою чего хуже».[37] Так что они вернулись в Кембридж относительно целыми и невредимыми; и, что еще важнее, власть больше не давила на них по поводу отца Френсиса. Очевидно, король Яков понял, что общественное мнение в стране поворачивается против него. (Кстати, не прошло и двух лет, как Джеффрис умер, причем в тюремной камере.)