Тридцать пять родинок Елкин П.
Я в детстве очень переживал из-за того, что у меня на лбу всегда было написано, что я подумал или сделал.
Мне так маманя говорила. «Ну-ка, не ври! – прикрикивала она сурово. – Я знаю, что это ты сломал игрушку. У тебя это на лбу написано!» И я верил, верил, как дурак, и признавался во всем, заливался горячими стыдливыми слезами, бежал к зеркалу проверять – что же такое у меня написано на лбу.
А как было не верить: я с детства видел живые примеры того, как все, что внутри, отражается снаружи.
Если на яблоке есть черная точка, значит, внутри будет червяк, возьми лучше другое. Если в холодильнике вздулась банка консервов, значит, внутри уже не пахучие шпроты в вязком вкуснющем масле, а вонючая жижа, фонтаном вырывающаяся в проделанную консервным ножом дырку. Нет, вздутые банки лучше не трогать…
С людьми происходило то же самое: самые злые и противные соседки, постоянно жалующиеся мамане, что я слишком громко кричу и нарочно быстро бегаю, всегда были самые морщинистые, с противными бородавками, почему-то обязательно на носу. Маманя иногда заступалась за меня, а иногда и отвешивала незаслуженный подзатыльник. Внешне она была серединка на половинку. Вроде красивая, но иногда проявлялись у нее жесткие морщинки на лбу и в уголках рта и делали ее чем-то похожей на злых соседских бабулек. А вот изредка возникающие у нас дома с какими-то бумагами отцовские секретарши – добрые, нежные и ласковые тетеньки, которые тискали меня и закармливали конфетами, – были самыми красивыми, совсем без морщинок.
Каждый вечер, умываясь на ночь, я подолгу рассматривал себя в зеркале. Уж я-то знал лучше всех прочих, что я успел натворить за день, и потому придирчиво рассматривал себя, пытаясь вспомнить, каким я был вчера вечером, и сравнивал с тем, что видел в эту секунду, пытаясь понять: что меняется в моем лице, на моих руках, плечах, животе, если я хулиганил? Или, что бывало редко, если я вел себя примерно?
Родинки. Меня постоянно тревожили мои родинки. Лет с трех у меня сначала на руках, потом на лице, а затем и по всему телу стали появляться мелкие черные или светло-коричневые точки. Я все никак не мог понять: отчего они, откуда берутся?
Сначала я думал, что это как пятнышки у божьей коровки – по одной родинке за каждый прожитый год.
Но когда их количество перевалило за десяток, я понял: нет, тут что-то другое. И потом – почему одни так и остаются крохотными, а другие начинают расти?
Задавать мучивший меня вопрос мамане я побоялся: а вдруг родинки – это как раз и есть те самые метки, которые я получаю за хулиганства? И чем больше родинка, тем страшнее хулиганство, за которое я ею наказан? Не-е-ет, у мамани про такое лучше не спрашивать…
Родинок становилось все больше, переодеваться на ночь становилось все страшнее. Я представлял, что постепенно весь покроюсь этими черно-коричневыми бугорками и стану как броненосец, которого нам давали погладить в зоопарке, – пупырчатым и шершавым, или как Абаж в фильме «Королевство кривых зеркал»…
И вот перед самой школой какая-то врачиха в поликлинике наконец-то развеяла все мои страхи. Не помню, что она там во мне искала, зачем заставила стащить застегнутую наглухо рубашку с длинными не по погоде рукавами. Но, увидев мои родинки, она восхищенно присвистнула и улыбнулась: «Смотри-ка, сколько родинок, как тебя ими обсеяло! Значит, счастливым будешь!»
Помню, я тогда после осмотра даже рубашку надевать не стал, выбежал из кабинета к ждущей меня в коридоре мамане в одной майке.
– Мам, пошли домой!
– Так мы ж в кино собирались… – вспомнила маманя свое обещание, – единственное, чем она только смогла меня подкупить, чтобы я отправился в поликлинику.
– Домой, домой! – Я бежал впереди нее, радостно размахивая рубашкой, гоняя сандалиями бумажный пакет из-под молока. Дома я сразу заперся в ванной, пустил воду, чтобы не отвлекали, и внимательно рассматривал себя в зеркале, только теперь уже не всплескивал горестно руками, а радостно выискивал новые родинки – теперь уже не притворяясь, что это какие-нибудь веснушки.
Ночью я долго лежал и пытался представить: что же это за счастье такое меня ждет? Наконец придумалось мне, что каждая родинка – это хороший человек, вроде отцовских вкусно пахнущих секретарш, которого я когда-нибудь встречу. На лице родинки – это те люди, с кем я буду целоваться. На руках – кого буду обнимать. На животе – те, кто меня угостит чем-нибудь вкусным. На ногах – с кем я буду бегать и играть. Такое вот мне подумалось уже перед самым рассветом, и я уснул спокойный и довольный.
Теперь-то я понимаю, что ошибался не очень сильно. Примерно так оно и было – каждую свою родинку я считаю каким-то одним воспоминанием из своей жизни. И даже могу кое-что рассказать про некоторые родинки, появившиеся у меня до разговора с врачихой и после.
Вот вам, например, первая история, из самых ранних.
Про барак
В нашей длинной хрущевке весь двор был заселен жителями одного барака, когда-то стоявшего в том месте, где сейчас построили кинотеатр «Байкал».
Переехали мы в новый дом, когда мне было года три, поэтому о барачной жизни у меня остались только отрывочные воспоминания; наверное, самые яркие – вот, например, меня купают на широком столе в огромном цинковом корыте. Или вот я, к примеру, с трудом раскатываю по огромному коридору на деревянной тележке с четырьмя подшипниками вместо колес. Тележка не моя, я выпросил ее покататься у кого-то из больших ребят, и у меня все никак не получается проехать так же лихо, как это делают они. Главная хитрость – разбежаться и ловко напрыгнуть животом на тележку, вот это у меня как раз и не выходит… Бежать с тележкой я пока еще не могу, она слишком велика для меня, поэтому я просто оставляю ее посреди коридора, отхожу назад и старательно разбегаюсь. Добежав до тележки, я что есть силы плюхаюсь на нее животом, но то ли мой разбег не скор, то ли перед прыжком я все-таки боязливо торможу, но тележка, получив жалкое ускорение, двигается по дощатому полу всего сантиметра на три, причем непонятно, в каком направлении. Но эти три сантиметра я помню прекрасно – это сантиметры, которые я прокатился «как большой».
И еще одно вспомнилось, осеннее.
Наверное, это первая осень, которую я осознаю. Я помню, с каким удовольствием я качусь по кучам опавших листьев, как завороженно смотрю за дымом от костра, на котором эти листья жгут.
Большие ребята собирают охапками опавшие листья для того, чтобы строить шалаши. В дело идут ветки, доски, куски картона, из них устраивается навес, поверх которого ворохами стаскивают листья. Постепенно такой шалаш начинает напоминать холмик, внутри его пахнет горькой прелью, но в нем тихо и уютно, гораздо уютнее, чем на улице.
…Той осенью построили мы Царь-шалаш. Повезло нам необыкновенно – на какой-то дальней помойке кто-то из совсем больших ребят заметил почти новую кровать. Настоящую деревянную кровать с матрасом!
Я помню эту экспедицию дворов за десять – помню потому, что меня никак не хотели брать с собой, мал еще, а там, может, придется драться с местными!
Когда меня все-таки взяли с собой, просто потому, что никого из наших мальчишек во всем дворе больше не осталось, я был ужасно доволен.
Толпа пацанов, чуть ли не двадцать человек, с опаской пробиралась по незнакомому району, выискивая то место, где какой-то сумасшедший выбросил целое сокровище. Мы даже не надеялись, что настоящая кровать долежит до нашей экспедиции, мы были уверены, что местные мальчишки немедленно заберут добычу себе. Помню, как мы нашли эту помойку, как радовались тому, что кровать еще на месте, как придирчиво осматривали, потом всем скопом тащили это огромное чудище до нашего двора, то и дело останавливаясь передохнуть и валяясь прямо на ней, на нашей настоящей кровати!
Потом мы строили шалаш таких размеров, чтобы в него могла поместиться «мебель»… Даже со спиленными ножками кровать была просто огромной. Мы воровали в районе все доски, даже те, которые предусмотрительные взрослые прокладывали как тропинки через непролазные грязи. Мы перетаскали из своих комнат все старые газеты и тряпки. Мы собирали опавшие листья отовсюду, даже кое-где трясли молодые деревья, чтобы побыстрее слетала листва. Те, кому надо было в школу во вторую смену, не ушли, решили прогулять занятия – они только сбегали домой переодеться и взять сумки, а потом вернулись и продолжили трудиться бок о бок с нами. Чуть позже присоединились к нам и ребята, вернувшиеся с уроков.
И вот наконец к вечеру, после целого дня горячечной, одержимой работы, наш Царь-шалаш был готов. Уже в темноте мы всей кучей забились внутрь и, счастливые, валялись на кровати, предвкушая, во что мы завтра сможем играть. Домой нас смогли загнать только отчаянные крики и угрозы родителей.
А ночью пришла беда.
Непонятно почему в разных комнатах, выходящих в огромный коридор, то и дело зажигался свет, слышалась страшная ругань, потом дверь тихонько приоткрывалась, в коридор боязливо выглядывал кто-то из соседей, а дальше криков уже не было слышно, только злое шипение. Свет в комнатах больше не гасили. Только когда какая-то бабулька, у которой чувство долга перед соседями побороло чувство стыда, начала стучаться по дверям со словами «Я вижу, вы все равно не спите…», все стало понятно.
Клопы
Естественно, выбрасывать нормальную кровать на помойку в те времена никому бы даже в голову не пришло. Нашу дорогую кровать выбросили потому, что она кишела клопами, от которых по-другому невозможно было избавиться. И вот пацаны, валяясь на этом клоповнике, притащили в одежде домой целые стада насекомых. Как только клопы оказались в родном климате, они отогрелись и ринулись в атаку на мирно сопящих жителей барака.
Поняв, что беда общая, соседи забыли про стыд и, не теряя ни секунды, взялись за дело. Вся незатейливая мебель быстро оказалась в общем коридоре, откуда-то появилось несколько паяльных ламп, и мужики в подштанниках стали методично обходить комнаты, пропаливая все щели между досок огромными языками пламени. Остальные в это время смазывали все, что можно, керосином и придирчиво рассматривали полы и потолки в поисках убегающих кровососов. На общей кухне все женщины, раздевшись и раздев детей, свалили одежду в огромные чаны и водрузили их на нагревшуюся плиту. Пытающихся скрыться от жара насекомых торжественно давили…
После того как все комнаты барака были обследованы, а одежда прогрета и пересмотрена, соседи начали осторожно заносить мебель из коридоров в комнаты.
И вдруг кто-то тревожно вскрикнул: «Смотрите!!»
Соседи, уже который час сосредоточенно разглядывающие щели в мебели и швы в одежде, словно проснулись и бросились к окнам. Во дворе, щедро политый керосином, занимался огнем Царь-шалаш.
Про дубовое побоище
Когда мы из барака въехали в пятиэтажку, почти сразу за окнами нашего дома обнаружилась Природа. Буквально в двадцати метрах от окон еще стояли вековые дубы, метрах в ста под дубами прятался пруд, примерно в километре скрывалась какая-то забытая Мосгорпланом деревня, куда маманя каждый вечер отправляла меня с бидоном за парным молоком.
Каждый раз, вручая мне бидон и поправляя воротник рубашки, маманя строго-настрого наказывала: «Мимо пруда не ходи!»
И правда, мне и самому гораздо проще было обогнуть пруд дальней тропой за километр, чем идти через это запретное место. В нашем дворе ребята про пруд рассказывали страшное: будто там играют в карты на живых людей и режут насмерть тех, кого проиграли, что там раздевают и топят заблудившихся прохожих, держат в землянках собак, откармливают их человеческим мясом.
Конечно, на самом деле все было совсем не так.
Просто на берегу пруда окрестные мужики сколотили несколько столиков и там, как говорится, под сенью дубов, с ранней весны, как только пробивались на деревьях первые листочки, и до поздней осени, пока листва не опадала, предавались нехитрым мужским забавам. В основном, конечно, играли в домино. Частенько перекидывались в карты, однако, поскольку многие из стариков еще помнили зоновские уроки игры в секу, эти игры почти всегда заканчивались драками. Ну и изредка кто-то выносил на столы гремящую деревянную доску с шахматами, но это если только на спор…
Во что бы ни садились играть мужики, проигравший всегда бежал за водкой.
Меня до сих пор занимает вопрос: откуда вообще взялась эта общеизвестная российская формула «бутылка на троих»?
По деньгам? Стоимость поллитры никогда особенно ровно не раскладывалась, да и всегда нужно хоть что-то накинуть сверху, хоть на четвертушку ржаного хлеба, хоть на пресловутую карамельку.
По количеству? Да полно! Сто шестьдесят шесть граммов на одно лицо – это как раз то, что называется «ни в голове, ни в жопе». То есть чисто для аппетита – это многовато, а чтобы ударило по башке – явно недостаточно.
Лично мне кажется, что число «три» появилось просто потому, что мужики не особенно склонны доверять разливающему. Если делить бутылку на двоих, разливающий обманет обязательно. А если делить на троих, два свидетеля против одного банкующего – это хоть какая-то гарантия объективности. Но повторю: это лично мое мнение.
Ну так вот, во что бы мужики ни играли на пруду, водка там была всегда. Потому что одно дело – просто купить, тут еще прикинешь, хватит ли на семью и на еду до зарплаты. А проигранное – это ж свято; как говорится, карточный долг – долг чести, тут во внимание не принимаются ни пустой холодильник, ни порванные ботинки сына, ни дочкино платье, из которого она давно выросла. Короче, семейные бюджеты трещали по швам, и неудивительно, что очень скоро среди женщин и детей у «пруда» сложилась очень нехорошая репутация. И самое обидное для всех страдальцев было то, что вертеп гнездился прямо тут, под боком, так что обвинять мужиков в том, что они пропадают неизвестно где, было невозможно, вот же они – только крикни из окна: «Коля-я-я!» – и услышишь ответ: «Да, я тут!» – «Что ты там делаешь?» – «Просто сижу с ребятами!» – и что ему скажешь? Иди домой? Да у нас даже самые мелкие пацаны не велись на этот призывный материнский крик. Много раз темными ночами, когда наигравшиеся и упившиеся мужики сладко спали, жены с пилами и лопатами выбирались на пруд и под самый корень спиливали столы и скамейки. Но гнездо выкорчевать не получалось: слишком много строек было вокруг, разжиться досками и бревнами для мужиков было нетрудно, буквально на следующий после теракта день на берегу вырастали новые столы и новые скамейки.
И вот как-то раз в летнюю субботу случилось великое противостояние, после которого сцены Ледового побоища из фильма «Александр Невский» я смотрю уже по-другому.
Около девяти утра почти все женщины нашего дома с невесть где раздобытыми топорами, пилами и лопатами высыпали из подъездов и направились в обход дома к пруду. Мужики, дожевывая на ходу завтраки и натягивая майки, бежали за ними следом. Кто-то из них пытался вытащить своих жен из женской толпы, кто-то кричал вслед обидное, но женщины, не обращая внимания ни на что, угрюмо маршировали. Мужики, решив, что глупые тетки опять посносят столы и успокоятся, быстро расслабились и шли за женами и тещами плотной кучкой, уже заранее прикидывая, где раздобыть новые доски. Следом за родителями потянулись дети – посмотреть, что будет дальше, ну и хотя бы в первый раз в жизни увидеть тот «пруд», к которому они столько времени боялись приближаться.
Дойдя до пруда, женщины не стали даже обращать внимания на столы и скамейки, а словно муравьи облепили дубы и сосредоточенно стали молотить по стволам топорами.
Мужики поняли, что ситуация разворачивается не так, как они предполагали, и начали оттаскивать жен, вырывать у них топоры из рук.
Все бы еще можно было как-то уладить, однако в бой вступили бабульки, которые сами рубить и пилить уже не очень могли, но на пруд пришли как раз для того, чтобы морально поддержать дочерей и невесток. Затрещало первое порванное платье, послышался первый истошный женский всхлип: «Ох, господи, что же это…» – и страшный мужской крик: «Убью-ю-ю-ю!»
А дальше началась бойня. У женщин в руках были топоры и лопаты, но и у мужиков нашлось оружие – две авоськи несданных водочных бутылок со вчерашнего вечера.
Мы, сопливые мальчишки, как зачарованные стояли поодаль, наблюдая за схваткой. Ребята постарше бегали вокруг, но в драку не лезли, наверное, никто из них так и не смог решить – на чьей стороне биться. Но девчонки, девчонки, с которыми мы еще вчера скакали в классики и зарывали в землю «секреты», все они принимали участие в драке. Носились между взрослыми, цеплялись за ноги мужикам, висли у них на руках, прыгали сзади на шею.
Я думаю, именно из-за того, что в драку влезли девчонки, дело кончилось без смертоубийства.
Как-то постепенно то одного, то другого мужика удавалось вытащить из драки, а там уже на нем висли и мальчишки, не пускали его снова в кучу-малу. Когда в свалке осталось всего несколько самых разъяренных мужиков, их удалось повалить, и, как они ни отбивались, бабульки плотно прижали их к земле.
Женщины снова стали рубить стволы. Со всклокоченными волосами, в изорванных халатах, через которые светились трусы и лифчики, женщины не стыдились своей полунаготы или неприличных причесок; утирая сочащуюся кровь вперемешку с потом, они угрюмо и методично долбили по дубам, пока один из мужиков, стряхнув с себя цепляющихся детей, не подошел к своей жене: «Давай я порублю. Иди переоденься, а?»
Потом уже рубили и пилили все вместе – кроме бабулек и тех отчаянных драчунов, на которых они торжествующе сидели. Обедать никто не ходил – даже сопливые дети не вспоминали про еду, а как заведенные собирали сучья и складывали их в костры. Совсем мелких забрали к себе на обед мамашки с грудничками, с утра благоразумно отсиживавшиеся по домам, но теперь выбравшиеся к народу.
К вечеру вокруг пруда уже была широкая поляна, вся в пнях, посреди этой поляны сиротливо торчали столы с лавками. Когда стемнело, на эти столы вывалили собранную по всем квартирам закуску и выпивку и при свете костров пили уже вообще все – и женщины, и мужики, даже самым маленьким детям наливали по глоточку пива или домашнего вина. Это было великое замирение нашего двора.
После этого дня никто из мужиков не ходил к пруду. Во-первых, теперь столы были на виду у всего дома и при появлении бутылки сразу из нескольких окон раздавался крик: «А ну-ка, ну-ка, что это там у вас?!» А во-вторых, наверное, мужикам стыдно было вспоминать про то побоище.
Я для себя навсегда запомнил: женщины будут терпеть от своих мужиков любую дурь. Терпеть долго. Но когда терпение кончается – их ничем не остановишь.
Пусть так и будет.
Про мой страх
В детстве меня тревожили мохнатые существа.
То есть не волосатые, не лохматые, а именно мохнатые – такие существа, у которых короткие волоски идут ровным покровом.
Волосатые и лохматые зверьки не пугали, как-то подсознательно чувствовалось: если к ним прикоснуться, почувствуешь шелковистую мягкость волосков.
А вот мохнатые… Я уж не говорю про мышей и гусениц, даже ночные мотыльки, даже просто бабочки с мохнатыми тельцами – при одном взгляде на них подушечки пальцев начинало неприятно покалывать. Я прямо чувствовал, что эти коротенькие волоски таят в себе какую-то страшную опасность, эти на вид гладкие, а на самом деле состоящие из острых волосков поверхности в моем воображении сочились какими-то неведомыми ядами. Казалось – вот тронь их, а потом будешь весь чесаться, словно от тысяч комариных укусов или крапивных ожогов.
Когда на занятия по аппликации в детский сад мне купили дорогущую бархатную цветную бумагу, я с благоговейным ужасом рассматривал ее мохнатую поверхность и долго потом оглядывался на тех, кто на занятии смело выхватывал из моей стопки листы, гладил их, а потом уверенно засовывал обратно. Я все оглядывался и ждал, когда они начнут корчиться от боли. Мне казалось, в этих листах заключена была та же сила, что и в горчичниках – такие коварные штуки, которые сначала на ощупь холодные и даже ледяные, а потом начинают нестерпимо жечь, так что на теле остаются страшные красные пятна…
Представьте мой ужас, когда на одном из детсадовских утренников, где я, как обычно, исполнял какую-то главную роль, для пущей торжественности воспитатели нацепили мне на шею галстук-бабочку. Из бархата.
То есть у меня, как и всегда, был какой-то тряпочный галстушок на резинке, но почему-то именно на этот раз воспитателям его показалось мало, у кого-то из старших групп они отняли бабочку, естественно тоже на резинке, и нацепили мне.
Вы представить себе не можете, как мне было страшно. Каждый раз, когда я открывал рот, я чувствовал на коже жар, потому что в каких-то миллиметрах от моего подбородка засел не то шмель огромных размеров, не то страшнючий паук, выжидающий малейшей возможности впиться мне в горло или запрыгнуть в открытый рот.
Я уже плохо помнил свою роль, мне было не до аплодисментов детей, не до вспышек фотоаппаратов. Задрав подбородок вверх, я, словно робот, боясь сделать лишнее движение, переступал по сцене, бережно перенося себя из угла в угол.
И вот, когда, всхлипывая от облегчения, что спектакль наконец закончился, не глядя под ноги, на ощупь, я спустился со сцены и отправился поскорее к аплодирующим родителям, чтобы попросить их побыстрее снять с моей шеи этот ужас, до которого я сам боялся даже дотронуться, я почувствовал, как отцовская ладонь крепко берет меня за затылок и наклоняет голову вниз.
Я уже не мог сказать ничего, даже рот открыть, но сопротивлялся изо всех сил, пытаясь вывернуться из-под неумолимой руки. Но отец, естественно, все-таки пригнул мою голову вперед, пригнул так, что у меня не только подбородок весь ушел в бархатную бабочку, но и хрустнула шея.
– Ты, конечно, звезда и все такое… – пригнув меня, сказал отец удовлетворенно. – Но так задирать нос – стыдно. Гордость свою демонстрировать – просто некрасиво, запомни, сынок.
Я запомнил.
Про войнушку
Было мне тогда пять с половиной лет, рос я нормальным детсадовцем, и тема войнушки меня интересовала, как и всякого парня.
Не было игр популярнее, чем «в войну».
Каждый день, когда после завтрака мы с группой выходили в детсадовский двор, кто-нибудь из ребят обнимался за плечи и начинал расхаживать по двору кругами, громко скандируя: «Кто-будет-играть? В-пять-часов-не-принимать!» Услышав такой призывный ор, каждый, кто хотел присоединиться к компании, подходил, спрашивал, что за игра устраивается, и, если ему хотелось участвовать в ней, тоже вставал в ряд, обнимал соседей за плечи и начинал расхаживать с ними, выкрикивая замануху.
Так вот, игра в войну затевалась всегда. И если одновременно с ней пытались затеять какую-нибудь другую игру, типа салок или жмурок, разница в интересах была сразу заметна – за войнушку немедленно выстраивались как минимум человек восемь, и они легко перекрикивали слабо пищавшую парочку желающих поиграть в прятки. А и как могло быть иначе? Кто вообще предлагал играть в другие игры? Те несчастные, кому в наших войнах всегда доставалось быть немцами, да те, кого родители сдуру нарядили в сад во что-то новое из одежды и сурово предупредили: «Порвешь – убьем!»
Я всегда оказывался среди немцев.
Потому что у меня никогда не было правильного оружия.
Блин, все магазины были завалены всяческими благородными наганами, чудесными ТТ и изумительными грохочущими ППШ. Но мне родители покупали всякую ерунду.
Когда отец, возвращаясь из-за границы, привозил мне какой-то дурацкий бластер, моргающий красными огоньками и кричащий что-то типа «Улю-лю!», или на день рождения торжественно вручал красно-зеленую пластмассовую дуру, плюющуюся шариками для настольного тенниса, я угрюмо сглатывал слезу и забрасывал эту дрянь в угол. А потом в магазине, куда мы заходили за бумагой для аппликации, я тянул маманю за рукав к витрине, где за тридцать копеек красовался щелкающий бойком пластмассовый наган, а «за целых восемьдесят копеек» возлежал железный ТТ, маманя отмахивалась от меня, мол, нефиг на всякую ерунду деньги тратить, все равно ты ими играть не будешь. Как я мог объяснить этим бестолковым взрослым, что «за наших» невозможно воевать с бластером. А с пистолетом, выгнутым из проволоки, криво вырезанным из пенопласта или выломанным из ветки, мне до конца жизни придется прозябать в «остальных», в тех самых, которые: «Я, ты, ты, ты и ты – за наших, а остальные – за немцев!»
Да и в цветастых девчоночьих пальтишках, которые я донашивал за своей сестрой, шансов стать советским солдатом у меня было немного. Где в кино вы видели, чтобы красноармеец ходил в женском пальто? Нет, конечно, – только жалкие фрицы напяливали всякие салопы, обматывались шалями и грели руки в муфтах. Так что, когда я со слезами отказывался надевать сеструшкино старое пальтишко, я не придурялся – я просто очень хотел хоть когда-нибудь поиграть в войну «за наших».
Потому что «за наших» могли играть только самые достойные.
И всегда в конце игры побеждать положено было именно им.
Я не говорю, что у тех, кто играл «за немцев», не было звездных минут.
Если к нам играть в войнушку прибивалась какая-нибудь девчонка, она обязательно оказывалась Зоей Космодемьянской, ее полагалось брать в плен и долго пытать, пока не спасут партизаны. Тут за немцев играть было неплохо…
Или с криками «Матка, млеко! Яйко!» налетать на какую-нибудь младшую группу и отбирать у них какие-нибудь дурацкие конфеты – тоже ничего. Малышня даже не жаловалась – немцы же, что с нас взять…
Но в конце игры, перед обедом, когда воспитательница начинала созывать всех в группу, по первому же крику: «Собираемся, все игры заканчиваем, собираемся!» – положено было принять лютую смерть. То есть, как бы ты до этого хорошо ни воевал, когда приходило время, приходилось стоять и тупо смотреть в сторону, в то время как за кустами непобедимая Красная армия собиралась для последнего удара, а потом красиво падать, когда красноармейцы с криками «Бдыщ-бдыщ!» или «Дрын-дын-дын!» вылетали из засады и творили историческую справедливость.
Ужасное для мальчишки ощущение – знать, что, как бы ты ни воевал, ты все равно будешь разгромлен и победа будет за противником, потому что «Так положено!».
И потом идти в группу и слушать, как победители гордо вспоминают: «Как я его красиво – бабах! А он так и упал!»
Эх-х-х, если б не «Так положено» – я б вам бабахнул…
Мне ужасно хотелось хоть раз поиграть за непобедимую Красную армию.
Даже с моими хреновыми ТТХ на это была надежда.
Меня мог выручить какой-нибудь весомый, неперебиваемый аргумент.
Например, настоящая пилотка или тем более тельняшка. Будь ты хоть Отто Францевич Мюллер, если у тебя есть настоящая пилотка, солдатский ремень или уж на крайний случай кокарда – ты всегда, до конца жизни, будешь «нашим».
Неоспоримый аргумент – отец в армии. Даже если тебя в детский сад по понедельникам возят из Дрездена, но твой отец служит в армии, ты все равно всегда будешь «нашим» – с такими аргументами спорить бесполезно.
Но и этого у меня, конечно, не было, мне оставалось рассчитывать только на чудо.
И вот такое чудо случилось.
Прислушиваясь к разговору двух солдат в автобусе (а как не прислушиваться, солдаты же), как-то в самом конце октября я услышал, что эти два таманца – ах, как сладко в моих ушах звучало это слово – «таманец»! – приехали в Москву для репетиции парада седьмого ноября. Дальше я узнал, что перед парадом танки и бронетранспортеры, которые должны пройти колоннами по Красной площади, собираются на Садовом кольце в районе Смоленской площади.
И я понял, что мне надо делать.
Если я доберусь до неведомой мне Смоленской площади в день парада, залезу на танк, а еще лучше – сковырну в доказательство своего подвига какой-нибудь винтик с брони, против этого не смогут устоять ни дурацкие пистолеты, ни дурацкое сеструхино пальто, быть мне с тех пор и навсегда в наших играх славным красноармейцем.
Просить родителей отвезти меня на какое-то там Садовое кольцо было бесполезно. Я заранее знал, что ничего из этого не выйдет. Поэтому я хранил свою тайну целую неделю, а в день годовщины Великого Октября в шесть утра сам встал, оделся и потихоньку ушел из дома – ловить перед парадом Таманскую дивизию.
Для тех, кто не знает Москву, объясню – дело это нелегкое. Для парня, которому нет еще и шести, – особенно.
Как это было, рассказывать не буду, но славных таманцев я все-таки нашел. И на танке посидел, и получил от какого-то неведомого бойца в подарок форменную пуговицу со звездой.
Домой добраться оказалось труднее. То есть по дороге «туда» я ориентировался на толпы народа с флагами, шарами и букетами. Как птица осенью, не знающая направления на юг, никогда не заблудится, если потянется вслед за другими пернатыми, пролетающими мимо, я достиг цели.
Но обратная дорога – это другое дело.
Но я смог и это.
Примерно часа в четыре дня я, сонный, уставший и голодный, но страшно счастливый, уже подходил к дому. Меня отловила тетка, приехавшая вместе со всеми прочими родственниками разыскивать меня по окрестностям.
Через час задница у меня была такого же красного революционного цвета, как и транспаранты на демонстрации, но, лежа на боку, я сладко засыпал в своей комнате под гомон собирающихся праздновать годовщину Октября в соседней комнате родственников.
Я был просто счастлив – моя битая задница была неоспоримым доказательством моего подвига, значит, уже через день я обязательно буду играть в войну «за наших».
Так я и уснул – почесывая битый зад кулаком, в котором была зажата форменная пуговица со звездой.
Живая рыба
Рыбу готовить я не очень люблю.
Нет, селедка – это, конечно, другое дело, и вобла всякая – тоже.
Я про обычную рыбу: вот не люблю ее готовить – и все тут. Потому что есть ее не люблю.
С детства.
Во времена моего детства как-то больше всякой живой рыбы продавалось. Это сейчас, куда ни посмотрю, только стерлядь в магазинах по аквариумам плавает, ну и карпы, может, какие-нибудь. А когда-то чуть ли не вся рыба в магазинах продавалась живой.
Маманя у меня верила в волшебную силу фосфора: типа ребенок должен съедать столько-то рыбы в неделю, и точка. Я ел рыбу с удовольствием, тем более что маманя придумала хитрый метод – жареную картошку она готовила только с рыбой. То есть хочешь жареной картошки – ешь с ней не сосиски, не котлеты, а именно жареную рыбу. А с такой картошкой, которую жарила моя маманя, можно было съесть что угодно.
И вот для такой жарки покупала маманя живую рыбу, брала за день до готовки, и у нас весь вечер в налитой ванне лениво колыхали хвостами какие-нибудь сомы или окуни. Потом, около полдевятого, сразу после «Спокойной ночи, малыши», я отправлялся спать, на прощание погладив рыб по скользким спинам, а когда утром просыпался, ванна уже была пуста и чисто вымыта. За едой я даже не связывал костлявый кусок на своей тарелке с той чудесной рыбиной, которая накануне плескалась в воде.
Но вот, помню, было мне лет пять, я был в магазине вместе с маманей, когда она купила какую-то огромную щуку. Огромную – килограмма на два.
Щука – это вам не сом и не окунь. При виде ее длинной пасти и хищных зубов у меня все упало в неизвестно какие пятки. Мне сразу вспомнился какой-то мультик про бобрят, щука там запросто перегрызает целые бревна из бобриной плотины и выбирается из консервной банки, разгрызая жестянку, как бумагу. Даже видеть такую рыбину в маманиных руках было страшно, но тут маманя вручила мне целлофановый пакет и сказала: «Беги домой, выпусти ее в ванну… А я пока за конфетами постою».
Я добирался до дому на деревянных ногах, прижимая к себе бьющийся в руках мокрый, пахнущий тиной целлофановый пакет. Каждую секунду я боялся, что щука сможет как-нибудь извернуться, высунуться из пакета и откусить мне что-нибудь. Ладно – палец, но мне казалось, что она могла отхватить и руку, и ногу целиком.
Поднялся по лестнице до квартиры, надолго застрял перед дверью, потому что никак не мог решиться отнять от пакета хоть одну руку, чтобы достать ключом до замочной скважины. Я уже готов был дожидаться под дверью, пока маманя отстоит наконец очередь за своими дурацкими конфетами. Но мне все-таки повезло – сверху послышались шаги, это спускалась вниз соседка.
Соседка сняла у меня с шеи ключ, открыла дверь, и я влетел в квартиру. Нести щуку в ванную у меня и в мыслях не было: во-первых, я бы не смог дотянуться до ручки, а во-вторых, я даже не мог представить себе, что такое чудище будет сидеть у нас в ванне. Поэтому я побежал сразу на кухню, педалью открыл холодильник и аккуратно положил пакет со щукой на полку. Прикрыв дверцу, успокоенно перевел дух и пошел в ванную мыть руки. Я даже сообразил напустить в ванну воды и забросить туда промокшую и испачканную тиной рубашку, чтобы была отмазка на случай, если маманя спросит, почему я не выпустил щуку в воду, – мол, она ж мне всю рубашку перепачкала, надо ж было постирать!
Ключ в дверях я услышал минут через пятнадцать. К этому времени я, уже переодевшийся, умытый и причесанный, лежал на своей тахте и спокойно читал книжку. Поняв, что маманя дома, выбежал в коридор, забрал у нее сумки, отнес их на кухню, а потом уселся на табуретку дожидаться, пока она распакует покупки.
Так что я своими глазами видел, как маманя, держа в руках трехлитровую банку с помидорами, открыла дверцу холодильника.
За какие-то пятнадцать минут щука ухитрилась разгромить весь холодильник изнутри.
Она, наверное, так скакала по полке, что уронила ее на ту, которая была под ней, а потом все полки вместе рухнули на нижнее стекло и надкололи его. К тому же щука умудрилась побить все яйца и все банки с майонезом.
Короче, когда маманя открыла дверцу, из холодильника на нее выплеснулась мешанина из супа, майонеза, меда, молока и битых яиц, в которой плавали свертки с сыром и колбасой. А сверху всего этого извивалась и разевала пасть выскочившая из пакета щука.
В общем, трехлитровая банка с помидорами выскользнула из маманиных пальцев и грохнулась об пол посреди всего этого разнообразия, добавив в натюрморт на линолеуме еще и красного цвета.
К чести своей мамани должен сказать, что она почти не кричала и вообще пришла в себя очень быстро.
А вот к ее педагогическим недоработкам следует отнести то, что она заставила меня доставать из-под холодильника занесенную туда помидорной волной щуку. И вообще, было несправедливо, что убирать кухню она заставила меня одного – ведь помидоры-то разбила она.
Кухню и холодильник я отмывал до самого вечера, маманя только пристально следила за тем, чтобы я не напоролся на битое стекло. Но эти стекляшки и дурацкая яичная скорлупа еще долго появлялись у нас на кухне в самых неожиданных местах. Самый прикол был, конечно, когда много лет спустя наш холодильник сломался, и мы, купив на его место новый, отодвинули от стены старый и там, на плинтусе, заметили несколько засохших рыбьих чешуек.
Но это было много лет спустя, когда я про ту щуку забыл напрочь.
Однако рыбу с того самого дня я уже не люблю – ни есть, ни готовить.
Радиорубка
Помню нашу школьную радиорубку.
Школа у нас была не самолетиком, как стали строить в начале шестидесятых, а какая-то старая, пятиэтажная.
Актовый зал, в который нас всех собирали для самых торжественных школьных мероприятий или для того, чтобы закрутить какой-нибудь фильм, находился на пятом этаже.
Помню, как в самый первый раз я, еще совсем мелкий первоклашка, поднялся на самый-самый пятый этаж.
Тогда для меня это было настоящее приключение.
Вообще, как мне помнится, в начале учебы мудрые учителя изо всех сил оберегали первоклассников от суровых реалий школьной действительности.
Да и понятно почему – в нашем классе всего несколько человек появились в школе, пройдя через суровое горнило детского сада, остальные ученики пришли в школу, проведя безоблачное детство под ласковым бабушкиным крылом или деликатным няниным приглядом. Запускать таких беззащитных, таких трепетных детей в школу сразу и по полной программе было просто нельзя.
Щадя неокрепшую детскую психику, мудрые школьные психологи и методисты расселили по школе учеников так, что вся начальная школа располагалась на втором этаже, изолированно от старших классов. Даже лестница на второй этаж вела совершенно отдельная.
То есть в раздевалку на первом этаже нас за ручку приводили бабушки и мамы, из раздевалки, мимо ужасного кабинета директора (должно быть, для острастки) и заманчивой пионерской комнаты (наверное, чтобы было о чем мечтать и к чему стремиться), мы через пост суровых старшеклассниц с повязками выходили на лестничный пролет, пробегали вприпрыжку тридцать ступеней и оказывались на втором этаже. Там, на дверях и в холле, тоже дежурили только девчонки-старшеклассницы – наверняка на этот счет была какая-нибудь роновская методичка.
Порядок в холле второго этажа всегда царил идеальный – на переменах все классы начальной школы под присмотром своих учителей, построившись парами и взявшись за руки, выходили в холл и чинно прогуливались под звуки песни «Теперь я Чебурашка», льющейся из динамиков. Для того чтобы выйти из строя в туалет, обязательно надо было поднять на ходу руку, тогда к тебе подходила дежурная девушка с повязкой, провожала тебя до туалета, дожидалась возле двери, а потом возвращала обратно в строй. Если директора школ и городские методисты после смерти все-таки попадают в райские кущи, наверное, этот рай для заслуженных педагогов должен выглядеть именно так.
И вот как-то раз, когда моя бабуля где-то задержалась, наверное в магазине, и не пришла за мной вовремя, я на выходе из школы попался двум каким-то десятиклассникам с красными повязками на рукавах, и они потащили меня по общей лестнице на пятый этаж.
Помните ли вы школьные лестницы во время перемены? Этот ор, эти свалки на ступеньках? Пацанов, катающихся по перилам и заглядывающих под юбки старшеклассницам? Девчонок, пробирающихся по стенкам и с визгом отбивающихся портфелями? Пинки сбоку, подзатыльники сверху, трубочки, плюющиеся гречкой, и рогатки из резинки «венгерка», стреляющие бумажные пульки в ответ?
В общем, если я сначала еще думал вырваться от этих двоих старшеклассников, то, попав на эту дикую лестницу, я просто обалдел и перестал сопротивляться. Я понимал – если даже я сейчас смогу вырваться, все равно до первого этажа через это месиво живым мне не пробраться. Поэтому я расслабился и позволил амбалам тащить меня за воротник по ступеням.
Добравшись до входа в актовый зал, они прислонили меня к стенке и начали совещаться. И вот что я понял.
Один из них, темный и усатый, давно и безнадежно был влюблен в девчонку не то из своего, не то из другого класса, но никак не решался ей в этом признаться, а второй, длинноволосый блондин, проиграл ему в карты, в американку, одно желание. И вот Усатый потребовал у Блондина, чтобы он через радиорубку завел на всю школу во время урока любимую песню своей пассии, битловскую Michelle, типа после такого девчонка сразу поймет, кто тут настоящий мужчина и кого надо любить.
Однако тут была проблема.
Единственный ход в радиорубку шел из кабинета физики, через лаборантскую. Пройти незаметно этим путем было совершенно нереально – в лаборантской хранились всякие хитрые физические приборы, поэтому дверь была обита толстенными листами железа и запиралась на какие-то немыслимые сейфовые ключи. Но зато из актового зала в радиорубку были вырублены два узеньких продолговатых окна, через которые школьникам иногда крутили фильмы, а дверь в актовом зале была самая обычная, деревянная.
Так вот, дождавшись, пока у учителя физики будет выходной, Усатый и Блондин смылись с урока, вскрыли дверь в актовый зал, но пролезть в радиорубку через узкие окошки не смогли, и поэтому отправились на поиски кого-нибудь помельче. Вот тут, как говорится, и получился мой выход: «Здравствуйте, а вот и я!»
Стащив с меня пальто и шапку, эти двое с трудом пропихнули меня через окошко в радиорубку, закинули мне вырезанную из журнала «Кругозор» драгоценную пластинку и, просунув внутрь руки с зеркалами, начали командовать, какие тумблеры включать и на какие кнопки нажимать.
Ну что сказать… Даже пописывая в штаны от страха, снять со стоящего на столе проигрывателя диск «Песни радостного детства» и пристроить на его место гибкую синюю пластинку «Битлз» я смог легко. Но вот дальше начались проблемы. Эти два урода, глядя внутрь через зеркала, постоянно путали, где лево, где право, я из-за этого делал, наверное, что-то не то, ну и кончилось это как в какой-нибудь дурацкой комедии – я случайно включил микрофон, и на всю затихшую на время урока школу разнеслось что-то вроде «Ну ты, дурак криворукий, не туда крутишь… Вон ту, другую кнопку нажимай, а это в другую сторону крути!».
Услышав свои голоса, громыхающие на весь актовый зал, Усатый и Блондин сразу поняли, что спалились, сурово погрозили мне кулаками, шепотом пообещали прибить меня и немедленно сбежали, а я остался внутри.
Сидя в рубке, я не слышал, что происходит снаружи, поэтому, когда старшеклассники неожиданно исчезли, я еще какое-то время пытался сообразить, что мне делать дальше, а потом решил, что лучше тоже смыться, но когда я полез на стол, чтобы оттуда просочиться в окошко, я наступил на снятую с проигрывателя пластинку детских песен, и она с хрустом сломалась.
Тут я понял, что пропал. Я понял, что наружу через узкое окошко самому мне не выбраться, а тут еще эта пластинка…
Я уселся на пол радиорубки и горестно зарыдал, не подозревая, что мой рев транслируется во все классы, во все холлы, на все лестницы, в спортзал и в столовую. Уже через минуту в актовом зале толпились какие-то учителя и дежурные; сколько их было, я не знаю – я только видел, как через узкие окошки ко мне тянутся какие-то руки, от этого мне становилось еще страшнее, и я ревел еще громче.
Уборщица, прибежавшая с ключами, чтобы спасти меня, вскрыла кабинет физики, но от лаборантской ключа у нее не было, поэтому для того, чтобы вскрыть железную дверь, прямо с урока вызвали военрука с трудовиком. Заметив, что кто-то шевелит ручку, я от страха завыл так, что казалось, громче выть уже было просто невозможно, но когда те двое снаружи попытались выбить дверь, оказалось, что можно и громче.
Короче, вспоминать все это мне очень неловко, поэтому скажу коротко: я рыдал без остановки часа три, до тех пор, пока с ключами от лаборантской в школу не прибежал вызванный из дома учитель физики. Все это время мой оглушительный рев транслировался по всей школе, печаля учителей, веселя учеников, распугивая пришедших за детьми родителей и доводя до истерики заждавшуюся меня на первом этаже бабулю.
На следующий день меня сняли с уроков, и все утро завуч с директором водили меня по старшим классам, чтобы я показал пальцем на тех, кто меня засунул в радиорубку и чьи голоса слышала вся школа перед моим сольным концертом. Я тех двоих конечно же признал сразу, но они незаметно для учителей показали мне огромные кулаки, поэтому я уверенно сказал: «Их тут нет!» – но продолжал внимательно вглядываться в сидящих за партами присмиревших старшеклассников. Только я ведь смотрел не на ребят, я рассматривал девчонок – очень мне было интересно угадать, в которую из них так сильно и так безнадежно был влюблен Усатый.
Про то, как я был мушкетером
Мушкетеры мне ударили по мозгам лет в восемь.
Помню, я тогда заглотил сразу все три книги про д’Артаньяна с его друзьями и слегка подвинулся белобрысой головой.
Первой мою шизу заметила сестра. По субботам после школы она отпарывала со своей формы кружевные манжеты и воротничок, стирала их и вывешивала на батарею сушиться. И вот, когда рано утром в воскресенье она увидела, как я старательно, сопя от напряжения, пришиваю себе кружевные манжеты на рубаху с короткими рукавами, она сразу заподозрила – что-то не так.
Потом встревожилась бабушка. Еще бы не встревожиться, если внук вдруг начал увлекаться вязанием. Бабуля-то не знала, что на самом деле спицы мне были нужны для того, чтобы отрабатывать терсы, кроазе и флаконады, и начала поглядывать на меня как-то искоса.
До мамани тревога дошла, когда я наотрез отказался идти в парикмахерскую и заявил, что хочу отрастить волосы до плеч. Маманя закатила скандал, на ее крик сбежались сеструха с бабушкой, они тут же поделились с маманей своими наблюдениями, и, не выдержав новостей, маманя вечером этого же дня побежала к отцу причитать: мол, ты совсем дома не бываешь, с сыном не общаешься, а от этого парень, как бы это поделикатнее сказать, начал путать, что к чему.
Отец сначала небрежно отмахивался от такой ерунды, мол: «Чтобы мой сын? Да никогда!» – но под напором мамани все-таки согласился в ближайшие выходные провести со мной воскресенье как-нибудь «по-мужски».
Но во-первых, на ближайшее воскресенье у отца уже были запланированы на работе дела, а во-вторых, отец никогда не увлекался ни рыбалкой, ни автомобилями, да и вообще ничем не увлекался, кроме этой самой своей работы, поэтому он просто не представлял, что такое «провести выходные по-мужски». Короче, так сложилось, что в воскресенье утром мы оказались перед дверями его министерства – отец честно собирался провести меня к себе в кабинет, чтобы там на личном примере показать, что такое «выходные по-мужски».
Однако уже перед самой проходной отец крепко призадумался. Всю дорогу, пока мы ехали в такси, я, ошалев от неожиданно привалившего счастья, непрерывно болтал, дергал его за рукав, тыкал пальцами по сторонам и постоянно задавал вопросы, так что, когда бедный мужик понял, что ему предстоит провести со мной целый день, он решил, что это, пожалуй, перебор. С проходной отец позвонил к себе в кабинет, вызвал вниз одну из своих тогдашних двух секретарш и вручил меня бедной девушке с рук на руки. «Придумаете что-нибудь, – приказал он ей, отсчитывая деньги на расходы. – В пять часов вернетесь сюда же». Девушка испуганно кивала, отец уже скрылся за огромными дубовыми дверями.
Мы постояли в молчании минут пять, нелепая парочка – восьмилетний пацан и девчонка лет двадцати с небольшим. Девушка, наверное, лихорадочно соображала, что ей делать с таким привалившим сюрпризом, а я все никак не мог прийти в себя оттого, что отец вот так вот легко бросил меня неизвестно на кого. Наконец девушка не выдержала.
– Ну что, пошли гулять? – С деланой радостью она протянула мне руку. – Как тебя зовут?
– Маркиз де ла Брюи, – буркнул я, – к вашим услугам, сударыня, – и отвесил отрепетированный перед зеркалом церемонный поклон.
Услышав такое, бедная девушка впала в ступор минут на пять. Судя по ее глазам, ей хотелось немедленно бежать на проходную, звонить в кабинет и умолять отца, чтобы он поручил заниматься со мной кому-нибудь другому, но постепенно инстинкт самосохранения начал побеждать, и она решила попробовать еще раз.
– Как-как, говоришь, тебя зовут? – переспросила она, на всякий случай уже пряча руки за спину.
– Маркиз де ла Брюи! – Я снова отвесил поклон. – Ваша честь в надежных руках, сударыня.
– Ну-ну, – хмыкнула девушка. – Тогда пошли, маркиз…
Тут мы снова зависли на пару минут – девушка, наверное, ждала, что я, как и положено мальчишке, вприпрыжку побегу к метро или к троллейбусной остановке, но я застыл в поклоне, уставившись на ее туфли, и лишь когда она, в отчаянии топнув ногой, повернулась и пошла по бульвару, я выпрямился и отправился следом за ней. Сначала девушка постоянно оглядывалась на ходу, проверяя, не потерялся ли я, но потом, приноровившись слышать за спиной мои шаги по опавшим листьям, успокоилась и пошла, изредка притормаживая, чтобы я не отставал.
Дойдя до троллейбусной остановки, мы остановились.
– Я предлагаю ехать в парк Горького, ты как? – присела она на корточки рядом со мной.
– Почту за честь, сударыня.
– Слушай, хватит уже. Ну не смешно, правда. Ты вообще можешь разговаривать нормально?
Я насупился, и девушка, испугавшись, что я сейчас снова отвешу поклон, вскочила на ноги и отошла на пару шагов, словно демонстрируя, что она тут совершенно ни при чем.
Когда подошел троллейбус, она попыталась подсадить меня внутрь, но я уперся, подавая ей руку, и нас чуть было не прищемило закрывающейся дверью – и прищемило бы, если бы не кондукторша. Заметив со своего места, как мы топчемся на ступенях, она успела крикнуть на весь салон: «Ню-ю-юся-а-а-а! А ну, пого-о-одь!» Начавшие было съезжаться двери с металлическим лязгом раздвинулись, и только после этого девушка наконец поняла, что переупрямить меня ей не удастся.
В салон мы поднялись под общий хохот всех пассажиров.
– Ну что, кавалер, плати за свою даму. – Широко улыбаясь, кондукторша, протянула мне раскрытую ладонь.
– Почту за честь, сударыня! – Я гордо вытащил из кармана гривенник. – Не сочтите за труд подсказать, когда будет парк Горького?
– Через пять остановок. Ишь ты, и правда кавалер! – покачала головой кондукторша, вручая мне два билета и двухкопеечную монету на сдачу. – Ну ладно, кавалер, иди-ка сажай свою даму вон туда. Эй, гражданин, да вы, да-да, вам все равно на следующей выходить, уступите-ка даме место!
Под пристальными взглядами всех пассажиров, красная как свекла, моя дама на деревянных ногах дошла до места, с которого вскочил мужик с газетой. «Садитесь, пожалуйста!» – заулыбался ей навстречу мужик, обмахивая сиденье газетой. Девушка кивнула, но села только тогда, когда я, раскачиваясь от троллейбусной тряски, добрался за ней до места и предложил ей руку. «Благодарю, маркиз!» – ответила она.
Когда мужик с газетой отправился к выходу, она ладонью притянула мою голову к своим губам и шепнула мне в ухо: «Я тебе деньги в карман положила, чтобы ты расплачивался». Я еле-еле кивнул, задыхаясь от ее взрослого запаха, прикосновения ладони к моему затылку и от горячего шепота: «Меня Катя зовут!»