Беспокойная жизнь одинокой женщины (сборник) Метлицкая Мария
– Да что ты! Ты у меня еще красавица! – И это была почти правда.
Однажды мама вернулась с работы, а она сидит в темной комнате.
– Мамочка, как же, почему ты не включила свет?
– А мне уже все равно – ничего не вижу.
Говорила, что Бог наказал ее самым страшным – лишил глаз, читать она уже не могла. И от этого страдала больше всего.
Я часто с ней ругалась – потому что была больше всех на нее похожа. У обеих – темперамент. Нрав, надо сказать, был у нее тяжелый. Но все-таки она была абсолютно светлым человеком. На скамейке у подъезда никогда не задерживалась – сплетни ненавижу! Но странно – обожая дочь и нас, детей от дочери, была как-то довольно равнодушна к сыну и уж совсем – к его детям. Меня это всегда удивляло.
Всего один раз в жизни она почувствовала себя богачкой – подруга, умирая, оставила ей пятьсот рублей. Приличные по тем временам деньги. Выйдя из сберкассы на другом конце Москвы, она тут же начала исполнять роль капризной миллионерши – мы скупили все возможные в те скудные времена деликатесы и отправились домой на такси. В такси она была сосредоточенна, видимо, строила крупные финансовые планы. А придя домой, раздала все деньги нам. Богачкой она побыла часа три. Ей хватило.
Ее родная сестра жила у моря, и каждое лето бабушка уезжала туда со мной. И все внуки ее сестры от трех сыновей тоже съезжались в этот дом на все лето – хилые и бледные дети Москвы, Питера и даже Мурманска. В доме была огромная библиотека, и каждое утро я, раскрыв глаза, тут же хватала с полки книгу, а бабушка приносила мне миску черешни и абрикосов. Ощущение этого счастья я остро помню и по сей день: каникулы, книги, море, черешня и – молодая бабушка.
В шесть утра эти уже неюные женщины шли на базар – там командовала ее старшая сестра. Покупали свежие куры, яйца, творог, помидоры, кукурузу, груши – где вы, бесконечные и копеечные базары тех благодатных дней? А к девяти утра был готов обед – ведь за стол садилось не меньше десяти человек! А потом мы шли на море. Там им тоже доставалось – уследи за всеми нами! В общем, курорт был для них еще тот.
А после обеда начинались мои мучения – я занималась обязательным фортепьяно. Хотя занималась – смешно и грустно сказать. «Лепила» что-то от себя, а бабушка сидела рядом и счастливо кивала. У нее абсолютно не было слуха. Облом был только тогда, когда дома оказывался старенький доктор – муж бабушкиной сестры. У него-то со слухом было все в порядке. Он выглядывал из своей комнаты, вздыхал и укоризненно качал головой. Но бабушке меня не выдавал – боялся спугнуть счастье на ее лице.
Умирала она на моих руках, уже совсем слабенькая, почти в забытьи. Я сделала ей сердечный укол, понимая, что мучаю ее зря, села возле нее и принялась что-то рассказывать ей про свою жизнь. Мне почему-то казалось, что она меня слышит. Правда – в первый раз, – она ничего не комментировала. На минуту она пришла в себя и спросила, где мой сын. Я ответила, что он во дворе. Она вздохнула и успокоилась, перед смертью в последний раз побеспокоившись о ком-то. Она прожила длинную жизнь, сама удивляясь отпущенным годам. Ее обожали все наши друзья – и родителей, и мои. Когда она ушла, моя любимая подруга сказала, что с ней ушла целая эпоха. Это была правда.
А наследство – наследство, конечно, осталось. Это то, что она вложила в нас, с ее огромной, непомерной любовью. Это то, что мы выросли, смею верить, приличными людьми, а это в наше время уже неплохо. Вряд ли ей было бы за нас стыдно. Наверное, мы ее в чем-то бы разочаровали, но за это она не любила бы нас меньше.
Я не прошу у нее прощения, потому что знаю – она и так мне все давно простила. Мне просто неотвратимо жаль убежавших лет, моей молодой глупости и вечного побега из дома – по своим пустячным и ничтожным делам. Как много я у нее не спросила! Как долго я могла бы говорить с ней обо всем. Расспрашивать подробно-подробно! И долго рассказывать ей о себе!
Как ничтожно мало я разговаривала с ней! Но что мы понимаем тогда – в двадцать или даже в тридцать лет? Разве способны мы оценить и понять тогда всю неотвратимость жизни? Что я знала о ней, о том, что было у нее внутри, какими печалями было наполнено ее сердце, какие бесы искушали ее – ведь она была, безусловно, человеком страстным. Но отвергла абсолютно свое личное и посвятила себя, всю свою жизнь без остатка, нам, неблагодарным, по сути, глубоко наплевав на себя. Что это – жертвенность, отчаяние, любовь?
Да, и еще про наследство. Все в той же коричневой клеенчатой сумке рецепты, написанные ее рукой: варенье из китайки, свекла, тушенная с черносливом, – лежат вместе с тем коротким и требовательным ее любовным письмом, где были одни вопросы. Получила ли она на них ответы?
Вопреки всему
Участковый врач Ольга Васильевна Самарина на последний вызов не спешила. Это был ее старый больной, из тех, что со временем становятся почти друзьями, доверяя участковому врачу не только секреты соматики, но и тайны собственной жизни.
Андрея Витальевича Преображенского Ольга Васильевна знала лет пятнадцать, как раз с того времени, как перешла в районную поликлинику из скоропомощной больницы, и жизнь тогда после бешеного ритма больничных суток казалась ей почти размеренной и спокойной. Пару лет ушло на подробное знакомство с участком, где со временем и появились больные, ставшие ей почти родственниками. В основном это были еще сохранившиеся интеллигентные пары или одинокие старики, и свои визиты к ним она, как правило, оставляла «на закуску». Ведь это были уже не совсем формальные встречи – фонендоскоп, тонометр, рецептурный бланк, – а беседы и чаепития с подробными рассказами о детях и внуках, со слегка утомительными, но милыми и трогательными подробностями из прошлой жизни. Словом, с тем, что непременно сопровождает закат человеческой жизни – увы!
В разряд любимых больных попадали милые, измученные болезнями и невзгодами люди, щепетильные и крайне смущающиеся повышенного, как им казалось, внимания. Ольгу Васильевну они старались лишний раз не беспокоить – только когда становилось уже и вовсе невмоготу, при этом волновались, что отрывают ее от более важных и сложных дел. Конечно, они ее обожали за то внимание и тепло, которые она приносила в их одинокие и холодные дома, и из своих скудных пенсий или запасов непременно старались ее отблагодарить и порадовать – то банкой варенья или соленых грибов, то корзинкой яблок с дачного участка, то редкой книгой из собственной, годами тщательно собираемой библиотеки, то просто дефицитной коробочкой шоколадного ассорти. Ольга Васильевна, вообще-то довольно резкая и нетерпимая ко всяким «обязывающим», как она считала, подношениям, эти презенты брала только из боязни обидеть дарителя, зная, что все это наверняка от чистого сердца.
Больной Преображенский не беспокоил ее примерно полгода, и, заходя в мрачный, сырой подъезд, Ольга Васильевна попеняла себе на то, что за все это время ни разу не позвонила ему. Был Андрей Витальевич из «бывших», как говорили, имея в виду его дворянские корни, в прошлом кадровый офицер элитных инженерных войск. Вдовел он уже лет восемь, и она прекрасно помнила его покойную жену Валерию Викентьевну – худенькую и сухонькую крохотулю, работавшую в запасниках Третьяковки. Она, эта маленькая и слабенькая Лерочка, и была главной движущей силой их небольшой бездетной семьи. Боже, а какие Лерочка пекла пироги! Голодная Ольга Васильевна проглотила слюну, вспомнив промасленный пергамент, в который жена Андрея Витальевича обязательно заворачивала ей еще теплые пирожки – с зеленым луком, картошкой, вишнями. Дух стоял на весь подъезд. На лестнице, выйдя из квартиры, Ольга Васильевна быстро разворачивала кулек и жадно сразу съедала два пирожка, остальные доставались сыну Шурику. К себе Лерочка Ольгу Васильевну никогда не вызывала – только к мужу. Болел всегда он. С боем и уговорами Ольга Васильевна заставляла ее раздеться и слушала сердце и легкие, мерила давление – Лерочка долго сопротивлялась, но со вздохами все же подчинялась и, нехотя и отшучиваясь, начинала раздеваться, аккуратно вешая на стул светлую блузочку и маленькую, словно детскую юбку. Опекаемым и больным в доме был назначен муж, а ушла первой она, Лерочка, – так часто бывает. Ольга Васильевна была тогда с сыном в отпуске в Анапе, а приехав, узнала о тихой Лерочкиной смерти – дома, ночью, от инфаркта. После ухода жены слег Андрей Витальевич, и тогда ходила Ольга Васильевна к нему часто – почти через день. Сразу обострились и его застарелая астма, и язва, и, конечно, гипертония – в общем, весь букет. Он умолял Ольгу Васильевну не беспокоиться, объясняя, что жизнь его, по сути, уже закончилась и потеряла всякий смысл с уходом любимой жены, страдал и корил себя страшно, что не уберег ее. Ольга Васильевна тогда крепко измучилась с ним, понимая, что это глубокая депрессия, настояла на вызове районного психоневролога и даже, робея и смущаясь, пыталась говорить с ним о каком-то дальнейшем устройстве его личной жизни – одиноких «невест» на участке было предостаточно. Она терпеливо объясняла Андрею Витальевичу, что это нормально, примеров – сколько угодно, и еще что-то банальное про то, что старость и болезни легче коротать вдвоем, и еще что-то про устройство быта. Но он тогда на нее почти обиделся и даже накричал, а потом пришел к ней в кабинет мириться – с букетом мелких и пестрых осенних астр.
Лифт не работал, и Ольга Васильевна тяжело, с остановками поднялась на шестой этаж. Перед дверью Преображенского она постояла пару минут, переводя дух, и нажала на кнопку звонка. Дверь открыли на удивление быстро, и на пороге Ольга Васильевна увидела молодую девушку лет двадцати в халате и шлепках, с распущенными по плечам пушистыми светлыми волосами. Ольга Васильевна растерялась и на секунду подумала, что ошиблась дверью, но тут же услышала знакомый голос и хрипловатый кашель Андрея Витальевича.
– Ольга Васильевна, голубушка моя! А я вас совсем заждался!
Андрей Витальевич, шаркая, появился в узкой прихожей. Девушка молча пропустила Ольгу Васильевну и приняла у нее плащ. Ольга Васильевна прошла в ванную и долго мыла руки, пытаясь понять происходящее. Не поднимая глаз, без единого звука, молча, девица протянула ей свежее вафельное полотенце. Ольга Васильевна вздохнула, пристально глядя ей в лицо, вытерла руки и прошла в комнату. Квартира была из двух смежных комнат, и Андрей Витальевич сидел в кресле в маленькой комнате, которая всегда считалась спальней. В большой, проходной, комнате Ольга Васильевна увидела следы пребывания, а скорее проживания, новой жилички – кофточки и юбки на спинке стула, косметику на журнальном столике и маленький кассетный магнитофон на подоконнике.
«Может, родственница?» – мелькнуло у нее в голове.
Андрей Витальевич сидел, откинув голову на спинку высокого кресла, и тяжело дышал.
– Был приступ? – коротко спросила Ольга Васильевна.
Он молча кивнул. Потом, откашлявшись, добавил:
– Ночью «Скорую» побеспокоили. Теперь вот и вас, голубушка, мучаю.
Ольга Васильевна вздохнула и покачала головой. Потом принялась за дело. Выслушав и осмотрев больного, она попросила показать все лекарства, которые он принимал в последнее время, что-то откорректировала, отменила, где-то увеличила дозу, добавила сердечное, отметив в своем блокноте, что надо бы сделать кардиограмму и биохимию крови, конечно, на дому. Вздохнув, сказала, что с этим сейчас ох как непросто и придется подождать. Андрей Витальевич соглашался и мелко кивал.
– А может, в больницу ненадолго, а, Андрей Витальевич? – предложила она ему. – Обследуют, витаминчики поколют, может, чего умного скажут. – Ольга Васильевна пыталась шутить, понимая, впрочем, что и это не панацея.
Андрей Витальевич замахал руками – что вы, что вы, в больницу ни за что! А потом, улыбаясь, кивнул на стоявшую истуканом в дверном проеме девицу.
– Я ведь теперь не один, Ольга Васильевна. – И, помолчав, смущенно, почти жалобно добавил: – Ксаночка, моя жена. Познакомьтесь.
Ольга Васильевна онемела, а спустя минуту, почти взяв себя в руки и кашлянув, все же не сдержалась и брякнула в сердцах, не стесняясь девицы:
– Господи, и вы туда же, Андрей Витальевич! Уж от вас-то я этого вовсе не ожидала!
Он торопливо и сбивчиво стал что-то бормотать, что это совсем не то, что она подумала.
– О чем вы, Ольга Васильевна? Это внучка Лерочкиной приятельницы из Севастополя, чудная девочка, учится здесь в педагогическом, не подумайте о нас плохо, это просто было так нужно, даже необходимо, Лерочка это бы одобрила, – бормотал он. Девица вышла на кухню.
Ольга Васильевна вздохнула:
– Господи, ну какая разница, что об этом подумаю я! Думать надо было вам, милейший Андрей Витальевич, вы же в уме и твердой памяти, ну разве вам неизвестно, чем похожие истории заканчиваются? – От отчаяния у Ольги Васильевны выступили слезы на глазах. – В лучшем случае через полгода вы окажетесь в доме для престарелых, а в худшем – сами знаете где. Ну как вы могли, столько женщин приличных вокруг, немолодых, но в силе. Нашли бы себе, в конце концов. И кашу бы вам варили, и яблоко натирали, и в сквере под «крендель» гуляли, а так разве можно?
Ольга Васильевна резко встала со стула, положила рецепты на тумбочку, кивнула через плечо и пошла к выходу. Вслед ей Преображенский продолжал бормотать, что все она не так поняла или он, старый дурак, не смог толком объяснить, что девочке негде жить, а квартира и так пропадет – наследников-то нет.
– Квартира? – Ольга Васильевна остановилась и резко бросила: – Квартира, говорите, пропадет? Девочку пожалели? А сами вы не пропадете? Себя бы пожалели, а не девочку!
В коридоре стояла Ксаночка и держала в руках плащ Ольги Васильевны. Ольга Васильевна пристально посмотрела и разглядела наконец ее лицо. Оно было не просто точено-красивым – это было прелестное, тонкое и породистое лицо, темные, умные, глубокие глаза, красиво и четко очерченные пухлые губы, узкий трепетный нос и густые, длинные и богатые брови. «А она ведь красотка, – подумала Ольга Васильевна, – не сделанная, а природная, естественная красота, молодая Чурсина, ни убавить ни прибавить. Удача природы. А главное – глаза. Не пустые, а полные смысла – тревоги, тоски и боли. Сейчас у молодых редко встретишь на лице такую палитру эмоций. В общем, девочка не простая, та еще штучка, с секретом». Ольга Васильевна усмехнулась, взяла из рук Ксаночки плащ и дернула дверную ручку.
– Здесь все честно, это не то, о чем вы подумали, – услышала она тихий голос за спиной.
Ольга Васильевна обернулась и увидела искаженное отчаянием и стыдом лицо девушки.
– Что мне-то думать, – вздохнула Ольга Васильевна. – Это вы думайте, как потом с Богом разбираться будете. – Она стала быстро спускаться по лестнице.
На улице у подъезда она устало опустилась на скамейку и стала себя грызть и ругать: «Какая же я дура, господи, ну какое мое собачье дело? Все просто и банально. Ей нужна квартира! Но ведь и он не в маразме, добровольно, без принуждения, а расплата будет, непременно будет, только вопрос: какая? Все с ними ясно, с этими приезжими девицами, без вариантов, но дело сделано, а мне-то что, своих забот – не расхлебаешь, но ведь какое прекрасное лицо! А глаза! Неужели и это уже ни о чем не говорит? О tempora, о more!» – Вспомнив латынь, Ольга Васильевна медленно побрела к автобусной остановке.
Из головы абсолютно и начисто вылетело слово. «Возраст», – грустно подумала Ольга Васильевна и продолжала мучительно вспоминать, как там, черт возьми, наука о лицах? Физиогномика, что ли, или нет, не так? Надо будет дома в словаре посмотреть. Да ну его, слово, что слово? Все это полная чушь, ничто не работает: ни лицо, ни глаза. А работает только одно – жизненный опыт. Вот его-то вокруг пальца не обведешь. Это Ольга Васильевна знала наверняка. А когда подошел автобус, она вспомнила, что забыла купить кефир и хлеб, прошла в своих горьких думах мимо магазина. Возвращаться не было уже никаких сил, и, плюнув на все это, она поехала домой. Осень в тот год набросилась рьяно и сразу – аккурат после короткого, как вздох, всплеска теплого бабьего лета, и сразу началась тяжелая пора – хроники, ранний грипп, респираторные. Ольга Васильевна, и сама простуженная, бегала по двум участкам, заменяя заболевших коллег. А в ноябре Шурик объ-явил о своем намерении жениться – сразу и безотлагательно. Ольгу Васильевну эта новость прибила и расплющила – сыну было всего двадцать, и она в каком-то почти горячечном бреду и почему-то глубокой обиде и ревности начала рьяно разменивать квартиру – ни сердцем, ни головой невестку не принимая и, положа руку на сердце, не пытаясь принять. Обмен нашли только в марте, и тогда же, весной, Ольга Васильевна переехала в другой район. Поначалу пыталась ездить оттуда на старую работу, но это было крайне утомительно – два автобуса, пересадка в метро, в общем, игра не стоила свеч. И летом, отгуляв отпуск, она уволилась и перешла в поликлинику около дома. Там тоже было все непросто – участок дали дальний и сложный, кабинет окнами на север – темный и холодный, заведующая была из зануд и бюрократов, а медицинская сестра и вовсе манкировала обязанностями и, кроме того, попивала. Дома ночами Ольга Васильевна часто плакала, тоскуя по сыну и прежней, принадлежавшей только им двоим, общей и дружной жизни. Но – удивительное свойство человеческой натуры, спасительная внутренняя мимикрия – человек привыкает ко всему! Спустя два года почти привыкла к новой жизни и Ольга Васильевна. Отношения с сыном и его женой худо-бедно из нервно и постоянно негативно пульсирующих постепенно перешли если не в дружеские, то скорее в спокойные и почти дружелюбные. Закончились, слава богу, вечные, постоянные обиды и претензии. На работе тоже со временем все как-то постепенно срослось и вошло в свое привычное русло. Ольга Васильевна успокоилась и стала наконец спать по ночам.
Как-то весной, в мае, в выходной, Ольга Васильевна поехала в свой старый район в гости. Пригласила приятельница и бывшая коллега, офтальмолог Маечка, с которой она не теряла связи. Это были первые по-настоящему теплые, даже почти жаркие дни, и, выйдя из метро, Ольга Васильевна сняла вязаный жакет и медленно пошла через знакомые дворы, вдыхая запах только что распустившейся сирени.
По знакомым местам проходила с грустью, вспоминая и себя молодую, и сына, бегавшего по этим дворам еще совсем ребенком. И его детский сад, и школу – словом, прокручивала в памяти всю свою прежнюю жизнь, кажущуюся сейчас ей почему-то абсолютно и безусловно счастливой. В знакомом дворе в песочнице галдела детвора, и Ольгу Васильевну вдруг окликнули. Она замедлила шаг и стала растерянно оглядываться – зрение-то было уже не ахти. Прищурившись от яркого солнца, она увидела, что зовет ее и машет ей рукой седой и худощавый мужчина, сидящий у песочницы на скамейке. Ольга Васильевна подошла ближе и узнала Андрея Витальевича Преображенского. Они обнялись, и она присела рядом, не веря своим глазам и радуясь, глядя на него – чисто одетого, гладко выбритого, посвежевшего и слегка загоревшего.
– Как вы, голубушка милая? – радовался встрече он.
И Ольга Васильевна стала почему-то подробно рассказывать ему про свою жизнь – про сына, невестку, новую квартиру и работу. Он оживленно кивал и гладил ее по руке, глядя абсолютно спокойными и счастливыми глазами.
– А вы-то как, Андрей Витальевич? Что я все о себе да о себе, – смутилась Ольга Васильевна.
– Чудно, милая Ольга Васильевна! Просто чудно, вот с Кешей прогуливаюсь, Иннокентием, господином двух с половиной лет, – счастливо кивнул он на малыша в клетчатой яркой кепочке и джинсовой курточке, ковыряющегося с пластмассовым ведерком в песке.
– С Иннокентием, – эхом повторила ничего не понимающая, ошарашенная Ольга Васильевна. – Значит, у вас все слава богу? – попробовала еще раз усомниться она.
– Лучше и быть не может. Только непонятно, я его, – он кивнул на мальчика, – выгуливаю или он меня. – Андрей Витальевич счастливо засмеялся.
– А здоровье? – тихо спросила Ольга Васильевна.
– Вполне, – быстро откликнулся Преображенский. – Да и думать мне теперь об этом некогда, столько хлопот! – заверил он ее.
Ольга Васильевна посмотрела на часы и, извиняясь, поднялась со скамейки. Опаздывала она уже минут на сорок. Они распрощались, и Андрей Витальевич галантно и церемонно приложился к ее руке. Слегка обалдевшая от увиденного и услышанного, Ольга Васильевна дошла до Маечкиного дома. Все были в сборе, ждали только ее. Маечка была в своем репертуаре – наготовила столько, что на столе не нашлось места для вазы с цветами. Было вкусно, весело и шумно, как всегда бывает в большой и дружной семье. Перед горячим Ольга Васильевна взялась помогать хозяйке – стала собирать со стола закусочные тарелки и пустые салатники. На кухне она остановила запыхавшуюся в хлопотах Маечку и спросила, не знает ли та что-нибудь о Преображенском, ее, Ольгином, бывшем больном. Маечка присела на стул, закурила, переведя дух, и сказала, что да, конечно, знает, так как полгода назад давала ему направление в глазную больницу на операцию – катаракта, что ли. Сейчас у нее на учете, что естественно.
– Ну а жена его молодая, ребенок? – нетерпеливо перебила Ольга Васильевна.
– Какая жена? Господь с тобой, Оля! Это же все фиктивно было! Пожалел девчонку, родственница ведь дальняя или знакомая, что ли. Да и что квартире пропадать! А она потом замуж вышла, уже не фиктивно, гражданским браком, естественно, ну и мальчишку родила. Ребята они чудные, и она, и муж ее, за дедом ходят, за родными так не следят. И в санаторий его отправляют, и питание, и уход – все достойно более чем, в общем, приличные люди, у него, слава богу, настоящая семья. Дед счастлив, внука названого обожает, расцвел. Да и в квартире сделали хороший ремонт, короче говоря, продлила ему эта девочка жизнь и просто на ноги поставила. Кто бы мог подумать, а вон как в жизни бывает вопреки всему. – Маечка вздохнула, качнула головой, затушила сигарету и бросилась доставать из духовки утку.
– Вопреки всему, – повторила вслух Ольга Васильевна и подала Маечке большое овальное блюдо под горячее.
Потом был еще долгий чай с фирменным Маечкиным «Наполеоном», и разомлевшая Ольга Васильевна стала наконец собираться домой. В метро было свободное место, и она, счастливая и отяжелевшая, плюхнулась на него и прикрыла глаза, думая о том, что опыт опытом, а вон оно как, слава богу, бывает, и какое счастье вот так ошибаться, и как в это сложно поверить, в наше-то безумное и недоброе время. А раз так, значит, по-прежнему можно верить в людей и еще на что-то надеяться. И повторяла Маечкину фразу: «Вопреки, да, точно, вопреки всему».
И Ольга Васильевна вспомнила прекрасное и тонкое Ксанино лицо, и необычные глаза, и – черт, опять забыла слово, – ну, про эту науку о лицах. Все же наука есть наука. А с этим не поспоришь. А еще ее стало клонить в сон, и она очень боялась уснуть и, не дай бог, проехать свою остановку.
Беспокойная жизнь одинокой женщины
Бедная Элен! Ну почему так несправедлива бывает судьба! Почему раздает она блага свои совсем не по заслугам, а как придется. Как вздумается распорядиться ей своими капризами. Где же высшая справедливость, наконец, если сценарии судеб пишутся будто бы впопыхах и на черновиках и переписывать их не с руки, да и некогда. Как можно с этим согласиться? А куда деваться? Только ниточка надежды становится все тоньше и призрачнее, и уже почти устаешь ждать и надеяться, но все же. Так скроен человек, и, наверное, в этом есть смысл.
Тогда, давно, в средней школе, она была, конечно же, никакая не Элен, а просто Лена Кирсанова, во всем положительная девочка – никогда и никаких эксцессов, ни двоек, ни плохого поведения. Не ученица, а радость учителя. Правда, ничем особенно не блистала. Но ровная ко всем, наружности приятной, без изъянов, большеглазая, светленькая, чуть плотноватая. Со всеми доброжелательна и в контакте. Вот только русичка, Флора Борисовна, ставила Лене Кирсановой свои бесконечные четверки.
– Все у тебя ровно и грамотно, Лена, – говорила она всякий раз после разбора сочинений. Но смотрела на Лену с каким-то сожалением, видимо думая о чем-то своем, неизвестном. – Все слишком ладно, и тема раскрыта, но не цепляет. – Она вздыхала и протягивала Лене аккуратную тетрадь, подписанную ровным, почти каллиграфическим почерком. А свои редкие и потому такие ценные пятерки ставила взбалмошной Машке Громовой – та или вообще сочинения не сдавала, или, как говорила Флора, выдавала шедевры. Да бог с ней, с Флорой. Все остальные учителя Лену Кирсанову ценили, как ценят свой покой и чужую предсказуемость. В классе она ни с кем близко не сходилась, общаясь в основном с самым замухрыжным ботаником и отличником Димкой Рощиным по прозвищу «метр с кепкой». Что у них было общего? Да особенно ничего, просто Димка – верный товарищ, всегда знал, что задано, и спокойно и объективно разъяснял обстановку в классе. А там уже вовсю закипали страсти и разгорались романы. Самый яркий – у Машки Громовой с красавцем Никитой Журавлевым. Это обсуждали все: и ученики, и учителя. Но интересовало всех, конечно, одно: живет ли Машка с Никитой интимной жизнью, и сочинялись небылицы по поводу Машкиных подпольных абортов.
А в начале последнего школьного года, придирчиво рассматривая друг друга, все удивились переменам в Лене Кирсановой, вдруг превратившейся в писаную красавицу: белокожую, сероглазую, с роскошной, выгоревшей после южного солнца копной волос, которые она впервые распустила по круглым, покатым плечам. А фигура? За лето Лена стала выше всех девиц в классе, похудела будь здоров, и образовались тонкая талия, высокая, большая грудь и крепкие загорелые ноги. Но главным было не это. Главное – откуда ни возьмись у тихушницы и скромницы Лены появился загадочный, абсолютно русалочий взгляд. Взгляд в никуда – задумчивый и томный. В общем, это была уже не Лена Кирсанова, а одна сплошная и непостижимая тайна. Мальчишки, естественно, обалдели и притихли. Только Машка Громова сразу все просекла и, поманив Лену пальцем, закурив и прищурясь, спросила в лоб:
– Трахаешься?
Машка есть Машка. Лена не ответила, а просто отошла от нее – вот еще, доверить кому-то свои сокровенные тайны! А тайна, конечно же, была. Там, на юге, у Лены случился пылкий роман со всеми вытекающими последствиями. Предметом страсти оказался ленинградский студент Женя. Расстались легко – никто ни на кого не в обиде. Женя уже вовсю торопился в Питер, в свою разудалую студенческую жизнь, пообещав, конечно же, и писать, и звонить.
Вот тогда-то, в самом начале десятого класса, Тим Щербаков, двоечник и бузотер, классный клоун и балагур, глянув на Лену и присвистнув, выкрикнул, показав на нее пальцем: «Элен! Вот она, Элен!» – Единственный персонаж, запавший ему в душу и пустую голову после того, как в классе прошли «Войну и мир». Все обернулись на Лену и согласились: действительно, похожа. С тех пор и обращались к ней только так, навсегда забыв про Ленку Кирсанову. Ну что ж, Элен так Элен. Не самый плохой, если разобраться, персонаж. Очень многим даже нравился. Ну, если не нравился, то притягивал уж точно. Не всем же быть Наташей Ростовой. Дома умная мама понимала: дочка – красавица, господи, глаз да глаз. Хотя волноваться за Лену не приходилось – та по-прежнему хорошо училась и вечерами сидела дома.
Потом случилось горе: скоропостижно умер Ленин отец – сорок три года, ведущий инженер крупного машиностроительного завода. Семья – никогда не работавшая Ленина мать и сама Лена, в ту пору десятиклассница, – осталась совсем без средств. Мать убивалась по отцу отчаянно – жили они душа в душу, – но еще больше ее страшила их дальнейшая жизнь. Купили в долг вязальную машину и кое-как начали ее осваивать. При тогдашнем тотальном дефиците вязаные кофточки и платья имели приличный успех. Но мать не справлялась, плакала, жаловалась на горькую судьбу, а вот у Элен все получалось аккуратно и гладко. Доставали польские и прибалтийские журналы, переплачивали за импортную шерсть спекулянтам, радовались новым заказам, переживали, если их было мало. В доме сильно пахло шерстью. Весь десятый класс вечерами Лена сидела за машинкой. Какой институт? «Поступлю на следующий год», – решила она. Немножко пострадала по своему первому мужчине – питерский студент не объявился ни разу, но распускать нюни было некогда – дел по горло. Как-то сразу кончилось детство и наступила взрослая жизнь.
На выпускном под громкую музыку немного потопталась с Димкой Рощиным, старым приятелем, едва доходившим ей до плеча, и ушла домой. Какие там гулянки до утра на теплоходе? У нее было несколько срочных заказов. Дом их после смерти отца сразу как-то потускнел, очень изменился и затих. Исчезли веселые, шумные и обильные застолья – кому охота в тоску и бедность? Мать хандрила, валялась днями в постели, ходила неприбранная, в халате и стоптанных домашних тапочках. И опять жаловалась на судьбу.
– Одна надежда на тебя, Ленка. Ищи себе приличного мужа, – то ли в шутку, то ли всерьез говорила она.
– Это тебе, мамуль, замуж надо, – вздыхала дочь. – А то ты совсем зачахнешь.
Мать подходила к зеркалу и подолгу рассматривала свое отражение, а потом, вздыхая, говорила: «Что ты, Леночка, мой поезд уже ушел». Но через год вышла замуж за двоюродного брата своего покойного мужа, военного в чине полковника, и укатила с ним в Томск, в новую жизнь. Письма дочери писала восторженные: в квартире сделали – сами! – ремонт, достали югославскую стенку, купили новый финский холодильник в Военторге, шубу себе сшила из серого каракуля. Жили они дружно, и мать опять расцвела. И даже завели маленький огород – так у них там, в военном городке, было принято. В конце каждого письма один короткий вопрос: «Как у тебя, доча?» Без подробностей – ни как там с работой или учебой, ни про личную жизнь, а просто и коротко – «как там у тебя?». Что – «как»? «Плохо» не ответишь – зачем счастливого человека расстраивать? А про «хорошо» тоже особенно не соврешь. А вот подробности мать, похоже, не интересовали, да и особенно хорошего точно ничего не было. Элен и отписывалась гладко – не волнуйся, все нормально. О своем одиночестве – ни-ни. За мать была рада, но все же удивлялась, как из столичной дамы, интересующейся премьерами и нарядами, она превратилась в классическую гарнизонную жену – с засолкой огурцов на зиму, с огородом и посиделками с офицерскими кумушками из женсовета. Душечка, ей-богу. Хотя, что в этом плохого?
А у самой Элен в жизни ровным счетом ничто не менялось. Да и что может происходить, если ты не в вузе и не на работе, а только дома у телевизора вяжешь эти бесконечные юбки и кофты. То, что самые ее распрекрасные годочки утекают, она, конечно же, понимала, как понимала и то, что это не жизнь для молодой и красивой женщины. В один день она достала с антресолей футляр и сложила туда вязальную машину, предварительно протерев ее машинным маслом. Шерсть тоже аккуратно разобрала, сложила в пакеты и туда же, на антресоли. Вот моль разгуляется! Устроилась секретарем главного врача в районную поликлинику, прямо у дома, пять минут пешком. Зарплата маленькая, но Элен ожила – работа живая, с людьми. Быстро освоила печатную машинку, привела в порядок папки с документацией. Четко координировала звонки и принимала телефонограммы. Не золотой делопроизводитель – бриллиантовый. Надела белый халат – это было необязательно, но так она казалась себе весомее, – зачесала гладко волосы и поплыла белой лебедью по запруженным больными коридорам. Особенно ни с кем не сдружилась, но была со всеми в хороших и ровных отношениях. Жалобы и сплетни терпеливо выслушивала, но дальше не разносила – все поняли, что ей можно доверять. Пожилая физиотерапевт Вера Григорьевна, с которой она приятельствовала, со вздохом и сожалением ей говорила: «Учиться вам надо, Еленочка, что же вам, всю жизнь в приемной сидеть?» Елена отмахивалась: «Успею еще, да и работа моя мне нравится».
Вскоре, конечно же, случился и роман. Разъяренный на какую-то несправедливость пациент, взлетевший на четвертый этаж, в приемную главврача, остолбенел, увидев сидящую за столом Элен. Про жалобы и претензии вмиг забыл – как не было. В конце рабочего дня ждал ее на улице с букетом красных тюльпанов. Звали его Леонид. Был он разведен, жил с дочкой восьми лет, которую ему милостиво при разводе оставила бывшая жена. Дочку свою, Алису, девочку болезненную, тихую и плаксивую, он обожал и отцом был в высшей степени трепетным. В Элен влюбился страстно и с надрывом, страдая и разрываясь между ней и дочерью, с ее школой и музыкой, обедами и стиркой, с ее болезнями и вечно грустным настроением. Страдал, что не может дарить возлюбленной царские, достойные ее подарки и проводить с ней больше времени – все урывками, час-другой вечером, с нервами, телефонными звонками дочке и, конечно же, уходом на ночь домой. Никаких ночевок, упаси бог, – девочку на ночь одну не оставлял. Элен относилась к этому спокойно, страданий и метаний его не разделяла, старалась не обижаться и принимать ситуацию такой, как она есть. Хотя, что греха таить, хотелось сходить вечером и в театр, или посидеть в кафе, или устроить себе неторопливый праздник дома – со свечами, белой скатертью и тихой музыкой.
Но судьба опять не расщедрилась, а так, слегка пожалела, со вздохом, как-то по-сиротски, как подачку, выбросив Элен не женское счастье, нет, а лишь временное спасение от одиночества. Элен была покорна судьбе, и эта история тянулась бы, возможно, годы и годы, если бы не произошло непредвиденное – к ее любовнику вернулась-прикатила, словно побитая собака, бывшая беженка-жена. Окончательно и навсегда – с вещичками. Он ее и пожалел. Перед Элен стоял на коленях, целовал руки и просил прощения, объясняя, что главное – дочь, а дочери нужна мать – какая-никакая. И сходится он с бывшей исключительно из-за девочки, и прощает ей все. Элен отпустила его легко, только чуть-чуть, комариным укусом, кольнуло самолюбие, когда спустя какое-то время на улице увидела их троих, принаряженных, спешащих, видимо, в гости – с тортом и цветами. Жена его была маленькая, тощая, с отросшей пестрой «химией» на голове и длинным острым носом. «Так-то, – подумала Элен, – ничего не стоит моя красота. Дело в другом». В чем? Это и самой ей было неведомо.