Случайная вакансия Роулинг Джоан
Но Эндрю не поверил ни единому слову.
«Ври больше, ублюдок. Тебе лишь бы её застращать».
После ужина Саймон сказал:
— Давайте хотя бы проверим, как этот чёртов агрегат фурычит. Ты, — он ткнул пальцем в Пола, — пойди вынь его из коробки и аккуратно — аккуратно — опусти на подставку. А ты, — он указал на Эндрю, — ты ведь у нас спец по компьютерам, так? Покажешь мне, что к чему.
Саймон прошёл в гостиную впереди всех. Эндрю знал, что это провокация: Пол, маленький и нервный, мог запросто уронить компьютер, а он, Эндрю, непременно должен был где-то лохануться.
За их спинами Рут гремела посудой. По крайней мере, она осталась за линией огня.
Эндрю бросился помогать брату, когда тот взялся за тяжёлый системный блок.
— Он не слюнтяй какой-нибудь, сам справится! — рявкнул Саймон.
Каким-то чудом Пол трясущимися ручонками опустил компьютер на подставку и, обессиленный, застыл на месте, преградив Саймону подход к машине.
— Прочь с дороги, щенок паршивый, — взъелся Саймон.
Пол юркнул за диван. Саймон взялся за первый попавшийся кабель и обратился к Эндрю:
— Это куда вставлять?
«В жопу себе вставь, ублюдок».
— Можно, я…
— Тебя спрашивают, куда эту хрень вставлять! — взревел Саймон. — Ты ж у нас продвинутый… показывай, куда вставлять.
Нагнувшись, Эндрю осмотрел заднюю панель; сперва он ошибся, но со второй попытки случайно ткнул в нужный разъём.
Когда дело уже близилось к концу, в гостиную пришла Рут. Эндрю сразу понял: она не хочет, чтобы этот агрегат заработал; она хочет, чтобы Саймон отвёз его на свалку и махнул рукой на выброшенные деньги.
Саймон уселся перед монитором. Повозив беспроводной мышью, он сообразил, что в ней нет батареек. Пол тут же был отправлен в кухню на поиски. Когда он, выполнив поручение, вернулся, отец выхватил батарейки у него из ладони, как будто Пол грозился утащить их обратно.
Оттопырив языком нижнюю губу, что делало его похожим на первобытного человека, Саймон с преувеличенной дотошностью начал возиться с батарейками. Таким зверским, свирепым выражением лица он всегда показывал, что его терпение на исходе и вскоре он перестанет отвечать за свои поступки. Эндрю представил, как сейчас зашагает прочь из комнаты и лишит отца аудитории, которая всегда ему требовалась, чтобы себя накачивать. В своём воображении Эндрю уже развернулся и почти ощутил, как ему запустили мышью в затылок.
— Ко мне, чтоб тебя!
Саймон зашёлся своим коронным рыком, под стать звериному оскалу.
— Ыырр… ыырр… Зараза! А ну, ты попробуй! Ты! У тебя пальцы как у девчонки-мокрощёлки!
Саймон сунул в грудь Полу разобранную мышь и батарейки. Мальчонка трясущимися руками вставил металлические цилиндры в пазы, защёлкнул крышку и протянул мышь отцу.
— Вот спасибо, сопля Полина.
Саймон ещё раз оттопырил языком губу и стал похожим на неандертальца. Он, как всегда, изображал, будто неодушевлённые предметы сговорились ему досадить. Мышь снова опустилась на коврик.
«Хоть бы заработала».
Возникшая на экране белая стрелка курсора весело запрыгала, послушная воле Саймона. Тиски страха ослабли; трое наблюдателей облегчённо вздохнули. Эндрю представилась группа японцев — мужчин и женщин — в белых халатах: у них, собравших чудо-машину, были тонкие, ловкие пальцы, как у Пола; эти люди приветливо и учтиво кланялись ему с экрана. Эндрю безмолвно благословил японцев вместе со всей их роднёй за то, что эта отдельно взятая машина заработала.
Рут, Эндрю и Пол неотрывно следили за действиями Саймона. Тот выводил на экран всевозможные каталоги, с трудом их закрывал, кликал на иконки, назначение которых было ему неведомо, путался во всплывающих окнах, но всё же спустился с вершин опасной ярости. Методом тыка он вернулся в исходное меню и сказал, глядя на Рут:
— Похоже, нормально фурычит, да?
— Бесподобно! — поспешила заверить она и выдавила улыбку, как будто и не было прошедших тридцати минут, как будто компьютер приобрели в «Диксоне» и подсоединили с большой лёгкостью, а не под угрозой расправы. — А скорость какая, Саймон. Этот намного быстрее старого.
«Да он в Сеть ещё не вышел, глупая ты женщина».
— Ага, мне тоже так показалось.
Он пригвоздил взглядом сыновей.
— Вещь новая, дорогая, требует к себе уважения, понятно? Не вздумайте кому-нибудь сболтнуть, — повторил Саймон, и в комнату влетел холодный призрак новой злобы. — Ясно вам? Вы меня хорошо поняли?
Они снова закивали. На неподвижном лице Пола застыло страдание. Пока не видел отец, он тонким указательным пальцем чертил восьмёрку на внешней стороне бедра.
— И занавески задёрните, к чёртовой матери. Почему весь дом нараспашку?
«Потому что мы все стояли как истуканы, пока ты тут выдрючивался».
Задёрнув занавески, Эндрю ушёл к себе.
Он бросился на кровать, но не смог вернуться к приятным размышлениям о Гайе Боден. Кандидатура отца, выставленная для участия в выборах, маячила перед ним гигантским айсбергом, заслоняя своей тенью всё остальное, в том числе и Гайю.
Сколько помнил себя Эндрю, отец всегда был добровольным узником собственного презрения к окружающим: свой дом он превратил в крепость, где его воля была законом, а его настроение делало погоду. До Эндрю с возрастом дошло, что почти полная изоляция — явление нетипичное, и он начал слегка этого стесняться. Родители его приятелей, не припоминая их семью, спрашивали, где он живёт, невзначай интересовались, придут ли мама с папой на местный праздник или благотворительный вечер. Некоторые вспоминали Рут, с которой познакомились на детской площадке у начальной школы Святого Фомы, когда их сыновья были ещё маленькими. Общительностью мать намного превосходила отца. Если бы не этот нелюдь, она была бы примерно такой, как мать Пупса: встречалась бы с подругами за обедом и ужином, ездила бы по делам в город.
В тех редчайших случаях, когда Саймон общался лицом к лицу с человеком, до которого решал снизойти, он строил из себя пуп земли, отчего Эндрю внутренне содрогался. Отец вечно перебивал, отпускал неуклюжие шутки и постоянно, даже не замечая, наступал на самое больное место, потому что совершенно не знал и не желал знать своих собеседников. В последнее время Эндрю даже сомневался, видит ли отец перед собой живых людей.
Эндрю не мог понять, почему отцу вдруг приспичило выйти на широкую арену, но катастрофа была неизбежна. Другие родители, насколько знал Эндрю, спонсировали велопробеги для сбора средств на рождественскую иллюминацию главной площади, руководили скаутскими отрядами девочек, учреждали книжные клубы. Саймон никогда не поддерживал общественные начинания и отмахивался от всех дел, не суливших ему прямой выгоды.
Перед мысленным взором Эндрю сменялись жуткие видения: вот Саймон выступает с речью, напичканной прозрачным враньём, которое только его жена заглатывала целиком; вот Саймон строит неандертальскую рожу для устрашения оппонента; вот Саймон выходит из себя и начинает выкрикивать в микрофон свои любимые словечки: «зараза», «говнюк», «сопля», «дерьмо»… Эндрю придвинул к себе ноутбук — и тут же оттолкнул. Не прикоснулся к лежавшему на столе мобильнику. Мгновенное сообщение или эсэмэска не смогли бы вместить его тревог и страхов; он оказался перед ними бессилен, и даже Пупс его не понял бы, а куда деваться?
Пятница
Тело Барри Фейрбразера перевезли в ритуальный зал. Глубокие чёрные разрезы на белой коже головы, как следы от коньков на льду, были прикрыты копной густых волос. Холодное, восковое, пустое тело, одетое в купленную к годовщине свадьбы выходную рубашку с брюками, покоилось в сумраке ритуального зала, где играла тихая музыка. Деликатно подгримированное лицо приобрело естественный оттенок. Казалось (правда, только с первого взгляда), будто человек просто спит.
Двое братьев и вдова с четырьмя детьми простились с телом Барри накануне похорон. Мэри до последнего не могла решить, кого из детей следует взять с собой. Деклан рос очень впечатлительным, по ночам его мучили страшные сны. А помимо всего прочего, в пятницу, во второй половине дня, возникла одна неловкость.
Колин Уолл по прозвищу Кабби вознамерился пойти на церемонию прощания вместе с ними. Мэри, обычно покладистая и доброжелательная, сочла это лишним. Во время телефонного разговора с Тессой в её голосе зазвучали пронзительные нотки, а потом она и вовсе разрыдалась, с трудом объяснив, что рассчитывала лишь на присутствие самых близких, только родственников… Со множеством извинений Тесса заверила её, что всё понимает, и поспешила к мужу, который погрузился в уязвлённое, обиженное молчание.
Он ведь просил о такой малости: постоять в одиночестве над телом Барри, отдать дань безмолвного уважения человеку, занимавшему особое место в его жизни. С ним одним Колин делился истинами и тайнами, не предназначенными для чужих ушей, и в маленьких карих глазах-бусинках всегда находил теплоту и понимание. За всю жизнь у Колина не было таких близких друзей; только поселившись в Пэгфорде, он оценил настоящее мужское доверие, равного которому найти больше не надеялся. Чудом был уже тот факт, что он, Колин, белая ворона и вечный неудачник, для кого жизнь сводилась к нескончаемой повседневной борьбе, нашёл общий язык с оптимистом Барри, весёлым и общительным. Собрав в кулак все свои понятия о чести, Колин дал себе слово не держать зла на Мэри, но весь день думал, что Барри был бы очень удивлён и расстроен её решением.
В трёх милях от Пэгфорда, в аккуратном пригородном домике под названием «Смити», то есть «Кузница», Гэвин сражался с нарастающей мрачностью: днём ему позвонила Мэри. Дрожащим от слёз голосом она сообщила, что дети единодушно изъявили желание пойти на похороны. Шивон, которая любовно вырастила из семечка подсолнух, собиралась его срезать для украшения крышки гроба. Все четверо написали письма, которые хотели положить в гроб рядом с телом отца. Мэри тоже написала письмо, но намеревалась положить его в нагрудный карман Барри, над сердцем.
От таких разговоров Гэвину стало дурно. Ему не было дела до заветного подсолнуха и детских писем, но эти подробности упрямо роились в голове, пока он у себя на кухне доедал лазанью. Не имея привычки читать чужие письма, он всё же терялся в догадках: что такого Мэри надумала сообщить покойному мужу?
В спальне, как висельник, болтался на плечиках доставленный из химчистки чёрный костюм, ещё в полиэтиленовом чехле. Слов нет, Гэвин ценил оказанную ему честь, ведь Мэри прилюдно показала, что считает его одним из ближайших друзей всеми любимого Барри, однако перспектива похорон вызывала у него отторжение. Ополоснув посуду, Гэвин стал думать, что охотней остался бы дома. И уж меньше всего хотелось ему созерцать мёртвое тело.
Накануне они с Кей серьёзно повздорили и больше не перезванивались. Всё началось с того, что она захотела пойти вместе с ним на похороны. «Ещё не хватало», — ненароком вырвалось у Гэвина.
По её лицу он тут же понял, что она расслышала всё как есть: ещё не хватало — люди, мол, подумают чёрт-те что; ещё не хватало — с какой, мол, стати? Вообще говоря, он именно это и подразумевал, но сделал попытку оправдаться: «Ты же его совсем не знала, верно? Это будет бестактно, ты согласна?»
А Кей как с цепи сорвалась: решила загнать его в угол, требовала признаний, допытывалась, чего он вообще хочет от жизни и как представляет их совместное будущее. Он пустил в ход весь свой арсенал: попеременно глупил, увиливал и ловил её на слове… удивительно, как легко можно заболтать выяснение отношений, если настаивать на точности формулировок. В конце концов она его просто выставила; он и не сопротивлялся, но понимал, что так просто не отделается. Это было бы слишком хорошо. Отражение Гэвина в кухонном окне несло на себе печать уныния и тоски; украденное будущее Барри скалистым утёсом нависало над его собственной жизнью; Гэвин переживал и малодушничал, но больше всего ему хотелось, чтобы Кей убралась назад, в Лондон.
Над Пэгфордом собирался вечер; в бывшем доме викария Парминдер Джаванда перебирала свой гардероб, не зная, что надеть на похороны Барри. У неё было несколько подходящих тёмных платьев и костюмов, но она снова и снова оглядывала длинную штангу с вешалками.
«Надень сари. Чтобы позлить Ширли Моллисон. Ну же, надень сари».
Глупая мысль, безумная, неправильная, и, что ещё хуже, её высказал голос Барри. Барри мёртв; вот уже пять дней она скорбит о нём, а завтра его закопают в землю. Парминдер не могла спокойно об этом думать. Идея захоронения была для неё неприемлема: тело медленно гниёт в почве, пожираемое червями и мухами. У сикхов покойника кремируют, а прах развеивают над бегущими водами. Она снова окинула взглядом развешенные в шкафу вещи, однако к ней взывали сари, которые в Бирмингеме она надевала на бракосочетания родственников и семейные сборы. Но сейчас-то откуда вдруг эта необъяснимая тяга? Парминдер не любила привлекать к себе внимание. Протянув руку, она взялась за самое любимое, синее с золотом. В последний раз она надевала его на встречу Нового года в доме Фейрбразеров; Барри тогда вызвался научить её танцевать джайв. Эксперимент с треском провалился, главным образом потому, что сам Барри был из тех танцоров, кому многое мешает; но она запомнила, что смеялась, как никогда в жизни, — неудержимо, исступлённо, словно пьяная. Сари всегда смотрится элегантно и женственно, а кроме того, скрывает все возрастные дефекты фигуры; мать Парминдер в свои восемьдесят два года носила исключительно сари. Парминдер стесняться было нечего: её фигура оставалась такой же изящной, как в двадцать лет. И всё же она вытащила из шкафа длинный тёмный купон и приложила его к себе поверх домашнего халата. Украшенная тончайшей вышивкой материя ласкала босые ноги. Появление в таком виде означало бы тайную шутку, понятную только ей и Барри: как «дом бычком», как все комичные замечания, которые отпускал Барри в адрес Говарда, когда выходил вместе с ней после долгих, изматывающих заседаний совета. На душе у Парминдер лежала страшная тяжесть, но разве не учит священная книга «Гуру Грантх Сахиб», что родным и близким покойного негоже предаваться скорби? Они должны радоваться, что их незабвенный друг возвращается к Господу. Сдерживая предательские слёзы, Парминдер без единого звука нараспев читала вечернюю молитву «Киртан сохила»:
Друг мой, говорю тебе, настало время служить святости. Кто обретёт милость Господа в этой жизни, тот найдёт мир и покой в следующей.
Жизнь укорачивается с каждым днём и с каждой ночью. О разум, следуй заветам гуру, и ты уладишь дела свои…
Лёжа в темноте на кровати, Сухвиндер слышала всё, что делалось у них в доме. Прямо внизу раздавалось приглушённое бормотанье телевизора, то и дело перекрываемое негромким смехом отца и брата, которые по пятницам смотрели юмористическую передачу. Через площадку звучал голос старшей сестры, болтавшей по мобильнику с одной из множества подружек. Ближе всех находилась мама, которая рылась во встроенном шкафу за стенкой.
Сухвиндер задёрнула шторы и положила под дверь похожий на длинную колбасу валик от сквозняка. В отсутствие защёлки этот валик хотя бы не давал быстро распахнуть дверь, хотя бы предупреждал об опасности. Впрочем, она и так знала, что к ней никто не зайдёт. Она находилась у себя и занималась делом. Так они считали.
Она только что совершила жуткий каждодневный ритуал: открыла свою страницу в «Фейсбуке» и удалила очередное сообщение от неизвестного отправителя. Как только она заносила его имя в чёрный список, профиль менялся — и мерзости продолжались. Они могли появиться в любое время. Сегодня ей прислали чёрно-белую цирковую афишу девятнадцатого века: «Подлинная бородатая женщина, мисс Анна Джонс Эллиот». На ней была изображена одетая в кружевное платье темноволосая девушка с окладистой бородой и пышными усами. Сухвиндер считала, что за этим стоит Пупс Уолл, хотя, возможно, и кто-нибудь другой. Тот же Дейн Талли с дружками, которые всякий раз, когда она отвечала на уроках английского, издавали сдавленное обезьянье уханье. Они бы точно так же издевались и над другими ребятами с тёмным цветом кожи, просто в школе «Уинтердаун» таких больше не нашлось. Сухвиндер мучилась от позора и унижения, тем более что мистер Гэрри ни разу их не одёрнул. Как будто оглох. Наверное, он и сам считал, что Сухвиндер Каур Джаванда — обезьяна, волосатая обезьяна.
Лёжа на спине поверх одеяла, Сухвиндер больше всего хотела умереть. Если бы усилием воли можно было совершить самоубийство, она бы пошла на это не задумываясь. Смерть недавно забрала мистера Фейрбразера, а почему не её? А лучше всего было бы поменяться с ним местами: у Нив и Шивон по-прежнему был бы отец, а она, Сухвиндер, просто ушла бы в небытие, растворилась, пропала без следа.
Ненависть к себе, как рубашка из крапивы, жгла и саднила каждую клеточку её тела. Нелегко было минуту за минутой держать себя в узде, терпеть, не двигаться, оттягивать одно-единственное дело, которое только и могло дать ей избавление. Приходилось выжидать, пока родные не улягутся спать. Какая мука — лежать пластом, слушать своё дыхание, ощущать тяжесть безобразного, отвратительного туловища. Сухвиндер предпочитала видеть себя утопленницей, которая опускается в прохладную зелёную воду и медленно исчезает…
Большой гермафродит, как мумия, сидит…
Стыд зудящей сыпью пробежал по телу. Она и слова такого не знала, пока Пупс Уолл не прошипел его на уроке у неё за спиной. Из-за своей дислексии она бы даже не смогла найти его в интернете. Но такая необходимость быстро отпала, потому что Пупс услужливо подсказал:
Противоречивая женско-мужская природа…
Он был ещё хуже, чем Дейн Талли (тот не отличался изобретательностью). А грязный язык Пупса Уолла каждый раз устраивал ей нестерпимую новую пытку — не могла же она отключить слух. Все прозвища, все издёвки застревали в голове у Сухвиндер прочнее любой науки. Заставь её сдавать экзамен по этим гадостям, она бы впервые в жизни заработала пятёрку с плюсом. Титьки-На-Тонну. Гермафродит. Бородатый тормоз.
Волосатая, жирная, глупая. Некрасивая, неуклюжая. Ленивая, ежедневно выговаривала ей мама, не скупясь на упрёки. Отстающая наша, повторял папа, скрывая своё равнодушие за любовным тоном. Он не разменивался на отстающих. Зачем? У него ведь есть Ясвант и Раджпал, круглые отличники.
«Бедняжка Джолли», — мягко сокрушался Викрам, просматривая её оценки.
Отцовское равнодушие всё же было лучше, чем упрёки матери. У Парминдер не укладывалось в голове, что её ребёнок может быть обделён талантами. Когда кто-нибудь из учителей заикался, что Сухвиндер могла бы успевать лучше, Парминдер торжествующе хваталась за эту мысль. «Вот: „Сухвиндер часто бросает начатое дело, ей не хватает уверенности в своих силах“. Ну? Теперь ты видишь? Учительница здесь пишет, что ты не стараешься, Сухвиндер». По поводу информатики — единственного предмета, в котором Сухвиндер достигла второго уровня (Пупса Уолла в этой группе не было, так что она изредка отваживалась поднять руку), — Парминдер пренебрежительно говорила: «Если столько времени просиживать в интернете, можно было бы и в самую сильную группу перейти». О том, чтобы пожаловаться родителям на обезьянье уханье или на бесконечные потоки желчи Стюарта Уолла, не могло быть и речи. Этим она бы только подтвердила, что посторонние тоже считают её бездарью и уродкой. А кроме всего прочего, Парминдер дружила с матерью Стюарта Уолла. Сухвиндер иногда спрашивала себя, почему Стюарт так распоясался, и приходила к выводу, что он уверен в её молчании. Он видел её насквозь. Видел её трусость, поскольку читал самые нелестные мысли Сухвиндер о себе самой и пересказывал их Эндрю Прайсу. Когда-то ей нравился Эндрю Прайс, но со временем до неё дошло, что она не имеет права увлекаться кем бы то ни было, что она — посмешище и чучело.
Сухвиндер заслышала на лестнице шаги и голоса папы с братом. Смех Раджпала зазвенел прямо у неё под дверью.
— Время позднее, — долетел из родительской спальни голос мамы. — Викрам, ему спать пора.
Из-за двери прозвучал голос Викрама, громкий и тёплый:
— Ты не спишь, Джолли?
Он давно наградил её этим ироническим прозвищем. Ясвант у него звалась Джаззи, а Сухвиндер, насупленная, безрадостная, неулыбчивая девочка, стала Джолли[8].
— Нет ещё, — отозвалась Сухвиндер. — Я только что легла.
— Представь себе, твой брат, он…
Что натворил Раджпал, она так и не узнала: папины слова утонули в смешливых протестах брата; теперь отец удалялся и на ходу поддразнивал Раджпала.
Сухвиндер дожидалась тишины. Она знала только одно избавление и держалась за него, как за спасательный круг, а сама всё ждала, ждала, когда же они угомонятся…
(А пока ждала, вспомнила, как однажды вечером, уже давно, после тренировки они шли сквозь темноту к автостоянке на берегу канала. От гребли всё болело: руки, живот, но это была здоровая, чистая боль. В дни тренировок Сухвиндер всегда легко засыпала. Так вот: Кристал, замыкавшая группу вместе с Сухвиндер, обозвала её «чуркой». Ни с того ни с сего. До этого они все дурачились вместе с мистером Фейрбразером. Кристал считала себя острячкой. Через слово вставляла «бля» — можно подумать, очень смешно. А потом обозвала её «чуркой», как могла бы сказать «чудачка» или «дурочка». Сухвиндер почувствовала, что у неё вытянулось лицо, а внутри, как всегда, что-то вспыхнуло и оборвалось.
— Как ты сказала?
Резко обернувшись, мистер Фейрбразер оказался лицом к лицу с Кристал. Они впервые увидели его по-настоящему злым.
— А чё такого? — растерянно ощетинилась Кристал. — Пошутить нельзя. Она ж знает, что это я по приколу. Сама скажи, — потребовала она от Сухвиндер, и та покорно выдавила, что знает, да, это шутка.
— Чтобы я от тебя больше таких слов не слышал.
Ни для кого не было секретом, что Кристал — его любимица. Ни для кого не было секретом, что иногда он оплачивал её поездки из своего кармана. Мистер Фейрбразер громче всех смеялся её шуткам; она и вправду умела смешить.
Они побрели дальше; всем было неловко. Сухвиндер боялась смотреть на Кристал и, как всегда, чувствовала себя виноватой.
А на подходе к стоянке Кристал прошептала — так тихо, что не услышал даже мистер Фейрбразер:
— Ну пошутила я.
Сухвиндер поспешила ответить:
— Я знаю.
— Ну чё там. Прости уж.
У неё получилось как-то скомканно, и Сухвиндер сочла за лучшее не отвечать. Но тем не менее это её распрямило. Это вернуло ей достоинство. И по пути в Пэгфорд она первой затянула их коронную песню, попросив Кристал вначале изобразить рэп Джей-Зи.)
Медленно, очень медленно её родные начали успокаиваться. Ясвант долго плескалась в ванной, там что-то звякало и падало. Сухвиндер это переждала, переждала родительские разговоры, и дом погрузился в тишину.
Теперь никаких препятствий не осталось. Сухвиндер села в постели, дотянулась до своего любимого плюшевого зайца и достала у него из уха бритвенное лезвие. Это было лезвие из запасов Викрама, хранившихся в шкафчике над ванной. Встав с кровати, она ощупью нашла у себя на полке фонарик и ком бумажных салфеток, а потом забилась в самый дальний угол, в небольшую круглую нишу. Отсюда — она проверяла — свет фонарика не был виден из коридора. Сухвиндер села на пол, прислонилась к стене и, закатав рукав ночной рубашки, обшарила лучом света шрамы, оставшиеся с прошлого раза и до сих пор темневшие крестом на внутренней стороне руки. С лёгким трепетом страха, который крупным планом высветил путь к желанному избавлению, она примерилась и рассекла кожу в направлении локтевого сгиба.
Резкая обжигающая боль и кровь хлынули единой струёй; Сухвиндер заткнула длинную ранку бумажным комом, чтобы не запачкать рубашку и ковёр. Выждав пару минут, она сделала второй надрез, поперёк первого, а потом ещё и ещё, промокая кровь. Лезвие отсекло боль от её горячечных мыслей и перенесло на поверхность, к животным нервным окончаниям; каждый следующий надрез был ступенькой к избавлению и лёгкости.
Наконец она вытерла лезвие и обвела взглядом груду окровавленных салфеток; кровавая лесенка причиняла такие муки, что из глаз брызнули слёзы. Лучше всего было бы заснуть, если только отступит боль, но для этого требовалось выждать минут двадцать, чтобы свежие порезы чуть подсохли. Подтянув к себе коленки, она зажмурила мокрые глаза и застыла под окном, спиной к стене.
Вместе с кровью из неё понемногу вытекала и ненависть к себе. Мысли устремились к новенькой девочке по имени Гайя Боден, которая почему-то сразу к ней потянулась. Гайя при своей внешности, да ещё с такой шикарной столичной речью, могла бы подружиться с кем угодно, однако в столовой и в школьном автобусе всегда подсаживалась к Сухвиндер, чем вызывала её недоумение. У Сухвиндер даже вертелся на языке вопрос: чего ты добиваешься? Новенькая вот-вот должна была понять, что не стоит иметь дела с такой волосатой обезьяной, тупой и медлительной, достойной только презрения, фырканья и оскорблений. Пойми она свою промашку, на долю Сухвиндер осталось бы, как прежде, только жалостливое снисхождение давних её подруг, близняшек Фейрбразер.
Суббота
I
К девяти утра все парковочные места на Чёрч-роу были заняты. Одетые в тёмное люди поодиночке, парами и группами сверху и снизу брели по склону, стягиваясь к церкви Архангела Михаила и Всех Святых, как металлические стружки к магниту. На дорожке, ведущей к ступеням церкви, стало людно, а потом и тесно; кого оттеснили в сторону, те рассредоточились среди могил и с осторожностью огибали надгробные плиты, чтобы не потревожить мёртвых, но и не уйти слишком далеко от входа. Ясно было, что на скамьях поместятся далеко не все из тех, кто пришёл проститься с Барри Фейрбразером. Его коллеги, банковские служащие, сгруппировались вокруг одного из самых вычурных памятников некрополя Суитлавов и досадовали на члена правления: тот говорил без умолку, да ещё и отпускал плоские шутки, не двигаясь ни туда ни сюда. Лорен, Холли и Дженнифер, девочки из гребной восьмёрки, отделились от родителей и жались друг к дружке под замшелым тисовым деревом. Тесса Уолл надела выходное пальто из серой чистошерстяной ткани, которое сильно жало под мышками и не давало поднять руки выше уровня груди. Стоя рядом с сыном на краю дорожки, она приветствовала знакомых грустными улыбками и жестами, а сама не переставала спорить с Пупсом, но из чувства приличия почти не размыкала губ. Посреди дорожки чинно беседовали депутаты местного самоуправления — довольно пёстрая компания: лысеющие головы, толстые стёкла очков, несколько чёрных соломенных шляпок и ниток искусственно выращенного жемчуга. Члены сквош- и гольф-клубов обменивались сдержанными приветствиями; университетские однокашники, издали узнавая друг друга, сбивались в кучку, а вокруг этих персонажей кишело едва ли не всё население Пэгфорда в самых добротных одеждах неярких расцветок. В воздухе негромко рокотали голоса; повсюду мельтешили внимательные, выжидающие лица.
— Прошу тебя, Стю. Он был папиным другом. Хоть раз потерпи.
— Меня никто не предупреждал, что придётся здесь торчать до опупения. Ты сама говорила, что к полдвенадцатого эта бодяга закончится…
— Придержи язык. Я говорила, что около половины двенадцатого мы выйдем из церкви Архангела Ми…
— …и я решил, что сразу можно будет свалить, непонятно, что ли? Мы уже с Арфом договорились.
— Но ты обязан присутствовать на похоронах — твой отец понесёт гроб! Позвони Арфу и договорись на завтра.
— Завтра он не сможет. Тем более у меня с собой мобильника нет. Кабби сказал, в церковь с мобильником нельзя.
— Не называй отца Кабби. Я тебе свой дам, — сказала Тесса, роясь в карманах.
— Я номер наизусть не помню, — на голубом глазу соврал Пупс.
Накануне Тесса и Колин ужинали вдвоём: Пупс сел на велосипед и укатил к Эндрю «делать проект по английскому». Во всяком случае, так он сказал матери, а она сделала вид, что поверила. Ей было только легче, если Пупс убирался из дому и не изводил Колина.
Ладно хоть надел новый костюм, купленный Тессой в Ярвиле. В третьем магазине она потеряла терпение: сын, долговязый и неуклюжий, в любом костюме смотрелся как огородное пугало, и она в раздражении подумала, что он нарочно паясничает — захотел бы, так приосанился, чтобы выглядеть по-человечески.
— Ш-ш-ш, — подстраховалась Тесса.
Пупс и не собирался ничего говорить, но к ним приближался Колин, за которым тянулись Джаванды, — похоже, от волнения он взял на себя ещё и обязанности распорядителя: суетился у ворот, встречал вновь прибывших. Парминдер в своём сари казалась тощей, как скелет; за ней тащился её выводок; зато Викрам в тёмном костюме выглядел просто клёво, как герой экрана.
В нескольких шагах от церковных ступеней поджидала своего мужа Саманта Моллисон; уставившись в ясное, почти белое небо, она жалела, что солнце понапрасну растрачивает свои лучи где-то над пеленой облаков. Саманта прочно приросла к утоптанной дорожке; старухи вполне могли обойти по траве — не увязать же ей в грязи и сырости лакированными туфельками на шпильках.
На приветствия знакомых Майлз и Саманта отвечали доброжелательно, однако между собой не разговаривали. Накануне вечером они разругались. Знакомые спрашивали, где Лекси и Либби; обычно девочки приезжали на выходные, но в этот раз гостили у подруг. Саманта понимала, что Майлз этим недоволен: на публике он любил изображать образцового семьянина. Наверняка попросит, думала она не без приятного злорадства, чтобы и она, и дочки позировали с ним вместе для предвыборных листовок. Вот тут-то она ему всё выскажет.
Он явно не ожидал такого столпотворения. Небось, жалел, что ему не отвели заметной роли в предстоящей церемонии, — была бы отличная возможность исподволь начать кампанию за место в совете при большом скоплении избирателей. Саманта сделала мысленную засечку, чтобы съязвить на этот счёт при первом же удобном случае.
— Гэвин! — окликнул Майлз, завидев продолговатую светловолосую голову.
— А, здорово, Майлз. Привет, Сэм.
На фоне белой рубашки Гэвина лоснился новёхонький чёрный галстук. Под блёклыми глазами пролегли фиолетовые круги. Саманта привстала на цыпочки, чтобы он волей-неволей поцеловал её в щечку и вдохнул терпкий аромат духов.
— Народищу-то, — заметил Гэвин, озираясь по сторонам.
— Гэвин понесёт гроб, — сообщил жене Майлз, как будто объявил, что отстающего ученика наградили книжкой за прилежание.
По правде говоря, он слегка удивился, когда Гэвин сказал ему, что удостоен такой чести. У Майлза теплилась надежда, что им с Самантой будет отведено особое место, окружённое ореолом тайны и значительности: не они ли находились рядом с Барри до последнего его вздоха? Мэри или её близкие могли бы из уважения попросить его, Майлза, прочесть, как положено, отрывок из Священного Писания или же сказать несколько слов у гроба. Но Саманта всем своим видом показывала, что выбор совершенно справедливо был сделан в пользу Гэвина.
— Вы ведь с Барри были очень дружны, правда, Гэв?
Гэвин кивнул. Его знобило и подташнивало. Ночь прошла беспокойно: проснулся он ни свет ни заря от кошмарного сна, в котором уронил гроб, да так, что Барри выкатился на каменный пол; затем решил ещё немного вздремнуть — и увидел другой сон, как проспал похороны и примчался в церковь Архангела Михаила и Всех Святых к шапочному разбору, а Мэри, бледная и злая, одиноко стоявшая на кладбище, стала кричать, что его убить мало.
— Ума не приложу, где мне следует находиться, — сказал он, оглядываясь по сторонам. — Никогда не выступал в такой роли.
— Дело нехитрое, — отозвался Майлз. — Главное — ничего не уронить, хи-хи-хи.
Писклявый смех Майлза совершенно не вязался с его басовитым голосом. Ни Гэвин, ни Саманта не улыбнулись.
Из плотной толпы появился Колин Уолл. Большой и нескладный, с высоким шишковатым лбом, он всегда напоминал Саманте чудовище Франкенштейна.
— Гэвин, — проговорил он, — вот ты где. Думаю, нам нужно стоять на тротуаре, они с минуты на минуту прибудут.
— Есть, — сказал Гэвин, радуясь, что за него всё решили.
— Колин, — кивнул Майлз.
— Да, здравствуйте. — Колин засуетился и тут же исчез.
В толпе опять началось какое-то движение, и Саманта услышала рык Говарда: «Прошу прощения… извиняюсь… тут где-то наши родные…» Люди расступались, пропуская живот, а затем и самого Говарда, которому пальто с бархатной отделкой придавало совсем уж исполинские габариты. Сзади семенили Ширли и Морин: первая — ладненькая, собранная, в чём-то тёмно-синем, вторая — костлявая, как стервятница, в шляпке с небольшой чёрной вуалью.
— Здрасте, здрасте, — приговаривал Говард, от души целуя Саманту в обе щеки. — Как наша Сэмми?
Её ответ утонул в общем шорохе и неловком шарканье ног: пришло время освободить дорожку, но никто не хотел сдавать завоёванные позиции у входа. Когда толпа раскололась посредине, в разломе стали видны знакомые лица, словно семечки какого-то плода. Среди этой бледной немочи Саманта выхватила взглядом семейство Джаванда с кожей цвета кофе: Викрам в тёмном костюме смотрелся до неприличия эффектно, а Парминдер вырядилась в сари (зачем? Неужели непонятно, что своим видом она только играет на руку таким, как Говард и Ширли?).
Мэри Фейрбразер с детьми медленно шла по дорожке к церкви. Белая как полотно, исхудавшая. Как ей удалось сбросить такой вес за шесть дней? Она вела за руку одну из близняшек и обнимала за плечи своего младшего, а старший сын, Фергюс, шагал сзади. Глаза её были устремлены вперёд, губы плотно сжаты. Следом шли родственники; сразу за порогом процессия исчезла в тёмном чреве церкви.
Тут все дружно ринулись ко входу; началась неприличная давка. Моллисоны оказались прижатыми к Джавандам.
— После вас, мистер Джаванда, сэр, только после вас… — грохотал Говард, любезно вытягивая вперёд руку и пропуская хирурга.
Но при этом он удачно перегородил собою весь дверной проём и втиснулся сразу за Викрамом, предоставив их семьям следовать в кильватере.
В центральном проходе церкви Архангела Михаила и Всех Святых была расстелена голубая ковровая дорожка. На сводах поблескивали серебристые звёзды; в медных табличках отражались люстры. Изумительные витражи светились всеми цветами и оттенками. В середине нефа, в южной его части, из самого большого витражного окна смотрел вниз сам архистратиг Михаил. Обутая в сандалию нога пригвоздила спину поверженного крылатого Сатаны с тёмным лицом; тот норовил вывернуться. Святой излучал благость.
Говард остановился под архистратигом Михаилом и указал своим на скамью слева от прохода; Викрам повернул в противоположную сторону. Пока Моллисоны, а с ними Морин, рассаживались, Говард, незыблемо стоя на голубом ковре, обратился к поравнявшейся с ним Парминдер:
— Вот ужас-то. Барри. Такой удар.
— Да, — только и сказала она, переборов отвращение к Говарду.
— Всё время думаю: какой это удобный наряд. Я прав? — добавил он, кивая на её сари.
Она не ответила и села рядом с Ясвант. Говард тоже сел, образовав собой внушительную затычку на краю скамьи, чтобы чужие не лезли.
Ширли скромно потупилась и сцепила пальцы, как перед молитвой, но в действительности она размышляла об этом сари. В Пэгфорде было немало горожан — к их числу относилась и Ширли, — которые оплакивали судьбу старинного дома викария, где прежде обитал англиканский священник с пышными бакенбардами и целый штат его прислуги в крахмальных фартуках, а нынче поселились индусы по фамилии Джаванда (какой они придерживались веры, Ширли так и не поняла). Надумай Ширли с мужем прийти в какую-нибудь пагоду, в мечеть или в другой молельный дом, их бы непременно заставили покрыть головы, снять обувь, и это ещё в лучшем случае, иначе был бы скандал. А Парминдер почему-то возомнила, что по церкви можно разгуливать в сари. Другое дело, если бы у неё не было нормальной одежды, но на работу-то она так не ходила. Весь ужас в том, что у этих людей двойная мораль; никакого уважения к чужой вере, а следовательно, и к Барри Фейрбразеру, в котором она, говорят, души не чаяла.
Расцепив пальцы и подняв голову, Ширли стала смотреть, как одеты другие, а заодно считать прислонённые к алтарной преграде букеты и венки, оценивая их размеры. Она нашла глазами венок от местного совета — сбор средств организовали они с Говардом лично. Венок заказали традиционный: большой, круглый, из белых и голубых (как герб Пэгфорда) цветов. Но все цветочные подношения затмила композиция в форме весла в натуральную величину, составленная из хризантем бронзового цвета по заказу девочек из школьной команды по гребле.
Сухвиндер со своего места высматривала Лорен, чья мама, художница-флористка, создала это весло; ей хотелось подать знак, что она его увидела и пришла в восторг, но народу было столько, что найти Лорен не удалось. Сухвиндер испытывала скорбную гордость оттого, что они это сделали, тем более что цветочное весло привлекало всеобщее внимание. Деньги на него сдали пятеро девочек из восьми. Лорен рассказала Сухвиндер, как на обеденной перемене разыскала Кристал Уидон, курившую с подружками у низкого парапета возле газетного павильона. Хотя девчонки её обхамили, она всё-таки спросила, внесёт ли Кристал какую-нибудь сумму, и та сказала: «А то как же, внесу», однако деньги так и не сдала, поэтому её имя на карточке не значилось. Похоже, Кристал и на похороны не пришла — Сухвиндер её не увидела.
На Сухвиндер давила свинцовая тяжесть, но боль в левой руке, усиливаемая малейшим движением, оттягивала мысли на себя; хорошо ещё, что Пупс Уолл, который явно изводился в новом чёрном костюме, сидел где-то в другом месте. Когда их семьи столкнулись перед входом в церковь, его сдержало присутствие родителей, как иногда сдерживало присутствие Эндрю Прайса.
Вчера к ночи анонимный мучитель прислал чёрно-белую, викторианских времён, фотографию голого ребёнка, поросшего мягким тёмным пушком. Сухвиндер обнаружила и удалила её утром, собираясь на похороны. Когда ей в последний раз было спокойно? А ведь в какой-то другой жизни, где ещё не было обезьяньего фырканья, она год за годом приходила в эту самую церковь, садилась, всем довольная, на скамью и с воодушевлением распевала гимны на Рождество, Пасху и праздник урожая. Ей всегда нравился архистратиг Михаил: красивый, златовласый, с чуть женственным лицом, как на картинах прерафаэлитов… но сегодня утром она впервые увидела его другими глазами: он невозмутимо топтал изнемогающего смуглого дьявола, и в этой невозмутимости сквозило нечто зловещее и надменное.
Свободных мест уже не осталось. Приглушённый лязг, гулкий топот и тихие шорохи оживляли пыльный воздух: люди тянулись сплошным потоком и выстраивались сзади, вдоль левой стены. Немногочисленные оптимисты на цыпочках бродили по проходу, высматривая, куда бы втиснуться. Говард сидел неподвижным утёсом, но вдруг Ширли постукала его по плечу и шепнула:
— Обри и Джулия!
Говард обернулся всем своим массивным корпусом и помахал программкой церковной службы, чтобы привлечь внимание четы Фоли. Те заспешили по голубой дорожке: высокий, худой, лысоватый Обри, одетый в тёмный костюм, и Джулия, чьи бледно-рыжие волосы были стянуты на затылке в низкий пучок. Они благодарно заулыбались, потому что Говард подвинулся, утрамбовал остальных и удостоверился, что мужу и жене Фоли будет просторно.
Саманту так стиснули между Майлзом и Морин, что с одного боку в неё впивалась острая кость, а с другой — связка ключей мужа. Она недовольно поёрзала, чтобы отвоевать себе хоть сантиметр пространства, но Майлзу и Морин двигаться было некуда, и ей осталось только глазеть перед собой и мстительно вспоминать Викрама, который ничуть не утратил своей привлекательности за тот месяц с небольшим, что она его не видела. Он был вызывающе, неоспоримо, абсурдно хорош собой. Длинные ноги, широкие плечи, плоский живот под рубашкой и брюками, карие глаза в опушке густых чёрных ресниц — он выглядел как бог в сравнении с другими мужчинами Пэгфорда, рыхлыми, бесцветными и обрюзгшими. Когда Майлз, нагнувшись вперёд, стал любезничать с Джулией Фоли, его ключи едва не пропороли Саманте бедро, и она вообразила, как Викрам рвёт застежку её тёмно-синего платья, а под ним даже не надета (что не соответствовало действительности) тщательно подобранная в цвет комбинация, скрывающая глубокий каньон её бюста…
Скрипнули органные регистры, а затем наступила тишина, нарушаемая только настойчивым мягким шорохом.
Доверенные лица, которые несли гроб, оказались до странности разнокалиберными: братья Барри, шедшие впереди, были пяти футов и шести дюймов росточку каждый, а шедший сзади Колин Уолл возвышался на две головы, отчего гроб в задней части был вздёрнут кверху. Причём гроб этот был изготовлен не из полированного красного дерева, а из плетёных прутьев.
«На пикник, что ли?!» Возмущению Говарда не было предела.
Многие не могли скрыть своего удивления, когда мимо проплывал ивовый короб, но некоторые знали его предысторию. Мэри поделилась с Тессой (а та — с Парминдер): такой материал выбрал Фергюс, старший сын Барри, потому что ивняк экологически рационален, быстро возобновляем и безопасен для природы и человека. Фергюс был страстным борцом за сохранение окружающей среды.
Парминдер отнеслась к этому плетёному гробу намного, намного благосклоннее, чем к массивным деревянным сундукам, в которые англичане, как правило, помещают своих усопших. Её бабушку всегда преследовал суеверный страх, что душа не сможет вырваться из массивной непроницаемой темницы, тем более что гробовщики-британцы ещё и заколачивали гроб гвоздями. Ивовый гроб опустили на похоронные дроги, накрытые парчой; сын Барри, его братья и шурин сели в первый ряд, а Колин прыгающей походкой направился к жене с сыном.
Гэвин пару мгновений разрывался от нерешительности. Парминдер видела, что он не знает, куда себя девать: ему претило идти по всему проходу под взглядами трёх сотен присутствующих. Но Мэри, вероятно, сделала ему знак, потому что он, отчаянно краснея, юркнул в первый ряд, под бок к матери покойного. Парминдер общалась с Гэвином только у себя в кабинете, когда нашла у него хламидиоз и провела курс лечения. После этого он старался не попадаться ей на глаза.
«Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня если и умрёт, оживёт; и всякий живущий и верующий в Меня не умрёт вовек…»
Викарий, как ей казалось, не вдумывался в смысл произносимых слов, а заботился лишь о выразительности, читая ритмично и нараспев. Такой стиль был ей знаком: Парминдер вместе с другими родителями, чьи дети посещали начальную школу Святого Фомы, годами водила детей на рождественские богослужения с пением гимнов. За это время бледнолицый воин, взиравший на неё сверху вниз, обилие тёмного дерева, неудобные скамьи, чужой алтарь с изукрашенным золотым крестом не стали ей ближе, а отпевание вызывало у неё холодок и тревогу.
От декламации викария она вернулась мыслями к своему отцу. В тот день она увидела его из кухонного окна: он лежал ничком, а над кроличьей клеткой по-прежнему надрывалось радио. Он пролежал во дворе два часа, а они с матерью и сёстрами всё это время изучали ассортимент магазина готовой одежды. До сих пор она явственно ощущала, как трясёт отца за плечо сквозь нагретую солнцем рубашку: «Папа-а-а. Папа-а-а».
Прах Даршана развеяли над бирмингемской речушкой Ри. Парминдер хорошо помнила, как в тот облачный июньский день тусклая глинистая поверхность вод уносила от неё серо-белые хлопья.
Орган, звякнув, проснулся к жизни, и Парминдер вместе со всеми встала. Впереди виднелись золотисто-рыжие затылки Нив и Шивон; она сама в таком же возрасте осталась без отца. Её охватили нежность и щемящая боль; в смущении она поймала себя на том, что готова прижать их к себе и сказать, как ей знакомо и понятно…
- Утро настало, как первое утро…[9]
В первом ряду Гэвин различил пронзительный дискант: у младшего сына Барри ещё не начал ломаться голос. Ему было известно, что Деклан сам выбрал этот гимн. Это была ещё одна неприятная ему подробность, которую он узнал от Мэри.
Церемония оказалась ещё более гнетущей, чем он ожидал. Возможно, деревянный гроб не произвёл бы на него такого отталкивающего впечатления, а так он с животным ужасом ощущал в этой лёгкой плетёной люльке мёртвое тело Барри, его физическую массу. Все эти люди, как ни в чём бывало взиравшие на него со своих мест, — они хоть понимали, что именно он несёт по проходу?
Потом настал ужасающий миг: до него дошло, что никто не занял ему места, а потому сейчас придётся у всех на виду шагать назад, прятаться за спинами стоящих… но вместо этого его усадили в первый ряд, опять же на погляд всем. Как на переднем сиденье вагончика американских горок, когда ты первым принимаешь на себя все обрывы и виражи.
Сидя у моря фрезий и лилейников, на расстоянии вытянутой руки от подсолнуха Шивон, похожего на крышку от сковороды, он, как ни странно, пожалел, что не взял с собой Кей. Окажись рядом кто-нибудь из своих, ему было бы легче; Кей хотя бы место для него придержала бы. Да и люди, наверное, сочли его бирюком, когда он явился в одиночку.
Гимн отзвучал. Старший брат Барри вышел вперёд, чтобы сказать прощальное слово. У Гэвина не укладывалось в голове, как можно на такое решиться, когда труп Барри лежит прямо здесь, накрытый этим подсолнухом (за долгие месяцы любовно выращенным из семечка); не понимал он и Мэри, которая спокойно сидела на скамье и, как могло показаться со стороны, разглядывала сложенные на коленях руки. Гэвин стал про себя комментировать речь, чтобы разбавить елей.
«Сейчас пробубнит положенные фразы, а потом начнёт рассказывать, как Барри встретил Мэри… счастливое детство, разные экивоки, ля-ля… Давай не тяни…»
Потом Барри опять погрузят в катафалк и повезут в Ярвил, на городское кладбище, потому что здешний скромный погост при церкви Архангела Михаила и Всех Святых закрыли двадцать лет назад. Гэвин представил, как на виду у всей толпы будет опускать в могилу плетёный гроб. Это почище, чем нести его в церковь и обратно…
Одна из близняшек заплакала. Краем глаза Гэвин заметил, как Мэри взяла её за руку.
«Да закругляйся ты, чёрт возьми. Сколько можно».
— Думаю, будет справедливо сказать, что Барри всегда знал, чего хочет, — хрипло продолжал брат покойного.
Он рассказал несколько случаев из детства Барри, удостоившись сдержанных смешков. Его не отпускало ощутимое напряжение.
— Перед свадьбой я устраивал мальчишник и позвал друзей на природу; Барри — ему тогда было двадцать четыре — приехал к нам из Ливерпуля. В первый же вечер мы нагрянули в паб, где по субботам за стойкой подрабатывала студентка, белокурая красавица, дочка владельца. К неудовольствию отца этой девушки, Барри весь вечер торчал у стойки, как будто знать не знал шумную компанию, которая бузила в углу.
Вялый смешок. Мэри потупилась и взяла за руки сидевших рядом детей.
— В ту ночь, когда мы вернулись в палатку, Барри сообщил мне, что решил жениться. Я ещё подумал: «Кто из нас пьян?» — (Опять приглушённое хмыканье.) — На другой день он потащил нас в тот же паб. А по возвращении домой первым делом послал этой девушке открытку, пообещав приехать на следующие выходные. Ровно через год они поженились. Думаю, все согласятся: у Барри был глаз-алмаз. У них родилось четверо прекрасных детей: Фергюс, Нив, Шивон и Деклан…
Гэвин с трудом восстановил дыхание и постарался дальше не слушать; можно было только догадываться, что сказал бы в такой ситуации его родной брат. Не всем так повезло, как Барри; в жизни Гэвина романтические истории заканчивались неприглядно. Он бы тоже не возражал заглянуть в паб и найти там идеальную жену, улыбчивую блондинку, готовую налить пинту пива. Так нет же, ему досталась Лиза, которая ни в грош его не ставила; после семи лет беспрестанной вражды он от неё словил на конец, а потом, практически сразу, появилась Кей, которая присосалась к нему, как хищная голодная пиявка…
Но всё равно надо будет потом ей позвонить, чтобы только не возвращаться после таких испытаний в пустой дом. Он ей расскажет как на духу, какой стресс и ужас пережил на этих похоронах и как сожалел, что её не было рядом. Это, конечно, смягчит её обиду. Ему определённо не хотелось коротать вечер в одиночестве.
В двух рядах позади от него Колин Уолл тихо всхлипывал в мокрый носовой платок. Тесса бережно положила руку ему на колено. Она думала о Барри: как он ей помогал приводить в чувство Колина, как они все вместе смеялись, как он поражал её своей душевной щедростью. Она не могла забыть, как он, приземистый, раскрасневшийся, учил Парминдер танцевать джайв, как смешно передразнивал Говарда Моллисона, задумавшего уничтожить Филдс, и насколько тактично советовал Колину не придавать значения подростковым закидонам Пупса и не искать в них преступного умысла.
Тессе страшно было подумать, какие последствия будет иметь для сидящего рядом с ней человека потеря Барри Фейрбразера и как теперь закрывать зияющую брешь, которая образовалась с его внезапным уходом; её страшило, что Колин дал покойному невыполнимую клятву и до сих пор не понял, какую неприязнь испытывает к нему Мэри, — его постоянно тянуло с ней побеседовать. А за всеми скорбными тревогами Тессу червячком подтачивало неотвязное и привычное беспокойство — Пупс: как бы он не взбрыкнул, как бы не сбежал перед поездкой на кладбище, а если сбежит (возможно, это было бы к лучшему), как выгородить его перед Колином.
— В завершение прощальной церемонии прозвучит песня, выбранная дочерьми Барри — Нив и Шивон: она много значила для них самих и для их отца, — объявил викарий.
Судя по его тону, он снял с себя ответственность за то, что должно было сейчас произойти.
Барабанная дробь вырвалась из замаскированных динамиков так резко, что прихожане вздрогнули. Громкий американский голос выводил «ах-ха, ах-ха», а потом вступил рэпер Джей-Зи:
- Good girl gone bad —
- Take three —
- Action.
- No clouds in my storms…
- Let it rain, I hydroplane into fame
- Comin’ down with the Dow Jones…
Многие решили, что это досадная накладка; Говард и Ширли обменялись возмущёнными взглядами, но никто не подумал отключить звук или извиниться перед прихожанами. А песню уже продолжил мощный чувственный женский голос:
- Yo u had my heart
- And we’ll never be worlds apart
- Maybe in magazines
- But you’ll still be my star…[10]
Все те же доверенные лица несли плетёный гроб к выходу; Мэри с детьми шла следом.
- …Now that it’s raining more than ever
- Know that we’ll still have each other
- You can stand under my umbuh-rella
- You can stand under my umbuh-rella.[11]
Прихожане тоже потянулись к дверям, стараясь не пританцовывать.
II
Эндрю Прайс осторожно вывел из гаража отцовский гоночный велосипед и удостоверился, что не поцарапал машину. По каменным ступеням и по дорожке он пронёс велик на себе, а за калиткой поставил одну ногу на педаль, оттолкнулся, проехал несколько метров, как на самокате, и только потом перекинул другую ногу через седло. Он помчался налево, потом вниз по склону и, ни разу не нажав на тормоза, вихрем понёсся в сторону Пэгфорда. Небо пятном растворилось в живой изгороди; он воображал себя велогонщиком, а ветер хлестал его по отдраенному до жжения лицу. Поравнявшись с клиновидным садом Фейрбразеров, он нажал на тормоза, потому что за пару месяцев до этого не вписался в поворот и грохнулся, после чего пришлось тащиться обратно в разорванных джинсах и с расцарапанной в кровь щекой…
Когда он на свободном ходу, придерживая руль одной рукой и успев ещё раз насладиться скоростью (правда, уже не столь захватывающей), покатил по Чёрч-роу, из церкви вынесли гроб и стали грузить в катафалк, а вслед за тем из массивных деревянных дверей повалила тёмная толпа. Эндрю стал изо всех сил крутить педали, чтобы поскорей скрыться за углом и не вогнать Пупса в краску, когда тот будет выходить из церкви вместе с убитым горем Кабби, в дешёвом костюме и галстуке, которые он с комичным отвращением описал ему вчера на уроке английского. Это было бы всё равно что ворваться в сортир, когда друг тужится на толчке.
Неспешно нарезая круги по главной площади, Эндрю одной рукой пригладил волосы и попытался определить, как подействовал холодный ветер на его пунцово-красные прыщи и помогло ли жидкое антибактериальное мыло. На всякий случай у него была заготовлена отмазка: он был у Пупса (такое вполне возможно, почему нет?), а от него по Хоуп-стрит спустился к реке — совершенно естественный маршрут, ничем не хуже, чем переулками. Это чтобы Гайя Боден (если вдруг она случайно выглянет из окошка, когда он проедет мимо, случайно его заметит и случайно узнает) не подумала, что он примчался сюда ради неё. Эндрю вовсе не предполагал, что ему нужно будет перед ней обставляться, но с этой легендой он чувствовал, что у него всё под контролем.
Ему просто хотелось посмотреть, где она живёт. Уже два раза по выходным, трепеща каждым нервом, он проезжал по короткой, спускающейся уступами улочке, но так и не выяснил, где именно хранится Священный Грааль. Единственное, что он тайком разобрал сквозь замызганное окно школьного автобуса: дом её должен быть справа, на чётной стороне.
Свернув за угол, он напустил на себя сосредоточенный вид: ну, едет человек на речку, думает о своём, но заметь он кого-нибудь из одноклассников — непременно поздоровается…
Она была тут как тут. На тротуаре. Эндрю продолжал работать ногами, не чувствуя педалей, и вдруг почувствовал, что шины у велика страшно узкие. Она рылась в кожаной сумке, бронзово-каштановые волосы ниспадали ей на лицо. У неё за спиной, над неплотно прикрытой дверью, — табличка с номером десять; чёрная майка не достаёт до талии; полоска голой кожи, тяжёлый ремень, джинсы в обтяжку… Не успел он с ней поравняться, как она уже захлопнула дверь и обернулась, отбросила волосы со своего прекрасного лица и отчётливо произнесла столичным тоном:
— А, привет.
— Привет, — отозвался он.
Ноги сами крутили педали. Он отъехал футов на шесть, потом на двенадцать; почему было не остановиться? Шок толкал его в спину до самого конца улицы; он так и не решился посмотреть через плечо; хотя бы не свались, придурок; велосипед свернул за угол, и Эндрю даже не успел понять, что это было: облегчение или разочарование.
Зараза.