Огнедева. Перст судьбы Дворецкая Елизавета
— Ты ошибаешься, дочь моя, — мягко возразил отец Брендан. — Ты не просто покинула монастырь — ты пересекла море. Думаю, тебе известен древний обычай, согласно которому осужденного на смерть сажают в лодку, завозят далеко в море и оставляют там одного, не давая ему ни весел, ни паруса, ни запасов еды и питья. Пребывая на грани смерти, он заглядывает в Иной Мир. И если Бог позволит ему вернуться на землю, это будет его новое рождение. Разве не то самое Господь сотворил с тобой? Без паруса и весел, без еды и питья он послал тебя за море, даже за несколько огромных морей. И разве ты не была почти что мертвой, но возродилась к новой жизни? Монахиня Дарфине умерла, я вижу перед собой новую Дарфине, дочь королевы Этне, которая нужна своему роду. Плавание за море очищает от всего прежнего. Теперь твоя дальнейшая судьба в твоих руках — пожелаешь ли ты вернуться в мир или снова искать приюта в одном из ирландских монастырей. Но ты должна помнить, что твоя мать хочет видеть тебя женой этого юного мужа знатного рода и наследницей родовых владений. К тому же Господь наш очень ясно выразил свою волю тем, как Он распорядился твоей судьбой. Он послал тебе болезнь, благодаря которой тебя не увезли далеко в Восточные Страны. Он вдохнул в души варваров милосердие, побудил их заботиться о тебе и лечить, дал возможность спокойно жить здесь в ожидании людей, которых послал за тобой. А когда воля Божия выражена так ясно, нам остается лишь следовать ей.
— Ты ведь не думаешь, что Хакон неподходящий жених для тебя? — добавил Хрёрек. — Всякий скажет, что он высокого рода, красив собой и настолько искусен во всем, насколько это возможно для его юных лет.
— Я исполню волю моей матери и Господа, который так добр ко мне. — Дарфине наклонила голову. — Я смогу повидаться с моей матерью?
— Весной, если все сложится хорошо, мы поедем в Коннахт и ты увидишь ее. Но я надеюсь, что мы справим вашу свадьбу еще до тех пор, сразу, как только сын хёвдинга примет выкуп за тебя.
Дарфине кивнула, взяла со стола опустевшее блюдо и вышла. Лицо ее было неподвижно, и никто не мог бы сказать, обрадовали ее или огорчили предстоящие перемены в судьбе.
Глава 5
- Как щедра, богата и плодородна родная земля,
- Тако же будь и ты!
Милорада, в пышном рогатом уборе старшей жрицы Макоши, зачерпнула из горшка две полные горсти пшеницы и осыпала младенца, которого держала на руках Остролада Вышеславна. Ребенок был завернут в нарядную рубаху отца, а мать его сегодня в первый раз предстала перед народом в рогатом уборе плодовитой женщины, и ее не слишком красивое лицо сияло гордостью и счастьем. Возле белого камня-жертвенника горел огонь, вокруг стояла вся женская родня с берегов Ильмеря и Волхова — от красного цвета их нарядного платья и уборов рябило в глазах, — а поодаль собрались мужчины.
Затем Милорада, жрица и бабушка, окропила внука водой:
- Как чиста эта вода,
- Так будут чисты твои очи!
- Как чиста эта вода,
- Так будут чисты твои помыслы!
Затем обошла вокруг матери и младенца с горящим факелом:
- Как яр и светел этот огонь,
- Тако же будь и ты!
Люди, и до того наблюдавшие за ней в благоговейном молчании, затаили дыхание. Казалось, слышно было, как Милорада подула на темя младенца, покрытое золотистым пушком, подняла руку к солнцу и произнесла:
— Нарекаю тебе имя — Гостивит, Велемыслов сын!
Толпа ахнула и зашумела. В голосах было ликование, торжество — а еще волнение, тревога, даже возмущение. Домагость горделиво расправил плечи, засунув руки за нарядный тканый пояс с оберегающими узлами на кистях. Он знал, что его решение возмутит поозёр и особенно всю Вышеславову родню, но не собирался отступать. Под гул толпы отряд был доведен до конца, жертвы принесены, сам Домагость громогласно пригласил всех на пир в честь новонареченного Гостивита Велемысловича.
— Смел ты больно, сват Домагость, вот что я тебе скажу! — К нему пробрался Вышеслав, кипящий яростью. Он не мог открыто поносить собственного внука и оттого злился еще сильнее. — Ты бы еще Словеном назвал! Или Перуном! Чтобы все знали, что знатнее тебя на всем белом свете один Сварог! Надо же как бывает, что у людей совести нет!
— Ты о ком это, свате мой Вышеславе! — с добродушием и торжеством отвечал Домагость и даже обнял его за плечи, как любил делать сам Вышеслав, когда говорил кому-нибудь гадость. — Радуйся, Ладу и Макошь благодари, Рода и Рожаниц благодари! Во внуке нашем два старших рода сливаются, ладожский да ильмерский! И по отцу, и по матери внучок наш с тобой общий от князя Гостивита род ведет, как же ему и зваться, если не Гостивит? И кому же сие имя славное и честное носить, как не ему, внуку Домагостя и Вышеслава, правнуку Витонега и Мирослава, праправнуку Благочесты и Доброчесты, дочерей Гостивитовых? Никому иному! И никак иначе! В нем слава племени словенского возродится, он и тебя, и меня прославит! Радуйся, сват Вышеслав!
Словенский старейшина кривил лицо, делая вид, будто радуется. Он не мог ничего возразить Домагостю, по всем статьям тот был прав. Но Вышеслав сходил с ума от досады, что новый носитель славного имени, полноправный, по сути, наследник последнего словенского князя родился не в его, Вышеслава, роду! Он и сам уже подумывал об этом, но у Прибыни и Любозваны родилась дочка, у Горислава и Веснавы — сразу две дочки, а новорожденный мальчик умер, не дождавшись имянаречения. Внука еще приходилось ждать. И вот Домагость, борода бесстыжая, перехватил у него имя общего предка, во весь голос заявил, что именно своего внука считает полноправным наследником князя Гостивита, видит в нем будущего владыку ладожских и ильмерских словен! В безумной досаде Вышеслав чуть не пожелал смерти новорожденному внуку. Да Милорада, предвидя эту злобу и зависть, заранее заговорила и окружила мальчика оберегами в три ряда. Когда столько народу собирается, кто-нибудь да сглазит, даже того не желая, от чистого сердца! Сквозь защитную ворожбу старшей жрицы старшего рода Вышене было не пробиться, и он мог злобствовать сколько ему угодно, своим хмурым видом только увеличивая ликование ладожан.
В один дом многочисленные гости не поместились бы, поэтому у самого Домагостя приготовили стол для мужчин, у Велема и Доброни — для женщин, а в гостином дворе — для всех званых и незваных, не состоявших в родстве с хозяевами, для простых ладожан, варягов и чудинов. Весь берег у мыса кипел движением и пестротой праздничных нарядов, где преобладал красный, цвет жизни, словно бросавший вызов хмурости первозимья. Одни бежали скорее занимать места за столами и хватать самые лучшие куски, другие толпились между домами и на берегу, повстречав дальнюю родню и обмениваясь новостями. В толпе женщин раздавался громкий хохот — в середине стояла Снежица, бывшая вдова ладожского рыбака Родоума, два года назад взятая в младшие жены не кем-нибудь, а старейшиной Ярилиной Горы, дедом Остролады. Для простой бабы, да еще вдовы без веверицы за душой, войти в такой знатный род, пусть и младшей женой, был немыслимый взлет, и теперь бывшие подруги-молодухи жаждали знать, как ей живется. Жилось, видимо, неплохо: и прежде дородная, Снежица теперь стала толста, как кадушка, была в другой раз беременна, что не помешало ей пуститься в путь, и ее широкое красное лицо с соломенными бровями излучало довольство, будто масленый блин на Ладин велик-день. Даже Стейн загляделся, невольно улыбаясь, хотя не помнил эту женщину.
— Идем скорее! — Из толпы вдруг выскочила Велемила и схватила его за руку. — Нам в Хотонеговой избе накрыли, не успеем — все пироги расхватают, голодные останемся.
— Идем! — Стейн улыбнулся и тут же вскинул руку, прикрывая девушку от мужика в шапке на самом затылке, который рвался через толпу, как лось сквозь бурелом, в пьяном веселии размахивая руками.
Велемила потащила приятеля за собой, Стейн, как мог, оберегал ее в толпе, и все вокруг казалось прекрасным. Он и не знал, где искать ее в этом людском кипении — будто в Хейдабьюре в первый день большого торга! Кто бы мог подумать, что в округе Альдейгьи живет столько людей! Но Велемила сама нашла его, значит, она хочет, чтобы он был рядом! Он, а не Хакон!
Даже зная теперь, что Хакон собирается жениться на бывшей ирландской рабыне, Стейн все еще в душе ревновал к нему и оттого невзлюбил Хрёрекова сына. Ему казалось, что Хакон, более красивый и более знатный, все же должен нравиться Велемиле. Да и выйдет ли что-нибудь из его женитьбы на Дарфине? А вдруг сын Домагостя откажется продавать свою рабыню и Хакону придется подбирать другую невесту? Тут бы ему и догадаться, что Альдейгья — ничуть не хуже какого-то там Коннахта! По крайней мере он, Стейн, точно знал бы, что выбрать!
— Добрый день тебе, Домагостевна! — Еще какой-то мужчина вдруг преградил им путь, широко раскинув руки, будто хотел поймать.
Велемила остановилась и выпустила руку Стейна, как-то подобралась, поправила платок. Остановивший их был рослым, зрелым человеком, лет за тридцать, светловолосым, краснолицым то ли от холода, то ли от браги, запах которой источал, собой не красавец, с явной примесью чудинской крови, а улыбаясь, показывал отсутствие сразу двух передних зубов. Зато красота и богатство его наряда били в глаза: кунья шуба, крытая зеленым шелком, витая серебряная гривна на груди, лисья шапка с красным верхом, сдвинутая на ухо, да еще и меч у пояса, с варяжским серебряным набором. Видно было, что человек не простой, и Стейн мысленно отнес его к Вышеславовой родне, поскольку в Ладоге никогда его не видел.
— И ты будь здоров, княже Дедоборе! — Велемила вежливо поклонилась и хотела идти мимо, но мужчина снова развел руки и не пустил ее.
— А ты куда же? Разве не у батюшки твоего столы накрыты?
— У батюшки для старших. Тебе туда, Дедобор Твердославич. А мы с нашей «стаей» девичьей с отроками сядем.
— Ну уж тебе-то не пристало с отроками! Тебе с нами сидеть, будто зорьке ясной на небеси, будто солнышку красному! Хочешь, замолвлю слово батюшке, чтобы позволил с нами пировать?
— Спасибо, честь мне больно велика. Да и другим девкам обидно.
— Что нам другие девки! — Дедобор сплюнул. — Разве им с тобой равняться? Да ты среди всех девок — будто бела лебедь с серыми уточками! Пойдем с нами!
Он попытался взять ее за руку, но Велемила отстранилась.
— Мне за своей «стаей» глядеть нужно, а не то какая же я баяльница буду? Надо мне идти! — Она еще раз попыталась его обойти, но он опять не пустил.
— Да сколько ж тебе в баяльницах ходить! Тебе замуж пора да княгиней стать, ты уж давно дева взрослая! И чего отец думает! А если за женихом дело стало, так я на что?
— Что ты говоришь, Дедобор Твердославич, я и не ведаю! — На щеках Велемилы загорелся румянец, и Стейн видел, что она скорее раздосадована, чем обрадована или хотя бы польщена этим нежданным сватовством. Но она старалась сдерживаться, поэтому он, не зная толком, кто перед ними, не вмешивался.
— Ведаешь ты, что я говорю! Я уж три года говорю! Скажи слово — и нынче же дело сладим!
— Не мое дело — себя сватать, коса не доросла. И говорить мне об этом не к лицу. Пусти, княже Дедоборе, а то вон народ собирается.
Народ и впрямь собирался вокруг этой яркой пары, но, в отличие от Стейна, ладожане понимали происходящее гораздо лучше.
— Ты бы и впрямь, Дедоборе, не застил дорогу сестре моей Велемиле! — Вперед выдвинулся Стоинег, двоюродный брат Велемилы, за спиной которого стояли трое парней. — Не смущал бы деву, ей с мужчиной говорить невместно. Пойдем-ка мы с братьями тебя на почестен пир проводим и на место по твоему роду знатному усадим!
Его речи были образцом вежества, но почему-то все поняли, что Стояня пообещал указать наглецу его место. Дедобор перевел взгляд на него, а Велемила тут же скользнула прочь и потянула за рукав Стейна.
— Кто это? — Когда толпа сомкнулась за ними, отрезав от Дедобора, Стейн схватил девушку за руку. — Это что — твой жених?
— Да какой он жених! — в досаде ответила Велемила. Лицо ее горело от возмущения. — Дедобор это, князь изборский, чтобы ему осинной веткой в поле шататься! Шишига водяная он, а не жених! Ни очей, ни речей, а туда же все! Третий год ему твердят, что не про него невеста, да ему говорить, что глухому болоту! Пойдем! — Она была сердита и хотела поскорее забыть эту встречу. — Как приедет, так норовит в нашу «стаю» залезть, а у самого три жены дома! Старшего брата со свету сжил, жену себе взял, да боги видят его неправду — детей от знатной жены не дают, а он на нее пеняет и все другую подыскать хочет, помоложе и поздоровее.
— Он князь? Конунг?
— Да. В Изборске. Это кривичские земли, от Плескова недалеко. Город старый, старше Ладоги даже, и род их старинный, с плесковскими князьями они то роднятся, то дерутся, а все не решат, кто из них в кривичской земле старший. Оттого он и ко мне липнет, что хочет…
Она запнулась, будто не решаясь о чем-то упомянуть. Но Стейн и сам понял, чего хочет князь Дедобор, и уже ненавидел его всеми силами души.
— Если и теперь к нам в избу полезет, я Селяню подговорю, чтобы парни его побили, будто обознавшись. Не к лицу ему в наших «стаях» гулять, года не те!
И Стейн немедленно принял решение, если Селяня согласится поучить Дедобора уму-разуму, ни в коем случае не затеряться в последних рядах.
Но умный Стоинег, проводив гостя на подобающее ему место среди старейшины, шепнул пару слов брату Доброне, и изборского князя не выпускали из-за стола далее чем в нужной чулан, провожая даже туда в знак большого почтения. Но поскольку все были порядком пьяны, то и в этом никто не видел ничего особенного. Пировали пышно: перечисляли, как положено, родословие новонареченного во всех коленах, пели сказания о его прославленных предках. Вышеслав через некоторое время повеселел, вспомнив, что ему-то никто не мешает следующего же внука тоже назвать Гостивитом. А поскольку ильмерские Гостивитовичи унаследовали не только имена, но и владения рода, то у них будут все преимущества в борьбе с «варягами», как ладожан презрительно именовали за слишком тесную дружбу и родство с заморским племенем.
Молодежь тем временем веселилась по-своему: быстро прикончив пироги, принялись за игры. За время предзимья молодые варяги обучились этому нехитрому искусству, и даже те, кто почти не понимал по-словенски, хохотали над стараниями «слепого козла» найти по углам и под лавками того, кто ударил его по спине, или тщательно выговаривали по примеру остальных: «Мышка, мышка! Продай уголок!» От тесноты, по причине которой все постоянно друг с другом сталкивались, было еще веселее. Всяких игр у Велемилы и Селяни, распоряжавшихся гуляньем, было в запасе множество, и особенно Стейну понравилась та, что называлась невообразимым словом «кулючки». Несмотря на свое уже неплохое знание словенской речи, он не мог вообразить, что оно значит, да и Велемила только смеялась, если он ее спрашивал об этом. Да какая разница, что оно значит? Главное, что весело!
Поначалу «кулючкой» был Селяня: баяльник или баяльница всегда показывали пример, обучая тех, кто не умел играть. Он уселся на пол, а прочие живо завалили его шубами, кожухами и свитами, так что парень превратился в какую-то гору шерсти и шкур. Его голос из-под кучи теплого платья доносился глухо, и не удавалось разобрать почти ни одного слова в той бессмыслице, которую он нес:
- Кулю, кулю — баба!
- Не выколи глаза,
- Сын под окошком,
- Свинья под лукошком,
- Пора, что ли?
Когда он только начал гундеть, Велемила живо схватила Стейна за руку и потащила за собой. Остальные врассыпную бросились прятаться: под столы, под лавки и на лавки, в углы, за печку, в сени и на гульбище. Все искали укромные уголки, кто поодиночке, но больше парами. Велемила, как самая ловкая, первая успела захватить угол за печью, откуда было хорошо видно «кулючку». Под ворохом кожухов Селяня был похож не на человека, а на какой-то домовой дух — без лица, без глаз, мохнатый ком, смутно шевелящийся при свете лучин, бормочущий что-то непонятное. У Стейна кровь похолодела в жилах, было жутко, но еще более весело, потому что Велемила сидела на полу рядом с ним, из-за тесноты крепко к нему прижавшись, и ее волосы касались его лица. Глядя, как жуткая «кулючка» медленно встает, Стейн обхватил Велемилу сзади обеими руками, будто хотел защитить от этого чучела, и чувствовал, как у нее бьется сердце. Она одной рукой накрыла его руку, но вроде бы не возражала, и тогда он, опустив веки, прижался лицом к ее теплому затылку и забыл обо всем на свете, в том числе о проклятой «кулючке». Вот бы она век сидела там, бормоча свои заклинания, а они оставались в этом темном углу.
«Кулючка» тем временем поднялась на ноги; кожухи падали с нее, как лишние шкуры, обещая явить миру нечто жуткое и грозное. Но одна чья-то вывернутая шуба осталась на голове, заслоняя обзор. «Кулючка» вслепую двигалась по избе, ощупывая столы и лавки в поисках добычи, но играющие, попискивая от смеха и веселой жути, отдергивали руки, ноги и полы, прятали головы, уворачиваясь из-под ищущих рук «кулючки».
Велемила вдруг повернулась, так что лицо ее оказалось совсем рядом с лицом Стейна. Почему-то она уже не улыбалась, ее лицо, едва различимое в темноте дальнего угла, было спокойно, но Стейну она сейчас показалась красивой, как никогда. Девушка подняла руку, провела кончиками пальцев по его щеке, потом потянулась к нему и поцеловала в губы таким долгим и горячим поцелуем, что все вокруг поплыло, а по жилам хлынул жар томительного желания. Стейн прижал ее к себе, стараясь продлить поцелуй как можно дольше, и оба они не услышали ни тяжелых медленных шагов, ни шороха шкур, пока мохнатая лапа не упала на голову сперва Велемилы, потом Стейна, на ощупь отыскивая кого-нибудь.
К счастью, через длинный рукав кожуха Селяня не мог нашупать, где кто, и не понял, в каком положении их застал. Но Велемила успела опомниться и отстранилась, пока остальные не разглядели из своих углов, что новая «кулючка» поймана, и не начали кричать.
Теперь уже Велемила, с горящими щеками и тяжело дышащая, села на пол, а братья и сестры радостно завалили ее кожухами и свитами. Но перед тем Стейн все же успел поймать ее ликующий взгляд, и внутри стало так горячо, что, казалось, сердце разорвется. Она была так же счастлива, как и он. Не случайно она все время зовет его за собой, то и дело сажает рядом. Она любит его, хотя, конечно, не так сильно, как он ее. Стейн не думал, к чему это может привести, он просто был счастлив от этой мысли и хотел, чтобы эти мгновения длились вечно.
Велемила забубнила что-то, сидя под кучей кожухов, народ кинулся прятаться. Стейн не стал искать себе пары и даже увернулся от руки какой-то девушки, которой вместо него попал в пальцы рукав кого-то другого. Он не хотел даже сидеть рядом с кем-то другим, чтобы чужое присутствие не мешало ему наслаждаться этим блаженством, сладким вином в крови.
Выскочив в сени, он встал в углу, за плахой, оставшейся от укладки новых полов. Сюда «кулючка» не доберется, поймает кого-нибудь в избе.
Вот «кулючка» перестала бормотать, вот пошла на поиски. Из избы через раскрытую дверь слышался шорох, возня, визг. Она кого-то нашарила под лавкой, но пойманный не желал сдаваться и бросился прочь; «кулючка», не выпуская добычу, вслепую устремилась следом и вместе с какой-то девкой, пытавшейся убежать от чести сделаться новой «кулючкой», выскочила в сени.
— Нельзя бегать, нельзя! — возмущенно кричала Велемила, стараясь покрепче ухватить свою добычу, но шуба на голове мешала ей. — Держанка, я тебя узнала! Стой, дурища, а не то выгоню из игры!
Скрипнула дверь, снаружи пахнуло холодом. Кто-то вошел в сени, но Стейну из его угла было видно только, что это мужчина, кажется, молодой, среднего роста, но вроде бы хорошо одетый. От неожиданности непокорная жертва рванулась сильнее и проскочила в дверь, а «кулючка»-Велемила, потеряв равновесие, почти упала на вошедшего. Он подхватил ее, она вцепилась в него и почувствовала холодный шелк рукава шубы с тающими снежинками.
— Кто это? — охнула Велемила.
— Сын под окошком, свинья под лукошком, — ответил ей молодой звучный голос, которого Стейн никогда еще не слышал.
Но Велемиле он был знаком. Она застыла, будто не веря своим ушам. Вошедший осторожно снял шубу с ее головы.
— Ну, коли меня поймала, я буду кулюкать. — Он забрал шубу. — Только быстро: батюшка твой велел нам обоим к ним идти.
Велемила стояла, в изумлении глядя на нового участника игры. Народ, видя, что происходит нечто неожиданное, полез из всех щелей: из углов, из-под лавок высовывались головы, будто домовые духи в страшном сне. Слышалось удивленное и радостное гудение, только Велемила молчала, будто окаменела.
— Ох, друг мой дорогой, Волегость Судиславич! — Селяня, раскинув руки, вышел навстречу из избы и обнял гостя на пороге. — Ждали тебя ждали, не дождались! Князь Дедобор сказал, что тебе недосуг, только после Корочуна, может, подъедешь, ну, батюшка и решил не затягивать! Кабы ты вперед послал сказать, что будешь, мы бы не начинали без тебя!
— Я сам себя вперед послал, — отозвался гость, обнимая его в ответ и хлопая по спине. — Живы все?
— Еще как живы! Нашего роду прибыло! У меня в эту зиму два десятка варягов в «стаю» затесалось, да с ними целый князь варяжский, Акун сын Хрюрика! Сейчас отыщем под лавкой — покажу.
Слушая его, гость посматривал на Велемилу. А она вдруг притихла, все оживление сошло с ее лица, она казалась растерянной и будто онемевшей.
А Стейн смотрел на вновь прибывшего и чувствовал, что кровь в жилах леденеет. На сердце наваливался тяжелый камень и давил с каждым вздохом все сильнее. Еще ничего толком не зная, только по выражениям лиц Велемилы и нового гостя он понял, что к чему.
Зря он, дурак, ревновал ее к Хакону. Зря злился на Дедобора. Они оба здесь ни при чем. Вот он, единственный настоящий его соперник и враг. Тот, кто имеет истинные права на Велемилу. С одного взгляда на него становилось ясно, что другим тут делать нечего.
Теперь и Стейн его узнал. Виделись три с половиной года назад, когда плесковский княжич Вольга помогал ладожанам и дружине Вестмара отбиться от Иггвальда Кабана. Тогда было не до гулянок, и едва ли в те дни Стейн и Вольга хоть слово сказали друг другу, но Стейн запомнил сына плесковского князя Судислава. Вольга был всего на пару лет постарше, но сейчас выглядел уже зрелым мужем. И он был так красив, что у девок, должно быть, при виде него захватывало дух. Открытое лицо с правильными чертами и большими глазами, изогнутые черные брови, маленькая бородка, темно-русая, как и волосы, густые и красиво лежащие кудрями вокруг лба. Вольга был едва ли выше среднего роста, но отлично, соразмерно сложен, в широких плечах чувствовалась сила, кожаный тонкий пояс с серебром плотно охватывал стройный стан. Варяжская серебряная гривна на груди, шелковая отделка рубахи… Полуопущенные веки, горделивый и будто бы небрежный взгляд, крытая красным шелком бобровая шуба, золотое кольцо на руке, яркой искрой горящее в свете лучин… Ярила, да и только, вопреки ходу Кологода явившийся к людям на зимние праздники. Он стоял, подбоченясь, горделиво вскинув голову, видно привыкнув к тому, что им все любуются. Но разговаривал он больше с Селяней, Добробоем, Радобожем, Кологой и прочими парнями, а на Велемилу лишь иногда посматривал, скользил глазами по ее лицу, будто по бревенчатой стене. А вот она волновалась: теребила косу, покусывала губы. И Стейн, которого любовь и тревога сделали проницательным, понимал: девушка растерялась, трепещет и досадует на себя из-за того, что растерялась и трепещет. И это Велемила? Баяльница, шустрая и бойкая, говорливая и отчаянная? Что такое? Вольга даже не разговаривает с ней, а будто зачаровал одним своим присутствием.
А на Велемилу тем временем надели шубу и вывели наружу. Селяня с двумя или тремя братьями пошел провожать их к Домагостю, прочие, погудев немного, возобновили игру, Держанка, устыдившись, по собственному почину согласилась стать «кулючкой» и села на пол перед печью, но Стейн совершенно не хотел больше веселиться. Отыскав в груде остальных свой кожух, он натянул его и вышел, даже не запахнувшись. Холодный ветер с влажными хлопьями снега охладил голову, стало чуть легче. Глубоко вдыхая стылый воздух, он прошелся к Домагостеву двору, но лезть к старшим, куда его не звали, не мог, и некоторое время слонялся вдоль берега, как потерянный. И все яснее ему становилось, как призрачны, пусты были все его надежды. Сколько бы воеводская дочь ни играла с ним — но вот появился другой, имеющий на нее настоящие права, и она ушла, будто овечка, даже не оглянувшись…
Молодой князь Вольга Судиславич в двадцать с небольшим лет все еще не имел княгини, поэтому, строго говоря, место его было среди короткополой молодежи, с «мышками» и «кулючками». Но год назад плесковский князь Судислав умер — простыл, разгорячившись в лесу на зимнем лову, и сгорел в два дня, не помогли ни травники, ни кудесники. И то сказать, князь, хоть и довольно крепкий телом, был далеко не молод. Вольга и Любозвана, его последние и единственные уцелевшие дети, по годам годились ему во внуки. Плесковичи немедленно провозгласили Вольгу своим князем, к досаде Дедобора изборского, не успевшего даже прибыть на вече, хоть и ехать ему было — один дневной переход. Провозглашенному князю, главе рода, города и племени, разумеется, требовалась княгиня. Но и тут Вольга имел чем заткнуть самый недоброжелательный рот: он был обручен с девой достойного рода и ждал лишь, пока невеста-недоросточек войдет в надлежащий для свадьбы возраст. Срок приличного ожидания истекал, плесковичи роптали. Но только сам Вольга помнил, кто подарил ему золотое кольцо варяжской работы, послужившее когда-то «задаточком». И до сих пор носил его не снимая, хотя «гости торговые» давно уже обманули его, продав свой «товар» другому.
Обрадованный приездом гостя, которого хоть и ждали, но не так скоро, Домагость хотел, чтобы встреча прошла как в песне. Велемилу отвели в бабий кут и там поспешно переодели: Яромила и невестка Вышеславна напялили на нее привозную греческую рубаху из красного плотного шелка, на шею накрутили ожерелья в три ряда, косу — девичью красу, разлохматившуюся под кулючкиными кожухами, заново расчесали и переплели, толкаясь у нее за спиной, путаясь в прядях и сердито шипя друг на друга, у висков вплели по четыре серебряные заушницы с каждой стороны, увенчали тканкой, шитой золотной нитью. И, обойдя кругом, из глубины души вздохнули с облегчением — хороша! Хоть сажай на медвежину под паволокой![16]
— Готова? — В дверь сунулась Никаня, Добронина молодуха, звеня чудинскими подвесками на груди и на поясе. — Досидаются все, цьиво не идет?
— Идем, идем! — Остряна и Яромила с двух сторон схватили сестру за руки, но Велемила вырвалась:
— Пустите! Сдурели, что ли, тут вам еще не свадьба, чтоб меня под руки водить!
Ее вывели в большую избу, и сидевшие здесь гости, в основном мужчины, встретили девушку радостным и восхищенным гулом. Оставшись с некоторых пор единственной девой воеводского дома, Велемила привлекала к себе внимание не только Ладоги, но и весьма далеких городов и весей, как тот же кривичский Изборск. За невестами такого рода, бывает, и из других племен приезжают. Дарфине подала ей рог, окованный серебром, Домагость кивнул Доброне, и тот наконец ввел в избу Вольгу.
Гости радостно закричали, приветствуя молодого плесковского князя, красивого и нарядного, будто ясный сокол из песен. Вольга улыбнулся, снял шапку, низко поклонился хозяевам и гостям и отдельно — Велемиле, стоявшей с рогом посередине, перед печью. Милорада кивнула — и несколько молодух по сторонам от входа запели, притопывая, приплясывая на месте:
- Долго, долго сокол не летит!
- Знать, что сокол за леса залетел,
- Что за те леса да за темные,
- За те горы да за крутые.
- Долго, долго Волегостя нет,
- Долго-то, долго Судиславича.
- Погодя маленько сокол прилетел:
- Конь-от под ним, да что лютый зверь,
- Грива у коня колесом завита,
- Хвост у коня, что лютая змея,
- По сторону пятьдесят человек,
- А по другую еще пятьдесят.
- Спишь ли, душа моя, Домагостевна?
- Про тебя, мой сокол, ночь я не спала,
- Твоему коню ковер вышила,
- Дружине твоей на честь и хвалу,
- Тебе, молодцу, на всю красоту!
Пока его прославляли, Вольга стоял, подбоченясь и изредка поправляя ус, так что золотой перстень поблескивал, будто звезда. Видно было, что он гордится собой, гордится всеобщим вниманием и восхищением, но в то же время в нем чувствовалась уверенность в том, что он этого заслуживает, благодаря которой он вовсе не выглядел самодовольным. Молодой, но уже прославленный воинской отвагой и удачей, красивый, знатнейшего рода, князь одного из крупных племен, он мог почитать себя любимцем богов. И эта девушка, не уступающая ему знатностью и вежеством, красивая и нарядная, вся в сиянии красного и золотого, блестящая в свете огня, будто вечерняя зорька, ради него стояла здесь, держа перед собой рог с медом.
Любой позавидовал бы тому, для кого она предназначена. Но Вольга, стоя напротив младшей дочери Домагостя в ожидании, когда она подаст ему медовый рог, не испытывал ничего, кроме мучительного сожаления, застарелой привычной боли, глухой и неотвязной. Дева всем взяла: и очами, и речами, как говорится, но — не та! И даже не похожа на ту, что позволило бы тешиться обманом. Он подумывал порой, а не взять ли за себя Яромилу Домагостевну, но понимал: нет, она слишком умна, она знает, что он будет любить в ней лишь сходство с Дивляной, и слишком горда, чтобы согласиться жить отсветами чужой любви. А младшая сестра в его глазах и сейчас еще была девчонкой — просто Велеськой, которая, как это свойственно младшим сестрам и братьям, вечно путается под ногами. Ее место было лишь на скамье рядом с невестой, когда десяток девок, девчонок и даже бабок рассядутся, набросив рушники на головы и пряча под ним лица, и ему, жениху, ликующие полупьяные братья предложат выбрать: которую берешь? Он бы не ошибся. Он и сейчас знал, с кем его навек связала золотой нитью сама Лада. Но, зная об этом, с открытыми глазами был вынужден брать за себя другую. Три года назад, когда его неудавшееся бегство с Дивляной грозило всерьез рассорить Ладогу и Плесков, Домагость ради примирения предложил взамен свою младшую дочь. И князь Судислав согласился, чтобы потом не болтали: у Судиславича-де невесту из-под носа увели, в глаза плюнули, а он только утерся. Для людей что Дивомила, что Велемила — одно и то же. Ради чести рода и он должен делать вид, что ему и эта не хуже той. Но знал — это неправда.
Еще пока молодухи пели, Велемила двинулась вперед мелкой плавной лебединой поступью, приблизилась, с поклоном подала Вольге рог. Он принял, поклонился, отпил немного, потом нагнулся и поцеловал ее. Она, хоть и помнила, что на нее смотрят все роды и племена, не сдержалась и слегка отвернула лицо, так что его губы и щекочущие усы скользнули по щеке. Приняв рог обратно, она опять поклонилась и отошла.
К счастью, пока от нее больше ничего не требовалось. К Вольге подошли Домагость, Святобор, Ранята, Хотонег, Вологор, все по очереди обнимали его, приветствовали, потом повели за стол, усадили на одно из лучших мест. Будучи годами моложе почти всех в этой избе и принадлежа пока к кругу неженатых парней, он, однако, своим родом и положением был настолько выше многих, что эти мелочи становились несущественны. Отец целого племени не может сидеть ниже тех, кто зовется отцом всего-то навсего десятка сыновей и внуков! А борода — дело наживное, отрастет со временем! И Вольга вовсе не чувствовал себя не на месте, он был оживлен, приветлив, весел. Этому его учили с детства, а чему не успели научить, он научился сам. Из женской избы прибежала его сестра Любозвана, Вышеславова сноха, с воплем бросилась на шею любимому меньшому брату. Принесли маленького Гостивита, чтобы плесковский князь мог вручить ему и родителям подарки: сорочок куниц, сорочок бобров, Остроладе — три красивых черных кувшина искусной заморской работы, с узорами, выложенными из кусочков белого олова. Хрёрек сказал, что они из Фризии, и даже смахнул полупьяную слезу, вспомнив места юности, которые считал своей родиной за неимением другой. Стоял гвалт, крики, песни, прославления и приветствия. Одна Велемила, ни в чем этом не участвуя, забилась в угол, все еще держа в руках проклятый рог и в досаде кусая губы. Ей хотелось расплакаться, убежать, но как тут убежишь, когда ступить некуда! Да и не отпустят ее. Лучше переждать тут, пока никто на нее не смотрит, и постараться взять себя в руки.
Любая девушка умерла бы на месте от счастья, дай ей Лада и Макошь такого жениха, но у Велемилы это счастье отдавало полынной горечью. Плесковского князя Вольгу Судиславича она получила в женихи по наследству. Больше трех лет назад, когда ей шел только тринадцатый год и она еще не думала ни о чем таком. То есть, конечно, думала, как любая девчонка, наконец получившая девичью тканку и ставшая «невестой». При ее красоте, бойкости и знатном роде она могла выбирать из лучших женихов, но выбрали за нее. Даже не выбрали — ее предложили плесковскому роду во искупление обиды, и именно так, как выкуп ради чести, ее приняли. Поначалу она радовалась. В двенадцать лет стать невестой, да не кого-нибудь, а княжича, любой приятно. Она радовалась, что ей достался жених старшей сестры, как радовалась, дура малолетняя, когда Яромила или Дивляна дарили ей свои рубахи, — в них она сама себе казалась взрослее, красивее и умнее. Тогда она мало что понимала из происходящего. И только со временем, постепенно взрослея, начала осознавать, как сильно, должно быть, Дивляна любила Вольгу, если решилась ради него на немыслимое дело — побег из дома. И как Вольга любил ее, если отважился похитить деву такого рода, невесту киевского князя, не побоялся ни мести ладожан и киевлян, ни гнева собственного отца. И это золотое варяжское кольцо, которое он неизменно носит, — ее, Дивляны, кольцо. Блеск перстня на его руке, которой он приглаживал усы, колол Велемиле глаза, заново напоминал, что она для Вольги — не желанная невеста, а лишь замена, кое-как пригодная. О чуры, да чему она радовалась! Лишь только этим летом еще радовалась, что у нее такой жених и что она сделается плесковской княгиней! Думала, дура, как приятно, что Дивляна станет в своем Киеве ей завидовать! Да уж, станет. А она, Велемила, всю жизнь будет завидовать старшей сестре, потому что ее, Дивляну, Вольга до сих пор любит. Даже на Яромилу он смотрит с большей теплотой, потому что тонкими чертами лица, изящно изогнутыми бровями и червонным золотом волос она напоминает ему Дивляну. И только сейчас Велемила со всей ясностью осознала, что полученное по наследству счастье ее счастливой не сделает. Что-то вдруг изменилось, что-то вдруг раскрыло ей глаза…
Стеня! Она вспомнила того, с кем недавно рассталась, и в груди защемило, горячие слезы наполнили глаза. Почему-то при мысли о нем ей впервые стало больно — а ведь раньше было только весело. Племянник Вестмара Лиса ей нравился. Он не из тех, кто поражает и проникает в сердце с первого взгляда, но чем лучше она его узнавала, тем больше к нему привязывалась. И собой он приятен, и дружелюбен, и умен, и много повидал, несмотря на молодые годы. Рядом с ним было спокойно и надежно. А еще она знала, что его чувство к ней — совсем не то, что у остальных, кто уже года три выбирал ее на весенних гуляниях и зимних игрищах. Для него не существовало ни Дивляны, ни Яромилы, он их не знал и знать не хотел. Для него она была единственной, кого он вообще замечал, и это надолго. Наверное, навсегда. Для Вольги она была чужой, а для Стени — своей, истинной суженой. Его томление захватывало ее и рождало ответный жар, ее тянуло к нему все сильнее. Теперь ей стало ясно, что только это, а не власть, почет и людская зависть, могут дать настоящее счастье. Но только… что это меняет?
К приходу Вольги все гости уже были довольно-таки пьяны, а его появление дало лишний повод пустить по кругу серебряную братину. Здравицы становились все более многословными и бессвязными, шум все громче. Кое-кто уже спал лицом на столе, дед Путеня вздумал буянить, но зять и сын, сами пошатываясь, нахлобучили на старейшину шапку, закутали в нарядный, крытый цветной шерстью кожух и потащили под руки домой спать.
- Хмель ты хмелевик, веселой старик!
— распевали не в лад Остробор и Родослав, младший брат Вышеслава.
- Плавала чарочка по сладкому медку,
- Плавала чарочка по сладкому медку.
- Некому чарочку переняти,
- Некому чарочку переняти!
— Ты, Судиславич, собой орел, ясный сокол, добрый молодец! — толковал Вольге Хотонег. — А княгини у тебя нету! Не доброе дело — без княгини жить, да и дом без хозяйки — что за дом? Дева-то наша подросла, уже в недоросточках ее не считают! Когда думаешь свадьбу играть?
— Да никогда он не думает! — влез в разговор вусмерть пьяный князь Дедобор. Он уже едва стоял на ногах и, пытаясь удержать равновесие, размахивал рогом, расплескивая липкий мед на себя и соседей. Вот будет им завтра от жен за порчу нарядной одежды! — Не ясный сокол ты, а вор-р-рона! — зарычал он, опершись одной рукой о стол и так перестав наконец шататься. — Одну невесту у тебя увели и другую уведут! Жди, дожидайся! И эту белу лебедь не удержишь ты — ручонки коротки!
Вольга резко встал, и Хотонег тоже вскочил, готовясь ухватить его за плечи и не допустить драки двух князей прямо за столом.
— Ты, Дедоборе, потише, потише! — Воинег и Стояня взяли буяна за плечи, отобрали рог и заворотили, попытались увести от стола. — Пойдем, мы тебя на скамеечку усадим, медку нальем…
— А вы меня не тащите! — Дедобор дернул плечами, будто орел крыльями, стараясь их стряхнуть. — Я ему скажу! Я всем скажу! — заорал он на всю избу, перекрывая гвалт. — Я сам посватаюсь! Слышь, Домагость! Отдай мне твою дочь! Нынче свадьбу справим! Завтра! Сегодня! А от этого быка-а-а не дождесьси молока-а-а-а! — вопил он, то ли пытаясь петь, то ли ругаясь.
Вольга подался вперед, сурово сжав губы, глаза его яростно сверкнули. Но Воинег с сыном утащили пьяного Дедобора, Домагость, Вологор и Ранята окружили Вольгу, стали успокаивать, обнимать, хлопать по плечам и бранить пьяного изборского дурака. Но до самого конца пира брови плесковского князя так и не разгладились и с лица не сошло жесткое выражение.
Домагость надеялся, что ни сам Дедобор, ни большинство гостей не вспомнит наутро об этой едва не разгоревшейся ссоре. Просыпались на другой день поздно, едва к полудню. Половина гостей заснула там же, где пировали, и теперь челядь собирала посуду и разные остатки между бесчувственных тел, храпящих, сопящих и наполняющих душную избу разными испарениями. Печь еще не топили, было прохладно, но Милорада надеялась, что от прохлады народ скорее придет в себя, и даже открыла дверь наружу, чтобы впустить свежий воздух. Обильно пошел снег, пышные белые хлопья залетали внутрь. Милорада вышла, глянула на облака. Пожалуй, скоро и Марену пора встречать, ее время настает.
К вечеру снова готовили пир: раз уж гости съехались, то гулять теперь будут дня три-четыре, пока на ногах стоят. Вольгу с его дружиной пришлось разместить в Доброниной избе, откуда хозяева пока перебрались к Велему, — больше было негде. Туда Домагость зашел к нему ближе к вечеру, когда в его избе, уже чисто выметенной и проветренной, Милорада с дочерями и челядью снова накрывала столы.
— Как ты, сокол ясный? — Домагость присел к столу рядом с Вольгой. — Голова не болит со вчерашнего? А у меня побаливает… — Он потер лоб. — Не те уж года, чтобы столько гулять. А у нас эта осень веселая выдалась — с пира на пир… Так что ты думаешь? — Воевода положил руку на стол и подался к Вольге. — Дедобор, вестимо, дурень липовый, но иной раз и по дури правду скажешь. Дева моя уже из недоросточков вышла. Дольше тянуть со свадьбой — и ее томить, и себе чести не сделать. Решайся, княже. Слово держать — не по ветерью бежать, да делать нечего.
Вольга опустил глазя, не зная, что ответить.
— А что, Велема-то ждете скоро? — спросил он. — Я думал его уже здесь застать.
— Он велел ждать его до Сварожек, а если в Сварожки, сказал, не буду, стало быть, до весны. Вот мы и имянаречение затеяли — худо без отца, но не жить же внучку моему до весны без имени! А что тебе Велем? Он не невеста и даже не отец ей.
— Хотел бы дождаться. — Вольга по-прежнему смотрел куда-то в стол, а если поднимал глаза, то только на дверь, не к лицу будущего тестя. — Тут какое дело… Надо бы знать, каковы там дела, в Киеве. Как там… князь Аскольд, греки… От этого, воеводо, многое в нашем докончании зависеть может!
Он наконец посмотрел на Домагостя, и взгляд его серых глаз под красивыми черными бровями был тверд и деловит. Конечно, плесковскому князю нужно знать, каковы дела его предполагаемой родни. Благодаря браку с Велемилой он станет свояком киевского князя Аскольда, и ему нужно знать как можно больше о положении дел этой родни, об отношениях племени полян с козарами и греками, о делах смолянско-кривичского князя Станислава, который, между прочим, тоже почитает себя зятем Домагостя, хотя воевода при упоминании этого «родства» только ухмыляется и пожимает плечами. От состояния всех этих дел зависят условия брака, заключаемого между родами ладожского воеводы и плесковского князя. Именно это Вольга имел в виду. Но Домагость приметил в его глазах скрытую тоску и неуверенность и заподозрил, что не только из-за этого он так ждет Велема. Вести о князе Аскольде означали вести о Дивляне. Велес ведает, каких вестей он ждал и как они могли бы повлиять на его дела. Но без них Вольга не мог решиться на свадьбу. Ведь жена из такого рода, как Велемила, — не отопок, просто так с ноги не сбросишь.
— Ну, смотри! — Домагость уперся ладонями в колени и встал, давая знать, что все сказал. — Ты уже не отрок, я тебе не батька. Моя дева без женихов не останется. Дедобор, вон, спит и во сне ее видит…
— Дедобор пусть свой длинный хрен себе в зад засунет! — зло и грубо отозвался Вольга. — Я ему еще припомню, что он вчера нес! Тебя не хочу обидеть, воеводо, у тебя в дому свару затевать! Но срамить себя не дам! Если думаешь Деденьку зятем выбрать — брось эти мысли, слышишь!
— Да не думаю я! — Домагость вернулся к столу и снова сел, доверительно подался к Вольге. — Да я тебя как сына родного люблю! Никогда другого зятя не хотел…
— А что же ты тогда… — горячо воскликнул Вольга и тоже подался к нему.
Он осекся, но Домагость и сам знал, что плесковский князь имеет в виду.
— Не обидел бы я тебя, кабы Велеська тогда хоть на год постарше была, — ответил воевода, опустив глаза. — Недоросточка-девчонку мать не отдала бы за мужа зрелого, Аскольд ведь ей в отцы годился бы. Да в такую даль, без пригляду, без совета… Померла бы родинами в первый же год, или сглазил бы кто… Вот и пришлось… Как Макошь напряла нам… Но ты уж решайся, сыне! — Домагость положил руку ему на плечо. — Уж или женись, или…
Другого «или» они оба не видели: Вольге было неуместно и неприлично и дальше жить без княгини, а другой невесты, равной Велемиле родом и достоинствами, он на примете не имел.
— Велем воротится — к Купале пришлю за невестой. — Вольга положил на стол сжатый кулак. — Вот мое слово, воеводо.
Глава 6
Гости разъехались, и Ладога опустела. Зимой в ней оставались почти только одни женщины: мужчины разошлись по лесам на промысел. Расходились каждый со своей «стаей» — зрелые мужчины отдельно, парни отдельно. У каждой «стаи» были в бескрайних лесах свои угодья, где стояли избушки, не обитаемые в остальное время года. Перед уходом на промысел каждая «стая» приносила жертвы Велесу, покровителю и хозяину лесных зверей и птиц, подателю удачной охоты. Велесу же полагалось посвятить первых добытых зверей каждой породы, и ближе к весне в Велешу приносили охапки шкур. Очень важна была охотничья удача, и в каждой «стае» чрезвычайно ценили людей, ею обладавших, особенно любимых лесным хозяином. Бывало, мужики и парни, ничем, кроме охотничьей удачи, не знаменитые, летом никем особо не замечались и не ценились. Но с приходом первозимья уважение к ним резко возрастало, и в охотничьих лесных братствах им доставалось место вожаков. Ибо, как любил говорить Селяня, счастливый и в море сыщет, а без счастья и по грибы не ходи.
Если «стая» получалась слишком велика, она делилась на «ветки» отдельных близких друг другу родов. Селянина ладожская «стая» распалась на шесть отдельных веток по десять-двенадцать человек: Святоборичи со своей родней, Братомеровичи, Любошичи, двоюродные братья Велемилы по матери, Творинеговичи, Путеничи и наконец Витонежичи под предводительством самого баяльника. Сюда вошли неженатые внуки старого Витонега от всех его троих сыновей, но и самих внуков набралось лишь трое: Селяня, Радобож и Витошка. К ним присоединились не такие родовитые молодые ловцы: Смолян, Терпень, Справень, Веденя, Будец и Бежан. Бежан был из бедных ладожских рыбаков: судя по виду, ему было давно уже за двадцать, но, не имея средств на женитьбу, он так и ходил в парнях и уже утратил надежду на перемены в судьбе. Будец, шустрый отрок чуть моложе Витошки, происходил из разоренного Вал-города и вырос в Ладоге, куда его мать бежала с тремя детьми — все они числились теперь в Домагостевой челяди. И еще Селяня, по горячей просьбе Велемилы, взял в свою «стаю» Стейна с пятью молодыми варягами: их звали Даг, Эльвир, Хьяльм, Торвид и Велейв. Она хотела, чтобы Стене и его людям помогли советом и присмотрели за ними в незнакомых лесах. Селяня согласился «поделиться удачей», но взял с варягов слово слушаться его во всем и не делать ни шагу без совета.
Еще бы не согласиться! Мало того, что они не знали угодий и могли бы просто пропасть в дремучих лесах чужой земли. Требовалось еще много всего, что ведомо только волхвам. Нужно было уметь не разгневать Велеса и понравиться ему; защититься от мести духов убитых зверей; знать множество правил и запретов, без соблюдения которых удачи не будет. Начать с того, что сама «стая» на время зимней охоты теряла звание людей и превращалась в «волков». В знак отказа от человеческого мира они, принося в жертву Велесу каравай хлеба и по капле своей крови — все это полагалось спрятать под корни вывороченной ели, — уложили туда же и свои родовые пояса, заменив их лыковыми. Селяня, как вожак стаи, знал множество разнообразных заговоров, привлекающих добычу и оберегающих от порчи. Для того же служили и священные травы. Трава под названием болотная былица оберегала охотника и оружие, белена — приносила удачу в добыче зайцев и тетеревов. Велес-трава, колючник, земляника, волотова голова, стрельник, рябина, троян-зелье применялись для изготовления настоев, которыми кропили охотников, собак и оружие, или же для окуривания дымом. Некий таинственный «добычливый» корень, зашитый в клочок шкуры, нужно было носить с собой, но этот корень имелся только у Селяни, остальные для тех же целей применяли высушенные сердце и печень первого добытого зверя.
Многое из этих вещей Стейну и его товарищам уже было знакомо: в Вестманланде охотники тоже знали много колдовских приемов, заклинаний и талисманов. Но здесь была другая земля, другие боги, и к духам здешних лесов полагалось обращаться на словенском или чудском языке. А знание приемов и заговоров передавалось, как драгоценнейшее наследие предков, от деда к внуку, и чужаков, даже позволив им участвовать в охоте, никто не спешил этим заговорам обучать.
Правда, в Ладоге бытовал устойчивый обычай, что рогатины для медвежьей охоты должен выковать непременно кузнец-варяг. Этим по осени занимался в прежние годы дед Синеберн, отец Милорады, а после него Вологор, Синебернов зять. То ли обычай пошел с тех времен, когда тут жил Берша Варяг, то ли от поверья, что на медведя, «чужого», лучшее оружие изготовит тоже чужой, то есть варяг — теперь уж кто знает?
Одно заклинание, впрочем, Стейн очень быстро запомнил. Выходя каждый раз из избушки, Селяня кланялся лесу на четыре стороны и при этом повторял:
— Боже Велесе, повстречай и помоги!
Охотились обычно небольшими стайками, по нескольку человек. Заметив звериный след, не шли по нему сразу, а обходили кругом, чтобы убедиться, что зверь из урочища не вышел, а уж потом искали его самого. Брали лисиц, вевериц, особенно ценной добычей считалась куница. Пока медведь не «пролежал» в берлоге весь запасенный жир, несколько раз ходили на косолапого. Медведей в округе было много: им нравились мелкие речки, которых тут было в изобилии, озера, спелые ельники, бурелом и ветровал. От чудских поселков-кюлей оставались старые, брошенные вырубки, которые привлекали лесного хозяина: бывший пал в первую очередь зарастает малиной и брусникой, а в пнях и валежнике заводятся муравьи и короеды. В конце листопада или начале груденя медведь, наевшийся для лучшего сна молодой еловой хвои, отыскивал подходящую яму или выворотень, накрывал его сверху наломанными жердями и ветками. Соорудив нечто вроде неряшливого шалаша, он устраивался там до весны, свернувшись в клубок и упрятав морду в грудь, под скрещенные лапы. Желтоватый иней от дыхания зверя оседал на устье берлоги и даже на ветках вокруг нее, и глаз охотника примечал желтую дыру в снегу. Даже в самое глухое зимнее время, в самом глубоком сне медведь хорошо слышит всякий шум поблизости от своего зимовья, поэтому важно было, найдя берлогу, не потревожить обитателя раньше времени. Зрелые опытные охотники выходят на медведя и в одиночку, но молодые парни отправлялись на промысел ватагой человек по пять. Ткнув рогатиной в отверстие берлоги, они будили зверя и заставляли выйти наружу, а здесь набрасывались на него сразу со всех сторон и насаживали на рогатины. Голову и лапы отделяли от туши и хоронили под выворотнем, сопровождая похороны особым заговором.
Столкнувшись еще в начале со стаей настоящих волков, устроили облаву и подстрелили семерых — шкуры их были вручены молодым парням, впервые в этом году участвовавшим в зимней охоте. По вечерам ловцы занимались выделкой шкур, иногда и по нескольку дней сидели в своих избах, если в лесу бушевала пурга или ежедневное гадание говорило, что сегодня удачи не будет, Велес идти на промысел не велел. Тогда оставались дома, чинили одежду и снаряжение, отсыпались впрок. То Селяня, то бойкий Будец заводили рассказы, и все в основном о том же: о встречах охотника с Велесом или лешим, о Белом Князе Волков, об олене с золотыми рогами. Иногда молодые ловцы ссорились и спорили из-за добычи или еще по какому-нибудь поводу: трудно жить нос к носу и не видеть никого другого. Но одного резкого слова Селяни хватало, чтобы спорщики умолкли и разошлись по разным углам. С этим было очень строго: за неповиновение виновный изгонялся сразу же, ибо Велес свар не любит. А изгнанный с лова останется не только без добычи, но и без невесты: за недобытчика никто не пойдет.
Живя в лесу, «волки» даже разговаривали на неком особом языке. Под страхом лишения удачи и изгнания с лова нельзя было называть настоящими именами множество разных существ и предметов. О женщинах предписывалось по возможности не разговаривать вообще, а если упоминать их, то бабу называть не иначе как покрыткой. Ворон, своим криком мешающий охотнику, назывался верхоглядом или еще курицей. Во избежание сглаза запрещалось употреблять настоящие названия и всего оружия. Лук назывался «вуюшко», именем ближайшего родича, наставника и помощника — брата матери. Копье звали долгаем, нож — побрательничком, собаку — побегушкой. То же касалось и самих промысловых зверей: куница звалась кумой, лиса — огнявкой, волк — варягом или темным, заяц — косым или белым. Все здесь было наоборот: медведя называли дедушкой или хозяином, а девку — медведицей или еще пустоголовкой. Привычные имена заменились на прозвища, употребляемые только в лесной жизни. Селяню тут предписывалось звать Одинцом, а Стейна он велел именовать Кременем. Свое и чужое было перевернуто, чтобы сбить со следа недобрую ворожбу и найти удачу в чужом, лесном, тоже перевернутом мире. Даже многие избы тут стояли не на земле, а на обрубленном дереве, как на огромной деревянной ноге выше человеческого роста, и назывались «клети поставные».
Опасаясь нарушить какой-нибудь незнакомый запрет, Стейн, как и его товарищи-варяги, говорил очень мало, а в лесу во время промысла и вовсе нужно было молчать и объясняться знаками. Лес, которому они отдали на это время свои души, завладел ими. Подолгу дожидаясь в засаде или выслеживая добычу, ловцы начинали понимать все, что без слов говорил им лес. Мысли менялись: все привычное ушло куда-то вдаль, оставленные семьи, родичи, даже дев… медведицы и пустоголовки почти не приходили на ум. Только снилось ночами что-то томящее и мучительное. И уже казалось, что никакого другого мира и нет, а есть только он, Лес Праведный, кормилец, предок и бог.
Все вечера были похожи один на другой. Смолян и его двоюродный брат Терпень уже покончили с работой и сидели на лавке, распевая песню про встречу охотника с медведем и похлопывая себя по коленям. Песня была из тех, которые поются, когда рядом нет женщин, потому что ни одного пристойного слова в ней не было. Стейн ухмылялся про себя: как почти всякий норманн в Гардах, свое знакомство с языком словен он начинал именно с таких слов.
— Да ну вас, дурни! — прикрикнул Селяня, проснувшись от пения и хлопанья и свесив голову с полатей. — А не то «дедушка» услышит, придет, сам вас так вздрючит! Не слышали, как глупая белоголовка старая про «дедушку» песню пела?
— А как пела?
— А вот слушайте. — Селяня слез с полатей, потянулся, взъерошил волосы, сел на свое место возле печи и принялся рассказывать:
— Жил-был старик да старуха, детей у них не было. Вот старуха просит старика: «Сходи в лес по дрова». Пошел старик и встретил «дедушку», стали они бороться, и старик отрубил медведю топором лапу. Заревел медведь и ушел на трех лапах в лес. Старик взял отрубленную лапу, принес домой и говорит:
— На, старуха, вари.
Старуха ободрала медвежью лапу, варить поставила, шерсть с кожи общипала, на кожу села и начала шерсть прясть. Вот вечер настал, потемнело все. Старуха прядет, старик на лавке лежит. А медведь сделал себе липовую ногу и пошел к старику со старухой. Вот медведь идет, нога поскрипывает, он сам приговаривает:
- Скрипни, нога! Скрипни, липовая!
- На липовой ноге,
- На березовой клюке.
- Все по весям спят, по заимкам спят,
- Одна старуха не спит,
- На моей коже сидит,
- Мою шерсть прядет,
- Мое мясо варит.
Старуха услышала это и говорит:
— Поди-ка ты, старик, запри дверь, медведь идет…
А медведь уже под окошко вошел, дверь скребет, сам приговаривает:
- Скрипни, нога! Скрипни, липовая!
- На липовой ноге,
- На березовой клюке.
- Все по весям спят, по заимкам спят,
- Одна старуха не спит,
- На моей коже сидит,
- Мою шерсть прядет,
- Мою ногу варит.
Испугались старик со старухой, на полати забрались, старым корытом накрылись. А медведь все ходит вокруг избы…
И в этот самый миг в сенях скрипнула дверь, что-то стукнуло — кто-то вошел. Свои были все уже дома. И каждого пронзил холодный ужас — все они вдруг провалились в эту старую басню, медведь-«дедушка» на липовой ноге, на березовой клюке пришел за ними! И не на медвежине ли сидит сейчас Одинец-рассказчик?
В мгновение ока все оказались на ногах: Бежан и Будец в один прыжок взлетели на полати и забились в темноту, остальные схватили у кого что было под рукой — рогатины, топоры — и встали наготове полукругом возле двери.
— Онко ижанд котона?[17] — раздался из-за двери в сени вполне человеческий голос, ничуть не похожий на медвежье рычание.
Голос был молодой, и то, что заговорил он на чудском языке, даже помогло напуганным ловцам опомниться.
— Кука сэ он?[18] — немного помедлив, отозвался Селяня, единственный из всех, кроме Терпеня, умевший связно объясняться на чудском языке.
— Мое имя — Пето, сын Кульво-ижанда[19] из Юрканне, — ответили ему на том же наречии. — Можно мне войти? Я один и ничего дурного не желаю.
— Войди, — разрешил Селяня, но оружия не опустил.
Дверь открылась, и в круге света от лучин появилась человеческая фигура. Это действительно был молодой парень, лет шестнадцати — это стало ясно, когда он снял меховую шапку, поначалу заслонявшую половину лица. Одет он был в непокрытый волчий кожух — покрытые кожухи у чуди редкость и считаются богатыми, — а пустые руки держал на виду. Лезвия почти десятка рогатин и топоров, нацеленных на него, вечернего гостя не смутили и не испугали. Другого он и не ждал — не пирогами же на рушнике встретят неведомо кого, явившегося из леса на ночь глядя.
— Я один, я оставил топор и лук в сенях, я не хочу вам причинять вреда, — сказал он, довольно быстро выбрав взглядом Селяню как вожака. — Я пришел поговорить с вами… попросить о помощи. Выслушайте меня.
— Издалека идешь? — Быстрым взглядом осмотрев его и не увидев ничего настораживающего, Селяня кивнул товарищам и опустил топор.
— Из Юрканне. Это наша кюля в переходе отсюда. Я — Пето, младший сын Кульво-ижанда. Я знал, что здесь живут зимние ловцы из Альдоги, и шел к вам.
— Садись. — Селяня показал на скамью у печи. — Кожух снимай, у нас тепло. Мяса ему и взвара, быстро!
Пристыженный своим недавним испугом Будец под смешки товарищей скатился с полатей и поставил на стол большой глиняный горшок с остатками вареной оленины, налил в берестяной корец еще теплого взвара из брусничного листа с медом. Селяня предложил гостю сначала поесть, а потом уж рассказывать о своей беде, и тот охотно налег на угощение. Все остальные тем временем расселись по местам, Селяня коротко пересказал товарищам по-словенски то, что уже успел узнать от гостя. Это был светловосый, как все чудины, парень не слишком могучего сложения, но по виду бойкий. Его одежда, обычные две рубахи, льняная исподка и некрашеная шерстяная верхница, мало чем отличалась от словенской, только на шее висела на ремешке нижняя челюсть щуки — излюбленный оберег чудинов.
Не дожидаясь приказания, Радобож и Витошка выглянули в сени, потом наружу. В сенях стояли лыжи, подбитые куницей, лежали лук и топор, но никакой дичи — чужак не охотился в их угодьях. И след из леса к двери вел только один.
Наевшись и поблагодарив, Пето сын Кульво принялся рассказывать, зачем пришел. Род Кульво жил в Юрканне, небольшой родовой кюле на обрывистом берегу Сяси. Витошка этот род немного помнил: во время зимних объездов, куда отец уже два раза брал его собой, они бывали там, правда, хозяев перечесть по именам он не мог. Зато жители Юрканне отлично знали, что в переходе от них начинаются охотничьи угодья ладожских зимних ловцов, и к ним послали парня, когда понадобилась помощь.
— Медведь у нас завелся, — начал Пето. — Очень злой и опасный, нападал на людей и скот. Мы просим, чтобы вы помогли его убить.
— Что же это за медведь, если с ним целый род не может справиться? — удивился Селяня. — Или у вас мужиков нет?
— У нас мужчин осталось только трое: Лохи-ижанд, брат моего отца, его сын Ярко и я. Мой отец, Кульво, умер прошлой зимой, а другой сын Лохи, Сампи, погиб уже этой зимой, его убил медведь.
— Вот это да! — Селяня огляделся. — Братья, нас на медведя зовут. Пойдем?
— Но я должен сказать еще, — продолжал Пето. — Это не простой медведь, это злой дух. Его направляет злое колдовство наших врагов.
— А с чего вы это взяли? — осторожно осведомился Селяня. Он знал, что чудины видят духов на каждом шагу, но иногда они оказывались правы.
— Моя мать гадала. И духи подтвердили, что этого медведя на нас направил Хаттара, нойд[20] из Ротко.
— А что вы ему сделали?
Здесь-то и оказался корень всего. Пето пришлось начать издалека, и повесть вышла довольно длинная, но ловцы, уже месяц не видевшие никого, кроме собственных опостылевших рож и осчастливленные появлением нового лица, слушали с большим удовольствием. А к тому же и сам рассказ был гораздо более захватывающим, чем привычные байки о медведях на липовой ноге или волках, жаждущих сожрать овечку и старушку, которыми еще прадеды угощали друг друга по зимам.
У Кульво-ижанда было три дочери. Старшая, Ламма, пять лет назад вышла замуж за Тарвитту, сына Йолли, из рода, жившего в верховьях той же Сяси. Замужество оказалось неудачным. Тарвитта, сильный мужчина, знатного рода, хороший охотник, оказался никудышным мужем: держал жену впроголодь, заваливал непосильной работой и даже бил. От тяжелой жизни и побоев у нее случилось три подряд выкидыша, и после третьего она умерла. И что же — через три месяца после ее смерти, прошлой осенью, Тарвитта снова заявился в Юрканне и стал сватать Ильве, вторую дочь Кульво! Кульво и жена его, Суксу-эмаг,[21] ему отказали. Оскорбленный Тарвитта вызвал Кульво на поединок. Будучи моложе и сильнее, он победил старого охотника и потребовал отдать ему Ильве. Теперь Кульво был вынужден уступить, но попросил подождать, пока он оправится от ран. На это Тарвитта согласился и уехал гордый, всем рассказывая о своей победе.
Но Кульво не оправился. В начале зимы он умер. Его место во главе рода занял младший брат покойного, Лохи. По заслугам ненавидя человека, который стал причиной смерти и племянницы, и брата, он отказался от обещания, тем более сама Ильве клялась, что лучше утопится, чем выйдет за Тарвитту и будет медленно и мучительно погибать в его доме, как несчастная Ламма. Тарвитта еще раз приезжал за ней, но говорил только с Лохи, а Пето и Ильве вдвоем убежали из дома и несколько недель прожили в заброшенной избе на острове лесного озера. Ничего не добившись, Тарвитта уехал. Лето и осень прошли спокойно, и люди из Юрканне уже надеялись, что Тарвитта нашел себе невесту в другом месте.
Род Кульво был из тех, кто охотно перенимал у словен приемы земледелия и каждый год засевал выжженный участок леса. Пахать чудины еще не умели, но валили лес, сжигали, засевали золу ячменем или овсом, волокли по полю борону-суковатку, а потом жали серпами и перетирали жито в зернотерке. Выращивали они также лен и сами делали льняные ткани для одежды. Урожайность подсечных полей выше, чем переложных, которыми пользовались словены, но каждый год участок надо менять. Этой зимой, как и положено, мужчины из Юрканне выбрали новое место для будущего пала и принялись рубить, чтобы до весны дерево подсохло. И вот однажды, когда четверо мужчин — сам Пето, Лохи и его сыновья Ярки и Сампи — в ранних зимних сумерках возвращались с вырубки домой, на Сампи, шедшего последним, набросился медведь. Никто не успел даже опомниться, как косматая туша прыгнула на спину парню, оглушила ударом могучей лапы по голове и впилась зубами в затылок. Череп Сампи только хрустнул под клыками чудовища, будто недозрелый орех. Лохи опомнился первым и бросился на выручку сыну. Пето и Ярки тоже взялись за топоры и напали на медведя. Нанеся ему несколько ран, зверя отогнали от тела, но и все трое, не успевшие скинуть лыжи и оттого неловкие, тоже были ранены. Однако Сампи уже ничем нельзя было помочь. Ошалев от неожиданности и горя, трое оставшихся связали из жердей некое подобие волокуши и поспешили домой с телом, где их ждала молодая жена Сампи, родившая первенца едва месяц назад…
Как выяснилось утром, медведь устроил себе берлогу неподалеку от вырубки, и стук топоров потревожил зверя. Как ее не нашли, когда выбирали участок — никто не понимал. Возможно, медведя согнали где-то в другом месте и он переменил лежку уже после того, как Лохи выбрал место будущей порубки. Так или иначе, но шум работы выгнал медведя из берлоги. Судя по следам, он вчера довольно долго лежал в снегу в нескольких шагах от проложенной рубщиками лыжни, притаившись за грудой валежника и дожидаясь их возвращения.
Смертью Сампи дело не кончилось. Не прошло и двух дней, как медведь явился прямо в Юрканне. Выломав ночью дверь хлева и зашибив трех собак, он загрыз телку и утащил ее к опушке леса, где и принялся пожирать. Обычно медведи, убив свою добычу, заваливают ее ветками и оставляют на несколько дней, чтобы протухла, но зимние голодные шатуны не имеют времени на выжидание. Сожрав часть туши, медведь уволок остатки еще дальше в лес.
Через несколько дней он пришел опять. Суксу-эмаг в утренних сумерках шла к коровам, когда черное во тьме чудовище бросилось на нее из-за угла хлева, дверь в который починили и укрепили бревнами. Старую женщину спасло чудо, а вернее, последняя уцелевшая собака — та кинулась наперерез зверю, и он успел лишь ободрать подол хозяйки и слегка царапнуть по бедру. На расправу с собакой чудищу понадобилось лишь несколько мгновений, но Суксу-эмаг успела метнуться назад к дому и захлопнуть дверь. Когда мужчины с рогатинами выбежали наружу, медведь уже удирал к лесу, унося последнюю собаку.
Нужно было что-то делать — это становилось более чем очевидно. Согнанный с лежки шатун назад уже не заляжет, а в зимнем лесу ему нечего найти, кроме мясной пищи. Глубокий снег не позволяет ему преследовать оленей или лосей, и он будет ходить туда, где его всегда ждет добыча, — в Юрканне. Будет ходить, пока не сожрет всех — людей и животных.
Суксу-эмаг хотела, разумеется, чтобы мужчины выследили зверя и покончили с угрозой. Но Лохи-ижанд не мог на это решиться. Опытный охотник, он взял за свою жизнь ровно тридцать девять медведей — именно столько когтей украшало его праздничный пояс. По поверьям, в сороковом медведе навстречу охотнику выходит сам Тапио, хозяин леса, превращает его в медведя и заставляет служить себе. Будучи ранен при первой встрече со зверем, Лохи и теперь неуверенно ступал на левую ногу и понимал, что с этой охоты, скорее всего, не вернется. И тогда, сожрав тело, зверь придет опять, а здесь его встретят только женщины да Пето с Ярки — парни шестнадцати и семнадцати лет.
Сами же отроки, не желая так просто сдаваться, пустились выслеживать зверя. След вел на остров посреди лесного озера. И больше того. Новую лежку медведь устроил в заброшенной, с провалившейся крышей, избушке, где когда-то жил старый нойд Йуури и где сам же Пето прятался вместе с Ильве, когда за ней приезжал Тарвитта!
После этого никто уже не сомневался, что медведь набросился на людей из Юрканне не просто так. Чудины вообще склонны считать медведя разумным зверем, не уступающим человеку. У них бытует множество поверий и преданий о том, как девушка жила в берлоге медведя и потом родила ребенка с медвежьими ушами или как пастух стал мужем медведицы и тоже имел от нее детей, — многие роды ведут свое происхождение от этих человеческо-медвежьих браков и прозываются Кондьяхне — Медведичи. Медведя же они считают хозяином леса, воплощением главного лесного духа. Они стараются не называть его настоящим именем, а только прозвищами: Кяпс — «лапа», Сюр-ос — «большелобый» и так далее. Рассказывая свою повесть, Пето говорил «мес-ижанд», то есть «хозяин леса». То, что медведь-убийца поселился в человеческом жилье, пусть и заброшенном, указывало на то, что он действует не случайно и руководит им чья-то злая воля.
Суксу-эмаг, мудрая и сведущая женщина, принялась за гаданье, чтобы разобраться в этом деле. Она разложила на столе крестом четыре предмета: глину и уголь напротив друг друга, а еще хлеб и соль тоже напротив, так что получился крест с концами по сторонам света. Потом взяла клубок особо спряденной нити из коровьей шерсти с воткнутой в него иголкой и стала раскачивать его над столом, держа за нитку.
— Пусть скажут мне глина и уголь, пусть скажут мне хлеб и соль! — приговаривала она. — Пусть скажут: наслан ли на нас злой мес-ижанд чьей-то злой волей? Глина и уголь скажут мне «да», хлеб и соль скажут мне «нет».
Затаив дыхание, все домочадцы следили за клубком, который качался от глины к углю и опять к глине. Ответ был «да»!
— Пусть скажут мне глина и уголь, пусть скажут мне хлеб и соль! — продолжала Суксу-эмаг. — Пусть скажут: знаем ли мы имя врага, что наслал на нас злого мес-ижанда? Хлеб и соль скажут мне «да», глина и уголь скажут мне «нет».
Клубок стал качаться в другом направлении, поперек стола, указывая на хлеб и соль. Имя врага было известно родичам покойного Кульво.
— Пусть скажут мне глина и уголь, пусть скажут мне хлеб и соль! — задала новый вопрос гадальщица. — Пусть скажут: бывал ли враг в нашем доме? Глина и уголь скажут мне «да», хлеб и соль скажут мне «нет».
Клубок указал на глину и уголь — враг здесь бывал.
— Спроси: это Тарвитта? — не выдержав, крикнул Пето, хотя знал, что мешать гаданию никак нельзя.
Мать гневно глянула на него, нахмурила брови и знаком велела молчать. Но ее нетерпеливый сын лишь сказал вслух то, о чем подумали все. Она задала вопрос, и хлеб и соль сказали ей: да, этот враг — Тарвитта!
Скорее, конечно, не он сам, а Хаттара, его дядя по матери, знатный нойд. Прежде чем пытаться убить медведя, следовало расправиться с колдуном, иначе три человека, из которых один раненый, а двое других — неопытные отроки, не одолеют «хозяина леса», движимого злым колдовством. Но род из Ротко был слишком могуч и многочислен. Люди из Юрканне могли ему противопоставить только одного мужчину, двоих парней, четырех девушек, одну молодую вдову и двух старых женщин. Суксу-эмаг предложила поискать помощи у ее родни, но Лохи-ижанд решил по-другому.
— Мы должны найти более весомую помощь, чем могут нам предложить тягелажет,[22] — сказал он. — Мы попросим помощи у «волков»-охотников из Альдоги. Их много, это сильные парни, а главное, они имеют надежную защиту от своих богов и не подвластны колдовству наших нойдов. Их оружие обладает особой силой, и колдовство Хаттары на них не подействует.
Среди чуди мало где ковали свое железо, а если и ковали, то изделия значительно уступали по качеству словенским. Поэтому чудины издавна возили в Ладогу меха, чтобы обменять их на копья, наконечники стрел, топоры, серпы и ножи.
— И вот я здесь, — завершил свой длинный рассказ Пето. — Если вы одолеете мес-ижанда, то вам достанется его мясо, шкура и великая слава на всей Сясийоки. Мы даже можем добавить мехов… но мало, потому что отца и Сампи больше нет, в эту зиму мы почти ничего не добыли, а нам ведь теперь надо как-то раздобыть корову и собак. Но если вы назначите свою цену, мы сможем расплатиться в следующие года. А иначе останется бежать из Юрканне и просить приюта у родичей матери… Если мес-ижанд не прикончит нас по пути всех до одного.
— Что скажете, братия? — Селяня обвел глазами своих «волков», когда передал им по-словенски рассказ Пето и его просьбу.
— А что, я пошел бы! — тут же откликнулся Радобож, а Справень и Терпень дружно закивали. — Нас пятнадцать рыл — неужели одного «дедушку» не завалим?
— Кто ж мы после этого — не «волки», а выдры мокрые! — поддержал его Смолян.
— Вы как? — Селяня посмотрел на Стейна, который обычно отвечал за всех шестерых варягов.
— Мы скажем, что это великий подвиг — убить оборотня-людоеда, и нам будет большая честь, если мы это сделаем! — без раздумий ответил тот. Он рассказал Велемиле множество таких баек — так неужели упустит случай поучаствовать в чем-то подобном? — И ждет нас несмываемый позор, если мы струсим и уклонимся от этого дела!
— Это ты, Кремень, правду сказал! — с удовлетворением воскликнул Селяня и хлопнул себя по коленям. — Хювя он![23] Мы согласны.
— Эй, попроси его, пусть он про своих сестер расскажет! — кивая на Пето, подбивали Веденя и Бежан Терпеня, который понимал чудскую речь. — Хороши ли собой? Взрослые уже или так, девчонки?
Понятно, что парней отчаянно тянуло хотя бы поговорить о девушках, если нет возможности с ними видеться. Но Селяня прервал эти увлекательные разговоры: перед важным охотничьим делом нельзя было рассуждать о женщинах и тем рисковать спугнуть удачу. Идти было решено прямо утром, а пока все завалились спать.
Но Веденя и прочие потеряли немного, потому что сестер Пето они своими глазами увидели уже на следующий день, точнее, поздно вечером, когда пойг[24] привел их в Юрканне, свое родовое гнездо. Над высоким обрывистым берегом Сяси стояло три «перти», иначе — избы. От словенской чудскую избу отличало в основном то, что стол стоял в другом углу и вместо печки помещение отапливалось, а заодно и освещалось открытым очагом посередине, обложенным камнями. Еду готовили в котлах, которые вешали над пламенем, — именно эти клепаные котлы покупали за такое количество куньих шкурок, сколько поместится внутри, — а разогревали в горшках, поставленных прямо в угли. Глиняной утвари было меньше, чем у словен, зато поражала изобилием и искусством отделки деревянная посуда и, по большей части, берестяная. Из бересты чудины делали все — и ковши, и миски, и туески разного размера и вида, даже походные котелки. В бересту же они заворачивали и кости умерших, собранные на погребальном костре, — человек, по их преданиям, был сделан богами из березы, и в березу превращался после смерти.
В самой большой перти жил когда-то Кульво, но теперь там осталась только Суксу-эмаг, Пето и две его сестры, Ильве и Леммикки. Лохи-ижанд с семьей жил отдельно, и для покойного Сампи тоже ставили перть, но теперь его молодая вдова, Хелля, с новорожденным ребенком перебралась к большухе. Хлев был общим, и свежие плахи на двери, недавно выломанной медведем, сразу бросались в глаза. Стояла также клеть для припасов. Собачий лай не встречал чужаков, и эта тишина была первым признаком беды, постигшей Юрканне.
Зато с приходом ладожских «волков» здесь сразу стало оживленно и шумно, да и собаки залаяли — троих выученных охотничьих псов они привели с собой. Гости заняли осиротевшую избу Сампи, но все туда не поместились, и по нескольку человек приняли к себе Лохи и Суксу-эмаг. За то, чтобы поселиться под кровом у хозяйки, чуть не вышла драка: всем хотелось, пусть ненадолго, оказаться в одном доме с двумя девушками. Младшая, Леммикки, правда, ходила еще в недоросточках — ей было лет двенадцать. Зато средняя, Ильве, своим видом вполне оправдывала настойчивость Тарвитты. Ей было уже лет шестнадцать, готовая невеста. Невысокая, как все чудины, она была очень миловидна, а ее веселые изжелта-зеленые глаза и бойкость, проявлявшаяся в каждом движении, объясняли, почему ей дали имя лесной красавицы рыси.[25] Две дочери Лохи, лет четырнадцати-пятнадцати, да и Хелля, тоже были приятны на вид, но вокруг Ильве, которую главным образом нужно было спасти от злобного женишка, ладожские парни сразу принялись ходить венком. Здесь их никакие запреты не удерживали, кроме уважения гостей к хозяевам, и уже на следующее утро бойкая Ильве отходила веником Смоляна, который пытался обнять подметающую девушку.
— Заслужи сперва! — осадил его Селяня под хохот товарищей. — Не уловил еще «дедушку», а уже к пустоголовке руки тянешь! Вот привезем тушу — тогда проси чего хочешь.
— Да известно, чего он хочет! — смеялся Веденя.
— А ты, что ли, нет?
Селяня был прав: они пришли сюда не глазеть на девушек и не есть хозяйкины сканцы из кислого ржаного теста с начинкой из ячменной каши — для долгожданных помощников Суксу-эмаг не жалела припасов. Сначала нужно было найти медведя, и тот же Пето отправился показывать дорогу к озеру и острову, который теперь назывался Конди-саари — Медвежий остров.
— Ярки ходил вчера искать следы, — рассказывал по дороге Пето. — Нашей собаки ему надолго не хватит, и мы боялись, что нынче ночью или прошлой он опять придет. Но он нашел труп лося, которого волки загнали. Они не все доели, и он уволок его к себе. Видно, объедками и питался в эти две ночи, потому не приходил.
Озеро было довольно большим, с густым ельником по берегам. Остров лежал шагах в ста от берега, и его тоже покрывали заросли. В последние дни новых снегопадов не случалось, и был отчетливо виден след там, где медведь спускался с обрыва, волоча за собой остатки лосиной туши, пересекал заснеженный лед и скрывался среди елей.
— Избушка там. — Пето кивнул на остров. — От берега шагов тридцать. Отсюда не видно, и тропа заросла. Старый Йуури уже лет двадцать как помер, тут больше никто не жил. Мать гадала, что на нас этого мес-ижанда наслали из Ротко, а не то я бы сказал, что это дух Йуури в облике «большелобого» вернулся на старое место. Может, ему не нравится, что мы здесь поселились и палим лес?
— А нам не нравится, что он жрет людей! — Селяня пристально вглядывался в ельник на острове, хотя и знал, что среди дня медведь едва ли покажется. — Ничего, скоро мы его пригласим на праздник и споем ему величальные песни!
Пето пошел первым, показывая дорогу; остальные двинулись по его лыжне, стараясь производить как можно меньше шума. Порядок действий уже был обговорен. Шестнадцать человек — слишком много для того, чтобы бросаться одновременно, они стали бы только мешать друг другу. Стрелой медведя не убьешь, ибо даже раненый он убежит, запутает следы, спрячется, и поиски разъяренной, но хитрющей зверюги будут смертельно опасны. Селяня выбрал пятерых, наиболее сильных, опытных и лучше вооруженных: кроме себя самого, еще Смоляна, Радобожа, Стейна и Эльвира, здоровенного норвежца, который давно уже вышел из парней по возрасту и сам был ростом с хорошего медведя. Они должны были окружить зверя и бить рогатинами, чтобы пригвоздить его к земле и не дать вырваться. Действовать требовалось наверняка: медведь очень живуч и с любой тяжелой раной, даже в печень, легкие или сердце, успевает прожить достаточно долго, чтобы растерзать охотника в клочки. Остальным предстояло ждать наготове, чтобы мгновенно заменить раненого или потерявшего оружие товарища.
Тропа, когда-то проложенная старым Йуури от берега к избушке, давно заросла, и медвежий след петлял между деревьями. Поскольку зверь тащил с собой остатки лосиной туши, приходилось ему нелегко, и на коре елей даже кое-где остались клочки бурой шерсти. Селяня снял один, помял в пальцах, понюхал. «Это медведица! — одними губами сообщил он остальным, сопровождая эти беззвучные слова знаками. — Взрослая, без детенышей».
Вот за ветвями открылась избушка. Поляна перед ней тоже заросла, кусты, молодые деревца подступали прямо к стенам, на крышу много лет назад рухнула ель, наполовину ее разрушив. Низкая полусгнившая дверь валялась поблизости, почти зарытая в снег: видимо, она как-то держалась на косяке, но нынешний дикий обитатель оторвал ее окончательно. Туда, в темный провал, уходил след.
Каждый уже знал, что ему делать. Оставив лыжи и мешки под деревьями, держа оружие наготове, ловцы молча рассыпались, образовали полукруг перед избой: в первом ряду Селяня с товарищами, остальные дальше. Но едва они, увязая по колено в снегу, успели добраться до цели, как где-то наверху послышался шум движений тяжелого тела и треск дерева.