Пакт Дашкова Полина
– Да, конечно.
Карл вспомнил, что Геринг называл Гесса тенью шефа. Тень сурово сверкнула глазами, соскользнула с подлокотника и удалилась.
«Тень-Гесс только кажется безумным, на самом деле он в такой своеобразной форме предупредил меня, что о своем первом знакомстве с Гитлером в госпитале в ноябре 1918-го я должен помалкивать», – успел подумать Карл и тут же попал в объятия баронессы фон Блефф.
– Карл, мой дорогой, как я рада вас видеть! – баронесса надвигалась на него, словно океанская волна.
Колыхался бирюзовый шелк платья, сверкала белизной красиво уложенная седая шевелюра, искрились бриллианты в ушах, на шее, на пальцах пухлой холеной руки, протянутой для поцелуя.
Пришлось встать, улыбнуться, склониться к руке. Единственный сын баронессы страдал затяжными депрессиями и был одним из самых платежеспособных пациентов доктора Штерна.
– Дорогой доктор, у меня радостная новость, – гудело контральто баронессы. – Мой мальчик поправился и теперь может заняться изданием журнала, вы знаете, он с детства мечтал об этом, но из-за болезни ничего не получалось. И вот, благодаря вам, он полон энтузиазма и творческих идей. Франс, детка, иди сюда, поздоровайся с доктором.
«Детке» стукнуло двадцать пять, но выглядел он значительно старше из-за ранней плеши, серого оттенка щек и старчески унылого выражения лица. Доктор знал, что это выражение появляется у него всегда в присутствии матушки и щеки сереют от страха перед ней. Отпрыск древнего баронского рода больше всего на свете боялся, что матушка узнает его тайну. Франс Герберт Мария фон Блефф был гомосексуалистом. Конечно, психотерапия и гипноз вылечить этот недуг не могли, но сеансы доктора Штерна помогали «детке» избавиться от мучительного страха разоблачения. Благодаря доктору бедняга Франс научился владеть собой, не терять головы, соблюдать разумную осторожность.
– Здравствуйте, Франс, – доктор пожал холодную лапку отпрыска. – Рад, что вам лучше. Какой журнал вы будете издавать?
– Журнал мод, «Серебряное зеркало», – ответила баронесса.
Отпрыск молча вяло кивнул. И тут кто-то громко, на выдохе, произнес:
– Приехал!
Все устремились в фойе. Доктор успел заметить, как залились румянцем бледные щеки Франса, и подумал, что в данном случае бедняга может не скрывать от матушки своей очередной горячей влюбленности. Баронесса фон Блефф боготворила Гитлера, считала его мессией, спасителем отечества. Трепет и восторг сына при виде ефрейтора был для нее естественным проявлением здорового германского патриотизма.
Гитлер вел под руку молоденькую белокурую барышню. Ее звали Гели. Она заливалась счастливым смехом, громко рассказывала, как они с дядей Адольфом выбирали ей шляпку.
– Я перемерила около сотни, ничего не понравилось. Мы выходим на Линденштрассе, и вдруг я вижу в витрине именно то, о чем мечтала. Тяну дядю за руку, а он уперся, насупился, – Гели скорчила угрюмую рожицу, изображая, как насупился дядя. – В общем, это оказалась еврейская лавка. Но все-таки я его уговорила, уговорила!
Гели щебетала, Гитлер вел себя как светский лев из дешевой кинодрамы, целовал дамам ручки, щедро раздавал комплименты. Мужчин приветствовал дружескими рукопожатиями. Очередь дошла до Карла.
– Рад вас видеть, доктор Штерн. Знаю, как вы помогли нашему Герману, – прозрачный неморгающий взгляд уперся в глаза.
Рукопожатие ефрейтора оказалось вялым и влажным. Когда он отошел к следующему гостю, Карл услышал у самого уха шепот:
– Теперь он играет роль цивилизованного политика, не бранится и не ест на завтрак евреев.
Доктор обернулся. Рядом стоял высокий лысый мужчина лет сорока пяти в дорогом темном костюме. Лицо казалось смутно знакомым.
– Меня зовут Бруно Лунц, – он широко, приветливо улыбнулся. – Ну, Карл, узнали? Я сильно изменился за четверть века. Вы тоже не помолодели.
Конечно, доктор узнал и обрадовался. С Бруно Лунцем были связаны счастливейшие воспоминания юности. Три месяца они жили в одной комнате в общежитии Тюбингемского университета. Оба приехали в Тюбингем прослушать курс лекций по средневековой философии знаменитого профессора Грюнера.
Бруно был из русских немцев, учился в Петербургском университете на историческом факультете. Именно Бруно заразил Карла любовью к Достоевскому, дал ему несколько уроков русского языка. С тех пор чтение по-русски стало для Карла чем-то вроде хобби. Он покупал учебники, словари, граммофонные пластинки с русскими романсами и оперой «Евгений Онегин», даже выучил наизусть несколько стихотворений Пушкина, Баратынского, Тютчева. Читал свободно, без словаря, но говорил плохо, поскольку не было подходящих собеседников.
– Теперь я могу освежить свой разговорный русский, – сказал он Бруно по-русски.
– Надо же, не забыл! И здорово продвинулся за эти годы. Акцент, конечно, убийственный, но говорить можешь. Однако не здесь, не сейчас, – Бруно перешел на немецкий. – Нас неправильно поймут.
За обедом они сидели рядом, Бруно успел рассказать шепотом, что сбежал из России в двадцатом, жил в Константинополе, в Париже, теперь вот осел в Цюрихе и очень часто бывает в Берлине.
– Числюсь в музее Древнего Египта консультантом, на Вагнерштрассе у меня есть магазинчик, торгую всякой египетской дребеденью. Видишь ли, эти господа интересуются древностью, в том числе фараонами и жрецами. Ну, а ты как сюда попал?
– Лечу Геринга от морфинизма.
– Карл, мы с тобой отлично устроились. У нас большое будущее. Когда они придут к власти, мы разбогатеем и прославимся.
– Думаешь, у них есть шанс прийти к власти?
Бруно не ответил, Гитлер произносил речь, на них косились, шептаться стало неловко.
– Брак как основа семьи есть залог жизни и будущего народа. Сохранение в чистоте его устоев есть нравственный долг. Прелюбодеяние и разрушение чужой семьи есть осквернение чести, а измену собственной жене следует в общем и целом дополнительно квалифицировать как вероломство. Измена жены обязывает супруга во имя защиты чести своего дома призвать обидчика к ответу.
Ефрейтор говорил медленно, словно диктовал. Все собравшиеся слушали с преувеличенным вниманием, только белокурая Гели, сидевшая по правую руку от него, рассеянно катала между ладонями хлебный шарик.
– Никогда не угадаешь заранее, о чем будет проповедь, – прошептал Бруно. – Эта хорошенькая блондинка, Гели Раубаль, его племянница. Он с ней сожительствует. В его семействе инцест обычное дело. Мать и отец были близкими родственниками.
Давно подали горячее, но никто не притрагивался к еде.
– Любое существо, любое вещество, но также и любой общественный институт подвержены процессу старения, – продолжал Гитлер. – Однако всякий общественный институт обязан считать, что он вечен, если только не желает самоликвидироваться. Крепчайшая сталь устает, все без исключения элементы распадаются. Поскольку Земле суждена гибель, несомненно уйдут в небытие и все общественные институты.
Гели подкинула хлебный шарик, ловко поймала его ртом, хихикнула, взяла вилку и начала есть. Остальные последовали ее примеру. Гитлер тоже принялся за еду, но, не прожевав куска, произнес:
– Этот процесс идет волнами, не прямо, а снизу вверх или сверху вниз. У церкви вековой конфликт с наукой. Бывали времена, когда церковь такой несокрушимой преградой вставала на пути научных исследований, что это приводило к взрыву.
Обед длился несколько часов, и все время Гитлер трещал, как заигранная пластинка. Он произносил бессмысленные банальности с видом оракула, и хотя блюда подавали великолепные, аппетит у Карла пропал. Единственным приятным событием оказалась встреча с Бруно.
Потом было еще несколько обедов и банкетов. Иногда Карл приходил вместе с Эльзой и каждый раз поражался способности ефрейтора нравиться дамам.
– Он интересный человек, – заявила Эльза после первого знакомства.
Градус восхищения возрастал с каждой новой встречей. По пути домой с очередного обеда Карл услышал:
– Сила его убежденности заслуживает уважения, он умеет говорить просто и понятно о сложных вещах. Но главное, он дарит надежду, которую отняли у немцев в восемнадцатом году.
Вначале Карл пытался спорить:
– Послушай, но ведь он сумасшедший, у него мания величия.
– У тебя все сумасшедшие, ты привык видеть в людях только дурное. Да, в своих суждениях он иногда заходит слишком далеко, но некоторый максимализм свойственен всем великим людям.
– Что же в нем великого? Обыкновенный болтун и демагог, к тому же урод. Сальная челка, комедийные усики, этот невыносимый пафос.
– Карл, неужели ты не чувствуешь, какая от него исходит мощная энергия? А глаза! Они светятся, они смотрят прямо в душу!
Скоро Карл понял, что спорить бесполезно. Эльза, такая разумная, здравомыслящая, становилась восторженной дурочкой, как только речь заходила о Гитлере. То же происходило практически со всеми женщинами, попавшими в орбиту ефрейтора. Жены крупных промышленников, баронессы, графини, светские красавицы млели, теряли рассудок, словно воздух вокруг этого напыщенного болтуна был пропитан испарениями какого-то мощного психоделического наркотика.
– Все благополучие нацистской партии держится на дамских пожертвованиях. Душка Гитлер умудряется доить богатых экзальтированных дур. Дуры тянут деньги из мужей. Вот тебе пример настоящей мужской проституции, – говорил Бруно. – При этом нет более шовинистической по отношению к женщинам идеологии, разве что у мусульман. Гитлер считает, что место женщины возле прялки, а ее главное оружие – столовая ложка.
С Бруно они стали встречаться довольно часто. Он оказался единственным человеком, который сумел сохранить здравый смысл. Его едкий юмор бодрил, его анекдоты о египетских фараонах и жрецах, парадоксальные исторические аналогии слегка приподнимали над абсурдной повседневностью, заставляли смотреть на происходящее со стороны, чувствовать себя снисходительным очевидцем, а не бессильной жертвой обстоятельств.
Однажды в конце сентября 1931-го доктора разбудил ночной телефонный звонок. Спросонья он не понял, кто именно звонит, возможно, это был голос Геббельса.
– Вы должны срочно вылететь в Мюнхен.
Через сорок минут машина с незнакомым молчаливым шофером доставила Карла в аэропорт. За штурвалом маленького спортивного самолета сидел сам Гесс.
– Гели застрелилась, у фюрера тяжелый нервный срыв, срочно требуется ваша помощь.
Еще за дверью доктор услышал вопли ефрейтора. Молодой человек в прихожей сообщил шепотом, что ему едва удалось отнять у фюрера пистолет и не дать ему застрелиться.
– Она предала меня! Грязная свинья, жалкое вероломное создание! Гели, девочка моя, прости, я виноват, я не позволил тебе заниматься пением!
Фюрер выл и катался по полу. Доктор присел возле него на корточки и машинально произнес:
– Адольф, перестаньте рыдать, будьте мужчиной.
Вой затих. Фюрер сел и выпучил на Карла глаза. Глаза были холодные и совершенно спокойные. Позже Гесс и несколько других свидетелей утверждали, что произошло чудо. Без всяких медицинских препаратов доктору Штерну удалось успокоить фюрера, вернуть ему бодрость духа. По мнению Гесса, само присутствие доктора Штерна, звук его голоса послужили в тяжелый момент живым напоминанием о священной миссии, о том, что великий человек не вправе отвлекаться на пустяки.
– Гели была взбалмошной девчонкой, ее присутствие рядом с фюрером компрометировало партию, – сказал Гесс на прощание.
По мнению доктора, чудо заключалось в том, как легко соратники верили в искренность истерических припадков. На самом деле это были спектакли. Катаясь по полу с диким воем, ефрейтор сохранял ледяное внутреннее спокойствие.
По дороге от аэродрома до дома Карл задремал в автомобиле, ему приснилось, что его закручивает бешеная воронка, он кубарем летит в бездну, на лету его тело теряет плотность и четкость очертаний, становится тенью, сгустком темноты. Он проснулся в холодном поту от собственного крика.
Дома он рассказал обо всем Эльзе.
– Ты просто устал. Бессонная ночь, нервное потрясение. Но ты можешь гордиться собой, ты помог человеку справиться с болью потери.
– Эльза, не было у него никакой боли, сомневаюсь, что он вообще способен испытывать боль. Он сожительствовал со своей молоденькой племянницей, она застрелилась. Не удивлюсь, если окажется, что ее убили и Гитлер причастен к этому.
– Карл, ты говоришь ужасные вещи, тебе надо отдохнуть, выспаться.
Смерть Гели вызвала легкий переполох в антинацистской прессе, стали распространяться слухи, что Гитлер застрелил ее из ревности, что она была беременна то ли от учителя музыки, то ли от какого-то художника из Линца, то ли от самого Гитлера. Третья версия оказалась популярнее двух других. Ее мусолили бульварные газеты. Будто бы из-за близкого родства с Гели окружение Гитлера и он сам испугались, что родится неполноценный ребенок, и, поскольку Гели отказалась делать аборт, решено было ее застрелить, инсценируя самоубийство.
У полиции гибель двадцатитрехлетней племянницы лидера НСДАП не вызвала подозрений. Не было ни расследования, ни вскрытия. Гели очень быстро похоронили на венском кладбище в склепе для бедных. Корреспондент венской вечерней газеты встретился со священником кладбищенской церкви. Священник якобы заявил, что никогда не позволил бы хоронить самоубийцу в освященной земле. «Из того факта, что я похоронил Ангелу Раубаль по христианскому обычаю, вы сами должны сделать выводы, которые я не могу произнести вслух».
Венский «Вечерний листок» Карлу показал Бруно. Корреспондент подписался псевдонимом «Н.Р.», священник был назван «отцом П.».
– Не удивлюсь, если оба скоро исчезнут при загадочных обстоятельствах, – сказал Бруно.
Не прошло и месяца, как скончалась от сердечного приступа Карин Геринг. Ничего подозрительного и загадочного в ее смерти не было. Многие годы она тяжело болела. Геринг, в отличие от Гитлера, страдал вполне натурально, спектаклей не устраивал, просто впал в депрессию и вернулся к морфию. Доктору пришлось проводить с ним сеансы интенсивной психотерапии.
По берлинским улицам в сопровождении духовых оркестров маршировали стройные колонны штурмовиков СА в аккуратной коричневой униформе. Навстречу им двигались коммунистические демонстрации, «марши нищеты». Под звуки волынки неряшливо одетые люди поднимали кулаки и выкрикивали одно слово: «Голод!» На фоне унылых коммунистических толп аккуратные, дисциплинированные штурмовики казались символом порядка и бодрости. Духовые оркестры звучали приятнее и внушительнее визгливых волынок.
Илья закурил, развернул стул так, чтобы видеть прямо перед собой портрет Инстанции, висевший над его рабочим столом, тот самый портрет, к которому обращал свои матерные монологи Поскребышев. Это была тщательно отретушированная увеличенная фотография с подписью внизу: «И. В. Сталин – член военсовета Северо-Кавказского военного округа. Царицын, 1918».
Со снимка глядел молодой Джугашвили с буйной, без проседи, шевелюрой, с пышными усами. Ретушь сделала щеки идеально гладкими, ни пятнышка, ни ямки. Глаза сощурены, смотрят в упор. В них высокомерная усмешка победителя, хотя тогда, в восемнадцатом, в Царицыне, было еще очень далеко до его нынешних грандиозных побед. Для легкомысленных соратников он оставался Кобой, но уже во всех официальных документах значился товарищем Сталиным.
Обычно портрет помогал настроиться на сталинскую волну, в нем были черты идеального Сталина, каким хотел видеть себя сын горийского сапожника-пьяницы маленький хитрый Сосо.
Сосо Джугашвили ненавидел свое детство и все, что от него осталось: оспины, искалеченную левую руку. Он запустил в обиход миф, будто бы в возрасте десяти лет попал под автомобиль и десять дней провалялся в коме. Из-за плохо обработанных ран у него началось заражение крови, в результате левая рука перестала сгибаться в локте.
Первый автомобиль был собран Даймлером в 1885-м и никак не мог в 1887-м, через два года, появиться в захолустном грузинском городке Гори. Внимательный Товстуха потихоньку отредактировал миф, заменив автомобиль дилижансом, а заражение крови – переломом.
Что на самом деле случилось с рукой, оставалось тайной, одной из тысяч бессмысленных тайн, которыми окружал себя товарищ Сталин, как кальмар чернильным облаком.
Он врал даже в мелочах, без всякого практического смысла, не заботясь о достоверности, просто ради самой лжи.
Вначале Илье было трудно удерживать в себе все, что он узнавал из документов, казалось, голова взорвется, мучительно хотелось с кем-то поделиться или завести тайный дневник. Он так долго носился с мыслью о дневнике, что даже придумал специальный шифр, но, попав на службу в Особый сектор, навсегда оставил эту детскую затею. Он знал, что в рабочем кабинете, в казенной квартире на Грановского и даже в комнатенке мамаши на Пресне периодически проводятся обыски. Не только в бумагах, но и в нижнем белье, аккуратно, не оставляя следов, роются специалисты из Оперативного отдела. Зашифрованный дневник – верный способ получить пулю после порции пыток.
Молчать он научился сразу. Невелика наука – хочешь жить, молчи. За пару лет работы в архиве зрительная память развилась настолько, что удавалось выучить наизусть документ после двух-трех прочтений. Чем больше он узнавал, тем вернее убеждался, что изменить ничего нельзя. Это напоминало ночной кошмар, когда во сне теряешь способность бежать и кричать, тело тебе не подчиняется. Но от кошмара избавляешься, проснувшись.
«Может, это и есть сон? – спрашивал он себя. – Сознание продолжает работать, но сдвинуться с мертвой точки невозможно, как будто вместо воздуха вязкий клей вроде сладкой массы, которой покрыты нити паутины».
Скоро он стал чувствовать, что в состоянии полной неподвижности единственный способ выжить – продолжать шевелить мозгами, размышлять, анализировать, задавать самому себе вопросы и пытаться на них ответить.
Однажды Илье довелось держать в руках номер берлинской коммунистической газеты «Роте Фане» за 10 октября 1923 года с факсимильным воспроизведением рукописного послания Сталина тогдашнему главе германских коммунистов Тальгеймеру.
«Грядущая революция в Германии является самым важным мировым событием наших дней. Победа революции в Германии будет иметь для пролетариата Европы и Америки более существенное значение, чем победа русской революции шесть лет назад. Победа германского пролетариата, несомненно, переместит центр мировой революции из Москвы в Берлин».
Илье захотелось понять, что это было – глупость или хитрость? Неужели Сосо искренне верил в победу пролетарской революции в Германии? Не мог он не знать, что германская компартия оказалась мнимой величиной, добрая половина ячеек и боевых дружин существовала лишь на бумаге и деньги, отпущенные Советским правительством на покупку оружия, разворованы. Единственным результатом революционных усилий стал панический страх немцев перед большевизмом, который помог Гитлеру прийти к власти.
Пытаясь разобраться в этом, Илья наткнулся на одну из «особых папок», где хранились документы за 1923-й год, и тут же обнаружил, что год этот оказался решающим в жизни Сосо. Его отношения с Лениным обострились, если бы Ленин выздоровел, он бы, скорее всего, снял товарища Сталина с поста генерального секретаря, и это волновало Сосо в первую очередь. Это волновало его так сильно, что он решил подстраховаться, написал докладную записку в Политбюро, будто бы Ленин просил у него, Сталина, цианистого калия. Но тогда, в марте 1923-го, после очередного удара Ленина парализовало, он лишился речи и при всем желании не мог никого ни о чем попросить. Хитрый Сосо придумал версию, будто яду Ленин попросил через Крупскую.
Затем произошел известный всей партийной верхушке конфликт между Сталиным и Крупской. Поговорив с ним по телефону, она каталась по полу в истерике. О чем был разговор, осталось тайной.
Немного успокоившись, Крупская настрочила отчаянную записку Каменеву и Зиновьеву:
«Я обращаюсь к Вам как к старым товарищам Владимира Ильича и умоляю вас защитить меня от грубых вмешательств Сталина в мою личную жизнь, от подлых оскорблений и низких угроз. У меня нет ни сил, ни времени заниматься этой тупой ссорой. Я человек, мои нервы натянуты до крайности».
Большевичка-конспираторша даже в таком взвинченном состоянии напускала туману. Много эпитетов и никакого смысла. Нет чтобы сказать прямо: «Сталин соврал, я не просила у него яду для Володи!»
Никто никогда не узнает, рассказала ли она Ленину всю правду об этом или даже с ним объяснялась эпитетами. Известно, что как только Владимиру Ильичу стало лучше, он тут же написал Сталину:
«Уважаемый т. Сталин!
Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам выразила согласие забыть сказанное, но, тем не менее, этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву. Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочтете порвать между нами отношения».
Разумеется, Сосо извинился и взял сказанное назад.
Прочитав записки из «особой папки», Илья потом не мог уснуть всю ночь. В то время он еще не был спецреферентом, жил вместе с мамашей на Пресне. Кушетка под ним громко скрипела, мамаша сквозь сон бормотала:
– Ну ты чего, сынок? Давай спи, хватит вертеться, вставать рано.
Он едва сдержался, чтобы не произнести вслух: «Знаешь, мамаша, в двадцать третьем году Сталин соврал, будто Крупская просила у него яду для Ленина».
Мамаша уютно посапывала. Илья подумал, что если бы он действительно произнес это вслух, она бы ответила:
«А чего соврал? Может, и правда просила. Крупская эта, она же психованная баба, вон как таращит глазищи, ведьма, тем более лысый-то чертушка совсем больной был, мучился».
«Нет, мамаша, – мысленно возразил Илья. – Крупская не могла на такое решиться, она, конечно, ведьма, но чертушку своего лысого любила, ухаживала за ним больным, как за младенцем. А главное, у нее был яд, она еще с царских ссылок таскала с собой пузырек, в любом случае обошлись бы они в этом деле как-нибудь без Сталина, они оба его ненавидели тогда, он для них был чужой и опасный человек».
Мамаша закряхтела, повернулась на другой бок, пробормотала во сне:
– Ох, сынок…
Оказалось совсем просто строить этот воображаемый диалог со спящей мамашей. Он знал наизусть все ее словечки. Ленина она никогда не называла по имени. Вначале звала немецким чертом, потом, после воцарения Сталина, покойного Ленина стала величать ласково «лысым чертушкой».
Имя Сталина мамаше приходилось произносить публично. Как передовая работница треста столовых Наркомпроса, она выступала на собраниях, читала по бумажке своим звучным басом речи, не вникая в их смысл, просто тарабанила что положено и делала паузы после каждого «товарища Сталина», потому что люди должны похлопать. Дома, наедине с Ильей, отводила душу, материла родного, любимого Вождя народов, лучшего друга всех трудящихся женщин, и непременно добавляла словечко «упырь», которое для нее было значимее любых матерных изысков.
«Ох, сынок, что же тогда получается? – мысленно продолжил Илья. – Наклеветал на нее, бедную женщину, этот упырь? И никто не вступился?»
Мамаша всегда была на стороне обиженного, и Крупская из «психованной бабы» и «ведьмы» мгновенно превратилась в «бедную женщину».
– Не вступился, – прошептал Илья.
Стараясь не шуметь, он нащупал брюки, джемпер, оделся, выскользнул в коридор. Ему хотелось курить. Пока шел к темной кухне, несколько раз повторил про себя: «Никто не вступился».
В кухне полная луна смотрела в открытую форточку. Илья понял, наконец, почему его так взволновал этот эпизод с ядом.
События, приведшие к воцарению Сталина, были намертво сцементированы роковой предопределенностью. Казалось, все, от кого это зависело – государственные мужи, отдельные люди и целые толпы с их стихийными настроениями, – покорно выполняли волю неведомого драматурга. Многоактное действо поражало сложностью сюжетных поворотов и примитивностью действующих лиц. Персонажи делились на идиотов и мерзавцев, первые всегда поступали глупо, вторые – подло. На этом строился сюжет, это стало цементом для пирамиды, на которой сегодня возвышалась коренастая фигура упыря.
В долгих беззвучных диалогах с самим собой или с воображаемой собеседницей мамашей Илья пытался ответить на вопрос: был ли шанс что-то изменить? Перебирая в памяти подробности эпизода с ядом, он вдруг почувствовал пульсацию, словно слабенькая жилка забилась в окоченевшем теле прошлого.
Глядя на лунный диск в прямоугольнике облупленной оконной рамы, Илья думал:
«Если бы тогда, в двадцать третьем, нашелся в их шайке хотя бы один человек, способный раз в жизни поступить не по-большевистски, а по-человечески, допустим, Крупская решилась бы рассказать правду, и вопрос, зачем Сталину понадобилось врать о яде, был бы открыто поставлен на Политбюро. Ладно, к черту Политбюро! Неформально, между собой, они могли бы обсудить это, на несколько минут стать обычными живыми людьми, возмутиться, испугаться, почувствовать зловонный холодок упыря, который в то время еще бродил между ними как равный. Да, у них был шанс. И заключался он не в интриге, не в склоке, не в очередном витке внутрипартийной борьбы и сложной кадровой рокировке, а в человеческим поступке, естественном, как дыхание».
Илья загасил папиросу, вернулся в комнату, разделся, залез под одеяло. Глаза, наконец, стали слипаться. Он знал, что Товстуха под руководством Хозяина занимался бесконечной пересортировкой и чисткой архивов, уничтожал множество документов. Почему эти не тронул?
«Потому, – сонно подумал Илья, – что история с ядом была огромной победой Сталина. Именно тогда, в 1923-м, он убедился, как просто манипулировать всей большевистской верхушкой, они стали деревянными фигурками на доске, которые можно перемещать легким движением пальца. Они предсказуемы и покорны, потому что никогда не поступают по-человечески. Все, что несет на себе отпечаток его побед, товарищ Сталин желает хранить вечно».
Вероятно, именно тогда, к концу 1923-го, был упущен последний шанс разоблачить упыря, повернуть историю в другое, менее кровавое русло. Жалкий лепет умирающего Ленина уже не имел никакого значения. Ознакомившись с «Письмом к съезду», с помощью которого Владимир Ильич пытался что-то исправить, Политбюро приняло резолюцию:
«Совершенно очевидно, что предложение Ленина освободить Сталина от обязанностей генсека, высказанное в „Письме к съезду“, демонстрирует полную несостоятельность Ленина не только как государственного деятеля, но и как личности в целом».
– А ты бы лучше забыл об этом, сынок.
Илья вздрогнул, открыл глаза, подумал, что померещилось, но нет. Мамаша проснулась, приподнявшись на локте, смотрела на него в темноте.
– О чем забыть, мамаша? – изумленно спросил Илья.
– О том, из-за чего не спишь, вертишься, – она зевнула. – Спи, миленький, ну их всех к лешему.
Он заснул спокойно и крепко, и, хотя будильник прозвенел всего через полтора часа, проснулся свежим и бодрым. У мамаши в комнате висел рукомойник, вода была ледяная, Илья побрился, вымылся до пояса над тазиком, растерся докрасна жестким полотенцем.
Бессонная ночь не пропала даром. Пафосное приветствие несостоявшейся германской революции Сосо чиркнул просто так, не вкладывая никакого тайного смысла. Но благодаря этой случайной писульке Илье удалось понять нечто важное. Он не сделал великого открытия, не придумал способа изменить сложившийся порядок вещей, но у него впервые возникло чувство, что молчаливое шевеление мозгами не такое уж бессмысленное занятие.
Не прошло и месяца после той ночи, как он заступил на должность спецреферента. В первой папке с документами, полученной через секретариат Ягоды от начальника ИНО Артура Христофоровича Артузова, была большая подборка сообщений от швейцарского резидента. Кличка Флюгер, кодовый номер W/24. Документы шли в хронологическом порядке, с января 1932-го по февраль 1934-го. В потоке разнообразной информации постоянно мелькал источник: кличка Док, кодовый номер D/77.
Информация, поступавшая от Дока, не содержала ни политических, ни военных секретов, она касалась личной жизни, состояния здоровья и психических особенностей нацистских вождей.
Док не был завербован, работал вслепую, делится доступными ему сведениями из-за потребности с кем-то поделиться, из-за природной доверчивости, по старой дружбе. «Центр» в лице Артузова настаивал на вербовке. Но Флюгер, хорошо знавший характер Дока, считал это нецелесообразным, утверждал, что попытка завербовать Дока сразу спугнет его.
Читая сообщения от Флюгера, Илья понял, что с Доком они познакомились давно, еще в студенческие годы, встретились через много лет. Док счел эту встречу случайной и наверняка радовался, что у него появился собеседник, с которым можно поговорить открыто, без вранья и притворства. Флюгер, конечно, был обаятельным, умным, ироничным, умел слушать внимательно и сочувственно, как положено настоящему шпиону.
«Привет, Док, – произнес про себя Илья, дочитав подборку агентурных сообщений от швейцарского резидента. – Вряд ли я когда-нибудь узнаю твое настоящее имя, увижу лицо. Ты даже не подозреваешь о моем существовании. Но я рад, что ты есть. Тебя подло используют, рано или поздно это может кончиться катастрофой для тебя, я не в силах тебе помочь, но я хочу, чтобы ты уцелел, источник Док, наивный и мудрый немецкий доктор. Мы с тобой чем-то похожи, мы две мухи, прилипшие к разным паутинам. Мы оба не можем сдвинуться с мертвой точки и что-то изменить, но упрямо продолжаем шевелить мозгами».
Глава седьмая
Весь день 30 января 1933-го берлинское радио комментировало назначение Адольфа Гитлера рейхсканцлером. Эльза не отходила от приемника, отправила горничную за газетами.
Четырнадцатилетний Отто приклеил к обоям над своим столом портрет ефрейтора, вырезанный из картонного конверта от патефонной пластинки с его речами. Пластинки раздавали в гимназии. Девятилетний Макс пририсовал ефрейтору рога, огромные уши и синяк под глазом. Мальчики подрались, Эльзе с трудом удалось разнять их. Она отодрала портрет и выбросила. На обоях осталось пятно. Отто мрачно напомнил маме, что она сама называла Гитлера великим человеком.
– Да, он мне нравится, но не настолько, чтобы украшать дом его изображениями, – сказала Эльза и тут же переключилась на Макса: – А ты не должен был его уродовать.
– Гитлер противный, все время орет, – насупившись, ответил Макс.
Как раз в этот момент по радио звучало выступление ефрейтора.
– Задачей правительства должно стать восстановление духовного единства нации, объединенной одной волей, защита основ христианства и семьи, этой естественной ячейки общества и государства.
Пару недель назад Эльза своими глазами увидела, как штурмовики избивали на улице старика еврея. И хотя она упорно повторяла, что Гитлер тут ни при чем, во всем виноват отвратительный гомосексуалист Рем со своими бандитами, восторг ее перед ефрейтором слегка увял.
– Теперь, когда Гитлер стал канцлером, он легко справится с этими мерзавцами, – заявила она за ужином.
У Карла не было ни сил, ни желания спорить с женой. К тому же он поймал себя на том, что опасается говорить о Гитлере при Отто, да и Макс мог сболтнуть что-нибудь в школе. Страх вкрадчиво кольнул сердце.
Поздним вечером он записал в своем дневнике:
«30 января 1933-го – этот день можно назвать пиком абсурда, всеобщего ослепления. Старик Гинденбург[5] при первом знакомстве с Гитлером сказал, что не доверил бы этому господину даже руководить почтой. У нормального человека никаких чувств, кроме недоумения и брезгливости, Гитлер вызвать не может. Что же произошло? Множество мелких человеческих злодейств и глупостей собрались в пучок, сфокусировались в одной ослепительной точке наподобие лучей в лупе, и вот деревяшка задымилась. Не обязательно этот легкий дымок разожжет пожар. Пост рейхсканцлера еще не вся власть. Нацистам досталось только три министерских портфеля из одиннадцати. На восьми ключевых постах по-прежнему сидят министры-консерваторы. Но кто они? Надутые ничтожества, завсегдатаи салонов и клубов, ни один из них не видит ничего дальше кончика своей сигары».
1 февраля был распущен рейхстаг. 2 февраля Геринг возглавил полицию Пруссии и принялся чистить ее ряды от тех, кто не сочувствовал нацистам. Инспекторы, комиссары, рядовые полицейские увольнялись, их места занимали люди из СА и СС. По Берлину в торжественном параде шагали коричневые штурмовики, к вечеру стройные колонны рассыпались, воняло пивной кислятиной и пороховым дымом, пьяные штурмовики освобождали город от коммунистов и предателей, громили редакции газет, кафе, магазины, дома.
Для «защиты германского народа» был принят закон о чрезвычайном положении, заткнувший рот всей оппозиционной прессе. Нацистские газеты и радио сообщали об огромных складах оружия, о найденных при обысках документах, которые раскрывают колоссальный коммунистический заговор, опутавший своей тайной сетью всю Германию.
Геринг выступил по радио с речью:
– Документы неопровержимо доказывают, что участники заговора планировали ввергнуть Германию в хаос большевизма, готовили террористические акты против вождей народа, диверсии на предприятиях, массовые отравления рабочих и крестьян, захват заложников, жен и детей выдающихся государственных деятелей. Все это должно было привести народ в ужас и смятение, сломить силу сопротивления коммунистической чуме. Я, имперский комиссар Прусского Министерства внутренних дел, имперский министр Геринг, обещаю в скором времени предъявить общественности все добытые полицией документы.
Никаких документов так никто и не предъявил, но население в них уже нуждалось, бюргеры, рабочие, крестьяне охотно верили в зловещий тайный заговор темных сил. Поднялась паника, в городах жильцы домов по очереди дежурили в подъездах, опасаясь грабежей и взрывчатки. В деревнях крестьяне охраняли колодцы и родники, опасаясь отравителей. На этом фоне бесчинства геринговской полиции, аресты и убийства выглядели как необходимые меры защиты.
Полиция получила право использовать оружие против участников любых антиправительственных манифестаций. Полицейские с дубинками и револьверами ворвались на собрание католической организации «Символ веры». Трех человек убили, пятерых тяжело ранили. Среди убитых оказался старый учитель музыки. Эльза несколько лет брала у него уроки игры на фортепиано. Вернувшись с похорон, она плакала и твердила, что это провокация, Гитлер ничего не знает.
Католическая газета «Германия» обратилась с открытым письмом к президенту Гинденбургу, требуя положить конец бесчинствам, разъясняя, что «Символ веры» всего лишь группа мирных католиков, далеких от политики. Гинденбург никак не откликнулся, газету закрыли.
В те дни Геринг особенно нуждался в сеансах психотерапии. Он бешено крушил остатки государственного аппарата и полиции, отдавал распоряжения, произносил речи:
– Каждая пуля, которая будет выпущена полицейским, выпущена мной. Если это называть убийством, то считайте, что это убийство совершил я. Я отдал приказ, и ответственность я беру на себя!
Одновременно он обрабатывал крупных промышленников и банкиров, выкачивал из них деньги на поддержку партии, которая надежно защитит их капиталы от коммунистической угрозы.
Из-за постоянного лихорадочного возбуждения Геринг страдал бессонницей, боялся, что начнет опять увеличивать дозы морфия и выйдет из строя в самый ответственный момент. В любое время суток он мог вызвать доктора Штерна, часто это случалось глубокой ночью.
Жирное тело, облаченное в шелковый халат, колыхалось, лицо багровело, блестело от пота. Пальцы-сосиски, унизанные перстнями с гигантскими сапфирами, изумрудами, рубинами, отплясывали нервную чечетку на бархатных подушках кабинетного дивана. Камни сверкали в свете ночника. Под тихий голос доктора, под мерный стук метронома туша переставала колыхаться, руки безвольно повисали. Когда имперский комиссар-министр начинал похрапывать, доктор тихо исчезал со своим метрономом.
Гитлер носился по стране, перелетал на самолете из города в город, собирал толпы на митинги, во время выступлений передвижные радиостанции вели прямую трансляцию. На улицах Берлина появились радиотарелки, из них звучал голос ефрейтора:
– Я непоколебимо убежден, что настанет час, когда миллионы тех, кто нас ненавидит, встанут за нами и вместе с нами будут приветствовать сообща созданный, завоеванный в тяжелейшей борьбе, выстраданный нами новый Германский рейх величия и чести, мощи, великолепия и справедливости. Аминь!
Между речами звучала музыка Вагнера. Динамики орали. Днем грохотали сапогами колонны штурмовиков, ночью звенели стекла, орали луженые глотки, хлопали выстрелы.
Поскольку никаких отравлений, диверсий, поджогов не происходило, а борьба с невидимыми заговорщиками велась слишком шумно и грязно, консерваторы решились выразить Гитлеру свое недовольство, пригрозили, что отстранят его от власти и вернут кого-нибудь из свергнутых Гогенцоллернов. Не прошло и суток, как всей Германии и всему миру было предъявлено неопровержимое доказательство, что заговор существует.
Вечером 27 февраля вспыхнул рейхстаг. Поджигателя поймали на месте преступления. Когда явилась полиция, он бегал полуголый по залу заседаний, размахивая тлеющими тряпками. Он оказался голландцем двадцати четырех лет по фамилии ван дер Люббе, безработным бродягой. В качестве факела он использовал собственную рубашку и скатерть, которую прихватил в ресторане рейхстага. В здание проник через разбитое окно. При аресте объявил себя коммунистом, но не желал выдавать сообщников.
Позже к делу приплели трех болгарских коммунистов. В сентябре в Лейпциге состоялся суд. На заседаниях присутствовало множество иностранных корреспондентов. Стенограммы печатались в газетах.
Впервые Карл взялся читать газеты. В теплые осенние дни они иногда встречались с Бруно в Тиргардене, делились впечатлениями о прочитанном.
На процесс явился Геринг в охотничьей кожаной куртке, зеленых галифе, сверкающих сапогах со шпорами и стал цитировать «Коричневую книгу», выпущенную к тому времени за рубежом немецкими антифашистами, разошедшуюся по миру и запрещенную в рейхе.
– В «Коричневой книге» утверждается, будто мой друг Геббельс предложил мне поджечь рейхстаг и я с радостью осуществил этот план. Дальше утверждается, что я наблюдал за этим пожаром, закутавшись в голубую шелковую тогу. Не хватает только утверждения, что я играл при этом на флейте, как Нерон при пожаре Рима! «Коричневая книга» – это подстрекательская писанина, которую я приказываю уничтожить всюду, где я ее увижу! Вам, господа судьи, нечего возиться с этим идиотским расследованием, ибо тем самым мы сводим на нет все наши собственные понятия о праве.
На нескольких заседаниях происходила забавная перепалка между Герингом и болгарским коммунистом Димитровым, самым бойким из подсудимых. Болгарин отлично владел немецким, был остроумен, хладнокровен. Первый его вопрос вызвал замешательство судей и бешенство Геринга.
Димитров: Господин министр, возможно ли, что поджигатели проникли в рейхстаг через подземный ход?
Все знали, что дворец, в котором обосновался Геринг, находился напротив рейхстага, но о том, что дворец и здание рейхстага соединены подземным туннелем, по которому проходят трубы центрального отопления, не знал почти никто, даже судьи. Геринг не нашел ничего лучшего, как заорать: «Вон отсюда, подлец!» – и затопать ногами. Димитров спокойно заметил, что очень доволен ответом господина премьер-министра, и продолжил задавать свои вопросы.
Димитров: Я спрашиваю, что сделал господин министр внутренних дел 28 и 29 февраля и в последующие дни для того, чтобы в порядке полицейского расследования разыскать истинных сообщников ван дер Люббе? Что сделала ваша полиция?
Геринг: Я не чиновник уголовной полиции, я ответственный министр, для меня важно установить вовсе не личность отдельного мелкого преступника, а ту партию, то мировоззрение, которые за это отвечают. Эту партию необходимо уничтожить!
Димитров: Известно ли господину премьер-министру, что партия, которую он желает уничтожить, правит на одной шестой земного шара, а именно в Советском Союзе, и что Германия поддерживает с Советским Союзом дипломатические, политические и торговые отношения, что его заказы дают работу сотням тысяч германских рабочих?
Геринг: Мне прежде всего известно, что русские расплачиваются векселями, и было еще приятнее узнать, что эти векселя оплачены.
На следующий день в газетах появилось правительственное уведомление:
«В связи с ложными сообщениями и тенденциозным отношением к высказыванию премьер-министра Пруссии Геринга на процессе о поджоге рейхстага сообщается, что Советское правительство соблюдает свои обязательства по отношению к Германии».
– Твой веселый пациент сгоряча ляпнул глупость, за которую Гитлеру пришлось извиняться, – со смехом заметил Бруно. – Советские заказы – это серьезно, ссориться со Сталиным Гитлер пока не хочет.
– Почему «пока»? – спросил Карл.
Бруно в ответ промычал что-то неопределенное и углубился в чтение очередной стенограммы.
Белое платье из китайского шелка висело в глубине платяного шкафа, зашитое в марлевый чехол. Мама купила его в тридцать четвертом, когда еще работали торгсины. За платье пришлось отдать дедушкины золотые часы-луковицу и бабушкину брошь – платиновую ласточку, усыпанную мелкими алмазами, последние драгоценные вещицы, которые остались в семье. К часам Маша была равнодушна, а ласточку любила, уговаривала маму сохранить брошь. Но спорить не имело смысла. Мама почему-то внушила себе, что если Маша наденет это волшебное платье на свадьбу, ее замужество окажется счастливым и долгим. Один раз и на всю жизнь, как у них с папой.
В тридцать четвертом для шестнадцатилетней Маши слово «замужество» ассоциировалось с литературой прошлого века и никакого отношения к «мальчикам-романчикам» (так она определяла свою личную жизнь) иметь не могло. Мальчики были балетные, романчики вспыхивали на короткий срок, пока разучивалось какое-нибудь па-де-де, и угасали бесследно, как только партнер менялся.
Маша изредка в порыве откровенности делилась с мамой. Перед сном, если у мамы не было суточного дежурства, она присаживалась к Маше на кровать, они таинственно шептались. Мама использовала дурацкое слово «отношения».
– У тебя разве закончились отношения с Вадиком? Нет, я не могу представить, чтобы у тебя сложились отношения с этим Стасиком.
Когда маме кто-то не нравился, она прибавляла к имени местоимение «этот», «эта». Если человек не нравился очень сильно, мама отбрасывала имя, использовала только местоимение. «Этот угробил больного. Эта строчит доносы».
Во время вечерних разговоров Васька притворялся спящим, но подслушивал и вдруг вскакивал, противным писклявым голосом передразнивал Машу.
– Мамочка, ты не понимаешь, у нас все очень серьезно! – он корчил рожи, заламывал руки. – Ах, ах, я сейчас зарыдаю, упаду в обморок! Любовь до гроба, дураки оба!
Маша кричала шепотом:
– Сам ты дурак! Хватит подслушивать! Спать сию минуту!
Васька притворно всхлипывал, шмыгал носом, прятался за маму, как будто Маша собиралась его ударить, бормотал жалобно:
– Мамочка, чего она такая злая, чего она на меня орет?
– Дети, прекратите! Вася, кончай паясничать, ну-ка быстро в постель! Маша, ты должна быть терпимее, ты старшая!
– Мне надоело быть старшей, всю жизнь только и слышу: ты старшая, ты должна быть терпимее! Я не виновата, что вы меня первую родили, ему все можно, а мне ничего нельзя, – ворчала Маша.
– Лучше бы я был старший, у меня хотя бы мозг есть, а у нее только ноги и чуйства! – парировал Вася, прыгал в постель и уже из-под одеяла, высунувшись украдкой, шипел свое коронное: – Машка-какашка!
Это были первые его слова. В годовалом возрасте вместо того чтобы, как все нормальные дети, сначала сказать «мама», потом «папа», в крайнем случае наоборот, Вася отчетливо произнес: «Маська-какаська» и схватил сестру за нос. С тех пор они постоянно ссорились и мирились. Родители не вмешивались, знали, что все их конфликты заканчиваются не слезами, а смехом. Родители вообще мало ими занимались, папа пропадал в своем КБ, часто уезжал в командировки, мама дежурила в больнице сутками, после дежурств не могла уснуть, бродила бледной непричесанной тенью по квартире.
О том, что произошло ночью на катке у нее с Ильей, Маша никому не сказала ни слова, даже маме. Казалось, это невозможно описать, это не имеет названия. Слово «любовь» слишком затерто, опошлено, а фразочка «он сделал мне предложение» звучит как-то жеманно. С мыслью об Илье она просыпалась, ехала в трамвае, шла по улице, разогревалась перед репетициями.
Теперь все, что она делала, посвящалось ему одному. Для него она танцевала, для него долго, тщательно расчесывала волосы массажной щеткой, смазывала ресницы и брови касторовым маслом, надраивала зубы порошком «Особый», чтобы стали белоснежными. Для Ильи надевала свой самый нарядный джемпер с оленями и каждый раз, открывая платяной шкаф, притрагивалась к белому платью. Не доставала его, не примеряла, только тихонько, кончиками пальцев, поглаживала, как живое существо, чувствуя сквозь слой марли нежный холодок шелка.
Засыпая, она пыталась представить себе, как Илья спит у себя дома, в квартире, где она еще никогда не бывала, и, обращаясь к кому-то, кто ведает снами, просила: пусть я приснюсь ему, а он мне. Она уставала за день и спала очень крепко. Проснувшись, никогда не могла вспомнить, что ей снилось.
Все прошлые влюбленности теперь казались глупыми, детскими. Репетируя с Маем Суздальцевым, она переносила на него свои чувства к Илье и даже пыталась найти некоторое сходство.
Прошло три дня, Илья не звонил. Карл Рихардович предупредил ее, что у Ильи такая работа. Он может исчезнуть на неделю, на две, даже на месяц, но обязательно появится. Волноваться не стоит.
«Я и не собираюсь волноваться, – думала Маша. – С какой стати мне волноваться? Он очень скоро позвонит.
То, что между нами произошло, не может оказаться пустой случайностью. Конечно, со стороны это выглядит странно. Только одно свидание, ночь на катке, несколько поцелуев, и все. Ты выйдешь за меня замуж? Видишь ли, у меня очень мало свободного времени, его практически совсем нет. Играть в так называемые брачные игры мне некогда, к тому же я не лось и не павлин. Единственная возможность познакомиться со мной поближе – стать моей женой».
Она повторяла его слова шепотом перед сном, уткнувшись в подушку. Никому ничего не рассказывала еще и потому, что боялась взгляда со стороны. Знала, что мама спросит: ну и где он, твой Крылов? Почему не звонит, не заходит? Может, ты все это выдумала? Огромное чувство, которого ни у кого никогда не бывало… Послушай, так не поступают взрослые люди. Прежде чем делать предложение, надо хотя бы немного узнать друг друга. Может, он просто пошутил, как тот безымянный молодой человек в чеховской «Шуточке»?
Рассказ Чехова «Шуточка» Маша знала почти наизусть. На выпускном экзамене она танцевала в этюде «Шуточка» партию Наденьки. Этюд поставил Сизов, муж Пасизо, он же сочинил музыку. Партию героя, у которого нет имени, поскольку рассказ написан от первого лица, танцевал Май.
«Это совершенно другая история, – спорила Маша неизвестно с кем. – Наденька так и не узнала, кто шептал ей признание в любви, герой или ветер. А я знаю точно, мне вовсе не послышалось, не померещилось, я ничего не придумала».