Зодчие Волков Александр
– А то, может, с нами, дружок? Кафтан достанем, колпак. Живем хоть не густо, а все хлебаем шти с капустой!
– Попервоначалу опробую, по твоему совету, искать работу.
– Не приневоливаю. А коли нужда прихватит – приходи! Всегда пригреем… Хозяйка! Ежели малый без нас придет, примай, как свово! А ты, Андрюша, коль куска хлеба не сыщешь, сюда путь держи. Дорогу запомни получше!..
Мечты о работе разлетелись в прах.
Голован обращался к артельным старостам на стройках, спрашивал, не нужно ли зодчего. Исхудалого просителя в лохмотьях строители встречали насмешливо:
– Хо-хо, гляди, робя, какой зодчий набивается!
– Бо-огат! Шестерней приехал!
– Да ты, паря, алтын в руках держивал?
Голован уходил под улюлюканье. Вслед неслось:
– Озорной! Похвальщик![93]
В одном месте его согласились принять подручным каменщика. Андрей с радостью ухватился за это предложение. Но его ожидало горькое разочарование. Уж он собирался, не теряя времени, приступить к работе, когда староста остановил его:
– Погодь, малый! А у тя заручник есть?
– На такую работу? – спросил озадаченный Голован.
– Пускай заручится, что ты не беглый холоп либо вор. Ин возьмешь без заручника, хлопот не расхлебаешь…
Голован повернулся и медленно пошел прочь.
Обида переполняла сердце. Почему добры к беднякам только последние люди – убогие да скоморохи? Почему только они жалели бесприютного, давали пропитание и укрывали от преследований? А чуть кто повыше, к тем не приступись. Даже старосты на постройках смотрят с презрением и недоверием…
Вечером Андрей разыскал Нечая и Жука.
– Ну как, паря? – с живым участием спросил Нечай.
– Плохо, друг! Никому я не нужен, на работу не берут. Пошел бы во Псков, да больно злобен на меня игумен Паисий, сгубит…
– Тесные у тебя дела, – согласился Нечай. – Уж больно лохмотья твои страшны, всех отпугивают. Одно спасение: походи с нами, скопи деньжат, приоденься. Я тебя научу в бубен играть да тарелками в лад стучать. Али стыдишься?
– Я не боярского роду!
– Ну вот и хорошо. Зайдем по этому случаю в кабак!
– Не пью я.
– Это плохо, друг Андрюша! Какой из тебя после этого скоморох?..
Нужда научит калачи есть. Голован пошел со скоморохами по московским улицам, научился звенеть тарелками, притопывать под звон бубна, подпевать Нечаю…
Глава VIII
Великий пожар
Лето 1547 года было в разгаре. Долго стояла сухая, жаркая погода. Высохла грязь на площадях Москвы, в улицах, закоулках и тупиках, и каждый порыв ветра поднимал с земли пыльные тучи. Густая пыль тянулась за боярскими каретами и мужицкими телегами, клубилась из-под копыт лошадей и из-под ног пешеходов.
Московские старожилы с опасением поглядывали на бурое небо, на поблекшее солнце, лучи которого едва пробивались сквозь пыльный воздух.
– Быть беде! – шептались старики. – Быть великому пожару!..
Знающие люди не обманулись в своих предчувствиях. Большие пожары были нередки в Москве: почти ежегодно выгорала то та, то другая слобода с сотнями домов. Но пожар, случившийся во вторник 21 июня 1547 года, так опустошил Москву и последствия его были такими незаурядными, что подробное описание его попало в летопись.
В этот день бушевала сильная буря. От небрежного обращения с огнем загорелась церковь Воздвиженья на Арбате. Огонь, по выражению летописца, понесся на запад, как молния, и все спалил вплоть до Москвы-реки.
Река Москва служила надежным и дешевым путем для перевозки громоздких и недорогих товаров: дрова, доски и брусья, бочки со смолой и дегтем, со скипидаром и олифой – все это сплавлялось по Москве-реке и выгружалось в склады, расположенные на ее берегах.
Страшное получилось зрелище, когда огонь дошел до этих складов. Бочки со скипидаром и смолой разрывались, как бомбы; пылающие клепки летели за десятки сажен и даже перекидывались на другой берег реки, создавая новые очаги пожара. Каменные стены амбаров раскалялись добела и казались прозрачными. Густой черный дым поднимался на огромную высоту и оттуда падал, подобно хлопьям черного снега…
Пламя охватывало всё новые и новые части города: загорелся Балчуг, вспыхнули Маросейка и Покровка, запылали лесные склады и стога сена на Остоженке… С громовым шумом взорвались десятки бочек пороха, хранившиеся на Пушечном дворе близ Неглинной.
Море пламени заливало всё новые и новые улицы и площади Москвы, и не было такой силы, которая могла бы остановить разлив этого моря. Только там замирал огонь, где ему преграждали дорогу огромные пустыри, через которые ветер не мог перекинуть пылающие головешки.
Пожар не пощадил и Кремль. Вспыхнули кровли Успенского и Благовещенского соборов и крыша царского дворца, хотя на ней стояли десятки людей с ведрами воды и мокрыми тряпками. Люди напрасно пытались бороться с мириадами огненных искр, носившихся в воздухе подобно сердитым пчелам. Сгорела Оружейная палата с драгоценными образцами старинного оружия. Сгорела Постельная палата с государственной казной. Выгорел митрополичий двор со всем добром, накопленным владыками в течение десятилетий…
Царская семья с самого начала пожара спаслась на Воробьевых горах. Молодой царь Иван[94] с ужасом смотрел с высоты на пожар, зарево которого виднелось за десятки верст вокруг.
Когда огонь только начал распространяться, москвичи принялись вытаскивать пожитки во дворы, на улицы и площади – прежде многим так удавалось спасать имущество. Но пламя пошло сплошным валом, накрывая сверху и дворы, и улицы, и площади. Народ был охвачен ужасом: стало ясно, что надо заботиться не о пожитках, а о спасении жизни. Многим и многим не удалось этого сделать…
Люди метались среди узких и кривых уличек, переулочков и тупиков, охваченных пожаром, пытаясь выбраться на простор, на пустыри, разделявшие слободы. Хорошо поработали, спасая людей, скоморохи, прекрасные знатоки города, исходившие его вдоль и поперек.
Нечай, Жук и Голован спасли в этот день сотни несчастных, задыхавшихся в густом дыму, изнемогавших в накаленном воздухе пожарища. Приказывая держаться друг за друга веренице измученных, отчаявшихся людей, скоморохи ползком пробирались по извилистым улицам и выводили их в безопасное место. Там, оставив их, еще не верящих своему спасению, Нечай и его товарищи снова отважно бросались в пылающие улицы.
– Бог не выдаст, свинья не съест! – задорно кричал Нечай, поворачивая к Жуку и Головану покрытое копотью лицо, на котором блестели озорные глаза. – Когда и поработать для души спасенья, как не сегодня! Пошли, браты!..
Много раз повторялись отважные вылазки скоморохов в бушующее море огня, пока дело не кончилось бедой.
В конце глухого тупика горела бедная избенка. Тревожное чувство заставило Голована приблизиться к поднятому окошку и заглянуть в него. То, что он увидел, заставило парня похолодеть от ужаса: в дальнем углу, смертельно испуганные, стояли двое детей лет по пяти-шести – мальчик и девочка. Гибель их казалась неизбежной, но Андрей окутал голову армяком и смело ринулся в пылающую избу. Он успел вытащить оцепеневших ребят, но, сбегая с крылечка, споткнулся. Невольным движением Голован бросил ребят подбегавшим к нему товарищам, и в это время горящая доска свалилась с крыши на спину Андрея.
Нечай и Жук понесли Голована в безопасное место; парень с тяжелыми ожогами бредил и стонал. Спасенные ребятишки, держась за руки, побрели за скоморохами, но, к счастью, на ближнем пустыре им встретилась мать, уже оплакивавшая своих детей.
Григорий Филиппович Ордынцев ехал в Москву из Серпухова. Еще за десяток верст от столицы его поразил вид дымной тучи, нависшей над городом, и запах гари.
– Пожар! – закричал Ордынцев и ударил кучера в спину: – Гони, гони!
Лошади понеслись птицами.
Григорий Филиппович перепугался недаром. Немалые деньги, скопленные им за годы службы губным старостой, он обращал в драгоценности: золотые кубки и блюда, перстни, браслеты… Все это хранилось в кубышке, спрятанной в спальне. Тайник был известен ему одному: до поры до времени он не говорил о нем ни Федору, ни его жене Наталье.
Старый Ордынцев не был скупцом, безрассудно обожающим сокровище, но мысль, что он один знает о нем, что власть распорядиться золотом всецело в его руках, веселила Григория Филипповича, и он решил открыть сыну тайну только на смертном одре.
И теперь сокровищу угрожала гибель. Это еще не страшно, если золото побывает в огне: расплавившись, оно останется золотом. Но мысль, что сокровище могут украсть холопы, обнаружив тайник во время суматохи, всегда сопутствующей пожару, была нестерпима Ордынцеву. Он даже застонал от ярости: ему представилось, как Тишка Верховой, пряча под полой золото, с воровской ухмылкой пробирается по двору – зарыть добычу в укромном месте…
Кони мчались всё быстрее. Но вот телегу пришлось остановить перед стеной дыма и огня.
– Бросай лошадей! За мной! – хрипло закричал Ордынцев кучеру.
И они вдвоем ринулись в лабиринт горящих переулков.
Холоп давно отстал, а тучное тело Григория Филипповича несла какая-то неведомая сила. Он пробирался через дворы, еще не охваченные пламенем, нырял под огненными завесами и упорно пробивался все вперед и вперед, на Покровку, к заветному сокровищу.
И он пробился! Вбежал на пустынный двор, уже покинутый людьми, вскочил в пылающий дом и там, набросив на голову шубу, на четвереньках пробрался в свою опочивальню, обожженными руками открыл тайник и вытащил кубышку.
«Цела!..» – пронеслась мысль в затуманенном сознании, и Ордынцев пополз к выходу.
Только на третий день, когда на улицах, охваченных пожаром, сгорело все, что могло гореть, а дождь погасил головни и прибил к земле дым, люди стали возвращаться на родные пепелища.
Федор Григорьевич уже знал от кучера о том, что случилось, и не чаял увидеть отца живым. Он нашел его труп на огороде: видно, крепок еще был Григорий Филиппович, коли, страшно обожженный, сумел он с тяжелой ношей выбраться на пустырь; но там старик обессилел и умер, накрыв своим телом сокровище, спасенное ценой жизни.
Много жертв унес великий московский пожар. По словам летописца, более тысячи семисот человек погибло в огне.
Глава IX
Грозные дни
Прослышав о московском пожаре, артель деда Силуяна поспешно двинулась в Москву из-под Коломны. Настоял на этом Лутоня, которому показалось, что настало время расплатиться с Вяземским за свое увечье, за разбитую жизнь.
Как мелкие ручейки соединяются в речки и реки и потом вливаются в море, так со всех сторон стремились в Москву кучки нищих, скоморохов, артели строителей и просто любопытные люди, которым хотелось поглазеть на небывалое зрелище: огромный город, выгоревший почти дотла.
Чем ближе к Москве, тем гуще шли по дорогам народные толпы, с неумолчным гулом разговоров.
В одном из больших сборищ гремел бас Лутони. Слепец в сотый раз рассказывал людям, как он по оговору тиуна безвинно лишился глаз.
– Пришло время посчитаться с лиходеями-боярами! – говорил Лутоня при бурном одобрении слушателей. – Не иначе как они Москву сожгли!
– А зачем, дяденька? – робко спросил светловолосый певун Савося.
– Зачем? – сердито переспросил Лутоня. – Затем, что им, злодеям, людское горе слаще медового пряника. Иной бедняга, что все пожитки на пожаре потерял, постоит-постоит на пепелище, хлопнет руками об полы, да и пойдет продаваться к боярину в кабалу!
– А ведь верно! – ахнули в толпе.
– Чего вернее! Мудрый слепец!
– Ах и злое же это, братцы, семя – бояре! Искоренить бы их! – вздохнули в толпе.
– Затем и идем на Москву! – уверенно отчеканил Лутоня.
Многотысячные толпы пришельцев заполнили московские площади и пустыри, перемешавшись с погорельцами, ютившимися под открытым небом. На каждом свободном клочке земли раскинулись таборы наподобие цыганских. На тех, кто сумел устроить себе палатку или навес из рядна,[95] смотрели с завистью: это уж было какое-то подобие жилья. Большинству ложем служила земля, а покрывалом – облака, благо погода была летняя, теплая.
Близ таборов невесть откуда взявшиеся торгаши продавали съестное: бублики, пироги, соленую рыбу… У кого не было денег, расплачивался одежонкой и всякими вещами, сохранившимися от пожара.
С утра и до поздней ночи кипела Москва. Слухи, возникавшие в одном конце города, мгновенно передавались повсюду; около нищих и скоморохов собирался народ, жадный до новостей.
Молва о том, что Москву выжгли бояре, становилась все увереннее, многим она уже казалась непреложной истиной. Нашлись десятки людей, которые, объявляя себя очевидцами, рассказывали, почему возник пожар.
– А получилось это дело, братцы, так, – вдохновенно повествовал высокий кривой детина, давний недруг Нечая, пристав Недоля. – Литвинка Анна[96] с сыновьями раскопали могилы, вытащили из мертвецов сердца, положили их с бесовскими заклятьями в воду и той водой кропили Москву. И где покропят, там сейчас и занимается…
– От воды? – усомнился подгородный мужичок с кнутом за поясом – только и осталось у него от лошади с телегой, уведенной в суматохе.
– Так вода-то какая? – победоносно сказал Недоля. – Не простая вода, а колдовская. Скажи, – наступал он на собеседника: – у тебя хватит духу пойти на кладбище и из мертвых сердца вырезать?
– Ну что ты, Христос с тобой! – испуганно попятился мужичок. – Да разве православный человек на такую страсть решится?
– То-то и оно, а споришь! Православному это великий грех, а литвины – они ведь не нашей веры…
– И ты сам видел? – допытывались другие слушатели.
– Лопни мои глаза! Чтоб мне отца-мать не увидеть!..
Слухи о волшебстве Глинских бежали по Москве, как огонь в сухой траве.
Кому выгодно было обвинить в великом злодеянии Глинских? Их старинным врагам Шуйским, потерпевшим несколько лет назад поражение в борьбе за власть.
Недоля и другие наймиты Шуйских сеяли по Москве смуту, которая, по замыслу ее вдохновителей, должна была обрушиться на партию Глинских.
Шуйские рассчитали плохо. Народный гнев копился давно, и не против одних Глинских, а против всего боярства, всех угнетателей. Народ помнил, что и при Шуйских ему жилось ничуть не легче, чем при Глинских: те и другие были одинаково ненавистны.
В воскресенье, 26 июня, в Кремле, на Соборной площади, яблоку негде было упасть: так заполонили ее черные люди.[97]
Народ собрался не случайно: сторонники Шуйских накануне распространили молву, что в этот день после богослужения будут всенародно изобличены виновники злодейского поджога Москвы.
Дюжий Недоля тоже был на площади, окруженный сообщниками. Дед Силуян жался к стенке, охраняемый от натиска толпы богатырской фигурой Лутони, который не стеснялся пускать в ход кулаки, если люди слишком напирали. Были там и Нечай с Жуком. Нечай, по обыкновению, сыпал злыми прибаутками, язвившими бояр без различия партий.
Нетерпение толпы достигло предела, послышались злые выкрики:
– Когда ж до дела дойдем?
– В этой давке стоючи, живота лишишься!
– Эй, там, передние, покричите попам, пускай побыстрее служат!..
Вдруг толпа заколыхалась, теснясь вперед; на соборную паперть вышли из храма бояре в пышном одеянии.
Тучный Иван Петрович Челяднин выступил вперед и поднял руку, призывая народ к молчанию. На площади стало тихо.
– Православные! – начал Челяднин. – Посланы мы царем Иваном Васильевичем вызнать правду про злоумышление, коим стольный город Москва сожжен. И вы, люди русские, кому про то черное дело ведомо, не боясь сильных и знатных, объявите истину, как на страшном суде господнем…
Все было странно в этом выступлении царского посланца: как можно узнать правду о причинах пожара (если он даже и не возник случайно, как и было в действительности) у многотысячной толпы, накаленной яростью, настроенной по преимуществу против Глинских! Но никто как будто не замечал несообразности дела, а бояре Челяднин, Федор Скопин-Шуйский и другие политические противники Глинских, явившиеся в тот день перед народом, поставили себе двоякую цель. Прежде всего им хотелось сломить силу Глинских, уничтожить их главарей: для этого и был пущен нелепый слух о колдовстве; летопись называет Челяднина и Скопина-Шуйского в числе распространителей этого слуха. Другой же их целью было разрядить народный гнев в определенном направлении.
«Пусть поплатятся Глинские, – думали Шуйские и их сторонники. – Сорвет народишко злобу и на том успокоится…»
Челяднин окончил свою недолгую речь. Молчание толпы прервал злобный выкрик Недоли:
– Я, православные, знаю правду-истину! Волхвовала царева бабка Анна Глинская да дети ее, царевы дяди! Вон один стоит, побелел от нечистой совести!
Недоля грозно указал пальцем на князя Юрия Глинского, который стоял на паперти в толпе бояр.
Юрий действительно побледнел и отступил в задние ряды, стараясь укрыться за широкой спиной Федора Ордынцева. Молодой спальник слышал, как бешено бьется сердце вплотную прижавшегося к нему Глинского. А князю Юрию стал совершенно ясен коварный умысел Челяднина, подбившего его показаться толпе.
– Коли будешь прятаться, князь, – говорил лукавый царедворец, – хуже будет. Поверит народ злым толкам, и тогда от него не укроешься. А так-то, с чистой совестью, чего бояться?..
Теперь князь Юрий стоял лицом к лицу со смертью. Пылающие яростью лица, злобно поднятые руки…
«Бежать! Укрыться в святом храме!.. Туда не посмеют ворваться убийцы…»
Юрий убежал в собор. Вслед ему понесся злобно-торжествующий рев Недоли, подхваченный сотнями голосов:
– Повинен в волшебстве! Сознал свою вину!
– Колдуну божий храм – не убежище!
Толпа ринулась на паперть Успенского собора. Челяднина и других бояр грубо оттеснили, хотя они только для вида сопротивлялись людскому натиску. Один пылкий Федор Ордынцев попытался задержать нападающих и был сброшен с паперти, помятый, истерзанный, в разорванном кафтане.
Юрий Глинский был убит, и труп его выбросили на всеобщее поругание.
– Так и всем злодеям достанется! – шумела толпа.
Слепой Лутоня расспрашивал людей, не видно ли среди бояр князя Лукьяна Вяземского, и очень огорчился, узнав, что его нет на площади.
– Разыщу же я его, ирода! – злобился Лутоня.
Весть о том, что царев дядя Юрий Глинский жизнью расплатился за свои злодеяния, молниеносно распространилась по Москве. Она воодушевила многих робких, которые еще не решались открыто выступить против бояр.
Казнь Глинского показала, что и на знатных есть управа, что народ сильнее кучки бояр и их приспешников. Пламя бунта с каждым часом разгоралось все сильнее.
Тысячные толпы, вооружившись топорами, вилами, дрекольем и дубинами, рассыпались по Москве. Клевреты Шуйских, шныряя среди восставших, старались направить их против сторонников Глинских. Люди Глинских – холопы, слуги и просто приверженцы – гибли сотнями.
Но этим дело не ограничилось. Шуйские, как в сказке, выпустили грозного духа, с которым не в силах были справиться.
Князь Лукьян Вяземский был одним из столпов партии Шуйских. Но страшный Лутоня явился к его усадьбе, уцелевшей от пожара, с двухтысячной толпой.
Сам Вяземский успел сбежать и оставил за себя ключника Аверку, уже состарившегося, но еще бодрого. Аверка должен был оборонять хорошо огороженную усадьбу с сотней вооруженных слуг.
Аверка узнал во главе нападавших слепого великана Лутоню. Да и немудрено было тиуну узнать своего заклятого врага: Лутоня каждый год появлялся у ворот княжеской усадьбы в тот день, когда выжгли ему глаза, призывал страшные проклятия на князя Лукьяна и его верного холопа Аверку и грозил местью.
«Теперь он рассчитается со мной сполна!» – в страхе подумал Аверка и не ошибся.
Лутоня во главе кучки молодцов первым подступил к воротам с огромным бревном. Несколько мощных ударов – и ворота рухнули. Княжескую челядь перебили, усадьбу сожгли.
Два дня продолжались бои между повстанцами и боярскими дружинами. Всюду побеждал народ. Туда, где нападающие встречали особенно упорное сопротивление, являлась сильная подмога.
Ужас охватил бояр и богатых дворян, понявших, как ничтожны их силы перед мощью народа.
Даже наиболее смелые из знатных, которые вначале пытались наладить оборону своих поместий, поняли, что для них единственное спасение в бегстве. Но бежать открыто было невозможно: сотни тысяч глаз сторожили беглецов. Бояре надевали грязные лохмотья, пачкали грязью и золой белые лица и холеные руки, пробирались глухими закоулками. Многим удалось спастись, иные погибли.
Тревожно было и в царском дворце.
«Вошел страх в душу мою и трепет в кости мои», – откровенно сознавался впоследствии Иван Васильевич, вспоминая о великом московском восстании 1547 года.
На второй день восстания захотел отличиться перед царем князь Андрей Курбский.
– Людишки московские – трусы и бездельники! – заявил князь. – Я нагряну на них с моей дружиной и мигом приведу к покорности!
Царь с радостью согласился на предложение Курбского.
Во главе трехсот воинов князь Андрей углубился в пределы города. Москвичи встретили дружину Курбского в угрюмом молчании; не начиная боя, они пропускали врагов, смыкались за ними.
Курбский добрался до Лубянки. Поведение восставших его беспокоило.
Привстав на стременах, князь огляделся. Его отряд был окружен плотной толпой: спереди и сзади сомкнулись грозные ряды бойцов. Они заполняли все улицы, выходившие на Лубянку; люди смотрели с крыш домов, стояли на стенах Китай-города…
Князь Андрей понял: если он подаст знак к битве, из его дружины не уцелеет ни один человек. И, хмуро опустив глаза под насмешливыми взглядами москвичей, Курбский повернул коня. Бегство совершилось в таком же молчании, как и вступление в город.
Выслушав сбивчивый рассказ Курбского о его неудаче, Иван Васильевич понял: велика сила народная, и если у москвичей явится достойный вождь, его царской власти будет грозить серьезная опасность.
Но вождя не нашлось, и на третий день восстание пошло на убыль.
Как всегда во время народных волнений, хаосом воспользовались бездельники и воры. Крестьяне и ремесленники думали о расправе с лиходеями-боярами. А боярская дворня – ленивые и развращенные холопы принялись грабить боярские и дворянские усадьбы.
Из дома Ордынцевых, пользуясь временным безвластием после гибели Григория Филипповича, сбежал Тишка Верховой. Наглый, вконец испорченный праздной жизнью, Тишка решил, что настало время разбогатеть за чужой счет. Он нашел немало приятелей, таких же любителей чужого добра.
Одна из воровских шаек особенно яростно громила боярские и дворянские дома, но не брезговала и скудной добычей, захваченной в курных избенках. Вел шайку плотный мужик среднего роста, с красным круглым лицом, с большой рыжей бородой: это и был Тихон Верховой.
Во время мятежа Тишке Верховому и Головану довелось встретиться.
Страдающий от сильных ожогов Голован лежал в уголке площади под навесом из обгорелых досок, который соорудили ему друзья – Нечай и Жук. Они даже ухитрились устроить больному мягкую подстилку из соломы и тряпья. С утра скоморохи оставляли товарищу пищу и питье на целый день, а сами уходили громить бояр. Этому делу Нечай отдавался с веселым азартом, а Жук – с угрюмым ожесточением. Возвращались они лишь поздним вечером, и весь день Голован скучал один.
Тихон тащил за собой огромный узел с награбленным добром, высматривая, куда бы его пристроить, чтобы пуститься за новой добычей. Его внимание привлек навес Голована, и он решительно направился к нему. Взгляды Андрея и Тишки встретились. Тишка первый узнал Голована, так как тот хотя и сильно вырос, но мало изменился. Зато Тихона трудно было узнать: такой он стал дородный, краснолицый, бородатый.
Тишка горделиво посмотрел на Андрея:
– Э, парень, не высоко же ты поднялся! Скоморошествуешь?
Зоркий мужик разглядел брошенные в угол навеса скоморошьи колпаки, дудки, бубен.
Голован коротко рассказал о себе, умолчав, впрочем, о том, как он был в холопах у Артемия Оболенского: он знал коварство Тишки Верхового. Выслушав Андрея, Тишка самодовольно заметил:
– А я вот не понапрасну из Выбутина убег: я теперь велик человек стал – дворецкий у спальника Ордынцева. Хочешь, похлопочу по старой дружбе? Мой боярин тебя в холопы примет.
– Нет уж, спаси тебя бог за такую послугу! – хмуро усмехнулся Голован.
– Ну, как знаешь! – Тишка спесиво задрал голову. – А можно мне свой узелок к тебе на время положить? Я тебе за сохранение малую толику пожертвую.
– Нет уж, тащись прочь со своим нечистым добром! – вспылил Голован.
– Эх ты, дурак!
Тишка ушел, волоча за собой узел.
Не все Глинские пали жертвой народного гнева: Анна Глинская, которую считали главной виновницей несчастья, и ее сын Михаил были в Ржеве, полученном ими на кормление.
Во вторник, ровно через неделю после пожара и на третий день после гибели князя Юрия Глинского, тысячные толпы отправились на Воробьевы горы требовать от молодого царя выдачи остальных Глинских, его родственников.
В числе людей, горевших желанием покарать виновников народного горя, случайно оказался и Тишка Верховой. Пока шествие продвигалось к воробьевскому дворцу, по толпе поползли слухи о том, что смельчаков, поднимающих руку на цареву родню, ожидает жестокая расправа. Слабые и нерешительные отставали. Сбежал и Тишка Верховой; вечером того же дня он как ни в чем не бывало смиренно прислуживал своему господину, спальнику Федору Григорьевичу.
Иная судьба постигла смелого Лутоню.
Слепец шел в первых рядах толпы, направлявшейся на Воробьевы горы. Его вели Нечай и Жук. Лутоня был вооружен такой увесистой дубиной, которую человек обыкновенной силы едва поднимал обеими руками. Но слепой богатырь ворочал ею, как перышком.
– Вот что, братцы, – сказал Лутоня окружающим: – как начнется бой, поставьте меня лицом к царевым дружинникам, а сами бегите подальше: зашибу! У моей дубины глаз-то нету…
Толпа повстанцев значительно поредела, когда приблизилась к горам, но остались самые смелые: их было около трех тысяч.
Царская дружина, уступавшая по численности, но превосходившая вооружением, встретила мятежников под горой. Не вступая с ними ни в какие переговоры, дружинники бросились в битву. Передние ряды повстанцев подались назад, и лицом к лицу с нападающими оказался гигант Лутоня.
Почувствовав по топоту ног и движению воздуха приближение врагов, слепец взмахнул дубиной. Царские воины в первый момент опешили; наступившее замешательство стоило жизни нескольким из них.
На месте, где стоял слепой боец, завязалась жестокая схватка. Лутоня вертелся на месте с неожиданным проворством; длинная дубина образовала, вращаясь, страшный круг, в который никому не было доступа. Воинственные крики старика, вопли и стоны умирающих, лязг оружия – все смешалось в жуткую музыку боя. Лутоню издали кололи копьями, задевали мечами, но страх мешал царским дружинникам нанести слепому богатырю смертельную рану. А тот, вдруг прыгнув вперед, ударами тяжелой дубины разбивал головы, крушил врагам ребра…
Как завороженные следили друзья Лутони за необычайным боем, где, казалось, ужасного старика невозможно было победить. Но вот они заметили, что ноги слепца слабеют, – он потерял слишком много крови из многочисленных ран.
Жук, дико вскричав, первым бросился на выручку к Лутоне, но было поздно. Копье, брошенное издали с большой силой, пронзило сердце слепого, и тот упал мертвым.
После смерти Лутони бой продолжался недолго. Гибель старика, казавшегося предводителем толпы, обескуражила мятежников, а царские дружинники ободрились.
Нечая ранили в голову, но Жук успел взвалить его на плечи и унести. Дружинники не стали преследовать отступавших, боясь попасть в засаду.
Восстание кончилось. Оно было первым предвестником тех великих бурь, которые в последующие века потрясали Русь. Отголоски московской грозы понеслись по стране. Во многих областях народ поднимался против наместников и расправлялся за обиды, что пришлось терпеть в течение многих лет. Кое-где власти сумели своими силами усмирить крестьян, в иные места пришлось посылать войска.
Жук притащил раненого Нечая под тот же навес, где лежал больной Голован. Но друзьям недолго пришлось лежать вместе. От добрых людей Жук узнал, что схваченный Недоля оговаривает множество участников восстания. Нечаю и Жуку грозила казнь, и в тот же вечер они ушли из Москвы. Голована они поручили заботам другой артели скоморохов, которая пришла в Москву в тот день и не была замешана в восстании.
Глава X
После восстания
Федор Ордынцев участвовал в вылазке Курбского, когда тот попытался усмирить мятежную Москву. Царь послал Ордынцева с князем Андреем неспроста. Привыкший к двуличию бояр, царь Иван не доверял Курбскому и хотел иметь отчет о событиях от верного человека.
Федор видел бесславное отступление князя Андрея и правдиво рассказал о нем царю.
Когда восстание отшумело, Федору довелось присутствовать при решении участи его главарей и зачинщиков.
С молодым спальником Иван Васильевич обращался ласково, но в душе Федора всегда жил страх перед царем. Теперь этот страх получил еще более веские основания: Ордынцев видел неумолимо жестокое лицо царя, когда тот изрекал бунтовщикам смертные приговоры, мстя за трепет, с каким выслушивал вести о московском бунте. Федор видел и казни: погибли сотни главных участников восстания, а наряду с ними и многие оговоренные невинно.
Ордынцев, с самых юных лет состоявший в придворной должности, человек начитанный и умный, понимал, что московский бунт повлечет за собой большие государственные преобразования. Ведь восстание показало, что народная мощь крайне опасна для верхушки общества, стоящей у власти. Силы немногочисленной кучки князей и бояр-кормленщиков были ничтожны.
Откровенно беседуя со своим шурином Степаном Масальским, Федор как-то сказал:
– Боярское время ушло. Пусть предки бояр когда-то сидели на княжеских уделах – народ про то позабыл. Вот мы с тобой, Степа, без малого полтора десятка лет при дворе, многое видели. Видели, как грызлись за власть Шуйские, Бельские, Глинские… А народ за их спиной стоял? Шуйские – потомки суздальских князей, а разве суздальская волость хоть раз поднялась за них?
– Не припомню такого дела, – признался Степан. – Бывал я в Суздале, там народ Шуйских терпеть не может…
– Как и Бельских, как и Глинских, как и всех кормленщиков, – подхватил Ордынцев. – У всех этих великих господ и жадность великая. Вот мы, дворяне, довольствуемся малым. Есть у меня деревенька, что за мной после отца закрепили, – мне того и достаточно. Таков же и ты, и Кеша Дубровин, и Василий Голохвастов… Да нас таких неисчислимо, и ежели царь даст нам силу, крепка будет и его власть…
Думы и надежды дворянства не укрылись от Ивана Васильевича, который и сам понимал, что только сильное дворянство может стать опорой царской власти.
Во главе нового правительства стали благовещенский поп Сильвестр и думный дворянин[98] Алексей Адашев.
Попа Сильвестра Федор Григорьевич знал хорошо: Сильвестр еще до большого пожара бывал во дворце у Ивана Васильевича. Читал Ордынцев и сборник поучений русскому человеку – «Домострой», составление которого молва приписывала Сильвестру.
Став во главе правительства, властный и честолюбивый Сильвестр пытался обращаться и с царем Иваном в духе «Домостроя», требуя совершенного повиновения.
Алексей Федорович Адашев происходил из среднепоместного дворянского рода. Неизвестно, как выдвинулся Адашев на такую видную роль, не соответствовавшую, по тогдашним понятиям, его незнатному происхождению. Но дело свое он выполнял умело, с блеском. Адашев взял на себя две важнейшие отрасли управления: он ведал внешними сношениями и государственной казной.
Новое правительство – Сильвестр, Адашев и их ближайшие помощники и советники составили так называемую «Избранную Раду».[99] Эта Рада пользовалась таким огромным влиянием, что без ее согласия царь не проводил ни одного важного мероприятия.
Поп Сильвестр и неродовитый дворянин Адашев нуждались в сильной поддержке; они привлекли тех крупных бояр, которые сознавали, что создавшееся положение требует некоторых уступок дворянству. Первым из таких бояр оказался честолюбивый Андрей Михайлович Курбский, потомок князей – владетелей Ярославля. Курбского сблизили с царем большая начитанность и красноречие. Много лет Курбский был любимцем царя Ивана.[100]
Мечты Федора Ордынцева, Степана Масальского и других молодых дворян сбылись в 1550 году. В этом году была составлена так называемая «Тысячная книга», в которую внесли тысячу семьдесят восемь избранных дворян. Отбор производился очень тщательно: люди попадали в «Тысячу» за собственные заслуги или за дела отцов.
Попали в «Тысячу» и Федор Ордынцев, пожалованный в стольники, и Степан Масальский. Тысячников называли «лучшими государевыми людьми». Им дали поместья под Москвой. Из них впоследствии назначались военачальники, наместники областей, судьи, послы в иноземные государства… Многие блага получили тысячники, но многое и требовалось от них: они должны были быть всегда готовы «на посылки» и обязывались нести государеву службу, не щадя живота.
Многие преобразования той поры вели к усилению центральной власти, и, однако, дело не было доведено до конца. Причиной тому – двойственность положения Избранной Рады.
Избранная Рада хотела бы усилить самодержавную власть и дать ей опору в лице сильного, сплоченного дворянства, обеспеченного землей, единственным занятием которого являлась бы служба государству. Но члены Избранной Рады в большинстве были крупные бояре, потомки удельных князей, подобно Курбскому. Довести реформу до конца – означало для них лишиться земли, подорвать собственное влияние и свою силу в государстве, опуститься до мелких вотчинников, на которых они смотрели с презрением.
Знатные члены Избранной Рады сумели это предотвратить и сохранили за крупными боярами громадные поместья. Так, еще в 70-х годах XVI века князь И. Ф. Мстиславский был полновластным владельцем укрепленного города Венева, где содержал собственное войско с пушками.
Узкие интересы ничтожной кучки высшего боярства помешали довершить важные мероприятия, способствовавшие усилению государства, правда за счет увеличения гнета, лежавшего на простом народе.
Централизация государства была проведена полностью позднее, в годы опричнины, когда Иван Васильевич взял правление в свои руки.
Глава XI
Хоромы Ордынцева
Москва после великого пожара строилась. По всем дорогам спешили в Москву крестьянские роспуски, а на них лежали обтесанные и перемеченные бревна: мужики везли в столицу готовые срубы.
На Руси каждый мужик был плотник: за большим искусством не гнались, а немудреную избу поставить мог всякий. И вот застучали топоры на сотни верст вокруг Москвы и заскрипели по проселкам обозы.
В несколько дней вырастали на месте сгоревших целые улицы. Хозяин вместе с приезжим мужиком ставил сруб обязательно на том же месте, где и прежде стояла изба; укрепляли стропила, накрывали кровлю кто тесом, а кто и соломой. Приходил запыхавшийся, косматый поп, наскоро бормотал молитвы, тыкал голик[101] в чашу со «святой» водой, брызгал по углам, кропил склоненные головы хозяев. Это называлось: молебен с водосвятием; без этого обряда ни мужик, ни боярин не вселялись в новое жилье.