Щастье Фигль-Мигль
— Они могут отобрать, даже если такое понятие у них есть, — ободряет его Фиговидец.
Катится под ногами бурая трава, серый лед по кромке щербатого асфальта, асфальт. Проплывает, накренившись (бумажный кораблик в весенней луже), ларёк с пивом, из окошка высовывается вслед нам (я не стал оборачиваться) озадаченная голова. Все те же самые, привычные вещи, которые мы изо дня в день видели дома, движутся (движение ветвей дерева, талой воды, старых женщин с корзинками) в непривычном замедленном ритме, словно давая понять, что они — пусть и те же — совершенно иные. Пристальнее вглядываясь в ряды домов, в неровности дороги, я видел на них другой отблеск, другие тени — и пыль привычки сменилась опасным, матовым глянцем чужой жизни, никогда и ничем меня не коснувшейся, так же как мои ноги никогда не касались этих дорог.
Квартал малолюден, тих, но неожиданно я перестаю слышать наши шаги, и скрип тележки, и сиплое дыхание Жёвки. Нас вытеснили местные звуки: резкий крик ворон, резкая музыка из открытой форточки, далёкий визг тормозов. Мы стали подвижным, бесшумным сном. Я заметил, как вспыхнула (цвет ясный, алый, но зловещий в своей беспричинности) ветка березы и покраснел край яркого золотистого неба. Солнечный луч тёк по фасаду все медленнее, гуще, из багряного становясь багровым; стекло витрины рдело невозможными при таком освещении (чистое небо, утреннее солнце) багровыми бликами; повеселевший кулак Мухи, стучащий в темную тяжёлую дверь аптеки, налился чёрной венозной кровью. Я сморгнул.
— Кто там? — спрашивает голос из-за двери.
— Открой и увидишь, — отвечаем мы.
Аптека (пестрота мелкого, яркого на смутно-белом фоне стен) ничем не отличалась от наших. Сквозняк носил по залу прохладные запахи. Впустивший нас мальчишка стоял ошеломлённо, покорно, и чем яснее он понимал, что впустил не тех, тем терпеливее и тупее становилось его испуганное лицо.
Из подсобного помещения выдавилась дородная тетка в красной шапке набекрень.
— Привезли? — прогрохотала она и, приглядевшись (задвигались затейливые пучки волос, растущих из родинок), сердито фыркнула: — Переучёт!
— Да ладно, — сказал я. — Всего лишь пачку аспирина и немного информации.
— Вы не местные, — сказала тетка осуждающе. Отличная, плотной вязки шапка была ей мала и медленно, неуклонно сползала к уху, снизу тяжело и грубо подпираемому огромной золотой серьгой.
— Мы с Финбана.
— А здесь чо забыли?
Муха занервничал и сделал ошибку.
— Слушай, мать. Просто скажи…
— Сыночку! — взвыла тетка мощно, избоченилась и пошла честить белый свет, налегая на гласные, которые в местном диалекте оказались вдвое протяжнее наших. Фиговидец навострил уши и быстро полез в карман за блокнотиком, как будто бумага и карандаш могли сфотографировать напевную округлую брань.
— Девушка, — начал я, следя за ползущей, ползущей шапкой. В этот момент от удара ноги распахнулась входная дверь.
— Пуля! — обрадованно взметнулась девушка. — Шпиёны заявились!
Ровно строчащая рука Фиговидца застыла. Я обернулся, и мне осклабилось лицо безобразное, беспощадное, бесстыжее. Пока я снимал очки, пока над кучкой теснящихся за Пулей серых фигур сама собой поднималась для суеверного оберега чья-то рука, он смотрел неотрывно (глаза оставались неподвижными, серые на сером), не помня слов, давясь собственным молчанием, как рыба — воздухом. По мере того как он осознавал, кого видит, иные слова всплывали из глубин его подсознания.
— Пройдёмте, граждане, — сказал он наконец, на глубоком выдохе облегчения.
Пуля показался мне ментом; это бросилось в глаза прежде всего, заслоняя и черты лица, и одежду. Сопровождавшие его молодые парни были в таких же легких серых куртках (крупные буквы СКЗ на нагрудном кармане), но выглядели иначе. Он один выглядел как мент, вёл себя как мент, командовал как мент. Ему даже не пришлось командовать: все приказы исполнялись до того, как он открывал рот, и это было следствием то ли автоматизма рутинной работы, уверенности, что ничего неожиданного Пуля не прикажет, то ли отвращения и нежелания слышать его голос. Нас препроводили (аккуратно, строго, очень вежливо, отчаянно труся, боясь дотронуться, поднять глаза) в двухэтажный барак неподалёку, оказавшийся не отделением милиции, а (см. табличку на входе) опорным пунктом дружины Союза Колбасного Завода.
Мы оказались в комнате небольшой и сверх меры набитой и людьми, и гулом их хриплых и сиплых голосов. На одной из стен висел плакат по технике безопасности (аляповатый молодец, размахнувшись, указывал на надпись НЕ УБИЙ) и нечто, тщательно забранное легкомысленной (цветочки, вспышки красного) ситцевой занавесочкой в фестонах. На стене противоположной — серой-серой — висели еще два плаката, самодельные (чёрная и красная тушь, следы мучительных усилий), слева — НЕ ДЕЛАЙ ЭТОГО, справа — СТРОГО ЗАПРЕЩАЕТСЯ.
— Этого чего? — спросил Фиговидец.
— Того самого, — хмуро отозвался Пуля. — О чём ты, падла, подумал.
На эту падлу, брошенную на самом деле в меня, покатившуюся в меня от Фиговидца, как шар от борта бильярда, мне пришлось отреагировать.
— Заткни блеялку, — быстро сказал я.
Мгновенно наступившее молчание было увесистым, как оплеуха, но и смешным, как если бы оплеуху получил не тот, кому она предназначалась, или же наносивший удар промахнулся, причинив боль самому себе. Меня разглядели и попятились. Слова непроизнесённые, но уже вырвавшиеся вместе с дыханием, плавали облачками, мешаясь с облачками сигаретного дыма. Пуля сжался, оглушённый не столько страхом, сколько унижением, и я понял, что он может броситься. Я посмотрел на Муху. «Дело ли ты затеял?» — одними глазами спросил Муха.
У фарисея вид был растерянный, но не испуганный. Я увидел, какие блестящие (серо-голубые) у него глаза, какие огромные бездонные зрачки, длинные ресницы. Жёвка опустился на четвереньки, отполз к стене и съёжился там, прикрыв голову руками. Люди вокруг слабо задвигались (движение покачнувшейся в ведре воды), но я не почувствовал агрессии, они всего лишь тяжело и недобро выжидали: кто-то — злорадный, кто-то — не опомнившийся от изумления. Я уставился на Пулю.
— У нас проблема, — сказал новый голос. — Не сердись, что парни нервничают.
Сперва я подумал, что этого человека когда-то подстрелил снайпер. Он был очевидным, наглядным калекой, хотя сразу я не смог догадаться, что именно его так перекорёжило. Очень длинные руки и ноги иссохли, торчали прутиками, в центре их сплетения колыхался раздувшийся круглый живот; круглая голова кивала, клонилась на тонкой шейке. Он опирался на костыли, непонятно как на них удерживаясь. В топтавшихся за ним в проеме двери я узнал тех, кто привёл нас из аптеки.
— А, нет, — сказал он спокойно, отвечая на мой взгляд. — Я — врачебная ошибка. — Он протянул мне свою паучью лапку. — Протез.
Невесомое сухонькое пожатие осталось в моей ладони, грело и щекотало её. Протез убрал руку, а я всё ещё чувствовал это тепло.
— Хамят, Протез, — жалобно завел Пуля. — Говорят, с Финбана, а сами записывают. Товар на подходе, а они уже там, стоят, пишут. Я им культурно, а они…
Протез отмахнулся.
— Ты поможешь мне, Разноглазый, а я — тебе, — сказал он твёрдо.
Я кивнул.
— Садись, давай руку.
Он улыбнулся еле заметно и (неужели это сожаление проскользнуло между взглядом и взглядом) затряс головой.
— Это не для меня.
Человек сидел на полу, привалившись к стене, и яркая-яркая лампочка двумя чёткими бисерными каплями отражалась в его полуслепых от бессонницы глазах. Он сидел на старом шерстяном одеяле, одеяло было прожжено. В комнате не было окон, не было времени, почти не осталось жизни. Жизнь сохранилась только в костлявой кисти (уже не кисть, а пясть), которая ходила в моей руке ходуном, и каждый палец её дрожал своей отдельной дрожью.
Он сидит на полу, на старом шерстяном одеяле, на одеяле остались следы пепла и дыры; сидит, привалившись к стене, сидит в комнате без окон; та же поза, то же измученное лицо, те же невидящие, выжженные ярким светом глаза. Он не противится, когда я подхожу и беру его за руку. Тот, живой, не спал несколько суток, боялся даже выключить свет — и мёртвый тоже обессилел. Он исчезает под моим взглядом легко и тихо, как дым, от него не остается (но почему он улыбнулся?) даже улыбки.
— Теперь пусть поспит, — сказал я дожидавшемуся за дверью Протезу. — Это что, его брат?
Протез кивнул.
— Брат, близнец. Так и не знаю, чего не поделили. Да оставь ты, — повернулся он к Жёвке, впившемуся в ручку тележки с валютой. — Не сопрём.
— Попробуешь нашу? — предложил я. (Нас вели, усаживали; рассаживались; блеснули чистая скатерть и бутылки.)
— Успеется. — Он на удивление ловко двигался, и ловкими, быстрыми, бесшумными были его костыли. — Ну, парни?
— Нам нужно обогнуть Джунгли, — начал Муха. — Попасть на ту их сторону. — Он замялся, подыскивая слово не такое страшное, как «Автово». — Вообще-то на Охту едем, — сообщил он, гордясь найденным в старой карте топонимом. — К его, — (пояснительный тычок пальцем) — тетке. Если ещё не померла.
— А если померла? — заинтересовался кто-то.
— Тогда к поверенному ейному. — Фиговидец так невозмутимо и академически увесисто шлепнул по ушам презренным просторечием, что всем стало не по себе.
— Под простого косишь?
Это сказал Пуля, он был тут как тут, прятался на другом краю стола, но не выдержал. Сказал он чистую правду, но поскольку сказал он её только для того, чтобы прицепиться, правда перестала собою быть. Нет, Фиговидец при всём желании не мог косить под простого, всё, что он для этого сделал бы, выглядело бы так, будто он потешается, передразнивает; он же всего лишь повёл себя как человек, пустивший в ход среди иноземцев их родной язык, выученный им прекрасно, но в тиши кабинета. Я заметил, что Протез смотрит на фарисея очень внимательно; внимательнее, чем на меня. Он не мог его опознать, точнее, опознавал в нём нечто, оставшееся за рамками любой возможной здесь классификации. Не короткие, но очень аккуратные волосы, одежда, осанка, интонации и, главное, несокрушимое благожелательное спокойствие, которое не могли стронуть ни минутная оторопь, ни минутный страх; весь человек, от ботинок до голоса и слов, — всё это было сочетанием признаков редких самих по себе и никогда не встречавшихся Протезу вместе. И надо думать, Протез опасался; конечно, было чего, любое неизвестное являлось угрозой, противостоять которой предстояло как-то учиться, и неужели (интересно, думал ли Протез в точности так) не достаточно угроз привычных и рутинных, чтобы ошарашивать человека ещё и такой новинкой. И он смотрел, поглядывал во все глаза.
— Охта далеко, — сказал он, небрежно перекидывая с общего блюда на свою тарелку куски колбасы. Колбаса во всех её вариантах была царицей этого стола: румяная, багряная, багровая, почти черная, прокопчённая на множество ладов. — В Джунгли не суйтесь.
— Площадь Мужества, — сказал Фиговидец с надеждой. — Хотя бы дотуда.
— Площадь Мужества? Понятия не имею. — Протез зорко зыркнул на ловкие, ничуть не обескураженные руки Фиговидца. — Бери, бери колбаску, у вас такой нет. — («У нас торгуют вашей колбасой», — обиженно вставил Муха. «Такой — не торгуют. Для себя делали, вручную».) — И что вы затеяли? — вопрошающий тяжёлый взгляд переместился на меня. — Ладно бы анархисты, — он задумчиво сплюнул в кулак, — а то ведь нормальные. — Едва это выговорив («нормальные»), он вспомнил о Фиговидце и замолчал.
— И у вас анархисты? — любознательно спросил Муха.
— Этой мрази везде полно. Выживаем понемногу.
— В Джунгли выживаете? — оживился Фиговидец. — Может, они нас там и проведут?
За столом заржали.
Я увидел, что хихикнул (удушливо, сдавленно, против воли) даже Пуля. Остальные смеялись охотно, радостно, сияя жирно лоснящимися лицами, блестя стаканами. Главное отличие колбасников от наших дружинников состояло в подчеркнуто юношески-спортивном облике и поведении. Их барак был их крепостью. Почти все молодые, неженатые, они и жили здесь же; вместе ходили на завод, работали, ели, спали, несли дежурства, тренировались. («Полувоенный, полумонашеский орден, — скажет потом Фиговидец. — Со своими порядками, своей верой, своим, в сущности, государством. Это любопытно».)
— Дикие места там, на севере, — безразлично сказал Протез. — Что туда ехать, что в Джунгли — один черт.
— Ну и что делать? — спросил я.
— Да что, — безразличие в его голосе всё прибывало, — поживёте пока у нас, подкормитесь. Ребята вам толмача поймают.
— Сколько ждать?
— Я понимаю, — сказал Протез мягко, — ты торопишься. — (Он обращался только ко мне, ко мне одному.) — Мы поможем.
— Они помогут! — Муха брякнул кофр на застеленную раскладушку. — Свиноделы поганые, извращенцы. — Он озабоченно уцепил, свернул, развернул широкий, колючий бело-голубой шарф Фиговидца; погладил его, переключился на свитер. — Правду о них говорили. Дай померить?
— А что о них говорили? — спросил Фиговидец, снимая и передавая Мухе свитер. Это был мягкий облегающий свитер с высоким воротом на пуговицах. Его цвет (яркий индиго) подчеркивал и светлые тона шарфа, и насыщенные матовые (глуховатые, если можно так сказать о цвете) — тёмно-синего ватника. Ватник Фиговидца добросовестно шокировал публику. Всем своим видом он кричал: «Я ватник!», но еще: «Я сшит у наилучшего портного». Ватник означал тюремный срок, портной означал чистую жизнь Города; ватник сам по себе, Фиговидец сам по себе и Фиговидец в таком ватнике — тогда из рукавов (модных, поэтому слишком длинных) блестело серебро унизанных кольцами пальцев — вместе составляли мутанта чрезмерно затейливого даже для аллегории. Теперь это сюрреалистическое произведение отдыхало на крючке прибитой к стене вешалки, и прямо под ним, привалившись к поле грязной головой, сидел на корточках Жёвка.
— Ну что говорят, — Муха повертелся в тщетных поисках зеркала. — Колбасный завод знаешь какой богатый? А у них ещё и огороды свои, и трафик они здесь контролируют, и аптеки тоже. Бабла немерено, а только никто не знает, на что они его тратят. Запросто могут ещё одно производство купить, или плантарь, или нашего губернатора, например. Покажи, что у тебя ещё с собой?
Фиговидец достал из рюкзака пакет с одеждой, вытряхнул её на кровать. Грустно, терпко запахло лавандой. У Мухи спёрло дыхание; он набожно склонился над красивыми надушенными тряпками. (Много интересного обнаружилось, когда мы все распаковались. Так, мой багаж составляли кое-какие вещи, бритва, одеколон и четыре блока египетских сигарет для личного пользования. Муха вёз гору тряпья, набор ножниц, которым очень гордился и разных шампуней столько, словно стажировался в коробейники — при этом он забыл мыло, тёплый свитер и вторую пару носков. Я взял носки, но забыл аптечку. Фиговидец не забыл ничего, но бумаги ему следовало взять раз в пять меньше. А Жёвка поехал бы налегке, как собака, не заставь его Муха взять запасные трусы и зубную щетку.)
Фиговидец задумчиво смотрел на Муху.
— А зачем им ваш губернатор?
— Затем, что у нас геоположение. Мы ближе всех к Городу. У нас инфраструктура, высокие технологии…
Фиговидец фыркнул.
— Высокие технологии? Это электрические чайники, что ли?
— А хотя бы и чайники! — рассердился Муха. — И ты из такого, между прочим, у себя пьёшь. И чайник твой у нас сделан, и плита, и фен — («феном не пользуюсь», поспешил вставить фарисей), — и лампочки. Смог бы ты жить без лампочек?
— Зимою не смог бы, — сказал Фиговидец честно, — со свечою трудно читать. Так зачем им ваш губернатор?
— Чтобы он предал национальные интересы Финбана, — отвечал Муха.
— Хочешь сказать, эти колбасники хотят мирового господства?
— Может, и хотят.
— А почему ты их назвал извращенцами?
— Да потому. Когда им, по-твоему, по бабам бегать, если они с дежурства в спортзал, из спортзала — в койку?
— И в чём извращение?
— Да в том, — Муха бережно приложил к щеке мягкую ткань рубашки, — что они вместо баб друг с другом. Или у вас это считают нормальным?
У Фиговидца всё же хватило ума сперва посмотреть на меня. Я ему подмигнул и покачал головой. Откровений о том, что считается нормальным на В.О., Муха не заслуживал, несмотря на все его выкрутасы и форс. Фиговидец, к счастью, не был одержим жаждою правды.
— Нравится? — спросил он о рубашке, бесхитростно переводя разговор.
— Ну ещё бы! — Муха воспрянул и зачастил, бессознательно, словно это была молитва, цитируя модный журнал: — Легко, стильно, в меру вызывающе…
— Вызывающе? Перестань, я очень консервативно одеваюсь. Тебе нужно посмотреть на пижонов.
— А как я на них посмотрю? — спросил Муха несчастным голосом.
— Ну посмотри на Разноглазого. Вон у него куртка от Фокса.
— Откуда ты знаешь?
— Конечно, это Фокс. — Фиговидец не поленился встать (он уже удобно разлёгся на свободной кровати), изучить мою куртку и показать Мухе золотую вышивку на внутреннем кармане. — За версту видно.
Я осматриваю отведённую нам комнатку. Места в ней хватает только для двух кроватей, двух раскладушек и света из широкого окна. В одном углу умещается красивый стеллаж, в другом — вешалка. На одной из стен (стены светлые, свежие) висит уже знакомый плакат НЕ УБИЙ, сияя глуповатой, простоватой, румяной рожей изображённого на нём дружинника. «Интересненький лубок», — говорит Фиговидец, разглядывая крепкие длани бойца. Одна рука — в замахе — указывает на надпись, другая — уже сжатая в кулак — со сдержанной силой опускается на голову хулигана. «Что такое лубок?» — спрашивает Муха. Я заглядываю под кровати, дотрагиваюсь до полок. Везде чисто, как в больнице. Здесь вообще на удивление чисто, и в коридорах пахнет каким-то крепким, но не противным антисептиком.
— Лубок — это агитационная живопись.
— Какая же это агитация? Это правда. Если они увлекутся, то ведь и убьют.
— Зачем же, — спросил Фиговидец, — ставить себя в положение, при котором возникнет опасность кого-либо убить?
Впоследствии многие, кроме нас, убедились, что Фиговидец умеет строить фразу так, чтобы смысл сказанного доходил до слушателей после паузы, полной недоумения и гнева. Тогда Муха выразил это чувство следующими словами:
— Знаешь, Фиг, свитер у тебя позитивный, а говоришь ты как пресс-секретарь.
— Но ведь ты меня понял?
— При чем тут понял, не понял? Тебя поймут, но все равно обидятся. Ты говоришь, как с бумажки читаешь. Это ненормально.
— Говорю как умею, и сам такой, какой есть! — Фиговидец разулыбался. — Ум ясен, настроение ровное, звезда твоя сияет! — проскандировал он. — Ненормально! А наркотики в аптеках продавать…
— Не наркотики, — поправил Муха, — а лекарства. Всё легально. Мы не дикие.
— Один я здесь, значит, дикий, — сказал фарисей удовлетворённо. — Понял. А не попросить ли у наших гостеприимцев какого-нибудь легального томатного сока? Пить хочется.
— Это, значит, жрачка у них хорошая, — сказал Жёвка.
— Помолчи, поц, — машинально отмахнулся Муха и тут же подпрыгнул: — Заговорил!
— Немного же он сказал, — сказал Фиговидец. — Ну так что?
Я вижу, что ему становится скучно; он хотел бы пройтись, осмотреть дом, осмотреть окрестность. Он пойдёт по улице, зажав под мышкой тетрадку, отвечая на улыбки встречных аборигенов, останавливаясь, обмениваясь какими-нибудь вещичками, делая записи и рисунки, объясняя, выслушивая объяснения, снова пускаясь в путь — и всё, что ему встретится, будет необычным, заманчивым и дружелюбным, и, вернувшись, он скажет нам: «Вот видите, везде люди». Или (так оно и будет) его принесут на носилках, его, либо то, что от него останется, и Протез, спасая свою грозную репутацию, отправит бригаду в карательный рейд, после которого у меня появится ненужная мне дополнительная работа.
Представив всё это, я засмеялся и пошел искать томатный сок.
Ржавый красный цвет обнаружился на следующий день в глазах клиента, и тот стал виден весь — тщедушный, издёрганный, трусливый, жестокий. Светло-карие, налитые кровью глаза остановились на мне, как на мишени.
— Ты думаешь, я кто? — сказал он. — Я, дружок ты мой, начальник милиции.
Я кивнул. Сегодня ему было лучше — но не ему одному.
Тот, второй, с такой же ухмылкой поднял мне навстречу голову, так же избоченился, таким же бесстыжим движением подал руку, словно предполагая, что я её поцелую. В довершение сходства он был цел: ни крови, ни ран, которые привидения так любят демонстрировать. И исчез он, как будто не я его стёр, а он сам, соскучившись, мгновенно переместился в какое-то другое пространство.
В течение одного очень длинного мгновения я не вполне понимал, где нахожусь: там или здесь. Голова болела так, что я за неё испугался, и всё было неправильно.
Протез сидел в дежурке и подписывал накладные. «Помрёт?» — спросил он, не поднимая глаз от бумажек.
— Он симулянт. Никого он не убивал.
— Убил, убил.
— Зачем начальнику милиции убивать самому?
— Это брат его начальник милиции. Был.
Я сел на стул у окна, выходившего на ещё голенький, но аккуратный скверик. В дежурке было пусто, тепло и тихо. Из коридора неслось мирное шорканье швабры.
— Сколько их было?
— Как сколько? — Протез наконец посмотрел на меня. — Двое.
— Так вот, их и сейчас двое. — Я глянул в окошко. В скверике появилась троица: Фиговидец, присев на парапет клумбы, что-то писал, Муха стоял рядом и разговаривал с молодым бритым колбасником — в бешеном, если слова поспевали за жестикуляцией, темпе. — Как будешь платить?
— Крыша, пансион и толмач, — сразу же отозвался Протез. — Мало?
— Случай необычный.
Голова у Протеза была круглая, маленькая; глазки круглые, маленькие; лицо круглое, без морщин. Его уродство не было отталкивающим, а слабость тела казалась вполовину наигранной. Сломанная жизнь таилась в нём, боясь о себе напомнить, навлечь новый удар.
— Денег наших на севере не возьмут, — сказал он задумчиво. — Разве что колбасу?
От колбасы я отказался.
— Но хоть что-то ты о них знаешь?
— Зачем мне это? — он слабо улыбнулся. — Если жизнь идет мимо, так ли важно, куда именно. — Он кинул косой взгляд на занавеску, которую я приметил накануне. — Вот что здесь у нас — знаю всё. Карту составили.
— Можно взглянуть?
— Зачем тебе, если площади Мужества там нет?
— А что там есть?
Протез аккуратно, тихо положил на стол ручку.
— Может, и прав мент, — сказал он в пространство. — Высматривают, выспрашивают — а откуда пришли, куда едут… Не нравишься ты Пуле, Разноглазый. Ты и твои.
— А что здесь делает Пуля?
— Пуля на задании.
— На каком?
— Языки укорачивать. — Протез сердито зашевелился. — Слушай, иди, подыши свежим воздухом. Тебе полезно.
Он опять пошевелился и стал похож на дружелюбного паука: рученьки, ноженьки, мягкое чуткое тело. Потом он моргнул, и сходство с насекомым ушло.
— Ты психиатрию изучал? — Фиговидцу свежий воздух уже пошёл на пользу: он ровно, нежно разрумянился, разрумянились в луче солнца страницы его раскрытого на коленке блокнота. — Нет? Есть такая болезнь — шизофрения. От неё бывает раздвоение личности. Один начальник милиции сидит перед тобой, а второй сидит у первого в голове. Это не привидение, это он сам.
— Как я тогда его уберу?
— Никак. Чтобы убрать того, нужно, чтобы умер этот. Тот, которого мы для простоты восприятия считаем настоящим.
— Настоящих он гробить не обучен, — сказал Муха. — Он озабоченно огляделся. — Что ж это такое, что у них не только волосы, но и мозги не как у нас?
— Точно такие же мозги, — сказал Фиговидец. — Просто больные.
— Не верю я, что мента может так перемолоть, — ответил Муха.
— А что у них с волосами?
— Ты не заметил? — Муха помахал парню, который при моем появлении вежливо и трусливо отошел в сторону. — Они их бреют. БРЕЮТ. Как бляди — под мышками. Как тебе это понравится?
Я вернулся к Протезу.
— Ты их когда-нибудь видел вдвоём? Начальника милиции и его брата? Обоих сразу?
Вспоминая, Протез почти отключился от настоящего. Его искалеченное тело осталось нависать над столом, руками заботливо прикрыв накладные, чтобы я не разобрал написанного, но сам он умчался прочь, радуясь этому стремительному, единственно доступному ему бегу. Он думал, а я разглядывал его. Он был неподвижен, но что-то в нём неустанно шевелилось: подымались и опадали мягкие волосы, подрагивали веки — и мелкие (бледно-красные, бледно-бежевые) клетки рубашки муравьями ползли из-под горловины свитера — а под рубашкой, под кожей, торопливо бежала кровь. Выдержка у него была отличная: не так легко витать в облаках под чьим-то пристальным взглядом, но он витал ровно столько, сколько наметил.
— Нет, — сказал он наконец. — Не видел.
— А труп кто санировал?
— Не было трупа. Он его сам сразу же в Раствор кинул. — Протез помрачнел. — Ты к чему клонишь? Уж не скажешь ли, что у нас в начальниках милиции был радостный?
— Не то чтобы радостный. — Я покатал на языке сообщённое мне фарисеем название болезни. — У него шизофрения.
— Это как?
— Он думает, что его двое.
— И это лечится?
Я пошёл к Фиговидцу.
— Вообще-то нет, — сказал Фиговидец, — но полечить можно. Я так понял, у вас медицина в почете?
— Медицина — да. А радостные — нет.
— Они безнадежные, — вставил Муха. — Даже пословица есть: «Радостного не огорчишь». А всё равно не верится: он же мент, им прививки делают. — Он пожал плечами. — Как радостные по науке называются? — («Душевнобольные», — сказал Фиговидец. «Психически нездоровые», — сказал я.) — Ну вот, откуда у мента душа или там психика?
Колбасник, разговаривавший с Мухой, на этот раз не отошёл. Застенчивое оживление на его свежем лице относилось уже не ко мне, а к предмету разговора. Он слушал, мялся, мялся и не выдержал.
— Мент просто зверь был, — сказал он. — Они все гады, но этот уж такой, такой — всем гадам гад. Не то что мы или ещё кто, менты сами сейчас счастливы, веришь?
— Эх, Крот, — отозвался Муха. («Его Крот зовут, — объяснил он мне, кивая на парня. — И откуда такие погоняла берутся?») — Что у вас с ментами вообще общего?
— Олигархия, — сказал Крот. — А Кротом меня всю жизнь звали. Зверёк такой есть, понял?
Фиговидец так и подпрыгнул.
— Какая интересная форма правления! — возрадовался он. — Аристократическое государство, лишённое царской власти!! — («Аристотель называет олигархию вырождением аристократии», — бормотнул он в скобках.) — Соперничество сильнейших приводит к тому, что они обуздывают друг друга. — («Человеческая порочность ненасытна», — бормотнул он.) — Приходится устраивать так, чтобы люди, от природы достойные, не желали иметь больше, а недостойные не имели такой возможности, и произойдёт это в том случае, если этих последних поставят в низшее положение, но не станут обижать. — (Он бормотнул что-то совсем неразборчиво.) — При олигархии государственные должности занимают люди состоятельные, по количеству своему немногочисленные. Вполне естественно, что покупающие власть за деньги привыкают извлекать из нее прибыль, раз, получая должность, они поиздержатся. Но когда богатство ценится выше добродетели, то всё государство становится корыстолюбивым: ведь то, что почитается ценным у власть имущих, неизбежно явится таковым и в представлении остальных граждан. — Он вздохнул и заключил: — Аристотель выделяет четыре вида олигархии, но я в точности не помню.
— А ты своими словами, — предложил я.
— Аристотеля? Своими словами?
Муха потряс головой.
— Пусть лучше Крот сам объяснит.
— Вот у вас губернатор и вся эта возня с выборами, — охотно начал Крот, — только этот губернатор — ноль на палочке. А у нас те, кто реально всем заправляет, и на бумаге заправляют. Директор нашего завода, начальник милиции и директор ортопедического института — они по-любому власть. У вас бы им пришлось кого-нибудь в кресло сажать от своего имени, а у нас они сами в креслах, по-честному. И по деньгам экономия: на агитацию тратиться не надо, на выборы тратиться не надо, на этого, который в кресле, тратиться не надо…
— Чего на всём-то экономить, — мрачно сказал Муха. — Нельзя же вообще без развлечений.
— Пойди на стадион — вот и развлечение.
— Это ещё что?
— Как что? — Крот растерялся. — У вас лапту не смотрят?
— У нас лапша — китайская жрачка, — огрызнулся Муха. — И чего на неё смотреть?
— Лапта, — подал голос Фиговидец, — это игра такая. — В голосе по инерции гудел апломб предыдущей речи. — Кажется. — Уже неуверенно. — Я где-то читал. — Ещё неувереннее, смиреннее, затихая.
Муха подметил смешной контраст, развеселился и сбавил обороты.
— Пацанва, может, играет. Это в мячик?
— В мячик, — фыркнул Крот. — На стадионе. И не пацанва. Две команды играют. Зрители сидят вокруг и смотрят.
— Одни играют, а другие на это смотрят?
— И болеют.
— Болеют чем?
— А чего вы этого мента у себя держите? — спросил я.
— Где же ещё его держать? Все боятся. — Крот улыбнулся Мухе. — Матч в субботу. Сам увидишь, чем.
Я пошёл к Протезу. Из дежурки он переместился в спортзал и сидел рядом с тренером на длинной деревянной скамейке. Тренер был невесёлый квадратный человек — весь квадратный, за исключением, может быть, глаз: светлых лужиц, упрятанных под геометрические складки лица. Протез медленно обмякал, внимательно и скромно наблюдая за юными атлетами в облегающих длинных трусах. Польщённые, подстёгнутые его присутствием, они приникали к тренажерам, как мученики — к пыточным станкам. Несколько человек как-то странно, ногами и грудью, перебрасывали друг другу мяч; возможно, это были приёмы таинственной лапты. (Я прикинул: до субботы четыре дня. Похоже, здесь не сомневались, что для экспедиций вроде нашей четыре дня — не задержка.) Пылинки и (на самом деле нет, но так могло показаться, если вглядываешься долго и пристально) частицы пота густо стояли в потоках солнечного света. Огромные окна были забраны изнутри железной сеткой. Звуки дыхания, глухой стук мяча, изредка лязг железа или резкий выкрик напрасно кружили и бились о сетку и искали выхода; собирались в стаю, рассыпались, накапливались.
— Это лечится, — сказал я, присаживаясь.
— Для того ты и здесь.
— Не залечил травму, — отрешённо пробормотал тренер, кивая рыжему парнишке, который дёрнулся вслед за упущенным мячом. — Боится на ногу как следует встать.
— Не мой профиль. — Я смотрел и не находил в ноге парнишке дефекта. — Почему ты держишь его здесь?
— Он опасен?
— Скорее всего, да.
Протез (я знал это, даже не глядя) кивнул; кивнул почти удивлённо, почти оторопело. «Вот поэтому», — означал его кивок, но и также: «Неужели не понимаешь?», а быть может, с интонацией «да ладно», ведь опасность — это было то, с чем он привык справляться сам, не выпуская на волю, где она будет, без сомнения, куражиться и калечить; это была опасность, ответственность за которую он нёс не потому, что эта опасность находилась в пределах его компетенции, а по привычке отвечать за опасность вообще, отвечать за всё странное, что грозилось стать страшным; и было понятно, что он не захочет понять, как другие могут быть способны и склонны в подобных случаях держаться в узких рамках профессии, навыков, написанных на бумаге обязательств. Хотя, конечно, он понимал (не желая понимать причины), что подобная склонность у других существует.
— Нет, — скорбно сказал тренер, начиная раскачиваться вперёд-назад, — нет. А кого я поставлю на опорного?
— Решишь проблему — поедешь дальше, — сказал Протез. — Не хочешь — возвращайся, откуда приехал. Насиловать тебя не стану, а помогать не обязан.
— Кого?! — отчаянно возопил тренер.
Рыжий виновато подошёл, наклонился, стал уговаривать. «Ещё целых четыре дня», — слышал я. Мне этот срок уже не казался огромным.
Просыпаешься от звука, от света, от холода, от тычка в плечо, от толкнувшей изнутри собственного тела боли — так много причин — но я проснулся из-за того, что Фиговидец не спал и безмолвно, ожесточённо мучился, пропитывая комнату тяжёлыми парами усталости, раздражения, ненависти. В немного затхлой темноте был слышен мирный негромкий храп. Муха выводил тоненькие рулады, Жёвка — погуще. Где-то отдалённо звенел первый комар, где-то на улице звенели пьяные голоса. Фиговидец молчал, молчал, терпел, прислушиваясь.
— Нет, это невыносимо, — прошипел он наконец. — Один храпит, другой пукает.
Я тихо засмеялся.
— Разноглазый, ты не спишь? У тебя есть реланиум?
— У Мухи есть.