Хроники пикирующего Эроса Яковлева Анна

И там захворала. Случайная норвежская семья меня приютила, а неверный жених скрылся с горизонта окончательно. Три недели норвежцы меня подкармливали и лечили, но, наконец, сурово дали понять, что пора и честь знать. Жадные они, норвежцы, про любовь ну совсем ничего не понимают, у них каждая таблетка аспирина на счету. Обратный билет в Москву купили мне за свои деньги, потому что бабок на дорогу домой у меня не было, виза кончилась, высокоразвитая страна Норвегия не желала принимать Никусю в свои скупые объятия. И вернулась я в Москву. Гады они все, мужики эти.

Квартирный вопрос окончательно превратил в ад наше с матерью существование. Анна всю жизнь коммунизм строила и не могла простить мне моего образа жизни. Я же её люто ненавидела, эту идиотку-большевичку, и всегда поступала перпендикулярно её желаниям — раз я тебе плоха, вот и получи своё с кисточкой, ведь ты всегда думала, что во всём права. Права в своей жизни, нищего советского идейного бесполого существа, права, лишив меня всего нажитого годами растраченной в добывании нелегкого хлеба путаны молодости, а потом и просто уличной девки.

Жизнь не удалась. Папаша — подлец, даже наследства не оставил — помер в одночасье, мать вообще святая дура, немногие дальние родственники знать меня не хотели. Да и что с ними знаться, если троюродная сестра вон — толстая как колода, а уж дважды замужем побывала, двоих бэбиков родила, а я, секси — зашибись, ни разу брачного предложения ни от кого, даже совсем замухрышистого, за всю жизнь не получила. И детей, конечно, не было и быть не могло после двадцати абортов и кучи вензаболеваний.

В начале 1990– х стало совсем туго. Сначала мать отправила меня в психиатрическую больницу, «в Кащенко», как тогда говорили. Конечно, по её большевистским понятиям, не любить СССР, желать жить в капстране, где обитают одни хищные волки, кушающие красных шапочек, и мечтать о красивой жизни с любовью и бассейном могла только сумасшедшая. Там меня лечили тем, чем, как известно, лечат в советских психбольницах. Появились страхи, галлюцинации. Позвонила дальней родственнице, говорю ей: так, мол, и так, в Кащенке я, и если помру, ты ж меня похорони, чтоб не закопали где попало. Это мне раньше было всё равно, а подступило близко-близко — так слёзы, как подумаю, что с бомжами какими в крематории сожгут и не останется от меня на земле даже могилки.

После первой госпитализации вышла было я на свою точку. Конечно, лицо уже не то, после психушки-то, кило штукатурки на себя истратила, чтобы выглядеть, лучшее платье с люрексом надела, а девки мне: куда ты лезешь, дура, тебе на кладбище прогулы уже засчитывают, а ты всё туда же, по мужикам. Да я нормальная, нормальная, я всё ещё могу, у мужика на меня встанет как штык, кричу им, а у самой вдруг перед глазами — кости, кости, берцовые, суставы и крошечные такие черепушки детские, и я понимаю, что это детки мои нерождённые, мною убитые, тянутся ко мне, круг их сжимается возле самого горла, кричат беззубыми своими ртами: мама, мама, зачем ты нас убила?..

Потом была вторая госпитализация, третья — и бессрочная инвалидность по психическому заболеванию. Никогда не могла запомнить, как оно называлось, все медицинские познания к тому времени выветрились. На учёт поставили в психдиспансере, но врачиха дура попалась, всё объясняла мне, что я не маленькая девочка; знаешь, что надо мыться, — пойди помойся, ванна есть с горячей водой. Ну как ей объяснить, что НЕ МОГУ Я? Мне надо, чтобы кто-то меня помыл. Как деточек моих нерождённых, которых я никогда так и не искупала в ванночке с розовой пеной. Руки-ноги целы, а сама — не могу. Врачиха, как ребёнку, сказки сказывала, что для того чтобы сытой быть, надо ходить в магазин, покупать продукты и готовить еду, благо пенсию по инвалидности дали — и не понимала, что мне, познавшей такие высоты роскошной сексуальности, которые ей и не снились, пенсионные копейки считать западло и таскаться с кошёлкой не пристало. Должен найтись кто-то, кто станет, наконец, за мной ухаживать: я больная, но ещё красивая, я заслужила, просто люди — сволочи.

И он нашёлся. У ближайшего магазина. Он работал там грузчиком, азербайджанец без всяких документов, удостоверяющих личность, пил страшно и под водку рассказывал, как воевал в Афгане. Он воровал для меня продукты из своего магазина, иногда тащил и у самой что плохо лежало, но я прощала ему, выводила у него вшей и прятала от ментов. Он стирал, готовил, всё по дому делал. Вот только, прожив такую жизнь, как я, к мужикам в постели мы испытываем невыносимое отвращение. Ведь какой от них толк? Мужики уходят, а подарки остаются, вот и всё. И я долго думала, как он ни старался, что стала, как все мы, фригидной, но однажды — случилось. Потом опять и опять. Yes! И способность к оргазму вернулась, и заботой окружил, которой я отродясь не знала, и это было счастье.

А счастье не ходит одно. Как деньги идут к деньгам, так и счастье — к счастью. Мать попрошайничала у метро и приносила домой полусгнившие овощи и фрукты, которые подкидывали ей бесплатно сердобольные торговцы. Но когда у неё началась болезнь Альцгеймера и она, побывав в той же Кащенке, сама превратилась почти что в растение, настала совсем другая жизнь.

Мать всегда странной была, например газеты никогда не выбрасывала и не использовала в хозяйственных целях, вся квартира была завалена этими газетами — говорила, что все они нужны ей для идеологической работы. Конечно, я время от времени тайком выбрасывала их на помойку, иначе нам обеим давно не было бы места в квартире, в ней жили бы одни газеты. А после Кащенки она и вовсе невменяемой стала: запирается в своей комнате и бормочет там что-то, бормочет, а иногда голос становится звонким, как у пионерки, и выкрикивает она что-то этим юным голосом, как на параде. Провертела я как-то дырку в стене и увидела: стоит моя мать перед портретами Сталина и Ленина, на стол их поставила и оглаживает ручками своими сухонькими, искусственными цветами их обвивает, веночек на лысину Ленина булавкой приделала, разговаривает с ними, то плачет, то сеётся, то, вытянувшись в струнку, чеканит: «За Родину! Вперёд, девчонки! Покажут сегодня фрицам „ночные ведьмы“, где раки зимуют!» И пронзила меня такая жалость, что слёзы из глаз хлынули. Почему же я раньше не видела, не понимала, что у всякого сердца есть свой жар и своя любовь, издевалась над тем, что у неё — свои святыни, предавшие её, но не преданные ею? Ведь свои минутки радости и веры были и у меня. Из самого раннего детства: папка обнимает и подбрасывает меня в небеса, а я, в очередной раз приземляясь в его надёжные руки, прижимаюсь к смешно щекочущим усам и верю, что нет ничего лучшего на свете. Югослав, которого я всё-таки любила. И тот, и другой меня предали. И мамку предали её кумиры. Мы преданы обе. И когда я поняла это, такая нежность к матери появилась, которой мы обе жаждали в своей жизни, да так и не имели. Мы всегда ненавидели друг друга — тогда, когда были молоды, красивы и в здравом рассудке. А тут отчаянно, напоследок полюбили — в беде, болезни и старости. Впервые за несколько лет я стала выходить из дому, чтобы сбегать на рынок и готовить протёртые супчики для больной мамы. И как таяло сердце, когда старательно ухаживала за ней, не встававшей уже с постели! И как тихо прижималась она к моей руке постаревшим, сморщенным печёным яблочком лицом, гладила по волосам — что бывало только в раннем детстве, — и шептала всё время: «Моя маленькая, моя красавица, самая лучшая девочка на свете…»

Мать всё забыла — мои похождения, драки, ругань, помнила только меня маленькую, иначе бы не простила — спасибо Альцгеймеру. А я, уже со своей истасканной душой, поняла, как не понимала, будучи здоровой, что главным отпущенным мне на Земле скупым теплом была она, деревенщина, потом военная лётчица и преподаватель идиотской ВПШ, лежавшая теперь в платочке и байковом халатике на провалившемся, но всегда, моими стараниями, застеленным чистым постельным бельем диванчике. Эти последние пять лет нашей совместной жизни, до смерти Анны, стали самыми счастливыми и светлыми годами в нашей жизни.

Когда мать похоронили, мой айзек стал уговаривать меня продать московскую квартиру и уехать к нему на родину, в Азербайджан. Правда, там живут его жена и дети, но он обещал твёрдо, что с женой разведётся, а на мои московские деньги мы купим прекрасный дом с садом и видом на море. Я сомневалась, мы стали ссориться, он даже, бывало, прибьёт меня, а однажды сломал мне ногу. Две операции и костыли. После второй хирурги сказали, что я могу ходить и должна костыли бросить. Тут я подумала, что не всё на свете заменимо, тем более если бабок нету, а если уж менять — так не шило на мыло. Смогу или не смогу я ходить на своих ногах — ещё большой вопрос, а так он мне по гроб обязан, пусть вину теперь всю жизнь искупает. И айзек опять взял весь дом на себя, кормил меня, одевал и раздевал, носил в ванную и мыл, а я блаженствовала королевой, лишь выползала, стуча костылями, на кухню пообедать и поужинать, а завтрак он подавал мне в постель. И ходит за мной как за маленькой девочкой, и в постели с ним хорошо, только лежи себе на диване да телик смотри. А ещё, говорят, восточные мужчины капризные и жестокие. Не-а, он у меня шёлковый, хотя иногда и бьёт да ноги ломает, всё требует в Азербайджан переехать. Скучает по родине-то, розы там, говорит, роскошные, виноград… Я вот думала, что любви нет. И знакомые остерегают: смотри, увезёт тебя незнамо куда, и пропадёшь ты со своими деньгами так, что и не найдут. А вот она, любовь-то. И когда мы переедем в дом к морю, всё станет ещё прекрасней, хотя, кажется, прекрасней и не бывает. Ведь я всю жизнь мечтала о своём доме на море, среди роз и винограда, в царстве настоящей любви.

Русские жёны

Марина, 39 лет:

— Здравствуйте. Уф, сейчас поезд отправляется, еле успела. Ну, поехали. Прощай, Хельсинки, город моих надежд и свиданий… Вы тоже москвичка? «Моя столица, моя Москва!»? Ага, и я тоже, вот домой возвращаюсь после развода. Эх, был бы дом как дом, как у моего в Швеции, а так что, хрущоба, халупа с ободранными стенами… Не, муж мой был не финн — шведский швед, швед, живущий в Швеции. А как это вышло? А как это с нами выходит? Я работала в известном журнале, в отделе коммунистической морали и писем. Учила читателей жить по-коммунистически, ну там любить свою социалистическую Родину, кто не работает, тот не ест, быть сознательным, человек человеку друг, товарищ и брат, один за всех — все за одного, братская солидарность со всеми народами… Нам мешки писем приходили, о всякой несправедливости, она ж не должна быть при социализме у строителей коммунизма. А я им отвечала: так, мол, и так, дорогой товарищ, есть у нас отдельные недостатки, но ты трудись, дружи с коллективом, а коллектив — он всегда поможет, он всегда прав, как решит, так и будет, у нас же народная власть, власть трудящихся. В общем, «товарищ, верь, взойдёт она…» А как перестройка эта началась, так меня и уволили, несмотря на то, что мать-одиночка и сын-подросток на руках. Не нужна нам теперь, сказали, твоя коммунистическая мораль, сама по ней живи, а формат жизни теперь другой. Вот же словечко придумали: как что, так «формат — не формат». Я и стала таким неформатом.

Сначала попробовала челночить. Ездили с бабами в Финляндию, закупали технику какую подешевле, тряпки, сапоги женские, потом в Москве продавали, а из Москвы везли финнам сигареты и водку, они у них жутко дорогие. Но там продавать нельзя, если лицензии нет, и не подмажешь никого, гордятся эти финики очень, что коррупции у них почти что ноль, а нам каково? Всё из-под полы, как дефицит в Союзе продавали, тайком, застукают — вышлют и больше никогда визы не дадут. Но крутились как-то, обходилось. А работа тяжёлая, и каждый бывший советский товарищ, который, значит, стал «форматом», норовит с тебя урвать, и не только деньгами или товаром, а и телом приходилось платить: и погранцы наши, и таможня, и хозяин на рынке усатый и потный, у них там целый сплочённый коллектив, «власть трудящихся». Наелась я этой властью по самое немогу, рабыня рабыней. В первый раз, как в Выборге таможенник пристал — что везёшь, да кому, да плати пошлину, а у меня денег осталось — пара марок… Ну, пошли, говорит, минут на десять, пока поезд стоит. Завёл меня в служебный туалет, юбку задрал, трусики сдёрнул, ширинку расстегнул — и как в сортирную яму в меня… Еле успела в вагон вскочить, товар спасла. И потом каждый раз — то меня требовали, то товарку какую из наших. Так и ездили: как возвращаешься на родину, так родина тебя и встречает… берёзовым соком…

А тут несчастье с сыном. Сволочные телевизионщики. Показали как-то по телику негра, задержали его, наркотиками на улице торговал. И вот же гады: и улицу назвали, и то, что там всегда этокупить можно. Сын увидел передачу и поехал. И всё, сел на иглу. Не работает, не учится, последнее из дому тянет… Я и с лаской к нему, и с угрозами, и в наркодиспансер обращалась, и в больницу его клала — толку никакого. Вы когда-нибудь с наркоманом жили? Нет? Тогда и представить не можете, какой это ад. Я и люблю его, и ненавижу, сердце разрывается… Говорят, за большие деньги кого-то излечивают, а где у меня деньги, тем более — большие? И так-то жизнь была не сахарная, а тут ещё такое горе. Хоть беги. А куда? Ну, думаю: замуж надо, за иностранца, пока молодая, устроить жизнь, а то ведь это не жизнь — челноком-то в одном флаконе со шлюшеством и с сыном-наркоманом на руках…

Стала искать. Приеду в Хельсинки, сброшу товар и хожу по улицам, вроде прогуливаюсь. А русские женщины по сравнению с финками, даже самые неказистые, такие красавицы, и одеты мы — не сравнить с этими, которые вечно в спортивной одежде да в кроссовках, ни тебе походки, ни бедром эдак повести, ни глазом блеснуть, ничего не умеют, так что финны на нас западают на раз. И, главное, с ними безопасно: вежливые, в отель приличный приведут, всегда с собой пачечка презервативов, всегда расплатятся, не дерутся, как наши. Это по закону финскому не запрещено, только чтоб индивидуалки работали, а сутенёрство там наказывается так, что мама не горюй. Вон Танька, у ней в Финляндию ездить денег не было, так она своего финна, десятого, что ли, захомутала на стройке в Питере, он там работал, а за это время сколько натерпелась от наших ментов, оййййй… Забеременела быстренько, с коляской переселилась к нему в гостиницу, а когда у него контракт в Питере кончился, уехала с ним и с дочкой в Финляндию, там и поженились. Живут плохо, скандалят, так мужу социалка дала отдельную квартиру. И Танька теперь как барыня: на пособие жить можно, хоть и негусто, а она из Выборга привезёт что-нибудь да продаст, да еврик к еврику — и собрала на машину. Потом слетала в Эмираты, золотишка прикупила дешёвого, финнам продала, правда, с трудом, финны не любят роскоши, ну не понимают в ней, что с них возьмёшь, с убогих. Но продала-таки и живёт себе припеваючи, опять в Эмираты собирается.

Вы видали, в субботу и воскресенье в приграничных финских городишках девок наших из Выборга, Петрозаводска и из Питера — навалом? Во-о-о-от. Женихов ищут. А что? Финны — народ продвинутый, и с дитём возьмут, и с двумя, и на протитутке женятся, без предрассудков они. А многие из девок уж знают: проживи ты в Финляндии три года, и хрен тебя выпрешь обратно в Россию, все права на твоей стороне. Некоторые аж прямо дни считают, сколько осталось дотерпеть до срока, и сразу разводятся, на следующий день. Работать? А зачем? Не для того они в русские жёны всеми правдами и неправдами выбивались, чтоб ишачить. Правда, чтобы пособие не сняли, заставляют иногда посещать какие-нибудь курсы, куда бюро по трудоустройству посылает, финский учить, а он трудный, финской культуре. Хотя какая там культура? Великих людей — раз-два и обчёлся, это вам не Россия. Танька рассказывала, что там вообще учить любят — чтоб всё правильно, по инструкции. Есть, к примеру, курсы для обучения правильному надеванию пододеяльников на одеяла; это когда пододеяльники стали делать с дырой не посередине, а внизу, так продажи у них упали. Учат одевать пододеяльник — обхохочешься. А ещё учат образцовой культуре быта: что мыться надо два раза в день, а не раз в неделю, как мы научены, трусы менять каждый день, майку — через день, дезодоранты — обязательно. Финки почти не красятся, особенно на работу, так и русских заставляют быть такими же невзрачными: завидно им, что мы красавицы, вот и говорят — так, как вы, макияжатся только женщины нетяжёлого поведения. А в стране Суоми так не принято. Низззззяяяя. Прям как в тюрьме. И всё у них по расписанию: убираться принято в четверг, в пятницу вечером — отдыхать и сексом заниматься… Да-да, у них секс по пятницам, курам на смех. «Ка-а-ак? У вас секс в понедельник был? Не патриот ты, гражданин финик, неправильно живёшь», ха-ха…

Ну это ладно, курсы так курсы, подумаешь. Походишь — и живи спокойно ещё полгодика, не горюй. Скучно? Это дурам скучно, но здесь таких немного. Бегают, суетятся, хоть какую работу ищут, особенно эти, с дипломами о высшем образовании: ах, любовь, любовь, ах мы с мужем партнёры и сидеть на его шее не хочу… А умным можно и телик посмотреть, и в баре посидеть, а летом с пляжа не вылезают — во жизнь-то… Но у меня такой не вышло, несчастливая я.

Со своим шведом я в Хельсинки и познакомилась. Между Швецией и Финляндией для ихних граждан граница открытая, вот они и шастают туда-сюда, если захочется. Ну, я уже была в курсе: что у финнов, что у шведов женщина может первая подойти познакомиться и предложить секс, здесь это нормально. Несколько слов я по-английски уже знала, а о чём тут долго разговаривать? Про шведов говорят, что хоть они и кажутся заторможенными, в сексе они гиганты. С другими шведами я дела не имела, а мой Эрик оказался совсем не гигант. Это я потом узнала почему. Он бывший алкоголик, одинокий, лет восемь ходит в группу АА — «анонимных алкоголиков», программа есть такая. У них алкоголизм считается болезнью, от которой вылечиться нельзя, а значит — только воздержание, чтоб ни одной рюмки, ни-ни, а социалка их оберегает как не совсем дееспособных — без разрешения социалки он, например, продать свой дом не может, ещё что-то… Ну так известно, что у алкоголиков, хоть и бывших, с сексом не фонтан, так, еле-еле. Но мне это и не нужно уже было, мне мужики опротивели, мне бы замуж. Ведь кушать что-то надо, одеваться, сына лечить…

Потом прислал он мне приглашение, поехала я в Швецию по гостевой визе, там мы быстро и поженились. Я дом на себя взяла, хозяйка-то я хорошая. Я вообще домашняя женщина, мне в радость дом держать, уют создавать. Пироги каждый день пекла, варенье сварила, он совсем оттаял: моя мама, говорит, когда-то такое варенье варила, в медном тазу. Теперь-то у них всё готовое или полуфабрикаты, шведские бабы тратить время на хозяйство не хотят, избалованы, почти все работают, а двойную нагрузку, на работе и дома, считают дискриминацией по половому признаку. У них одно время было даже так: жена ежедневно выставляла счёт мужу с расценками за свои домашние хлопоты, а он ей был должен платить как работодатель. Во бред! Потом вообще отменили разделение на мужские дела и женские. Всё, что по дому надо, делится поровну: и мужик может посуду мыть — хорошо, что у них у всех посудомоечные машины, и в декрете сидеть вместо матери, и женщина — заменить колесо у автомобиля или люстру повесить, без разницы. Вот почему русские жёны таким успехом у иностранцев пользуются? Мы красивые — это раз. Муж у нас — глава семьи, так, во всяком случае, при Союзе считалось, жена его обихаживает и дом на ней, это два. Западные феминистки мужиков своих затюкали — равноправие, равноправие, а что мужчинам такое равноправие поперёк горла, им пофигу. А русская жена — и ласковая, и накормит, и обстирает, в чужой стране прав качать не будет, подруг рядом нет, вот и сидит дома — спокойно с ней. По-шведски это lagom называется, то есть «хорошо», «нормально», «в меру» — как положено у приличных людей, всё тихо и сдержанно. Умеренность — это у них высшая добродетель, так что если о чём говорят lagom god — достаточно хороший — это значит просто превосходный, лучше не бывает. Вот кто бы мог подумать, что у предков-викингов, разбойников и завоевателей, получатся такие потомки, а? Просто анекдот.

И всё бы у нас хорошо было, да просрочила я визу, ну и турнули меня обратно в Россию. И все три года, что были мы женаты, визы в Швецию не давали. Пришлось нам встречаться в Хельсинки, несколько раз за три года я туда съездила — денег-то нет ни у него, ни у меня. Почему-то многие наши думают, что раз иностранец, то богатый. А Эрик уж который год сидит на пособии. И я живу впроголодь, на овсянке, пшене да картошке. От метро иду как-то, а вокруг в палатках фрукты разные продают. И так мне захотелось яблочка, просто яблочка — хоть волком вой, и слёзы градом, так я давно никаких фруктов не ела. С тех пор не смотрю на прилавки. Написала Эрику, что голодаю. А шведы известны жалостью к бедным, богатых у них любить не принято. Так он передал мне с оказией трёхлитровую банку мёда, и всё. Он что, думает, что я зиму на этом мёде продержусь? Вот теперь я с Эриком развелась, попробую ещё кого найти. Не такого жадного и не анонимного алкоголика, ни к чему не годного. Уж я ему устрою нормальную семейную жизнь, с домашней едой и уютом, тёплую, а в постели бешеную. И никаких больше lagom. Может, и получится, как думаете? Я теперь свободная женщина, ещё не старая и симпатичная. Ведь не может так не везти всё время? Хорошо, что сынок помер, отмучился.

Увидеть Париж и умереть?

Лана, 57 лет. Правнучка знаменитого атлета Ивана Поддубного, вышла замуж за французского виконта, сына Жоржа Брассенса, композитора и известного шансонье, авторские песни которого нам, россиянам, хорошо известны в исполнении Джо Дассена. «Бабье лето» — его сочинения. Познакомились они по интернету, потомок символа русской народной мощи и французского благородного сословия. Муж, так уж сложилось, ушёл из шоу-бизнеса и теперь свободный художник, Лана, имевшая в России два диплома, хорошую должность и зарплату, прекрасно зная французский, тем не менее подрабатывает тут где может, то ухаживая за стариками, то дежуря в студенческом общежитии. Живут они преимущественно на социальное пособие.

Лана:

— Анютка, ты же знаешь, какие среди наших женщин бытуют представления о Франции: ах, Париж, галантность, прекрасные дамы, мушкетёры, Наполеон, лучшие на свете духи, Марина Влади, Ален Делон… не пьёт одеколон (смеётся). А реальность никогда не совпадает со стереотипами. Если замуж идёшь по любви, как ни трудно в чужой стране, а справишься. А если мотивы другие… Ну, вот тебе истории трёх наших женщин, которые вышли за французов замуж из соображений престижа, обретения богатства и свободы. Свобода, равенство, братство, да, так нас учили в школе. Эти женщины разного возраста, из разной социальной среды, а истории получаются какими-то похожими, как из одного яичка вылупились.

«Все гады, и наши, и французы эти», — любимая присказка первой, назову её Александрой. Ей пятьдесят, приехала во Францию десять лет назад с пятнадцатилетней дочкой. На родине она жила в крупном индустриальном городе, занимала высокое положение на большом заводе, имела допуск к секретной информации, встречалась с иностранными делегациями, энергичная, весёлая, стройная красавица с каштановыми волосами. Видимо, именно с такой делегацией и приезжал в их город её будущий муж. Это было шапочное знакомство — виделись они только раз, а потом уже она заявилась во Францию выходить замуж, без знания языка, не понимая, что за человек её супруг.

Всё развивалось быстро. Денег ей богатый муж не давал, через три месяца стал бить смертным боем. Александра подумала, что проблема в дочери, и отправила её обратно на родину, сейчас она там уже и вуз закончила. А мать, оставшись одна, запила. Ну подумай, действительно, из уважаемой и обеспеченной женщины, ценимой на работе сотрудницы превратиться в одночасье в нищую приживалку, разлучиться с дочерью, в которой души не чаяла… Да, дочь — это, пожалуй, единственный человек, которого она любит. Все другие люди для неё «гады». Ну, развелись. Собственно, она повторила свой привычный сценарий, только в другой стране: в России дважды побывала замужем, первый брак длился год, второй — четыре месяца. Стала агрессивной, разучилась улыбаться, а если улыбнётся, то улыбкой Медузы Горгоны. Лечилась от алкоголизма, потом нашла работу — на заводе, на конвейере. Там она и выучила французский. На конвейере. А какой на конвейере язык? Матерный. Во французском нет точных соответствий нашему мату, который обозначает гениталии, но некоторые аналоги есть. И распространённое ругательство — cul, задница. Теперь она работает «помощницей по жизни» — сиделкой у стариков. Так вот и со своими стариками, и в учреждениях она разговаривает именно на этом франко-матерном языке, причём понимает, как именно она разговаривает, и гордится этим: вот я вас как!.. Читать и писать по-французски не выучилась и видит в этом некое своё достоинство: а пошли вы все…

Завела француза-любовника — тот быстро её бросил: ещё один повод для утверждения «все гады».

Живёт скромно и всё отвозит на родину — тряпьё из секонд-хэнда, деньги, на плате за проезд экономит в ущерб себе: представь, каково это — трое суток ехать на автобусе. А потому что дешевле.

Тут для нас православная церковь становится обычно гораздо значимее, чем была на Родине. Попросилась она как-то на Пасху со мною в храм — а у нас поблизости только греческий православный храм, ну да ведь это не столь уж важно. Вела она там себя отчуждённо, к иконам не подошла ни разу. Читает Библию на современном русском, говорит — у меня своя вера. Может, баптистка, кто её знает. У неё в родном городе баптизм — распространённая вещь. Фильмы смотрит только религиозные. Любит говорить, что Господь её хранит, хотя и загнал невесть куда. Как будто это Господь её куда-то загонял, а не сама решения принимала. Даже к Богу претензии.

Она вообще очень конфликтна, со всеми ругается: с соседями, хозяевами, у которых арендует жильё — мы её устроили подешевле, к нашим знакомым, и она там живёт уже четыре года и не перестаёт скандалить. За волосами ухаживает, а так очень располнела, одевается, как одевались у неё в городе десять лет назад. Это, впрочем, характерно для многих эмигрантов — они могли приехать и тридцать лет назад, но манеры и моды у них остаются теми же, которые были на Родине и которые там давно исчезли. Но главное — постоянная печать злобности на лице Александры, это делает её просто уродиной. Стала завистливой, мужененавистницей, но с удовольствием использует мужчин как средство, принимает их услуги. Говорит: к старости вернусь в Россию. При этом думает о французском гражданстве. В общем, несчастный она человек и всех вокруг делает несчастными.

Дина приехала во Францию по визе невесты, тридцать один ей было. Высокая, длинноногая, тонкие губы, синющие глаза, только очень холодные — внешность модели. В браке никогда не состояла, живёт здесь уже четыре года. В России она была главным бухгалтером на крупном предприятии и как-то близка к таможне.

Познакомилась с женихом по интернету, он на двадцать лет её старше, с итальянскими корнями, куча распавшихся браков, куча детей в тех браках. Торгует подержанными автомобилями, шестьдесят процентов заработка отдаёт на алименты — на жизнь остаются крохи. Живут в крошечной деревне, в гараже.

У Дины совершенно определённая цель: ей нужно французское гражданство, чтобы свободно ездить по Европе. У неё всё просчитано. Ничего русского в ней не осталось. Она быстро переняла французские женские правила игры: я должна быть лучше всех, а соперниц, хоть на пляже, хоть на приёме у мэра, унижу — мало не покажется. Скоро и хорошо выучила французский, но приличной работы не нашла, а трудиться уборщицей считает для себя унизительным. О муже заботится, по утрам ему на работу возит на велосипеде свежий хлеб, по вечерам — мясо к ужину. Лишь одно занятие себе нашла, кроме ведения домохозяйства, — стала разводить собак для продажи. Её-то цели понятны…

Почему французские граждане женятся на русских? Ну, это просто — если не о любви. Француженка дорого себя продаёт, может потребовать и деньги, и машину в подарок, и квартиру, и повышение по службе, а у русских жён такого в заводе обычно нет. К тому же хозяйственные, и плохо ли в постели иметь молодую жену?.. Сам же супруг состоит членом Общества битых мужей — есть тут и такое.

Ирина приехала сюда год назад, в тридцативосьмилетнем возрасте. Была главным бухгалтером крупнейшего российского авиазавода, отец — местный мафиози. Потом поработала и в Правительстве Москвы, и в Банке Москвы, утвердилась в мысли «я — богатая женщина», и потянуло в Европу. В тридцать три уехала в Бельгию, жила там с бой-френдом, но когда выяснилось, что он наркоман, в брачном агентстве нашла себе французского жениха, вдовца, и опять же — на двадцать лет старше себя.

Когда она пригласила нас в гости, мы очень долго искали её дом. Это город, где разгружаются танкеры с нефтью, а вокруг — хибары и трущобы, сараи какие-то. Нашли наконец. Вот из такого сарая с разбитыми стёклами и покосившейся крышей выпорхнула нам навстречу красавица в роскошном платье, с ярким макияжем и маникюром, вся в браслетах и кольцах. В этот день, оказывается, к ней приехала и семнадцатилетняя дочка из Москвы, на руках которой она и расплакалась, — привезла ей деньги: денег муж не даёт совсем. Поехали к морю, посидели в кафе. Ира — вся в синяках, три синяка, явно оставленных мужскими пальцами, и на открытой шее видны. Муж оказался душевнобольным, бить стал сразу. Обращалась в полицию — там только похохатывают: говорит по-французски она плохо, одета так, как, на их вкус, одеваются портовые шлюхи. Он ведь ваш муж, говорят, сами шли замуж, терпите.

Дочь, кроме денег, привезла ей и билет домой. Они постепенно перевозят вещи обратно в Россию, но мужу Ира не говорит, что уедет навсегда: боится, что совсем убьёт. В Москве она уже присмотрела себе русского мужчину…

Мне всех их, таких, жалко, Анютка. Русские женщины почему-то думают, что все иностранцы богатые и благородные, такие сэры, бароны или виконты старинные. Как в книжках. Золушка и принц. Бывают, конечно, и удачные браки. Но где-то мне попадалась статистика: 99 % смешанных браков распадаются. Как это ни банально звучит, они продавали свою красоту, а за безлюбовность женщина платит очень дорого. Очень. Господи, какая старая истина…

Третья культура

Татьяну Мамонову лишили гражданства и выслали из СССР в Вену 20 июля 1980 года — власти боялись деятельности её «ОПГ» во время Олимпийских игр — за создание и распространение совместно с коллегами самиздатовского альманаха «Женщина и Россия». Сегодня Татьяна живёт в Нью-Йорке, она — профессор Гарвардского и Мичиганского университетов, издаёт три журнала — «Женщина и Земля» (выходит на одиннадцати языках), «Succeеs destime» и «Around the World», одна из лидеров мирового феминистского движения, объездила с лекциями полмира, художница, поэтесса, прозаик, теперь нередко бывающая в родном Питере. Спортсменка, умница и просто красавица.

Татьяна Мамонова:

— Наши авторы не были ни диссидентами, ни порнографами. Они всего лишь, в отличие от парадных «Крестьянки» и «Работницы», рассказывали о реальной жизни советских женщин: в каких условиях рожают, каково быть матерью-одиночкой и что делается в Домах ребёнка. Вместо образа счастливой советской женщины авторы создавали совсем иной, реальный образ — женщины дискриминируемой, унижаемой, на каждом шагу лишаемой человеческого достоинства.

«Второй культурой» называли андеграунд, участников «Самиздата» и «Тамиздата», в отличие от «первой культуры» — официозной, и наша деятельность, казалось бы, должна быть квалифицирована именно так. Но… По свидетельству одной из участниц событий, «вторая культура» приняла альманах в основном хорошо. В политическом диссидентском движении, однако, приветствовали инициативу в основном мужчины; правозащитницы же брезгливо пожимали плечами: мы тут занимаемся серьёзными вещами, а вы — про роддома, церковь, детские сады, пионерские лагеря, матерей-одиночек, семейный быт… Что поделать: борцы всегда в чём-то похожи на тех, с кем борются. Мужской шовинизм был характерен для всего советского общества, и те правозащитницы были его порождением.

До этих событий я работала литконсультантом в журнале «Аврора», писала рецензии, делала переводы со славянских языков, потом — с французского: Превер и Эльза Триоле (притчи) в моих переводах были частично опубликованы. Став единственной женщиной — участницей одной из первых ленинградских художественных нон-конформистских выставок, поняла: сексизм был болезнью и многих моих коллег-мужчин. Так что российский феминизм с полным правом можно назвать «третьей культурой».

Редколлегия альманаха «Женщины и Россия» вскоре раскололась по идейным причинам: я и некоторые мои сотрудницы считали, что издание должно иметь светский характер, другие настаивали на православной идеологии. Так или иначе, но из страны выслали представительниц разных «лагерей». Репрессии КГБ и успех альманаха на Западе во многом определили судьбы членов редколлегии.

Можно сказать, я родилась феминисткой. Это я так горько смеюсь. Отец был юристом — и алкоголиком, он превратил моё детство в суровое испытание. На самом деле он всё умел делать, в том числе исполнять и т. н. женские обязанности, и в другом обществе он бы стал иным человеком. Он мог сам стирать и гладить, хвалить меня за ум, но тривиально следовал законам патриархатного общества во всём другом. Мама была бухгалтером — и модельером: она обожала математику (мои стихи иногда называют «высшей математикой») и красивую одежду, которую сама же и сочиняла. Она очень любила меня в раннем детстве и принимала патриархат как нечто неизбежное — увы, это убеждение многих российских женщин. Но, когда родился брат, по настоянию отца меня отдали в интернат, и это стало моей первой психологической травмой.

Меня тянуло к спорту, и я много им занималась: велосипед летом и коньки зимой, даже стала чемпионом школы по скоростному катанию — а родители гнали меня на кухню и усаживали за швейную машинку. Это вызывало яростный протест. Между прочим, брат всегда тянулся к кулинарии и шитью, но от таких «немужских» занятий его всячески оберегали. Запихивание ребёнка в прокрустово ложе патриархатной культуры калечит ведь и девочек, и мальчиков.

Родители развелись, когда мне было пятнадцать, и я поддержала это мамино решение. Уже в Нью-Йорке вместо отчества я взяла «мамчество», матриним: Татьяна Валентина, или Татьяна Валентиновна (Валентиной звали мою маму). Свои обиды на родителей я изжила, решив взять от них лучшее — любовь к поэзии (отец писал стихи) и мамину артистичность: мои костюмы часто привлекают внимание даже на Бродвее. Но замуж выходить я никогда не хотела: насмотрелась на их отношения, прочувствовала на себе боль детей, вырастающих в таких семьях.

Конечно, я влюблялась. Моё увлечение одним нежным одноклассником можно назвать классическим примером первой любви. Но когда он протянул мне при всех флакончик духов в подарок, я убежала: была болезненно застенчива. Однако судьба поймала меня на уговоры другого нежного юноши. Но он был на шесть лет младше меня и не мешал моей самостоятельности. Хотя и ему не удалось избежать традиционной мужской российской беды — алкоголизма. С мужем мы остались лишь творческими соратниками. Но у меня есть сын. В Америке и муж, и сын взяли мою фамилию в женском звучании: Mamonova.

В СССР приходилось постоянно сопротивляться навязываемым дома и в школе ролям. Ведь времена моей юности — это либерализация в стране, Битлы, твист, мы получили доступ к лучшим мировым фильмам (Феллини, Бунюэль, Бергман), книгам (Ремарк, Фейхтвангер, Арагон), на прекрасные выставки и театральные постановки бегала постоянно. Сложности и обиды, конечно, бывали, но у меня есть секретная терапия — дальние поездки. На поезде только на Камчатку ездила не раз через всю Сибирь… Увлекалась буддизмом, йогой, философией дзен… Тогда Восток пришёл на Запад — и в Россию. Но любую религию я считаю манипулятивным инструментом, хотя я и толерантна к разным убеждениям.

Как переживалась высылка из страны — как изгнание или обретение? Оставаться тогда в России было бы самоубийством. Власти назвали мой альманах идейно вредным и тенденциозным. Я понимала, что это только начало… Оторванность от Родины болезненна, но свобода тоже кое-чего стОит. Это смешанное, противоречивое чувство не оставляло никогда, хотя, объявив меня лидером женского движения, мне облегчили решение некоторых задач на чужбине. Ведь выслали меня в никуда — ни дома, ни работы… Поддержал Толстовский фонд, предоставил жильё, устроил международную пресс-конференцию, и тогда посыпались приглашения, что дало мне возможность объездить с лекциями и выставками весь мир. У меня много наград. А в Гане подарили землю — от одной горы до другой. Я пока не знаю, что с ней делать, но приятно, что даже где-то в Африке у меня есть своя земля. А вот российское гражданство мне до сих пор не вернули. Оказывается, самый страшный враг России — не обычные диссиденты, а феминистка…

Реалии Запада оказались куда более жестокими, чем это представлялось издалека. Сами Соединённые Штаты подчас кажутся гигантской коммуналкой. Всё обнажено, всё на виду, как помойка, вынесенная наружу. Так называемый индивидуализм оборачивается элементарным жестоким эгоизмом. Как поспешно усвоили у нас всё дурное с Запада: алчность вместо взаимопомощи, конкуренцию вместо дружбы! А позитивные свойства Запада, такие как вежливость и ответственность, пока не очень привились в нашем быту. И мои впечатления от родов в советском роддоме не слишком отличаются от опыта по удалению желчного пузыря в клинике Коннектикута: хотя была медицинская страховка, меня «попросили» из палаты почти сразу после операции несмотря на то, что держались высокая температура и давление. Эти два с половиной дня в клинике стоили мне 25 тысяч долларов.

Но западный опыт дал многое. Есть такой принцип: если хочешь достичь успеха, делай то, чего больше всего боишься. И он оправдывается. Например, в школе я чувствовала себя скованно, поскольку приходилось решать недетские проблемы, боялась выходить к доске — теперь выступаю перед огромными аудиториями и сама вызываю студентов к доске. Америка открыла для меня детство, научила раскрепощаться, чувствовать себя свободной, танцевать на ярмарке, если вдруг понравилась музыка, понять, что это такое — «будьте как дети»: оставайтесь как дети, не в их беспомощности, а в их бесстрашии. Оставайтесь как дети, не в их несамостоятельности, а в их любознательности. Оставайтесь как дети, не в их капризности, а в их отзывчивости. Это помогает расти в любом возрасте. И Запад же приучил меня работать: я люблю поездки, только если они связаны с делом, с творчеством и преодолением. При этом люблю новые впечатления, открыта непривычному, необычному, люблю примерять на себя разные роли, пытаться прожить разные жизни — это даёт понимание других людей, образ жизни которых совсем иной.

Самыми успешными оказались мои лекции в Японии, там меня пригласили выступить в парламенте, в Германии — в университете тысяча человек поднялась с овацией. Из своих выставок считаю самой удачной выставку в Ginza Gallery в Токио. Стихотворение «Exile» было опубликовано во многих международных изданиях. А самой мне дорога моя работа, сделанная совместно с мужем, «Корабль пустыни», она отчасти символизирует мой путь.

Там, в дальних странах, слушают о проблемах России с любопытством и опаской. Патриархатное общество везде одинаково, добавляются лишь специфические национальные особенности, поэтому российские проблемы иностранной аудитории в общем понятны и вызывают сочувствие. С опаской… Раньше я полагала, что западные люди ошибаются в отношении россиян. А нынче, бывая на Родине чаще (не давали разрешения на въезд в течение 15 лет!) — убедилась: да, увы, есть основания для опасений. Повальное пьянство, воровство, аддикции и фобии всякого рода, мизогиния. А уж дай дураку молиться, он и лоб расшибёт — это точно о наших. То «Слава КПСС!» на каждом углу, а то вовсе наизнанку: творог «Императорский», халва «Царская», шхуна на Мойке «Монарх», паром «Св. Павел»… Дико это с непривычки-то.

В России плохо понимают, что такое феминизм.

Для начала: феминизм — не против мужчин (а это расхожее мнение о феминистках).

Феминизм — не буржуазен (обвинение советизма в адрес феминизма).

Феминисты и бисексуалы — не одно и то же.

Равноправное партнёрство женщины и мужчины есть решение большинства проблем социума. «Женский вопрос» является в не меньшей мере «мужским вопросом».

Считаю, что русские женщины всегда были феминистками и остаются ими до сих пор. Просто они не всегда это осознают. Ведь феминизм — стремление женщины к самосовершенствованию и самореализации.

Пора взрослеть. Когда мы взрослеем? Некоторые — никогда. Взрослость мало зависит от возраста. Взрослость — это когда ты берёшь ответственность на себя. И ответственность прежде всего за себя, своё поведение, свою жизнь. Вы хотите жить в гендерном варварстве? Нет, отвечают мне девушки на моих лекциях в России. Молодые россиянки полны энтузиазма. Растёт нам на славу новое поколение феминисток и красавиц.

Конечно, они страдают от женоненавистнической пропаганды на ТВ и в СМИ. Но они уже всё понимают. Наверное, поэтому мне тут вручили орден «Сердце Данко» «за выдающуюся общественную деятельность» и медаль св. Петра «Служитель России».

Бедная Лиза

Лиза была из породы несчастных: убогая внешность, единственная юбка, сухонькие ручки-лапки, бедность, психиатрический диагноз.

Я жалела её — за диагноз, который у нас в стране что волчий билет, за бедность и нероптание на неё, за богемный образ жизни и безнадёжную диссиду, за то, что бросил любовник-англичанин, что на ней, не москвичке, женился москвич, готовившийся к постригу и поселивший её в своей комнате в коммуналке, а потом разделивший комнату по полу мелово полосой: вот тут-де, твоя половина, а тут — моя, и чтоб не переступать и не разговаривать, будто за настоящей стеной. Я давала ей деньги и доставала хоть какую-то работу. Я поссорилась навсегда со своим бой-френдом, которого как-то взяла к ней в гости: мои руки рядом с её несчастными лапками — мы вместе накрывали стол к чаю, который, равно как и сахар, и торт, привезла я, у неё никогда ничего не было, кроме воды из-под крана, — выглядели до неприличия благополучно, с маникюром и с перстнями, что возмутило донельзя моего рыцаря, ставшего после того невъездным в мой дом.

Пристроила её внештатным корреспондентом при газете — писала она неплохо. Постепенно выяснялось, что англичанин ходил за ней как за малым дитём. Кто-то же должен был стирать мою единственную зелёную юбку, говорила она мне потом. Наконец англичанину это надоело, и он уехал в свой туманный Альбион, не сказав Лизе ни слова. Юношу, обдумывающего житьё, подобравшего её, маявшуюся без московской прописки, — не оставлять же на улице, не по-христиански это, — она соблазнила, и он так и не стал монахом, как мечтал.

И послали её в командировку по письму, автор которого отчаянно взывал о помощи, бездомный, безработный и бесприютный. Быстро вернулась. «Ну что, — спросила я её, — чем-то удалось помочь бедняге?» — «Иди в задницу, — отвечала она. — У него, оказывается, психиатрический диагноз, так что заслужил что имеет, лузер».

Она мгновенно отождествилась с государством-левиафаном и «успешными», всего-то поехав в командировку от редакции. Больше я её не видела.

Ляпа

Она убила любимого мужа собственной рукой. Что-то там случилось с проводкой, он отключил всё электричество в доме и полез разбираться. А ей понадобилось срочно разогреть еду для двух их детишек, и она включила ток, и тут же поняла, что сделала, и разом выкрутила пробки — выключила. Пока бежала из коридора в комнату, молилась беззвучным криком, но всё уже было кончено. Он лежал на полу, большой и бездыханный, только голова обуглилась дочерна.

Хоронили его в закрытом гробу, и она, маленькая и обычно быстрая в движениях, пошатываясь, брела за гробом, окаменевшая, с неподвижным лицом и мёртвыми глазами, держа за руку полуторагодовалого сына, неся на другой руке трёхмесячную дочку. А ещё через месяц выяснилось, что она беременна третьим ребёнком.

Она вынашивала его как чудо: человека нет, но плоть его росла в ней, будто Господь захотел утешить её в её смертном грехе. Жить было не на что, и ей советовали сделать аборт. Она смотрела на доброхотов невидящими глазами и отворачивалась, прислушиваясь к тому, что жило внутри неё.

Она была художницей. Друзья звали её Ляпой, и это домашнее прозвище очень ей шло: молниеносная и потому неосмотрительная в решениях и действиях, распираемая невероятной энергией, вследствие этого то и дело попадающая в сложные, нелепые или трагичные ситуации, она и в своём художестве была такой же. Её рисунки на тканях отличались какой-то квадратностью фигур и тяжеловесностью объёмов, кажущейся основательностью и устойчивостью, будто высеченные топором, но на скорую руку, словно их автор пытался второпях сотворить мир надёжный, незыблемый, который никогда не подведёт, не подставит, не уловит в капкан — в отличие от окружающего реального, случайного, такого хрупкого и непредсказуемого. Впрочем, она не верила в случайность, однако несокрушимо веровала в свою способность преодолеть любые трудности и печали — все, кроме смерти. Работала она быстро, но в художественных салонах брали её изделия нечасто и платили гроши.

Так же быстро и легко, как делала свою работу, она родила третьего ребёнка — от погибшего мужа. Через год — четвёртого, ещё через год — пятого. Понимаешь, говорила Ляпа подруге, пока я ношу, рожаю, кормлю грудью, невыносимая боль становится немного глуше и не такой невыносимой.

Отец этих двух последних детей был женат, жена его знала о существовании малышей и бывала вместе с мужем на празднованиях их дней рождения — пока они с мужем не уехали в Израиль.

Вскоре Ляпа вышла замуж и одного за другим родила ещё семерых. Глядя на неё в ранней молодости — классически богемную, в блузе и бархатном берете, — никто не смог бы предположить в ней такого чадолюбия. Неизбывная боль производила на свет детей, которых она действительно любила — как своё спасение, покаяние, причащение, но знали об этом только самые близкие. Друзья покупали её ткани, одежду, из них сшитую, календари ручной Ляпиной работы, кружевные воротники, манжеты и шали, ею связанные, печатные пряники собственной Ляпиной уникальной печати, устраивали, по старинному обычаю, «подписки» — одновременно дарили Ляпе денег кто сколько мог.

Картошку и капусту семья закупала мешками — ни на что больше денег обычно не хватало. Зато на Рождество в доме под руководством Ляпы и всё чаще — руками детей строился свой вертеп с младенчиком Иисусом, на Пасху девочки готовили замечательные куличи, а в марте встречали весну: в день Сорока Севастийских мучеников пеклись «жаворонки» — с глазами из изюминок, с пышными хвостиками и крошечными головками. Для летнего переезда из города на старенькую дачу и, к осени, обратно с дачи нанимали попутный грузовик. Ляпа, конечно, успевала не всё и не всегда — но зато всегда дом был полон радости, весёлого шума и бескомпромиссного оптимизма. Упал — вставай, а не реви, заболел — выздоравливай, поссорился — помирись, не любишь — полюби. И действительно — вставали, выздоравливали, мирились, полюбляли быстро и как-то залихватски, будто на спор.

И выросли дети, такие разные, с разными характерами и судьбами. И собрались все двенадцать на юбилей Ляпы, всё такой же маленькой, с косичками, обёрнутыми вкруг головы, — и вдруг подняли её на руки, все двенадцать пар рук, и качали нежно, как она их когда-то, и пели «Многая лета…» Ляпа делала вид, что сердится, а сердце пело.

Она не торговалась с Господом, не жаловалась Ему на Него, а просто знала, что всё, что ей надо, Он уже дал, дело стало только за ней. И я очень надеюсь, что Господь простит ей все грехи, и прежде всего — тот страшный, невольный. Во всяком случае, я ежевечерне молю Его даровать такой крошечной и такой могучей Ляпе вечную радость.

Как люди

Попервоначалу я не очень вслушивалась в истории соседки по больничной палате — так мне было худо. А рассказывала она именно мне — для двух других палатных дам Валентина Фёдоровна была слишком простаяи слишком старая: родом из подмосковной деревни, бывшая работница московской текстильной фабрики, и лет ей было за восемьдесят. Мы редко вслушиваемся в то, что говорят старики. Но у меня выбор был небольшой: или с головой уходить в боль, тонуть в ней и захлёбываться, или отвлекаться на рассказы соседки. И я выбрала второе.

Рассказывала Валентина кусочками: то один эпизод своей жизни по случаю вспомнит, то другой, постоянно, как это водится, бросая главные линии повествования и переходя на истории братьев, сестёр, двоюродных, троюродных и четвероюродных, тёток, дядьёв, кумовьёв. Будучи не в состоянии отслеживать перипетии историй всех персонажей, я часто слушала вполуха. Просто хорошо было смотреть на улыбчивое, приветное лицо старушки, живое и подвижное, а истории её шли, так сказать, приложением к её облику.

От внимания к себе Валентина расцветала и молодела-хорошела прямо на глазах. Не сразу, день на третий или четвёртый, стала вспоминать о детстве.

… — Когда наши-то в 41– м отступали, — говорила Валентина, — мне лет десять было. Москва рядом — а они идут и идут. Голодные, грязные, злые. У нас изба полна — мамка, тётки да ребятишки вроде меня, да ещё ночевать солдат набивалось, что твоих мух в мёд. Осень, холода наступают, что впереди — неизвестно. Немец придёт — как жить? Вообще немец был не страшен. На всех плакатах он толстый, глупый и всегда сдаётся красноармейцам, я в сельсовете видела, в газетах. А красноармейцы на плакатах совсем почему-то не были похожи на тех, что шли через нашу деревню.

То утро у меня всегда перед глазами стоит: красноармейцы выгнали нас из дома, выстроили в ряд, напротив — солдаты с ружьями. Я, конечно, тогда не знала, в чём дело. Просто испугалась до смерти. С тех пор знаю, что такое «смертный ужас»: это когда не понимаешь, что, почему и зачем, а понимаешь только, что вот сейчас ты есть — живая, руки-ноги целы, а через секунду тебя не будет. Зря говорят, что дети не понимают, что такое смерть. Звери — и те понимают. Пёс наш дворовый Шарик тут так завыл страшно, как по покойнику. Его пристрелили сразу.

Оказывается, ночью тётка спрятала одного солдатика, уж больно жалко ей его стало, на сына Родьку, на фронтах тоже где-то горе мыкал, похож был. А как хватились утром — нету его. Дезертир. Куда делся? В нашей избе на постое был… Вот офицер и вывел нас всех во двор и сказал: если не покажете, куда спрятали дезертира, — всех к стенке, и старых, и малых. И солдат с ружьями напротив нас — мамки, тёток и детей — поставил.

Росточком была я не велика, ревела и смотрела вниз. Что я там видела, слезами умываючись? Сапоги офицерские, штаны военные. И вот эти сапоги со штанами ходили перед нами и кричали что-то страшное. Слов не помню, помню только свой страх. Такой страх, страшнее которого не бывает.

Не выдержала тётка, показала, где спрятала солдатика, на сына похожего. Нас погнали в избу, а его тут же и расстреляли у нас на глазах. Он и впрямь на Родьку похож был, такой же белобрысый, курносый…

…После войны думаю: надо в люди выбиваться. Поехала в Москву на ткацкую фабрику, стала работать. Хвалили меня очень. Работа тяжёлая. А мне в радость. Звание знатной ткачихи заслужила. На Доске почёта висела. Пальто зимнее справила, квартиру дали. И пенсия вышла хорошая. Это уж потом, с перестройкой этой, стала, как все, гроши получать.

Родных уж теперь не осталось, одна я. Муж? Нет, замуж не выходила. А звали. Мужчины — это те… ноги в сапогах и штанах, что убивают Шарика и Родьку. Как кто начнёт ухаживать и дойдёт до обжиманцев-целованцев, и как подумаю, что вот это… от чего дети родятся, делать надо будет, — тот самый смертный страх сразу к сердцу и подкатит. Все мужчины на одно лицо — штаны, сапоги, смерть. — Я взглянула на Валентину и поразилась: передо мной сидела совсем другая женщина — сухонькая, сжавшаяся в кулачок, с перекошенным лицом и невидящими глазами. — Потому и деток нет. Их без мужика как заведёшь? Вот только сейчас придумали что-то — «из пробирки». А раньше такого не было. А мужики — ну что мужики? Нет, вот бухгалтер у нас на фабрике, Илья Львович, тихий был мужчина, степенный, начальник смены Степан Петрович — активист, затейник. Тоже сватался. Так-то, когда они на рабочих своих местах сидят, в бухгалтерии или в кабинете, они вроде и не мужики вовсе, а так, человеки, вроде нас с тобой. А как глазами заблестит на меня, на танцы пригласит или конфеты подарит, — такая тошнота меня брала, аж до рвоты. Убила бы. — И отвернулась к стенке, всхлипнула тихонько. Помолчала и заключила: — А жизнь я хорошо прожила. Как люди.

Железная Софи

Вдруг разом отпустила нечеловеческая боль, казавшаяся нескончаемой, и в ускользавшем сознании Софи промелькнуло: всё! дитя родилось…

Роды были тяжёлыми, долгими, хотя рожала она во второй раз и, будучи врачом, готовилась к ним всерьёз. А беременность она переносила легко. Есть у акушеров такое поверье: девчонки — они не такие вредные, как мальчишки, вот мальчишки вызывают токсикоз, а девочки — создания воздушные, безобидные, матерям нетрудно их вынашивать.

Дома её ждали шестилетний сын и мать. Отец ребёнка её не ждал, он был далеко, в своей новой, столичной семье. Забеременев, она уже знала, что его не удержать. Мать уговаривала сделать аборт, но Софи хотелось дочку — как прощальный его дар, как будущую свою радость. И вот… Но что это?! Очнувшись, Софи осознала, что вокруг — только приглушённые голоса акушерок, а голоса младенца не слышно. Не закричал, как положено всякому живому и здоровому младенцу.

Она приподнялась на родовом ложе: рядом, на пеленальном столике, её девочку пытались реанимировать. Но маленькое тельце никак не отзывалось на усилия врачей. В последний раз она глянула в лицо своей дочки — крошечное, синюшное, с огромными ресницами и неподвижными белесо-голубыми радужками, мокрыми волосёнками на сморщенном лобике — и потеряла сознание.

Потом, уже в палате, на второй день пришло молоко. Его было много, ей приходилось каждые два часа менять рубашку, которая промокала так, что хоть выжимай, будто природа говорила женщине: ты «молочная», можешь кормить и пестовать многие жизни, твоя девочка будет всегда сыта, а избыточную младенческую пищу отдавай тем детишкам, матери которых обделены и их груди остаются полупустыми. Но жизни не стало, её девочка была мертва. «Ну, не судьба, — сказала мать Софи. — Ребёнок чувствует, хотят его появления на свет или нет. Значит, твоё желание оказалось слабее его, отца, нежелания».

Через неделю Софи выписалась из роддома. На руках она несла запелёнутого, в кружевах и розовых бантах, младенца. Там же, в роддоме, она удочерила девочку, от которой отказалась мать-латышка.

…Замуж Софи вышла после войны. Вообще-то её звали Софья, но близкие называли её Софи, на французский лад. В детстве матушка читала ей книжки популярной детской писательницы XIX века — Софии Ростопчиной, вышедшей замуж во Франции и ставшей там графиней де Сегюр, героиня любимых Сонечкиных рассказов носила имя Софи, как их автор. Так и повелось в семье: Софи да Софи.

Муж Софи был военврачом, после окончания войны его откомандировали в Латвию, так что из Пензы Софи с матерью пришлось переезжать по месту его службы. Там же родился сын Мишка. Жили не сказать чтобы просто: у Софи был железный характер, не всякому мужу понравится, тем более что сам муж был авторитарной личностью, как и большинство военных. Недаром она избрала профессию врача-патологоанатома — прямо сказать, не самую женскую. Зато с бытовыми трудностями она справлялась играючи и стойко переносила плохо скрываемую недоброжелательность соседей-латышей к «русским оккупантам».

Через несколько лет мужа на полгода послали на курсы повышения квалификации в Москву. Вернулся он, уже обзаведясь новым семейством, попрощаться. Мучительные разговоры, воспоминания о былой любви, ласки и ссоры, упрёки и нежность — и Софи забеременела. Он уехал в столицу, а она осталась — с мамой, Мишкой и растущей в ней новой жизнью.

Девочку назвали Ольгой. Железная Софи скрывала от неё, что она неродная дочь, но именно потому, что неродная, поддалась слабости, баловала её и многое прощала такого, что никогда не сходило с рук родному по крови Мишке. Олечка росла своевольной анархисткой, Софи запоздало пыталась применять строгие меры, но не преуспела. Когда Ольга случайно нашла свидетельство о своём удочерении, совсем вышла из-под контроля. А тут появилась вдруг родная мама. Четырнадцать лет не вспоминала о дочери, которую бросила новорождённой, а теперь вспомнила, разыскала, стала обивать порог дома: доченька, только ты у меня и есть, прости, доченька… И в доме начался ад.

Второй муж Софи был родом из Белоруссии, туда они и переехали вскоре после свадьбы, но в Риге остался студент Мишка и Ольга, не пожелавшая жить ни с приёмной матерью, ни с родной и сбежавшая на стекольный завод. Все руки изрезаны, синяки под глазами — а свобода милее. С самого начала второй муж бил Софи, Мишка пытался заступаться, но Софи запретила ему вмешиваться, и сын махнул рукой: раз такой брак-мезальянс, при котором жена — образованная интеллигентная женщина, а муж — закройщик из ателье, привыкший давать волю рукам, устраивает мать, пусть будет так.

В Гродно Софи родила третьего ребёнка, Митю, и поднимала его одна лет с одиннадцати: второй муж вскоре умер, ушла следом за ним и мать Софи. Преподавала в мединституте, куда, повзрослев, поступил и Митя, страдала от разлуки со старшими детьми.

Миша, женившись и обзаведясь двумя сыновьями-погодками, работал инженером, но жили они очень бедно. В самые голодные годы Мишина жена придумывала разнообразные блюда из капусты, потому что она была дешевле картошки, и в итоге получились сто двадцать уникальных авторских рецептов. Потом Миша поднялся, стал большим начальником, мальчишки выросли, у них пошли свои дети, правда, часть из них уже не говорила по-русски: только по-латышски и по-английски, так что общение с русской роднёй стало проблематичным. А Мишка, ныне Михаил Павлович, бдительно охранял границы новой родины от русских шпионов. И любил всю свою жизнь другую женщину — не жену. Но когда-то он сказал себе: я рос без отца, мои дети никогда без отца не останутся.

Ольга — та и вовсе стала непреходящей болью Софи. Вышла замуж, родила дочку, развелась. Бросив дочь, уехала в Сибирь. Объясняла родне, что дочь — копия отца, а она хочет его забыть, будто не было. Софи очень просила отдать ей внучку, но Ольга была непреклонна; отец девочки сдал её на руки каким-то своим родственникам, те — другим, и следы малышки, в конце концов, затерялись. Наверное, это грех так думать, но Софи было трудно отвязаться от мысли: как родная мать бросила Олю, так и она свою дочь; неужели это наследственное?.. В Сибири Ольга работала крановщицей, опять вышла замуж, снова родила дочь. Когда прислала фотографии, все подумали, что это старые фото, — Ольгин новый муж был копией первого, сходство необыкновенное. Не ждала Софи от этого ничего хорошего, увы.

У неё не было денег, чтобы съездить повидаться с сыном в Латвии и с дочерью — в Сибири. Правда, Миша иногда приезжал, но материнскому сердцу всегда не хватало времени его коротких побывок. Как-то она пожаловалась дальней родственнице, проживавшей в далёкой богатой стране, что для поездки в Ригу ей нужны шестьдесят долларов, а удалось, долго экономя на еде, собрать только тридцать. В Белоруссии не было банков, в которые можно было бы перевести валюту и её бы там выдали адресату. Родственница придумала хитрый манёвр: выслала недостающие тридцать долларов, запрятав их в посылке с несколькими вещами, а точнее — в женских прокладках. При получении посылки коробки с прокладками оказались вскрытыми и развороченными, в них копались чужие руки — то есть прокладки более не подлежали употреблению по назначению, — зато тридцать долларов дошли в целости и сохранности, и Софи немедленно отправилась навестить сына.

Вот и Митя закончил институт, стал врачом-педиатром, три года по распределению отработал в Гомельской области — Чернобыльской зоне, вернулся, женился на однокурснице. Появились у Софи новые внуки. Она боялась за их здоровье, ведь их отец немалое время проработал на территории с сильно повышенной радиоактивностью, но, кажется, обошлось.

Уйдя на пенсию, занялась ими и церковной работой. Трудилась в храме, вела беседы с прихожанами и семинаристами, пока позволяло зрение, много читала сама, ища ответы на вопросы, на протяжении жизни так и оставшиеся неразрешёнными, и находила их, и с готовностью делилась своими открытиями со всеми желающими — и изумительно вышивала: рушники, пасхальные картины, иконы для церкви, родных и знакомых. И такою радостью дышало это рукоделье, что невозможно было оторвать глаз. Особенно ей удались вышитая икона св. Серафима Саровского — глянешь, и будто разливается в воздухе благоухание, ароматом ни на что не похожее, словно благословляет тебя сам батюшка Серафим, — и панно с изображением весёлых церквушек, пушистых веточек вербы и пасхальных крашеных яиц. Последнюю работу родственница демонстрировала за рубежом, её там экспонировали на выставке, заграничные мастерицы перерисовывали, чтобы попытаться вышить такое же чудо. Но чудеса не копируются…

Софи терпеливо улаживала ссоры, помогала страждущим советом и делом. Любовь и радость, говорила она, — вот главная разгадка тайны жизни. Да, мы живём бедно, но разве в богатстве счастье? Да, я прожила трудную жизнь, кто-то скажет — неудачную, несложившуюся, но Господь дал мне испытать всё, что должно, и я безмерно благодарна Ему.

Первый муж, узнав о её вдовстве, пытался восстановить какие-то отношения, но железная Софи сказала: здесь — поздно, встретимся там.

Молила Господа только об одном: чтоб послал ей кончину мирную, непостыдную. В последние месяцы она уже не могла двигаться, но, слава Богу, были рядом любящие сын и невестка, внук и внучка. Она ушла ко Господу на восемьдесят втором году жизни. Упокой, Господи, её душу там, где нет ни измены, ни вдовства, ни потери детей, ни брошенных младенцев, ни бедности, ни денег, которые невозможно передать для поездки к сыну, быть может, последнюю, ни денег вообще, больших или маленьких, ни вавилонского смешения языков, когда родные люди не могут понять друг друга, ни слёз, ни болезни, а только жизнь бесконечная.

Симочке — 90

Симочка прибежала на своих каблучках-шпильках, в полушубке и белоснежных брюках, когда мы уже накрыли стол: сегодня Симочке — девяносто лет. Модельная стрижка, волосы цвета старинной платины уложены короткими волнами, сияющие голубые глаза, серебряный лак на ухоженных ногтях — в общем, она выглядела как всегда, все мы знали её такой и никакой иной. Знакомых ровесников у неё на земле уже не осталось, но свой день рождения она согласилась праздновать с нами, самой старшей из которых было лет на тридцать меньше, чем юбилярше, и выглядела эта старшая ровно на свои шестьдесят русских лет.

Симочка уже давно упоминала о странном чувстве, о котором ей рассказывали люди за семьдесят: вокруг всё меньше ровесников, лица в толпе, одежда, манеры отличались теперь печатью совсем иных времён. Тем, кто этого не испытал, придётся дожить до соответствующего возраста, потому что старые фотографии и фильмы дают об этом некоторое впечатление, но довольно слабое, ибо, перебирая старые фото, пересматривая кино времён молодости твоих родителей, вслушиваясь в нечаянно зазвучавшую по радио мелодию ушедших лет, ты — снаружи, а не внутри. Но есть рубежная точка, когда внутренне ты всё та же, но мимо тебя уже не задерживаясь скользят взгляды мужчин, и вдруг впервые уступают место в метро, и тогда медленно, но неуклонно начинаешь ощущать себя чужой и лишней на этом празднике жизни. Так вот сего печального чувства Серафима Николаевна была лишена напрочь и лишь пожимала худенькими плечами, когда ей об этом рассказывали. Она только что вернулась из альпинистского похода и с упоением повествовала, что восхождение на ту вершину считается очень опасным предприятием вообще, а у неё лично взяли расписку о том, что она об этом предупреждена особо и в случае чего родственники предъявлять претензии не станут.

Мы подняли бокалы, поздравляя Симочку с девяностолетием, а она, сделав глоток, предупредила, что ожидается ещё один гость и нам всем предстоит с ним познакомиться.

— Только не болтайте при нём о моей примечательной биографии, — сказала она.

А рассказать было бы что.

Симочка — историк по профессии и до самой кончины известнейшего академика работала у него секретарём. Академик был прежде всего известен своей книгой о Наполеоне и, как водится, обожая своего героя, незаметно для себя перенял его личностные черты. И верная соратница Симочка — тоже. Она немыслимыми путями доставала раритетные материалы, была настойчива и педантична, исключительно трудолюбива, устанавливала свои правила игры, владея несколькими языками, переводила, редактировала, вместе с академиком писала ту знаменитую книгу, вела переговоры со всяческим начальством, выбивала и оформляла шефу жильё, поездки, договора. Так что сталинские награды и звания, если по-честному, должны были бы равно принадлежать шефу и его секретарю.

После смерти академика она какое-то время проработала научным редактором в издательстве, а когда научных редакторов вдруг оказался в стране избыток, перешла в издательство художественной литературы. Здесь Сима приобрела навыки, очень пригодившиеся ей в дальнейшем. А тут грянули девяностые, зарплаты не стало хватать даже на пропитание, а у Серафимы Николаевны планы были другие, наполеоновские: она мечтала посмотреть мир. По объявлению о наборе девушек в службу «Секс по телефону» она заявилась по указанному адресу, где встретили её в офисе полуголый мальчишка лет двадцати с серьгой в ухе и ногами на столе и татуированная девочка. «Вам чего, бабуля?» — поинтересовался парнишка. «Я — по объявлению о наборе операторов», — томно ответствовала Серафима Николаевна. Парочка дружно расхохоталась. Юной поросли всегда кажется, что толк в сексе знают только они и особенности виртуального общения иным возрастам недоступны. Ах, как они заблуждались!..

Симочка немедленно изобразила в лицах зазывные тексты женщины-вамп, затем нимфетки, а также порядочной замужней дамы, телефонный секс для VIP-клиентов, для жаждущих «госпожу» мазохистов и мечтающих о «рабыне» — для заказчиков с садистскими потребностями, на ходу меняя тембр голоса и высоту тона, лексику и интонации, тут же сочиняя подходящие легенды для каждого своего персонажа и сценарии, в которых она выступала в главной роли. В зависимости от воображаемой ситуации она описывала себя, свою внешность и возраст, говорила именно те комплименты заказчику, которые такому типу требовались, описывала его — самого прекрасного, самого нежного или самого жестокого мачо из всех встречавшихся ей мужчин; она умела разговорить оробевшего юношу и осадить не в меру грубого мужлана. Она была леди — но леди в разных амплуа. А как она стонала, о, как она по-разному стонала, изображая наслаждение! Уху неопытных мальчиков предназначались стоны зрелой женщины, тихие и протяжные, как женщина-вамп она рычала и выла тигриным воем, девственницы у неё испуганно шептали «ой, не надо», вскрикивали от боли и потом постанывали, рассказывая, как им сладко с таким — о, с таким первым и единственным! — мужчиной… В жизни у Симочки был один мужчина, короткий брак, в котором она родила сына, и откуда она знала все эти роли, тайная сия велика есть. Но талант есть талант.

Парочка в офисе ошеломлённо молчала, а потом разразилась аплодисментами. Симочка сразу стала лучшей по профессии, именно разговор с ней чаще всего заказывали мужчины, постоянные клиенты службы «Секс по телефону».

В перерывах между сменами Серафима Николаевна стала писать романы. Возможно, тут сыграла роль слава её как редактора — вялые тексты она умела превращать в такие, от которых не оторвёшься, обычную историю превратить в сенсацию. Возможно также, что таким образом она отдыхала от тех, кого обслуживала по телефону, и от того, чем именно там занималась. Появилась новая российская профессия — рерайтер, самые слабые тексты несли Серафиме Николаевне, и она делала из них бестселлеры. И, наконец, оставив свою работе в «Сексе…» и в издательстве, она ушла на вольные хлеба. У неё появилось несколько постоянных заказчиков, которые специализировались на мужских романах, а самые страшные и грязные сцены отдавали перу Симочки: так, как она, писать их никто не умел. Её фантазия работала без устали и со скоростью света, она мгновенно изобретала ситуации, которые в реальности не могли бы, вероятно, случиться просто по физическим законам, а у неё они выглядели совершенно натурально и поражали своей изощрённой жестокостью. Вероятно, таким способом она отреагировала собственные проблемы — работа в «Сексе по телефону» была для бывшей аристократки духа слишком тяжёлой, и невероятные мучения, которым она подвергала своих персонажей-мужчин в романах, компенсировали ей ту специфику занятий, которыми ей пришлось зарабатывать не по своей воле.

А потом процедура упростилась: прославившиеся авторы мужских романов просто заказывали ей очередной опус и публиковали под своими именами. Платили очень недурно. И теперь несколько раз в год Симочка имела возможность выезжать за границу и наслаждаться тем, чего была лишена всю жизнь: от роскоши Лувра до джунглей Амазонки.

…Позвонили в дверь. Кто-то из нашего девичника открыл дверь, и вошёл приятный юноша с умным интеллигентным лицом. По очереди представившись дамам, он присел рядом с Серафимой, глядя на неё совершенно влюблёнными глазами.

— Сима, никак замуж собралась? — шепнула я.

— Что я тебе, Алла Пугачёва, что ли? — так же тихо ответила Серафима Николаевна. — Нет, это мой Алёшенька, в альплагере познакомились. И, представь себе, тоже историк. Пишет диссертацию о Наполеоне. Как раз по моей специальности. Сохранились у меня документы, с которыми мой академик не успел ознакомиться. А Алексей — ученик толковый, я ему помогу слегка. Диссертация будет — высший класс, на миллион долларов.

Тесный мир

В Ленинград из Барселоны

Потянулись эшелоны —

Это дети покидают

Тёмный город осаждённый…

Черноглазая Мария

За окном вагона плачет

И твердит: «Мамита мия!»

А «мамита» — мама значит.

— Подожди! Не плачь! Не надо! —

Шепчет мальчик из Малаги. —

Едем к детям Ленинграда.

Там знамёна, песни, флаги!

Там мы будем жить с друзьями.

Ты письмо напишешь маме.

Вместе праздновать победу

Я в Мадрид с тобой поеду.

Но кудрявая Мария

За окном вагона плачет

И твердит: «Мамита мия!»

А «мамита» — мама значит.

Агния Барто

Нина, 56 лет:

— Кто-то сказал, что через шесть рукопожатий мы знакомы со всем миром. Однако каждый раз поражаешься, когда выясняется, что через одно-два рукопожатия ты знакома или состоишь в родстве с Пушкиным, или Гоголем, или вовсе с героями Гражданской войны в Испании. Мир так тесен, что мы связаны друг с другом как звенья одной цепи или как веточки на стволе одного огромного дерева. Может, именно потому наши предки, представители самых разных народов, в центр своих мифологий поместили Мировое Древо — axis mundi?

Школьная подруга рассказала мне как-то об их семейной истории. Мама рожала её в зале роддома рядом с дочерью Долорес Ибаррури. У русской мамы-блондинки (и отец был яркий блондин) родилась смуглая и черноволосая Светлана, а у жгучей брюнетки, дочки Пассионарии («страстной»), как называли Долорес — знаменитую деятельницу испанского и международного коммунистического движения, отважного борца против диктатуры Франко, — совершенно беленький мальчик, с пшеничными волосиками и бледной кожицей. Потом в семье Светы шутили: может, вас в роддоме перепутали, и ты — внучка Долорес, а наш мальчик воспитывается испанцами? Шутки шутками, но ведь не исключено…

Когда мой муж работал на московском шарикоподшипниковом заводе, спортивно-массовой работой у них заведовал знаменитый футболист 1960– х, родившийся уже в Союзе, но у испанских эмигрантов, — Немесио Немесьевич Посуэло. А называли его по-русски — Михал Михалыч, или просто Миша. Рос он в основном в детских домах — мать умерла рано, а отец был занят политикой. Знатоки помнили его по чрезвычайно элегантной пластике движений с мячом: «Торпедо», «Спартак», «Зенит»… Но испанский темперамент брал верх вне футбольного поля, и в конце концов его из футбола «попросили» несмотря на то, что входил он в круг элитной молодёжи и был знаком с самой Галиной Брежневой. Пошёл работать на ЗИЛ, потом пять лет оттрубил в Сибири, орудуя лопатой, неподалёку от того места, где недавно сидел Ходорковский, в середине 1970– х вернулся в Москву с новой женой-сибирячкой — и на «Шарикоподшипник». Поскольку ставки для руководителя спортивной работы там не было, он числился слесарем, а на собраниях, когда ругали его за какие-нибудь огрехи в спортивной работе, высказывался с юмором: не обижайте слесаря, говорил, я пролетарий. Пил он с мужем моим по-русски, приговаривая: мы не какие-нибудь испанцы. Уже в 1990– е, когда завод закрыли, уехал в Испанию вместе с семьёй. А отец его, Немесио Посуэло-старший, член ЦК Компартии Испании, был объявлен во франкистской Испании врагом народа, за его голову обещана немалая награда: в 1939– м именно он руководил вывозом испанского золота на нескольких теплоходах к советским берегам.

С Тапой я жила в одном доме, вместе пошли в школу, оказались в одном классе. Имя Тапа по-испански значит «пирожок», и она действительно всю жизнь, кроме последних месяцев, была полной, круглой, весёлой, красивой, с копной тёмно-каштановых вьющихся волос. Она никогда не болела, даже во время эпидемии гриппа, и в классе занимала особое положение. И не потому, что отец её был испанцем, ребёнком вывезенным с родины, — мы тогда мало интересовались историей наших семей, — а потому, что мальчики и девочки всегда держались на расстоянии, а Тапа — нет: она равно дружила с теми и другими и пользовалась исключительным доверием мальчишек. Они рассказывали ей свои мальчишечьи секреты, но она никогда не выдавала их девчонкам, равно как и наоборот: секреты девочек были ей известны, однако ни один мальчик, даже из тех, кто пользовался её особенно тёплым расположением, никогда не мог их выведать. Вот таким железобетонным «пирожком» была наша Тапа с испанской фамилией, в произношении которой вечно делали ошибки учителя, впервые приходившие в класс.

Она была умной девочкой, хорошо училась, но после окончания школы не стала поступать в институт и пошла, по стопам матери, работать машинисткой в АПН, ибо умела, как и все мы после спецшколы с углублённым изучением английского языка, набирать тексты по-английски. С годами она дослужилась до завмашбюро, потом пришлось переучиваться, работать на компьютере, с чем она легко справилась. Она всё делала легко, и жизнь у неё была лёгкой и звонкой — так, по крайней мере, нам всем казалось.

Замуж темпераментная Тапа вышла очень рано и безумно радовалась рождению дочери Марии: вот, говорила она, когда дочке будет восемнадцать, мне исполнится всего-то тридцать шесть. Муж был старше её лет на двенадцать, и довольно скоро Тапа узнала, что он ей изменяет. Приняла это весело: ну что ж, мужики — они такие… Но вскоре пришла настоящая беда: муж часто выпивал и в конце концов спился. Вместе с отцом-алкоголиком, свёкром Тапы, они пропивали Тапину зарплату, вещи из дома, лечиться отказывались. Хорошо, что Мария к тому времени была уже замужем и жила отдельно.

Кое-как пережили лихие девяностые, несмотря на то, что АПН переименовали в РИА Новости и, как водится, под сурдинку многих сотрудников, как творческих, так и технических, уволили. Только после горбачёвской перестройки Тапа смогла съездить на родину предков. Тётки, сёстры отца, уговаривали её остаться там насовсем, но Тапа удивлялась: как можно? я же русская… До сих пор Тапа знала лишь официальную версию истории их семьи — её и рассказывал ей отец. Будучи племянником генерального секретаря Компартии Испании, вместе с тремя тысячами других ребятишек он был вывезен в СССР — спасён от мести фашистов, рос в «испанском» детском доме. Такие дома отличались от детских домов для советских детей как небо от земли: кормили и одевали их там прекрасно, ежегодно возили в «Артек», о чём обычные советские пионеры могли только мечтать, в моду вошли пионерские пилотки с кисточками — как у испанцев. Правда, дядя его погиб при странных обстоятельствах, отец Тапы неохотно и смутно говорил об этом: то ли в 1942– м, то ли в 1952– м, то ли выпал из московского окна, то ли был выброшен… И уже перед самой своей смертью отец, всегда сдержанный, разрыдался и рассказал, как их отрывали от семей, как они становились заложниками в Союзе.

…А в начале нулевых Тапу уволили. Ей было уже пятьдесят, ещё пять лет до пенсии, а на работу теперь женщин такого возраста уже не брали. В Европе это назвали бы эйджизмом и засудили бы такого работодателя, но у нас не Европа. Она не теряла присутствия духа, бралась за любую работу, пусть малооплачиваемую и временную, пыталась поддерживать хотя бы относительный порядок в квартире, где продолжали пьянствовать неработающи муж и свёкор, тянула внуков — собственно, она стала жить жизнью дочери и её семьи, радоваться их радостями, заботиться их заботами, остальное делая автоматически, про инерции, по долгу. Слава Богу, брак Маши казался крепким и удачным: надёжный муж, двое детей, мир в доме.

Мечась между работой, своими алкоголиками и семьёй дочери, никогда не хворавшая Тапа чувствовала себя всё хуже и хуже, но собой заниматься было некогда и не на что. И в один непрекрасный день вдруг впала в кому.

В больнице поставили диагноз: диабет, назначили инсулин и диету. А «пирожок» Тапа всё худела и слабела. Наконец, ей сказали: рак поджелудочной железы. Неоперабельно. Метастазы. Она и тут не сдалась. Прошла один курс химиотерапии, через полгода нужен был второй, а денег на него не оказалось, лекарства стоили безумно дорого, и сроки были упущены. В последний раз, придя на традиционную встречу одноклассников, она сказала: я пришла с вами попрощаться. И, прежде никогда не жаловавшаяся, рассказала о своей беде. Она уже ушла из дома, сойдясь с каким-то полюбившим её мужчиной и, не желая, больная, обременять дочь, которую именно тогда бросил муж, жила со своим последним в жизни мужчиной в общежитии в какой-то глухой промзоне: он был приезжим, работал на заводе и трогательно ухаживал за Тапой, зная её диагноз.

Несколько наших одноклассниц были врачами, положили Тапу в хорошую клинику. Собрали денег, дали кто сколько мог. Кто-то из наших мальчиков, ставших в новые времена состоятельными господами, возили её на консультации к медицинским светилам. Ей провели второй курс «химии», одноклассники собирали деньги на третий, но было уже поздно. Тапа умерла в доме дочери Марии пятидесяти пяти лет от роду. Последнее, что смогли сделать наши девчонки, — облегчить ей уход. Единственная милость по отношению к умирающим при страшных, невыносимых болях и обязанность врача — назначить наркотики. Но выпросить достаточную дозу у нынешних медиков — дело сложное. Девчонки доставали их по своим каналам.

  • И кудрявая Мария
  • За окошком зимним плачет,
  • И твердит: «Мамита мия!»
  • А «мамита» — мама значит.

Шервудский лес

Век былой прошёл, пропал…

Если б нынче Робин встал

Из могилы средь полян,

Если б дева Мариан

Снова в этот лес пришла,

Явь бы их с ума свела:

Повалил дубы с тех пор

Корабельщика топор,

И в волнах гниют они.

Пчёлы смолкли в наши дни,

Нынче — странно! — даже мёд

Всяк за деньги лишь возьмёт!

Джон Китс (пер. В. Рогова)

Катерина, 57 лет:

— Мы дружили с ней с детства. Жили в одном подъезде, я — на втором этаже, Марианна — этажом выше. Мать её работала на АТС, отец был инженером в институте Курчатова; что-то там аварийное случалось, и он входил в реактор, получил не одну дозу облучения. Я иногда думаю, не с него ли писался образ Гусева в сценарии знаменитого фильма «9 дней одного года»?.. У Марианны была сестрёнка, они обе хорошо рисовали. После школы Марианна собиралась поступать в Строгановку: говорили, есть все данные, есть художественный талант. Но человек она была творческий, неожиданный, бывало, и для неё самой: творческие люди живут в каких-то других пространстве и времени. В общем, очередной из творческих туров она пропустила и пошла работать в Музей Пушкина, каким-то техническим сотрудником. Там познакомилась с будущим мужем, вышла замуж.

Обитали они в комнатушке при музее, иной жилплощади не было. Условия, понятно, примечательные: чтобы пройти в туалет, надо было спуститься вниз и миновать всю анфиладу комнат дома, ванна или душ отсутствовали, горячая вода — тоже. Приладились кое-как и горячую воду брали из батареи центрального отопления. Через год родилась дочка.

Жили в ужасающей бедности — какие зарплаты у технических работников музеев? Когда появлялись хоть какие-то деньги, Марианна шла в арбатский гастроном и торжественно покупала двести граммов мяса. Рождение дочери как-никак принято отмечать: для интеллигентных музейных тётенек куплено было угощение — одна бутылка вина, а ещё гнали самогон и настаивали его на лимонных корочках, на том, на сём. Когда гости разошлись, бутылка магазинного вина оказалась нераспечатанной.

Муж Марианны оказался психопатом, жену бил. Развелись. Вместе с дочкой вернулась к родителям и сестре. Бывший муж ещё долго безобразничал, приходил, угрожал, выбивал дверь в квартиру. Приходилось вызывать милицию — уникальная ситуация для тихого дома в центре Москвы. Было мучительно больно — перед родителями, соседями, перед самой собой.

Жизнь надо было как-то устраивать. И Марианна стала работать в известном московском музыкальном театре, в бутафорском цехе. Умелые руки многое могли, но зарплата… И вновь нищета. Не все театры имели бутафорский цех, потому обращались в театр Марианны. Она выполняла сложные заказы для Геликон-оперы, делала бутафорию для Кремлёвских ёлок, для шоу Сергея Зверева, специальных матрёшек для уникального циркового номера дрессированных ёжиков… Тем в основном и зарабатывала. Но и при том часто голодала. Бывало, что денег хватало, только чтобы на троллейбусе доехать до театра. Курить приходилось «Беломор» — потому что самый дешёвый.

Другая при такой жизни завяла бы, скуксилась и махнула на всё рукой, но не Марианна. Она была очень светлым и лёгким человеком. Получив комнату в коммуналке, долго радовалась. Она вообще была радостным существом.

Меня с дочкой она приглашала на все прогоны новых спектаклей, на лучшие места «для своих». Лучшие места в её театре были на самой верхотуре, на балконе, причём в проходе — ну кто бы догадался? Мы запасались газеткой, чтобы сидеть на ступеньках, — именно оттуда была лучше всего видна сцена и оказывалась наилучшей акустика. Благодаря Марианне мы были в курсе самых свежих новостей театральной Москвы, а как интересно наблюдать за работой бутафоров в цехе — не передать словами…

У неё случались романы, но все какие-то бесплодные и неудачные. Один приятель поселился в её коммунальной комнатке, не платя за неё, и, бывало, удивлялся тому, что она ещё иногда туда приезжает. Потом он исчезал, но и другой оказывался не лучше. Лёгкость, так привлекавшая в ней мужчин, при совместной жизни начинала казаться им легкомыслием и безалаберностью, свет и тепло, от неё исходившие, принимались как должное, без благодарности: вот стоит лампа и светит, и греет, для чего же она нужна, как не для этого?

Но неудачными её романы считали мы, подруги. С каждым она расставалась, сохраняя тёплые отношения, будто за всем наносным, видимым точно ощущала лучшего человека, образ Божий, и благодарила судьбу за то, что он был ей послан.

Был и один особый роман с «чириковым живописцем». Наверное, Марианна его действительно любила. В период перестройки художники на Арбате продавали за десятку — «чирик» — свои пейзажики и графику. Но границы открылись, и художник уехал в Германию, где женился на немолодой и богатой даме, занявшейся устройством его выставок. Он стал известен, и на одной из выставок ему была присуждена первая премия, а Михаилу Шемякину — вторая. Вот чего стОили некоторые наши «чириковые» художники…

Знаешь, для меня она была очень важным человеком. Её некоторая неправильность, иногда избыточная, — она могла много пить, хотя быстро пьянела, могла не прийти на свой юбилей, потому что у неё оказывались какие-то более важные творческие дела, — корректировала мою избыточную правильность. Я поняла, что можно жить, не загоняя себя в навязанные извне несокрушимые железные рамки, как меня учили родители. Я поняла, что такое свобода, что такое лёгкое дыхание при забеге на марафонскую дистанцию жизни, и какое это счастье несмотря ни на какие привходящие обстоятельства.

Как-то она вернулась в свою коммуналку, получив гонорар за очередной заказ, и сказала соседке: что-то мне плохо с сердцем. Соседка вызвала «скорую». Пришёл мужчина в белом халате, зашёл к Марианне в комнатку — и ушёл минут через двадцать. Соседка заглянула — Марианна лежит на полу без сознания. Опять «скорая», Боткинская больница и диагноз: двусторонний ушиб мозга. Операция. Она лежала в коридоре — в палатах мест не было. Ухаживала за ней сестра. Почти всё время она была без сознания. Когда сознание изредка к ней возвращалось, она вполне разумно отвечала на простые вопросы, но на вопрос, что с ней случилось, так и не ответила: не помнила. Она умирала ещё неделю. Ей был 41 год, а на дворе стоял 1998– й.

Гонорар из комнатки Марианны пропал. Завели уголовное дело — виновных, как водится, не нашли. Или не захотели найти. Похоронили её прах на Николо-Архангельском кладбище, в могилу родственницы.

…А была Марианна из рода Шервудов, которому суждена была в Российской империи не всегда славная, но всегда громкая история. В 1800 году Павел I пригласил механика Вильяма Шервуда, который стал важно именоваться Василием Яковлевичем, на работу в Россию. Рассказывают, что там случались разные люди: от Ивана Васильевича Шервуда, первого доносчика на декабристов, за что император присвоил ему фамилию Шервуд-Верный (а в свете переименовали в Шервуда-Скверного) до славной династии архитекторов, живописцев и скульпторов, самым известным из которых был Владимир Иосифович (Осипович) Шервуд. Этот Шервуд — строитель Исторического музея и идеолог, англичанин по крови и тамбовский по рождению, «русского стиля» в архитектуре. Ему удивительно точно удалось выразить славянофильские идеи в духе Данилевского. Он создал памятник героям Плевны в Москве, врачу Пирогову, написал портреты семьи Чарльза Диккенса (будучи для этого приглашён в Англию), русского правоведа, философа и историка Чичерина, знаменитого историка В. О. Ключевского — Россия зачитывалась не только его историческими трудами, но и афоризмами и остроумными высказываниями; так, по поводу своего портрета он писал Шервуду: «Если задача искусства — мирить с действительностью, то написанный Вами портрет вполне достиг своей цели: он помирил меня с подлинником». Шервуд создал и портрет Ю. Ф. Самарина, философа-славянофила и публициста, и других замечательных россиян.

Предки Владимира Осиповича — из Малороссии. Дед, Николай Степанович Кошелевский, родом из казацкой семьи, закончил Санкт-Петербургскую Академию художеств и строил Исаакиевский собор, Таврический дворец, Михайловский дворец (ныне Русский музей), прокладывал Мариинский канал. Кошелевский был знаком с Пушкиным, и В. О. Шервуд передаёт семейное предание об одной из их встреч: «В ожидании приема Николай Степанович мерно прохаживался по зале. В это время вбежал небольшого роста человек с взъерошенными волосами, с заметным беспорядком в костюме. Пушкин только что был возвращён из ссылки. Он буквально бегал по комнате. Кошелевского заинтересовала эта личность, и он, посматривая на него, вынул табакерку. Только что он её раскрыл, Пушкин бросился к нему и выбил эту табакерку из его рук, страшно сконфузился и начал извиняться. Между ними завязался разговор, вследствие которого Пушкин выразил своё удивление — встретить такого просвещённого деятеля в московском обществе и после, встречаясь с ним, любил беседовать с ним». Сам В. О. Шервуд, будучи ещё безвестным художником, свёл близкое знакомство с Н. В. Гоголем и оставил о нём любопытные заметки. Шервуды были родственниками и славного рода Фаворских.

Дом по адресу Остоженка, 16 принадлежал когда-то историку Сергею Михайловичу Соловьёву и его семейству. Именно Соловьёв рекомендовал оставить Ключевского в университете по окончании курса, что и было сделано. В наше время потомок этой семьи устроила тут галерею из двух комнат, экспозиции которой менялись раз в месяц. Состоялась там и выставка работ В. О. Шервуда и его потомков. Из работ Шервуда особое внимание посетителей привлекал портрет прабабки Марианны — двадцатилетней дочери Шервуда — и оригинальные его приёмы в графике. Он делал лессировку тушью, разведённой водой, и это давало удивительные эффекты. Так, например, было создано «Святое семейство». Вблизи — ну, «Св. семейство» как св. семейство, традиционный сюжет, только какое-то совершенно воздушное впечатление. Отойдёшь, оглянешься — а там наверху прозрачные ангелы, которые не видны вблизи.

Была там и работа Марианны — портрет её дочери. Лёгкая кисть, летящие мазки напоминали «Девочку с персиками» Серова, но только напоминали. На уникальный почерк Марианны специально приходили посмотреть студенты художественных вузов.

Дом благополучно дожил до 2006 года, а ныне, в связи с «реконструкцией», «пополз» фундамент, и дальнейшая судьба дома проблематична.

Шервуды жили как русские, ради блага России и умирали с мыслью о России. Знали бы они, какая жизнь выпадет их прапраправнучке…

…И захирел Шервудский лес, прибежище благородного заступника людей Робин Гуда, и возлюбленной его Мариан не стало. Но дух подруги-художницы живёт несмотря ни на что. Знаешь, сказал мне Катерина на прощанье, с её кончиной я поняла, что смерть мне не страшна: тамменя встретит Марианна.

Курортный роман

В городе Сочи тёмные ночи

Малыш уже посапывал в кроватке, жара спала, и я, наконец, могла вдохнуть свежего морского воздуха, сидя в шезлонге на лоджии. Всегда терпеть не могла жару, в южной природе вообще есть что-то избыточное, что-то совершенное через край: температура слишком высокая, растительность слишком пышная, нагло навязчивая, ночи слишком тёмные. А в этот дом отдыха поехала лишь потому, что врачи настоятельно советовали сыну промывать носоглотку тёплой морской водой и прогревать её на южном солнышке. И в дверь номера постучали.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

На пути всей нашей жизни Господь посылает нам знаки и вразумления для нашего исправления. Сокровенны...
В книге на основе выявления, постановки и анализа концептуальных проблем теории и механизма правовог...
В 2013 году отмечается юбилей Дома Романовых – династии русских монархов, правивших Россией четыре с...
Мир изменился. Нам, живущим сегодня, кажется, что он изменился внезапно. На самом деле, это не так. ...
Ценные бумаги являются необходимым спутником рыночной экономики. Повышенный интерес современной наук...
Роман «Отравленная сталь» представляет собой продолжение романа «Все пришедшее после» и так же, как ...