Полтора кролика (сборник) Носов Сергей
Толстой. Это мы знаем, Федор, какой ты сочинитель. Я ведь тоже не лыком шит.
Достоевский. Я пишу роман… исторический.
Толстой. Исторический?… Что-то новенькое.
Достоевский. Нет, нет, по-настоящему…
Анна Григорьевна. В лесу?
Достоевский. Нет, не в лесу. В другом месте. Это роман… как вам сказать… это роман о садовнике… Я каждый день пишу его, каждый день хотя бы несколько строк… Огромный сад. Или парк. В нем садовник живет. Он живет в крохотном таком домишке напротив южного входа… где хранят инвентарь… Спит вместе с метлами, лопатами и совками… Он ухаживает за… за клумбами. В этом саду очень много клумб. Сотни, наверное, клумб… Клумбы, клумбы и клумбы… Он ухаживает… Листья убирает, подметает дорожки… Незабудки там, анютины глазки… папоротник декоративный… А за оградой трамваи идут…
Софья Андреевна. Какая я пьяная!..
Достоевский. Записки садовника…
Толстой. Сумасшедшего…
Анна Григорьевна. Почему сумасшедшего?
Толстой. Сумасшедшего садовника…
Достоевский. А за оградой трамваи идут… грохочут… Там недалече кольцо…
Анна Григорьевна. Недалече?
Достоевский. Кольцо. Трамвайное… А в ограде есть, знаете, щель… Там проход, пролаз, прутья отогнуты… Выбираешься когда из крапивы… особенно на закате… и видишь лица в прямоугольниках окон… живые… – трамвай идет!.. грохоча… И словно он светится весь изнутри этим небесным свечением, и словно увозит в город отсюда, в жилые массивы пурпур заката… вместе с отрешенностью неподвижных людей, сидящих у окон… вместе с надеждами их, радостями и болячками, и обидами на судьбу… А над корпусом трансформаторного завода он во всей красоте, закат, говорю, пурпурно-лиловый… а кирпичная стена давно обветшала… и труба покосилась… и застыло облако, похожее на жука скарабея… И вдруг ты чувствуешь резкий запах сирени и вспоминаешь зачем-то, как отец тебе сделал из репейника однажды мишку, медведя, когда ты лежал с двусторонней пневмонией в больнице, и что час назад прошел дождь… и трамвай, он тоже прошел уже, все… и только где-то далеко: звяк-звяк… железом бьют об железо… и запах сирени, и скарабей… А отсюда вот, из груди, поднимается, знаете, волна к горлу… и ты, остановив дыханье, боишься назвать это счастьем, потому что очень уж оно невпопад, нежданно и неизъяснимо… И ты понимаешь, что кто-то другой чувствовал так же и то же… неважно когда… и после тебя… неважно когда… так же и то же… кто-то будет другой, в ком ты оживешь… потому что глядишь своими-несвоими глазами на мир… и значит, ничего не проходит бесследно… никто не уходит совсем…
Пауза.
Толстой. Посмотрите-ка, как тот на Федора уставился… (Глядит в зал на кого-то.)
Софья Андреевна (туда же). Точно – глядит!
Анна Григорьевна. Что он так таращится-то, а? Федор Михалыч, зачем он так таращится-то… на вас?…
Толстой. А не верит глазам, думает, настоящий… Узнал!
Достоевский (небрежно взглянув, отвернулся). Профессор Желваков. И он здесь.
Толстой. Знакомый, что ли?
Достоевский. Плохой человек. Из-за него полкафедры разогнали. Плохой.
Софья Андреевна. А чего ему надо, если плохой? Чего он тут делает?…
Достоевский. С докладом каким-нибудь… Мир тесен…
Софья Андреевна. Ну ты, Желваков!..
Достоевский. Оставьте его… Он не заслуживает внимания вашего…
Софья Андреевна. Ты, козел, пшел прочь, хрен профессорский!..
Толстой. Тыц! Не сметь выходить за пределы жанра!
Анна Григорьевна. Ой.
Пауза.
Софья Андреевна (придя в себя). А ты не кричи… землепашец нашелся… На кого кричишь?… На меня?… Посмотри на Федора!.. Тоже мне, Лев!..
Толстой. Поговори, поговори… Давно «Войну и мир» не переписывала?
Достоевский. Зачем вы ссоритесь? Как вы можете так?
Софья Андреевна. Не обращайте внимания, Федор. Нормалек. У нас отношения.
Пауза.
Анна Григорьевна. Как хорошо… Как вы хорошо рассказывали, Федор Михайлович!..
Достоевский. А?
Анна Григорьевна. Я так рада, что познакомилась с вами… Знаете, если б вы там замыслили это… как там было?… на двадцать шесть дней… работу… роман… я бы пошла… правда, пошла… стенографисткой…
Достоевский. А вы умеете?
Анна Григорьевна. Нет. Но если б умела, пошла… К вам.
Достоевский (растроганно). Спасибо. Спасибо.
Пауза.
Софья Андреевна. Некрасов умер, вспомнили тоже. У меня сестра в школе работает. Одиннадцатый класс, выпускной… Литературу преподает… Отчего Пушкин умер, спросила. Отвечает голубчик: хворал Пушкин, болезнь у него была. У Пушкина. И все говорят: от смертельной болезни… А кто-то говорит, отравился… Яд ему дали… Пушкину. Одна только девочка на весь класс и сказала: на дуэли его убили. А кто убил?… убил-то кто? – Пущин.
Толстой. Пушкин Пущина любил, Пущин Пушкина убил.
Пауза.
Анна Григорьевна. Девятнадцатый век… это ж сколько же лет прошло… А как вчера… Почему вы пирожки не едите?
Толстой. Налито!.. Господа, выпьем за наше общее прошлое…
Берут чашки.
Не чокаясь!
Пьют.
Анна Григорьевна. А я бы переписала… Всех «Братьев» бы переписала «Карамазовых»… и «Идиота»… Если б надобность была… Всех!.. (Встречается глазами с Достоевским.) Да я бы и так переписала, без надобности…
Толстой. Вот как поступают настоящие жены!
Софья Андреевна. Какая я пьяная!..
Анна Григорьевна (Достоевскому). Вы не думайте, я вам откровенно скажу, откровенно… вы лучше Филимонова…
Толстой. Тебе хорошо, ты естественный, ты как настоящий, а я, как Дед Мороз с бородой… Дела хочется… настоящего!..
Софья Андреевна. Землю попаши.
Толстой. Черт! На даче грядки не вскопаны!
Софья Андреевна. Вот! Помидоры посей!
Толстой. Помидоры не сеют!
Достоевский (Анне Григорьевне). Посмотрите, пожалуйста, он там?
Анна Григорьевна. Профессор Желваков? (Смотрит.) Нет.
Достоевский. Если бы я знал, что он здесь, я бы остался на кладбище…
Анна Григорьевна. На каком кладбище?
Толстой. Дела хочется!.. Настоящего!..
Анна Григорьевна. На каком кладбище?
Толстой. Дайте мне дело… и я сделаю дело!
Анна Григорьевна. Федор Михайлович, а вы ведь хороший… Зачем вы на кладбище?… Вы мне нравитесь. Правда. Если бы все было бы как тогда… тогда бы я сделала вам это…
Пауза.
Достоевский. «Это» – что?
Анна Григорьевна. Предложение.
Пауза.
Толстой. Мы жили вместе столько лет… с ней!.. (Показывает на Софью Андреевну.)
И она ушла от меня к Филимонову!.. (Мстительно.) Но он ее тоже бросил!..
Софья Андреевна. Ну что ты несешь? что ты несешь?!. Кто кого бросил?… кто ушел?!. от кого?!. От тебя?… И это говоришь ты… Ты, который за каждой юбкой?!.
Достоевский. Не надо, зачем вы?
Анна Григорьевна. Обычная сцена, не обращайте внимания. «У них отношения».
Софья Андреевна. Он и с тобой трахался в костюмерной!..
Анна Григорьевна. Федор, это неправда. Все было не так. Мы все играли Островского… А он… он…
Толстой. Я всегда был против абортов!
Анна Григорьевна. Он не такой!..
Софья Андреевна. Он приполз ко мне на коленях… он вымаливал прощение… И я, дура, его простила!.. Почему?… почему бабы дуры такие?
Толстой. Женщинам не наливать. (Достоевскому.) Прошу.
Достоевский. Я, пожалуй, не буду. Я нервный.
Толстой. Ваше здоровье. (Пьет один.)
Пауза.
Софья Андреевна. Пей, пей один, алкоголик! Пей!
Пауза.
Толстой (заев пирожком). Я вам вот что скажу. Все беды нашего театра от того, что мы потеряли суфлера. Театр без суфлера уже не то. На сцене обязательно должна быть суфлерская будка! Здесь!.. Что такое суфлер? Суфлер – это внутренний голос сцены!.. Это совесть сцены, вдумайтесь в мои слова!.. Я знал одного ветерана, целая школа была… он рассказывал… целый культурный пласт!.. Никто не знал пьесу лучше суфлера. Суфлер читал ее целиком! От начала и до конца! Единственный в театре! Причем множество раз!..
Софья Андреевна. Анна, прости меня, я тебя не хотела обидеть.
Анна Григорьевна. Не первый раз, Софи. Все хорошо.
Толстой. Сначала убрали суфлера… Потом отменили драматургию… Посмотрите в окно. Что мы видим? Одно запустенье!.. Деградация!.. Низость!.. Распад! Мы все похоронили культуру!
Достоевский. Я не хоронил культуру! Я вообще… не люблю похороны.
Толстой. Да, Федор, да! И я тоже – разлюбил лицедействовать!.. Я разлюбил сцену! И эту – тоже. Мне не нравятся мои последние роли! И эта роль не моя! Я не Лев! Я даже не Николаевич! Я не Толстой!
Софья Андреевна. Труха, труха, труха!
Толстой. Подскажи! Гд е выход? Мне необходима подсказка!
Анна Григорьевна. А где здесь окно? В какое окно я должна посмотреть?
Софья Андреевна. Стекло и труха! Стекло и труха!
Достоевский. Кто, кто, кто вам сказал, что они отравились?… Кто???
Пауза. Все глядят на Достоевского.
Почему вы решили, что они обязательно отравились?… Я вас спрашиваю!.. Почему вы даже не допускаете мысли, что пирожки могли им понравиться? Почему если негры, незнакомые негры, говорят о наших пирожках, так обязательно их ругают?… Кто вам сказал, что они ругают?… Может, делятся друг с другом радостью?… Может, вкусные, отличные пирожки!..
Толстой. Дон’т андерстенд.
Софья Андреевна (негромко). Лева, ты выходил – я рассказывала, как ехала в автобусе с двумя неграми…
Толстой. С двумя неграми?… Когда?
Софья Андреевна. Какая тебе разница, когда?… Просто они говорили о пирожках!
Достоевский (в зал). Просто надо уважать самих себя!.. Вот я о чем! О самоуважении!..
Софья Андреевна (тихо). Это ты, Анна, сказала, что они отравились…
Анна Григорьевна (любовь к истине). Федор, но ведь наши пирожки в самом деле не всегда хороши. Мы все это знаем.
Достоевский. Я устал от мазохистских анекдотов!.. Я устал от постоянного самоедства!.. Так нельзя!.. Надо быть выше собственных вкусов!..
Толстой. О вкусах не спорят!
Анна Григорьевна. Однако, Федор, ты когда-нибудь пробовал сосиски в тесте?…
Достоевский. Да при чем тут сосиски в тесте? Я что, о пирожках или о сосисках в тесте?!. Я о подходе!.. Какая труха? Какое стекло?… (Идет в направлении зала.)
Анна Григорьевна. Осторожно!
Звон разбитого стекла.
Там… (Испуганно.) Там ведь… Желваков…
Достоевского нет.
Ушел…
Софья Андреевна, Анна Григорьевна и Толстой глядят в зал.
Толстой (ошарашенно). Как это он?… Куда это он?… Без мотивации? (Пауза.) В народ?… В элиту?… На кладбище?…
Софья Андреевна. А говорили пуленепробиваемое…
Анна Григорьевна. Точку нашел критическую… Тюк – и разбилось!
Софья Андреевна. Какая странная история…
Анна Григорьевна. А как же… мы?
Толстой. Тише, тише… Нас слышат…
Сочинения Рудакова
по 72 слова каждое
Седьмая цифра
Счастливые… Она, конечно, их не съедала, как того требует строгий закон, но выявляла всегда, – каждый трамвайный билетик обязательно проходил экспертизу. Делала это машинально, не задумываясь: прежде чем положить билет в сумочку, складывала первые три цифры и три вторые. А что? Иногда сходилось. Убирала и забывала о счастье… В октябре ввели семизначную нумерацию. Внутри что-то сломалось. Лопухов сам ушел. Подсела на сериал. Купила ортопедические стельки. Почему надо за все платить? Стала зайцем. Зайчихой.
Во!
– Ковыляю лесом, никого не трогаю. Вдруг: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от зайца ушел, от волка ушел, а от тебя, медведь, и подавно уйду!»
И в кусты укатилось.
Во, думаю.
– Отчего деревянная? Так живую старик отрубил…
Я к нему: скрып, скрып. Вижу, лапа моя в горшке варится, шерстка разбросана – знать, щипала старуха. Спряталась на печи, думает, не замечу, а старик под корыто залез.
Съел я их.
Во, думаю.
Цирк
Видите ли, сначала шло все как по маслу. Не предвещая ничего нехорошего, клоун веселил своими калошами, и долго резвились на одной лошади десять джигитов. Знаете ли, потом пошли неурядицы. Канатоходца с каната сдуло, шпагоглотатель пригвоздился к стулу, у фокусника из рукава выскочил сдуру ошалевший кролик. К счастью, дрессировщик спас положение. В силу разума твердо веря, не размышляя о возможной потере, он предъявил страшному зверю свою голову. И мы благодарно в ладоши захлопали.
Шестое июня
Мне рекомендовано забыть это место – не посещать никогда.
А я вот пришел.
Многое изменилось, многое не узнаю, а могло бы измениться еще больше и гораздо в большем – в планетарном! – масштабе! – выбей тогда я дверную задвижку и ворвись в ванную комнату я!..
Надеюсь, у меня нет необходимости в десятитысячный раз объяснять, почему я хотел застрелить Ельцина.
Хватит. Наобъяснялся.
С тех пор, как меня освободили, я не бывал на Московском проспекте ни разу.
Станция метро «Технологический институт» – здесь я вышел, а дальше ноги сами меня понесли. Все рядом. До Фонтанки (это река) шесть минут неспешной ходьбы. Обуховский мост. Мы жили с Тамарой не в угловом доме, а рядом – на Московском проспекте у него восемнадцатый номер. Надо же: ресторан «Берлога»! Раньше не было никаких берлог. Раньше здесь был гастроном, в нем Тамара работала продавщицей. Я зашел в «Берлогу» взглянуть на меню. В частности подают медвежатину. Что ж.
Если это «берлога», то комнату в доме над «Берлогой», где я жил у Тамары, справедливо назвать «Гнездом».
В нашем гнезде над берлогой был бы сегодня музей, сложись все по-другому. Музей Шестого июня. Впрочем, я о музеях не думал.
Захожу во двор, а там с помощью подъемника, вознесшего рабочего на высоту третьего этажа, осуществляется поэтапная пилка тополя. Рабочий бензопилой ампутирует толстые сучья – часть за частью, распил за распилом. Я уважал это дерево. Оно было высоким. Оно росло быстрее других, потому что ему во дворе не доставало солнца. Под этим тополем я часто сидел в девяносто шестом и седьмом и курил на ржавых качелях (детская площадка сегодня завалена чурбанами). Здесь я познакомился с Емельянычем. Он присел однажды на край песочницы и, отвернув крышечку аптечного пузырька, набулькал в себя настойку боярышника. Я хотел одиночества и собрался уйти, но он спросил меня о моих политических убеждениях – мы разговорились. Нашли общий язык. Про Ельцина, как обычно (тогда о нем все говорили), и о том, что его надо убить. Я сказал, что не только мечтаю, но и готов. Он тоже сказал. Он сказал, что командовал взводом разведчиков в одной африканской стране, название которой он еще не имеет права предать огласке, но скоро сможет, и тогда нам всем станет известно. Я ему не поверил сначала. Но были подробности. Много подробностей. Не поверить было нельзя. Я сказал, что у меня есть Макаров (еще года два назад я купил его на пустыре за улицей Ефимова). У многих было оружие – мы, владельцы оружия, его почти не скрывали. (Правда, Тамара не знала, я прятал Макарова под раковиной за трубой). Емельяныч сказал, что придется мне ехать в Москву, основные события там происходят – там больше возможностей. Я сказал, что окна мои глядят на Московский проспект. А по Московскому часто проезжают правительственные делегации. Показательно, что в прошлом году я видел в окно президентский кортеж, Ельцин тогда посетил Петербург – дело к выборам шло. Будем ждать и дождемся, он снова приедет. Но, сказал Емельяныч, ты ведь не станешь стрелять из окна, у них бронированные автомобили. Я знал. Я, конечно, сказал, что не буду. Надо иначе, сказал Емельяныч.
Так мы с ним познакомились.
А теперь и тополя больше не будет.
Емельяныч был неправ, когда решил (он так думал вначале), что я сошелся с моей Тамарой исключительно из-за вида на Московский проспект. Следователь, кстати, думал так же. Чушь! Во-первых, я сам понимал, что бессмысленно будет стрелять из окна, и даже, если выйти из дома и дойти до угла, где обычно правительственные кортежи сбавляют скорость перед тем, как повернуть на Фонтанку, совершенно бессмысленно стрелять по бронированному автомобилю. Я ж не окончательный псих, не кретин. Хотя иногда, надо сознаться, я давал волю своему воображению. Иногда, надо сознаться, я представлял, как, подбежав к сбавляющей скорость машине, стреляю, целясь в стекло, и моя пуля попадает именно в критическую точку, и вся стеклянная бронь… и вся стеклянная бронь… и вся стеклянная бронь…
Но это, во-первых.
А во-вторых.
Я Тамару любил. А то, что окна выходят на Московский проспект, – это случайность.
Между прочим, я так и не выдал им Емельяныча, все взял на себя.
Мне не рекомендовано вспоминать Тамару.
Не буду.
Познакомились мы с ней… а впрочем, какая разница вам.
До того я жил во Всеволожске, это под Петербургом. Когда переехал к Тамаре на Московский проспект, продал всеволожскую квартиру, а деньги предоставил финансовой пирамиде. Очень было много финансовых пирамид.
Я любил Тамару не за красоту, которой у нее, честно сказать, не наблюдалось, и даже не за то, что во время секса она громко звала на помощь, выкрикивая имена прежних любовников. Я не знаю сам, за что я любил Тамару. Она мне отвечала тем же. У нее была отличная память. Мы часто играли с Тамарой в скрэббл, иначе эта игра называется «Эрудит». Надо было выкладывать буквы на игровом поле, соединяя их в слова. Тамара играла лучше меня. Нет, правда, я никогда не поддавался. Я ей не раз говорил, что работать ей надо не в рыбном отделе обычного гастронома, а в книжном магазине на Невском, где продают словари и новейшую литературу. Это сейчас не читают. А тогда очень много читали.
Ноги сами, сказал, привели. Рано или поздно, я бы все равно пришел сюда, сколько бы мне ни запрещали вспоминать об этом.
Просто за те два года, что я жил с Тамарой, тополь подрос, тополя быстро растут, даже те, которые кажутся уже совершенно взрослыми. Крона у них растет, если я непонятно выразился. Теперь ясно? А когда видишь, как что-то медленно изменяется на твоих глазах – в течение года или полутора лет, или двух, – тогда догадываешься, что и сам изменяешься – с этим вместе. Вот он изменялся, и я изменился, и все вокруг нас изменялось, и далеко не в лучшую сторону, – все кроме него, который просто рос, как растут себе тополя, – особенно те, которым не хватает света… Короче, я сам не знал, чем тополь мне близок, а то, что он близок мне, понял только сейчас, когда увидел, что пилят. Надо ведь было через столько лет прийти по этому адресу, чтобы увидеть, как пилят тополь! Вот и всколыхнуло во мне воспоминания. Те самые, которыми мне было запрещено озабочиваться.
Зарплата у нее была копеечная, у меня тоже (я чинил телевизоры по найму – старые, советские, еще на лампах, тогда такие еще не перевелись, а к моменту шестого июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года уже не чинил – прекратились заказы). В общем, жили мы вместе.
Однажды я ее спросил (за «Эрудитом»), смогла бы она участвовать в покушении на Ельцина. Тамара спросила: в Москве? Нет, когда он посетит Санкт-Петербург. О, когда это будет еще! – сказала Тамара. Потом она спросила меня, как я все это вижу. Я представлял это так. Черные автомобили мчатся по Московскому проспекту. Перед тем, как повернуть на Фонтанку, они, по традиции (и по необходимости), тормозят. Перед его автомобилем выбегает Тамара, бухается на колени, вздымает к небу руки. Президентский автомобиль останавливается, заинтригованный Ельцин выходит спросить, что случилось и кто она есть. И тут я – с пистолетом. Стреляю, стреляю, стреляю, стреляю…
Тамара мне ответила, что у меня, к счастью, нет пистолета, и здесь она была неправа: к счастью или несчастью, но Макаров лежал в ванной, за трубой под раковиной, там же двенадцать патронов – в полиэтиленовом мешке, но Тамара не знала о том ничего. А вот в чем она была убедительна, по крайней мере, мне тогда так казалось, это что никто не остановится, кинься она под кортеж. А если остановится президентский автомобиль, Ельцин не выйдет. Я тоже так думал: Ельцин не выйдет.
Я просто хотел испытать Тамару, со мной она или нет.
Потом он меня спрашивал, светя мне лампой в лицо: любил ли Тамару? Почему-то этот вопрос интересовал потом не одного начальника группы, но и всю группу меня допрашивающих следаков. Да, любил. Иначе бы не протянул два года на этом шумном вонючем Московском проспекте, даже если бы жил только одной страстью – убить Ельцина.
На самом деле у меня было две страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
Две безотчетные страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
И если бы я не любил, разве бы она говорила мне «орёлик», «мой генерал», «зайка-зазнайка»?…
Ельцина хотели тогда многие убить. И многие убивали, но только – мысленно. Мысленно-то его все убивали. Девяносто седьмой год.
В прошлом году были выборы. Позвольте, без исторических экскурсов – не хочу. Или кто-то не знает, как подсчитывались голоса?
Во дворе на Московском, восемнадцать, я со многими общался тогда, и все как один утверждали, что не голосовали в девяносто шестом за Ельцина. Но это в нашем дворе. А если взять по стране? Только я не ходил на выборы. Зачем ходить, когда можно без этого?
Ему сделали операцию, американский доктор переделывал сосуды на сердце.
Ох, мне рекомендовано об этом забыть.
Я забыл.
Я молчу.
Я спокоен.
Итак…
Итак, я жил с Тамарой.
Возможность его смерти на операционном столе обсуждалась еще недавно в газетах.
И я сам помню, как в газете, не помню какой, меня и таких же, как я, предостерегали против того, чтобы жизненную стратегию не связывали с ожиданием его кончины.
Но я не хочу отвлекаться на мотивы моего решения.
А что до Тамары…
В двух шагах по Московскому – Сенная площадь. Большую часть барахолки на ней к тому времени уже разогнали. Но всегда можно было нащупать цепочку, ведущую к продавцу. В зависимости от того, какой продавец требовался. В данном случае, если кто не понял еще, – к продавцу того, из чего производится выстрел.
Вот такого продавца я и нашел в свое время на пустыре, где улица Ефимова упирается в Сенную площадь.
Короче, Емельяныч меня во всех отношениях не то чтоб поддерживал, а мы были вместе. Он только пил изрядно, и очень плохие напитки. Он покупал их в ларьке у Витебского вокзала.
Однажды он сказал, что за его спиной стоит целая организация. И что я в организацию принят.
В нашей организации он был на ступень выше меня, вследствие чего знал других – из нашей организации. Я же только Емельяныча знал. Он жил в соседнем доме, а именно в доме номер шестнадцать. Окна у него выходили на перекресток, и в случае появления Ельцина он бы мог метче стрелять из окна. Дело, однако, в том, что мы не планировали стрелять по машине. Зачем по машине, если она бронированная? Это бессмысленно. Это равносильно самоубийству и профанации общей идеи. Я так думал тогда, и Емельяныч – тоже. Но я уже об этом, кажется, говорил?
А вот о чем я еще не говорил: у нас был другой замысел.
Наступил июнь одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года.
Пятого июня, за день до приезда Ельцина в Петербург, Емельяныч мне сказал, что Ельцин завтра приедет. Я знал. Все, кто хотя бы немного интересовался политикой, знали.
Президент хотел в Петербурге отметить сто девяносто восьмую годовщину со дня рождения Пушкина.
Александр Сергеевич Пушкин – наш национальный поэт.
Я предвкушал покушение.
Емельяныч сказал мне, что руководство организации разработало схему. Завтра вечером, шестого июня, президент посетит Мариинский театр, в прошлом Кировский – оперы и балета. Меня заблаговременно проведут за кулисы. Ельцин будет в первом ряду. А дальше, как убили Столыпина.
С той только разницей, что я выйду на сцену. Из-за кулис.
То, из чего стреляют, я купил, однако, на свои деньги, а не на деньги организации, с которой Емельяныч был крепче связан, чем я.
Но ведь я же не думал о карьерном росте!
А что Тамара? Ее уже тошнило от фамилии Ельцин. Тамара просила меня о нем не говорить. По правде скажу: она боялась, что моя ненависть к нему вытеснит любовь к ней. И где-то она была права. Правильно, что боялась. Ненависть к нему я помню сильнее, чем к ней любовь. А я ведь любил… Как я любил Тамару!..
У меня тоже, однако, хорошая память.
Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро…
Имена, фамилии, клички. Я ничего не скрыл.
