Люба Украина. Долгий путь к себе Бахревский Владислав

Казаки сбежались на стену: поглядеть, с чего стрельба пошла в лагере врага.

— Товарищи гибнут, а мы как на смотринах! — кричали одни и рвались отворить ворота, но другие молчали. Явился Федоренко, прогнал ретивых.

— Господи! — молился казацкий поп. — Дай хлопцам живыми выйти из полымя!

Но живыми выйти из того полымя, что поднялось вокруг, Карых и Загорулько не могли.

В них стреляли со всех сторон, и не все пули летели мимо, но и они были для врага, как напасть. Земля за ними кровоточила, словно пахари соху по живому тянули. Со стен Сучавы видели эти две кровавые борозды.

Под Загорулько убили коня. Только и конь был с казаком заодно: не рухнул, не умер сразу, подогнул передние ноги, лег на землю брюхом, чтоб седока не подмять.

И сошел с коня Загорулько, и пошел догонять Карыха, поражая копьем врагов.

Убили коня и у Карыха. Вот уже шли они пешие, на все войско вдвоем, и войско расступалось, потому что это шли уже не люди, но два столба огня.

Им хватило силы пробиться до самого шатра Стефана Георгия. И здесь, положа руки друг другу на плечи, они пали на землю, и земля приняла молодую кровь их.

По лагерю Стефана Георгия летела тревожная молва: да что же это было? Люди ли это вышли из Сучавы или, может, сами небесные силы? Отчего звонил в Сучаве колокол в неурочный час?

Вечером того же дня с белым флагом к Стефану Георгию в стан поехали полковник Федоренко и двое старых запорожцев. Федоренко сказал:

— Пропусти нас, господарь, с оружием. Мы уйдем домой. Нам орла нашего отцу отвезти надо. Не пропустишь — будем биться до последнего казака.

Стефан Георгий обрадовался. Осенью война худо идет. Наемные войска роптали, грозились покинуть окопы.

Вернулись послы не одни, с обозом фуража.

5

Утром девятого октября, готовые к страшному, к уничтожающему бою, казаки прошли через расступившееся войско Стефана Георгия и его союзников.

Вытягивая шеи, смотрели на казаков бывалые наемники. Мимо них на драных лошадях шло драное воинство. Шло медленно, не страшась внезапного удара. Нельзя казакам было торопиться, потому что везли гроб своего юного наказного гетмана. И понимали бывалые наемники: не видать бы им Сучавы — не тысячи лиц промелькнули мимо, но одно лицо, изможденное голодом и горем, да не отцветшее. Спокойные глаза, сжатый беспощадно рот, провалившиеся щеки, лоб чистый и такой упрямый, что переупрямить его и каленым железом невозможно.

Поляки под стенами Сучавы не решились нарушить договора, но воровски послали за Прут сильный отряд пана Могильницкого, которому велено было переманить казаков на королевскую службу, а не послушаются, так и в плен не брать. Люди в отряде пана Могильницкого были свежи, и было их больше, чем казаков, но такой гнев обуял товарищей Тимоша, что слезы от ярости у них из глаз катились, света не застя: рубили и плакали, плакали и рубили.

Одному Могильницкому дарована была жизнь, чтоб мог рассказать гетману Богдану, кто посылал пана на черное дело.

Звонким октябрьским утром, когда синь стоит от земли до солнца и выше солнца, повстречали казаки всадника, загнавшего лошадь до алой пены.

— Куда ты? — спросили его.

— В Сучаву, к нашим казакам!

— Нет ныне казаков в Сучаве, — ответили.

— Как нет, если Тимош там?

— Нет и Тимоша в Сучаве.

— А куда же скакать? — растерялся гонец. — Домна Роксанда велела мне лететь к Тимошу хоть птицей, хоть ветром: блызнят родила она ему!

И сняло войско шапки, услышав ту весть, и понял гонец: не найти ему Тимоша на этом свете.

6

Двадцать восемь тысяч конницы Шериф-бея и сорок тысяч казаков перешли Прут, устремились к Яссам.

До города оставалось не более четырех часов ходу, когда войску встретились казаки, покинувшие Сучаву.

— Все кончено! — решило войско Шериф-бея. — Деньги господаря Лупу попали к Георгице. Лупу нам не заплатит.

Из Ясс уже бежали, кто мог бежать. Бежал и антиохийский патриарх Макарий, отправившийся поискать счастья у господаря Матея Бессараба, а нашествия так и не случилось. Казаки и татары ушли.

Стефан Георгий, или как его звали еще — Георгица и Бурдуц, что значит толстый, захватив Сучаву, повесил нескольких бояр, бывших у Лупу в почете. Домну Тодору со всем ее выводком он отправил в дальнюю деревню, под крепкую стражу. Стефана Лупу — ошельмовал: обрезал ему уши, распорол нос. Считалось, что ошельмованный не может занять престола.

Стефан Георгий ошибался: через шесть лет старший сын Лупу вернул молдавский престол своему роду. Это случилось в 1659 году, когда сам Василий Лупу был еще жив. Только жил он с той несчастной поры 1653 года не во дворцах, а в самой крепкой турецкой тюрьме — Семибашенном замке.

Георгица, поднимаясь на чужака Лупу, обещал народу освобождение от налогов, но, усевшись на троне, обещание свое забыл. Как липку ободрал безответного крестьянина — тройной харач туркам платил за свое восшествие на престол.

Тело Тимоша прибыло в Чигирин 22 октября. Его не предавали земле до приезда отца. Богдан Хмельницкий встретился последний раз с любимым сыном, с надеждой своей только 27 декабря.

Похоронили Тимоша в деревянной церкви святого архистратига Михаила.

7

А в Москве по самозванцу истосковались, по Тимошке.

Сразу же, как въехали поутру в город, повезли его на пытку.

Сани были громоздки, лошади тяжеловаты. Тимошка Анкудинов радовался, что везут его не столь прытко, как бы хотелось провожатым.

Его посадили в санях спиной к лошадям, защемив по обычаю ноги колодой, а на руки надевши цепи. Четыре стрельца сидели по краям саней, пятый на облучке, рядом с возницей.

Стрельцы таращились на него — так любопытные рыбы из-под воды глядят, — и Тимошка, чтобы смутить смотрельщиков, улыбнулся каждому из них совсем по-приятельски, словно были они ему все хорошие и давние друзья. Старый опытный стрелец, бывалый тюремщик, заворчал, как пес, рявкнул, пугая самого себя и своих служащих, но ничем не оправданный лай этот только подзадорил молодых, хотя в открытую они уже глазеть на царева преступника опасались. Да ведь и как было не полюбопытствовать: человека везут на муки, на скорую, на лютую казнь, а он сидит себе, поглядывает по сторонам да улыбается.

Сани на крепкой декабрьской дороге раскатывались. Солнце было красным, как после бани, по всему небу стояли белые столбы дыма, а над Замоскворечьем, едва пошевеливаясь, всходило, как всходит тесто, белое морозное облако. В воздухе сверкали невидимые глазу снежинки, стужа колом упирала в грудь, но неугомонные московские люди, в овчинах и во всяком пушистом меху: тут и лиса, и зайчишка, и господин бобер, и боярин соболь — суетились на улицах, галдели, переругивались. Москва, как всегда было, куда-то поспешала, чего-то продавала. Да только завидев Тимошкины сани, останавливались бегущие, замолкали кричащие, и сама улица напрягалась, застывала. Тимошка не испытывал ни к глазельщикам, ни к городу, в котором ждала его одна участь — четвертование, — не испытывал он ни злобы, ни какой другой укоризны. Когда-то Тимошке этот город казался постылым. Он был для него смрадным, как приказные палаты, где ярыжки и бояре, сойдясь в одном мерзостном сговоре, творили огромную, ничем не одолимую Кривду.

Восемь с лишним лет длилась разлука Тимошки с родиной. Теперь, после многих литовских городов, после Ясс, Истамбула, Венеции, Рима, Киева, Стокгольма, городов немецких, валашских, венгерских, он глядел на проносящуюся мимо саней Москву и — любил ее.

— Будь здрава! — говорил он ей и не страшась думал о близкой смерти. — Хорошо, что умру дома.

Сани остановились вдруг, и он закрыл глаза и застонал потихонечку, потому что неправда это, не хотел он умирать: ни в Москве, ни в Риме, ни в Чигирине.

8

Тимошку ждали боярин князь Юрий Алексеевич Долгорукий и боярин Богдан Матвеевич Хитрово.

«Вон каких степеней достиг!» — он усмехнулся брезгливо, зябко передернул плечами.

— Назови себя, кто ты есть! — закричал на него князь Долгорукий, принявший зябкую дрожь арестанта за страх и надлом. — Да правду, смотри у меня, говори!

Тимошка поднял на князя черные свои медленные, мудрые глаза. Он столько повидал на своем не очень-то длинном веку, что был вдесятеро опытней этих прожженных, но все-таки еще только начинающих царедворцев. Он посмотрел на князя. Окатил его взглядом с ног до головы, потом так же медленно, не гася на лице брезгливости, оглядел Хитрово и сказал назидательно, властно:

— Вы люди новые. Не вам со мною наитайнейшие беседы вести. Ничего от меня не узнаете. Говорить я буду с одним только Никитой Ивановичем Романовым. То — единственный великопородный боярин в нынешней Москве.

Царь ждал от своих следователей скорого отчета, и мудрый Хитрово предложил Долгорукому отправиться за Романовым. Они поехали к Никите Ивановичу вдвоем.

— Подайте мне пить! — попросил Тимошка.

Кто-то из палачей по знаку подьячего черпнул деревянной кружкой из бадьи с квасом, которым палачи взбадривали себя во время жаркой своей работы.

Тимошка кружки не принял:

— Подайте мне меду, да не в крестьянской кружке, а в серебряной чаше, моему достоинству приличной.

Подьячий спорить с арестантом не посмел.

Тимошка сидел на лавке, поглаживая запястья рук, болевших от цепей. От Новгорода его везли в цепях.

Подьячему, как и все в Москве, любопытному, глазевшему исподтишка на царева преступника, тошно сделалось. Царев преступник без страха разглядывал пыточную камеру, инструменты, приготовленные для пытки, палачей, приказных, смотрел, словно кума, пришедшая на базар без денег.

Анкудинову и впрямь было интересно в тайной палате. Когда сам приказной строкой служил, тянуло его к этим наитайнейшим палатам московским. За стенами этих палат совершались дела, о которых знали иной раз, может, Бог, царь, палач да сам отступник.

Как магнитом, тянуло Тимошку Анкудинова к строгим государевым тайнам. И вот — свершилось, сподобился.

Тимошке теперь чудилось, что он раздвоился. Один, отчаянная голова, задумавшая покуражиться в последний свой час, сидел на лавке, высоко задрав голову, будто мыслил такую мысль, какая человеку в малых чинах и присниться не может. Другой Тимошка, строгий, нежный, умный, витал, как облако, под потолком палаты, и был тонкий и плоский, как живописный образ на иконе. Этому не стыдно было за своего двойника. Смешно малость. Ну, чего теперь дурака валять? Сколько гордыни выкажешь, столько и мук отпустят. Только и то была правда: муки — жизнь, все-таки жизнь, топор — бесчувствие и небытие. Тимошка жаждал бытия.

9

Принесли серебряную братину с медом. Ему очень хотелось пить, но он позволил себе один большой глоток и потом только пригубил. Мед ему подали вишневый, выдержанный, настоянный на кореньях и травах.

— Спасибо, — сказал Тимошка, возвращая братину.

Прислонился плечом к стене, закрыл глаза.

Задремалось вдруг.

Увидал он себя на влажной весенней земле. Ножки, как у теленка, которого только-только из-под коровы в избу принесли, подгибаются, вихляют. Но он бежит счастливый, держа в ладошке лазоревое пасхальное яйцо. Парни и девки затеяли уже обычную игру, целят попасть яичком в лунку. «Кидай! Кидай!» — кричат они ему, смеясь. А он бежит! Бежит, захлебываясь от смеха, от своего озорства, потому что он собрался подскочить к самой лунке и бросить свое лазоревое яичко наверняка.

— Проснись!

Он проснулся. Перед ним стоял в шелковой бороде, в боярской собольей шапке, в золотой шубе на соболях любимец Москвы, самый родовитый в государстве — Никита Иванович Романов.

Тимошка вскочил с лавки, поклонился боярину со смирением и охотой. Склоняя голову, Анкудинов приметил в глазах Романова живинку интереса, принял ее на свой счет и ошибся. Романов был охотник до немецкой одежды, и ладный европейский Тимошкин кафтан пришелся ему по вкусу.

— Назови себя, кто ты есть и какого звания? — предложил ему свой прежний вопрос Богдан Матвеевич Хитрово.

— Я есть сын человеческий, — ответил Тимошка, глядя в переносицу Никите Ивановичу. Ему очень хотелось привлечь на свою сторону именитого боярина, и он бы завлек его, как завлек Богдана Хмельницкого, Ракоци, королеву Христину, великого визиря, но кто же ему даст здесь разговориться по душам? И, озлясь вдруг, он вскинул гордую голову и кивнул писарям. — Что же касается до титулов моих и до моего природного звания, то я есть сын царя Василия Ивановича Шуйского.

— Ты есть сукин сын! — возразил ему князь Долгорукий.

А подьячий объявил спокойно, как делают обычную свою работу:

— Ты есть сын Дементия Анкудинова, бывшего в Вологде продавцом полотна. Покойный великий князь Василий Иванович Шуйский был бездетен. Родные братья великого князя Иван Иванович и Дмитрий Иванович Шуйские не оставили по себе наследников мужеского пола. Все три брата Шуйских, вместе с патриархом Филаретом Никитичем, были в заточении, в Польше. Василий Иванович и Дмитрий Иванович умерли, не обретя свободы, а младший из Шуйских, Иван Иванович, вместе с патриархом Филаретом возвратился в Москву. Умер Иван Иванович уже в царствование государя и великого князя Алексея Михайловича. Был на Руси еще один князь Шуйский, брат Ивана Федоровича Шуйского, отца царя Василия Ивановича, а именно князь Василий Федорович. Князь Василий Федорович имел одного сына, знаменитого Михаила Васильевича Шуйского-Скопина. Михаил Васильевич умер скоропостижно, не оставив наследников. Таким образом, род князей Шуйских пресекся.

— Что бы мне ни говорили, я знаю, кто я есть, — сказал Анкудинов следователям. — Хочу слышать, что скажет боярин Никита Иванович, ибо слово его всей Москве дорого.

— А то и скажу, — ответил Никита Иванович, — всяких я молодцев видывал, но ты — из воров вор.

С тем боярин удалился, а Тимошке объявили:

— Пожалуй-ка на дыбу! Может, позабудешь свои сказки, а правду вспомнишь.

И когда затрещали у Тимошки кости, взмолился он. Палач слегка облегчил муку, чтобы несчастный мог говорить. Тимошка сказал с дыбы:

— Объявляю: я человек убогий. Приношу мою вину государю.

— Кто твои отец и мать? — спросил князь Долгорукий.

— Из каких людей отец и мать мои, не упомню, мал я остался, когда они померли. Архиепископ Варлаам, вологодский, у которого я жил с малых лет, видя мой ум, называл меня Царевой палатой. Это прозвище запало мне в голову, стал я о себе думать, будто и впрямь я — честного человека сын. После жил я в Москве у дьяка Ивана Патрикеева, сидел в Новой чети. Когда с Патрикеевым беда приключилась, я от страха бежал в Литву, назвавшись Иваном Каразейским.

— Кто же научил тебя называться князем Шуйским? — спросил Хитрово.

— Отец мой Демка. А родной ли он мне или приемный, того не ведаю.

Тимошке подпалили пятки огнем, он закричал, но после такой подлой пытки отвечать на вопросы не пожелал. Его сняли с дыбы, усадили на лавку.

— Будешь ли свой мед пить? — спросил с издевкой Хитрово.

Тимошка кивнул. У него хватило силы пить маленькими глотками. Потом он достал белоснежный платок и промокнул со лба и в глазницах ледяной пот.

В пыточную палату привели монахиню. Увидав Тимошку, она, согнувшись вдвое, зарыдала.

— Кто этот человек? — спросил у монахини Хитрово, тыча пальцем в Тимошку.

— Мой сын! — ответила монахиня.

— Узнаешь ли ты мать свою? — спросили Тимошку.

Он сидел, опустив голову, боясь не только языком — мыслью шевельнуть. Словно из-под глыбы льда, оттаивая от боли. Молчание затягивалось.

«Не ломают костей — и доволен, — подумал Тимошка. — Мог бы за границей тишком до глубокой старости дожить, сам ведь не хотел тишковатой жизни. Чего же теперь муки свои продлевать?»

Когда у бояр-следователей терпение кончилось, он поднял глаза на монахиню и спросил ее:

— Как тебя зовут?

— В мире звали Соломонидкою, а постригши нарекли Стефанидой.

— Признаешь, что это мать родная твоя? — спросили Тимошку.

Он, улыбаясь, покачал головой:

— Не надо меня запутывать. Эта старица мне не мать, а матери моей родная сестра. Была она мне, впрочем, вместо матери по своей природной доброте.

— Кто был твой муж? — спросил Долгорукий монахиню.

— Демка, его, Тимошкин, отец. Занятия муж мой имел разные. Полотном торговал, служил у архиепископа Варлаама.

— Сколько лет твоему сыну? — спросили монахиню.

— В Вологде он у меня родился. Теперь, стало быть, ему тридцать шесть лет.

— Поговори со своим чадом, может, образумится, — сказал монахине Хитрово.

И бояре уехали обедать.

Монахиня снова зарыдала, припав к Тимошкиной груди. Ему было больно. Он поморщился и тут же решил, что гримаса пришлась кстати. Пусть глазастый подьячий поломает потом голову.

От монахини пахло хлебом, видно, таково было монастырское ее послушание — хлебы печь.

— Мне больно, — сказал он, отстраняясь.

Она смотрела на него и плакала. Вот он, сын ее, красивый, как ангел! Умный, осанистый, боярам по обхождению ровня. Да что делать, государю царю дорожку перебежал. Коли не смирится, казнен будет без всякого снисхождения.

— Тимоша, — шептала мать, — да неужто свет тебе не мил! Соглашайся со всем, что бы тебе ни сказали. Всю вину свою отдай государю. Винись и моли! Царь у нас молодой, сердцем мягкий, но и ты не будь к матери своей, к самому себе не будь жестокосерд!

Тимошка запечалился, и печаль его показалась всем искренней. Вдруг он сказал:

— Ну, довольно тебе, старица Стефанида! Скажи лучше, где матушка моя. Пусть ее пришлют сюда, чтоб могла свидетельствовать о том, что был я в вашей семье приемышем.

Мать всплеснула руками, разрыдалась. Она знала одно: упрямство сына приведет его на плаху.

Но Тимошка уже выбор для себя сделал. Бедная монашенка, пахнущая родным хлебом, помогла ему сделать этот выбор.

Кто же отпустит на свободу человека, неугодного самому царю? Если и даруют жизнь, то искалечат. Зачем жить тому, кто все уже совершил, для чего был рожден, а рожден он был — укорить родовитых людей и царя самого укорить в неправде жизни. Так пусть же останется в душах всесильных сомнение и беспокойство.

Монахиню увели.

— Образумься! — крикнула она ему напоследок.

Он ободряюще улыбнулся ей и опять попросил пить. Ему подали серебряную чашу, он напился, мечтая о передышке, но ему тотчас представили еще двух посетителей: отрока лет десяти — одиннадцати, второй был писец Иван Песков, единственный добрый друг в прежней московской жизни.

— Слышал я, князем себя именуешь! — зашумел на Тимошку Песков. — Не довольно ли ложью пробавляться? Погляди на сына своего! Это же Сережка, сын твой. Подкинул мне — и был таков! Как видишь, не выгнал из дому дитя твое единокровное, рощу. Да только по твоей подлости пала мне на голову государева высочайшая немилость, от службы — отставили. Разве что не побираюсь. Тимошка, опомнись! Себя не жалко, сына пожалей. Твоя ведь кровь. Твое единственное честное, неуворованное наследство.

Тимошка засмеялся:

— Ты забыл, Иван, что Сережку не жена моя родила, а женина служанка.

И отвернулся, не слушая укоризн.

— У тебя и дочь есть. Ее-то не забыл? — кричал Песков. — За что же мне доля такая — детей вора и погубителя моей жизни хлебом-солью кормить?

Но Тимошка даже вослед сыну не поглядел.

Приводили приказных подьячих, писцов и просто знакомых, опознававших Анкудинова, но он ни с кем не поздоровался и никого не пожелал вспомнить.

Тогда привели и поставили перед Тимошкою друга его по заграничным бегам Костьку Конюхова.

— Говори! — приказали Костьке.

Он принялся за свой рассказ, опустив голову, а потом распалился и уже на Тимошку не боялся глядеть, хоть глаза в глаза.

— Спознался я с Тимошкой, как сидел в Новой четверти в подьячих. В те поры я жил и ел в его доме. Задурил он мне голову сказками про царскую жизнь, в Литву звал. И побежали мы на ночь глядя из Москвы. Дочь и сына Тимошка к Ивану Пескову отвез, а дом с женою запер и сжег. Побежали мы в Тулу, наняв тульского извозчика. А из Тулы проселками, мимо застав, ушли в Новгород-Северский. Оттуда нас отвезли в Краков, к польскому королю. Тимошка в те поры назывался — Иваном Каразейским, воеводою вологодским и наместником великопермским. В Литве нас не больно хорошо приняли, и подались мы к молдавскому господарю, а оттуда в Царьград. В Царьграде Тимошка басурманился.

— Верно говорит Костька али брешет? — спросили следователи Анкудинова, но тот молчал.

Тогда Тимошку освидетельствовали и увидали, что он обрезан.

Рассказал Костька про все их заграничные мытарства и про жизнь у Хмельницкого говорил:

— Гетман держал Тимошку в чести, а Выговский был ему большой друг. Он-то и написал к Ракоци прошение, чтоб тот к шведской королеве о нем, о Тимошке, доброе написал. Ракоци Выговского послушал, отписал королеве Христине, и королева Христина Тимошке поверила. В Швеции Тимошка принял лютеранскую веру, как у папы в Риме сакрамент принимал. А я, Костька, вере христианской не изменял — не басурманился, панежской и лютеранской ересью не соблазнился… Тимошка звездочетные книги читал и остроломейского ученья держался!

— Ну, чего ты так стараешься? — сказал Тимошка Конюхову и обратился к подъячему: — Запиши! Верно он говорит: от православия нигде не отпал Костька. Геенны огненной он боится.

— А ты не боишься? — спросил Хитрово.

— Я боялся не свою жизнь прожить.

— Вот и жил, чужое имя позоря.

— А про то тебе, боярин, не понять. Своей жизнью умному человеку на родине моей не позволяют жить.

Разговор и впрямь пошел непонятный, а потому пытка и очные ставки были окончены.

Тимошку отвели в отдельный каземат, и он, оставшись один, тотчас лег и заснул. Под утро ему начал сниться сон.

Увидал он себя на влажной весенней земле. Ножки, как у теленка, которого только-только из-под коровы в избу принесли, подгибаются, вихляют. Но он бежит счастливый, держа в ладошке лазоревое пасхальное яйцо… Тот же самый сон. Точь-в-точь!

— Вставай! — над ним склонился монах. — На молитву пора.

Тимошка сел, поежился от холода, потер ладонями лицо.

— Какому Богу молиться прикажешь? — спросил так буднично, словно спрашивал, перед какой иконой свечку поставить.

— Бог един! — монах поперхнулся попавшей в дыхательное горло слюной.

— Это для тебя, дурака, Бог един! — Тимошка беззлобно улыбнулся. — А я все веры перепробовал, и ни одна от пытки и скорой смерти, как сам видишь, не уберегла.

— Свят! Свят! — монах крестил углы, крестил Тимошку, сам крестился.

— Никуда теперь от дьявола не скроешься! — Тимошка засмеялся, вполне довольный бегством святого отца, но спать ему не дали.

Пришел подьячий, велел идти на очередную пытку.

Впрочем, обошлось без кнута, без дыбы, без иного мучительства. Тимошке задавали бесконечные вопросы, но он молчал, не слушая, что ему говорят.

Он понимал — это последний час его земной жизни. Кто же знает, есть ли жизнь небесная, когда в разных землях люди веруют по-разному, а то и совсем разным богам?

Его смущало одно: проходят последние минуты жизни, но он чувствует, видит, живет все так же буднично, и все кругом буднично: скрипит пером писец, зевает подьячий, палачи дремлют в уголке, их работа сегодня впереди. Дьяк, задающий вопросы, торопится, глотает слова — исполняет пустую формальность и не скрывает этого. Неужто и впрямь он, Тимофей Дементьевич Анкудинов, никак не интересен людям? Ведь он столько повидал, другого в Москве такого нет…

Оборвал ниточку мыслей, они сплетали хитрое кружево, вели к тому, чтоб пожалел он себя, Тимошку. А чего жалеть! Жизнь, может, прожил он и подлую, но зато уж не сермяжную, не постылую, какую все тут вокруг него тянут, страшась его жизни, а в глубине души люто завидуя.

Дьяк кончил писать.

— На Лобное место, что ль, теперь? — спросил Тимошка насмешливо.

Дьяк вздрогнул, опустил глаза, и никто не посмел на взгляд его ответить взглядом.

10

Снег отволг, небо, как шерстяным платком, закуталось в серые, сочащиеся влагой облака.

— Тепло, — сказал Тимошка Костьке, которого тоже вели на казнь.

Народу перед Лобным собралось немного. С высоты помоста Тимошке были видны люди, суетящиеся в торговых рядах. Люди покупали, продавали… У каждого было свое дело. А его дело — помереть на глазах зевак.

Он собрал все силы, призывая на помощь весь свой магнетизм, и засмеялся: экая глупость лезет в голову. Дьяк, читавший длинную перепись его бесчисленных грехов и преступлений перед Богом, царем, перед русскими людьми, покосился на него. В толпе зашептались: «Не боится!» Тимошка повернулся к Костьке Конюхову:

— Ты не жалей, — сказал он ему. — Ни о чем не жалей.

Костька дернулся, отворачиваясь от бывшего своего господина и друга.

— Не бойся, — улыбнулся Тимошка. — Моя болезнь не заразная!

В это время дьяк кончил читать о нем, об Анкудинове, и он, пропустив приговор, глянул на палачей:

— Голову отсечь или четвертовать?

Палачи молчали, а в народе зашикали: «Экий неспокойный!»

Дьяк прочитал приговор Костьке Конюхову. За добровольное признание и принесение вины государь даровал емужизнь, но ввиду его клятвопреступничества по отношению к его царскому величеству, приговор гласил: отрубить Костьке с правой руки три пальца. Однако же, по ходатайству его святейшества патриарха Никона, дабы мог Костька креститься правой рукой, государь оказывал еще одну милость: отсечение должно произвести на левой руке. Жить Костьке после казни надлежало в сибирских городах.

Палачи подошли к Тимошке, стали его раздевать.

«Как ребенка», — подумал он и побелел. Превозмог себя, улыбнулся Костьке, единственно близкому человеку.

— Вот видишь, и здесь я первый. Ни о чем не жалей!

Палачи запрокинули Тимошку навзничь, кинули на землю и тотчас отрубили правую руку до локтя и левую ногу до колена.

Тимошка не закричал.

Отсеченные руки, ноги, голову воткнули на колья, тело оставили на земле, чтоб ночью его сожрали бродячие собаки.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

ВОССОЕДИНЕНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Гетман Войска Запорожского Зиновий-Богдан Хмельницкий плакал. Он плакал беззвучно, как плачут одинокие старики.

Многое дозволяется гетману: он может казнить и миловать, может бежать с поля боя или забрать себе львиную долю общей добычи — казаки простят, ибо знают, что он такое для Украины — Богдан Хмельницкий. Не дозволяется гетману одного — быть человеком, как все. Нельзя ему поехать в Чигирин, похоронить милого сына, надежду свою, свою корысть к будущему, потому что такого будущего, которое он задумал, уповая на Тимоша, не будет. У Юрка — сердце женщины, Юрко Тимоша не заменит.

Ни одной слезы не обронил гетман по старшему сыну. Он предчувствовал беду и, узнав о беде, — умер душой.

Богдан не боялся слабость свою перед казаками выказать, слезы на людях он проливал. Всякие бывали у него слезы — искренние, как биение сердца, и лукавые. А вот убили Тимоша, и не случилось у отца слез. Он этих слез ждал, как пахарь ждет дождя для поля.

Слезы пришли к нему во сне. Он проснулся оттого, что текло по шее. Лицо было мокрое, но Богдан не отер свои слезы, он даже не пошевелился. Лежал, дожидаясь утра, и глядел перед собой, горюя бессловесно.

2

Войска хана и гетмана с одной стороны и войска короля — с другой стояли друг от друга более чем в сотне верст. Хмельницкий — в Баре, Ислам Гирей — под Зинковом, Ян Казимир — возле Жванца. Стояние длилось более месяца и грозило затянуться на неопределенно долгий срок.

Король пришел под Каменец-Подольский, чтобы заградить казакам и татарам путь на Молдавию, а при удачном стечении обстоятельств самому двинуться в глубь Украины и восстановить угодный шляхте порядок.

План Яна Казимира осуществился только наполовину. Богдан Хмельницкий не смог оказать помощь сыну Тимошу. Тимош погиб, Василий Лупу бежал, союз между казаками и Молдавией был разрушен. Получив помощь от короля, новый господарь Стефан Георгий, втайне уповая на покровительство православной Москвы, в действительности становился союзником католической Польши. Ян Казимир притянул к этому союзу и трансильванского князя Ракоци. Еще до событий в Сучаве король отправил к Ракоци посла с приглашением напасть на Хмельницкого, ложно сообщая князю о том, что Москва отказалась от дружбы с гетманом ввиду его вероломства.

Запоздалый рейд казаков и татаро-черкесского отряда Шериф-бея на помощь осажденной Сучаве был не бесполезен для Украины.

Татары и черкесы отбили у молдавско-венгерского войска, шедшего на соединение с королем, обоз и лошадей.

Король обещал Стефану Георгию и Ракоци разрушить союз между ханом и казаками. Увидав же перед собой страшное для них татарское войско, венгры и молдаване поспешили убраться восвояси.

У Яна Казимира было пятьдесят тысяч шляхетского ополчения и пятнадцать тысяч шведских наемников. Силы явно недостаточные, чтобы атаковать Орду и казаков. Король вынужден был стоять на месте, уповая на хитрости дипломатии.

Погода была такая, какой и положено быть в октябре. Шли дожди, дули холодные ветры. Укрыться за стенами Каменец-Подольска на теплых квартирах король не мог. В Каменец-Подольске прошел мор. Король поэтому отступил под Жванец, за реку — от заразы подальше.

Хмельницкий несколько раз обращался к хану с предложением нанести польскому войску сокрушительный удар. Ислам Гирей, делая вид, что согласен с гетманом, посылал королю письма, предлагая сразиться. Письма хана выглядели предупреждением о возможности со стороны союзников активных действий.

Сокрушать польского короля Ислам Гирей не собирался, но долгостояние ему наскучило, и он прислал к Хмельницкому Сефирь Газы с наказом, чтоб гетман шел в Гусятин, ближе к королю. Хмельницкий понял замысел Ислам Гирея. Хан нацелился захватить королевские обозы, отрезать королю дороги на Польшу. Близилась зима, и хан, обрекая войско на голод, хотел заставить Яна Казимира начать переговоры.

Маневр казаков и Орды оказался для поляков нежданным. Не только весь польский обоз попал к татарам, но и казна, которую везли из Польши, чтоб король смог заплатить наемникам и поднять их боевой дух.

Ученый под Берестечком, Богдан Хмельницкий к хану теперь сам не ездил. Отправил Ивана Выговского, в который раз предлагая атаковать лагерь Яна Казимира. В подарок послал соболей и соболью шубу. Хан съязвил:

— Что-то ныне в Чигирине русских соболей стало много!

Про себя Выговский подосадовал на оплошность с подарком и, однако, затеял опасный в своей откровенности разговор начистоту.

— Московский царь потому щедро платит Хмельницкому, что гетман умеет тебя, великого хана, отговорить от похода на московские города. Каждый доит свою корову.

Ислам Гирей засмеялся, принимая шутку:

— Хмель хитрый! Все хитрые! Я дою польскую корову, турки доят крымскую, вы — московскую, но где же доильщик на чигиринскую?

— Великий хан, — в голове Выговского задрожала обида и горечь, — ты погляди на Украину! Когда-то это и впрямь была корова с шелковой кожей и с тяжелым выменем. Ныне сквозь кожу все ее косточки наружу торчат, а вместо вымени у нее — одни высохшие кровоточащие соски.

Хан нахмурился:

— С чем ты приехал ко мне от гетмана?

Страницы: «« ... 4546474849505152 »»

Читать бесплатно другие книги:

Эта книга посвящена слабому полу. Женщина – это приглашение к счастью…...
В истории рока и в современной рок-музыке Нил Янг занимает почетное – и особое – место. Уникальный г...
Жили-были… а может просто существовали звери в одном красивом лесу. Много разного случалось-приключа...
«Одиночество шамана» автор первоначально хотел назвать так: «Лярва». Это отнюдь не ругательное слово...
Скромные бытовые картинки, приобретающие размах притчи. «Московские картинки» – цикл рассказов, геро...
Легко читаемый рассказ о временах Дикого Запада, когда грабители захватывали поезда, а шерифы на них...