Острое чувство субботы. Восемь историй от первого лица Сахновский Игорь
Телезрительское возлежание довольно скоро надоело. Я почистил зубы и встал под душ. Мне нужно было понять, точнее, выведать у самого себя: что, собственно, произошло? Откуда взялся этот похоронный мотив.
Я знал, что операция, которая меня ждёт, не такая уж редкая и сложная. Технология давно обкатана, срывов почти не бывает. Клиника правильная, с высокой репутацией. Тогда в чём затык и засада?
Засада была в том, что всю свою жизнь я стопроцентно доверял собственной интуиции. В тех случаях, когда я полагался только на неё, она не подводила меня ни разу. И наоборот: если я чуял одно, а поступал по-другому, то есть игнорировал это чутьё, у меня случался жестокий прокол.
Так вот, моя дурацкая, проклятая интуиция в этот раз внятно говорила, что история с хирургическим вмешательством кончится плохо. И не просто плохо, а так, что хуже не бывает. Но я даже мысли не допускал об отказе от операции. Амплуа напуганного одноглазого инвалида нравилось мне ещё меньше, чем роль моложавого покойника.
На следующие пять дней я с головой ушёл в альбомы и монографии о первобытном искусстве. К концу недели мне уже настойчиво снились Венеры эпохи палеолита: вспухающие тела из камня или слоновой кости, перезрелые грозди ягодиц, грудей и животов.
Я переснимал и сканировал самые характерные образцы. У некоторых фигур изначально отсутствовала голова, почти у всех круто выпирала беременность и зияла внизу живота глубоко вырезанная вагинальная щель. При всей грандиозности форм, это были в основном миниатюрные создания – от четырёх–шести до тридцати–сорока сантиметров. Каменные же бабы родом из скифских степей, женщины-идолы алтайских и сибирских кочевников, наоборот, впечатляли своей рослостью – от одного метра аж до четырёх, но чаще всего были бесформенные, с корявыми, убогими закруглениями, или тупо прямоугольные, как сундуки, поставленные на попа.
Потом я напился в одиночестве и стал ругать себя, что никакой я на самом деле не дизайнер. А скорее «словесник». Для меня ведь даже вкус вина, как правило, начинается с его имени. Накануне своего немотивированного пьянства я зачем-то купил в универсаме краснодарскую мульку, безобразно переслащённую, прельстившись одним только названием: «Чёрный лекарь. Красное сладкое». Да ещё из любопытства перешиб этим «Лекарем» отличное коллекционное кьянти.
В середине июля меня осенило: я вдруг вспомнил, где видел самую лучшую первобытную Венеру. Прошлой осенью в городе Усть-Вишенске устроили фестиваль народных ремёсел, а меня позвали поработать в жюри. Фестиваль оказался так себе, второй свежести. За главный приз боролась фирма, выпускающая туески и солонки из бересты. С туесками свирепо конкурировали матрёшки, изображающие спикера Госдумы и лидеров думских фракций.
Возглавлял жюри некто Переватюк, директор местного краеведческого музея. На любой вопрос Переватюк имел готовый убедительный ответ, иногда рифмованный. Дискутировал он беспроигрышно: «А вот я считаю, что на вкус и цвет товарища нет! Но это сугубо моё личное мнение…» О таких людях иногда говорят: лысый, но с перхотью. Справедливости ради замечу, что лысым Переватюк не был, а носил такую волнистую чиновничью укладку с пробором и напоминал внешне актёра Мела Гибсона. Он сказал, что не отпустит меня из города, пока я своими глазами не увижу его краеведческие сокровища.
В музее на стенах висели домры с капроновыми струнами, чьи-то пыльные халаты золотого шитья и непоправимо жухлые почётные грамоты «За ударный труд». В тесном коротеньком переходе от феодализма к первым годам советской власти я и наткнулся на роскошную каменную бабу, очень похожую на Венеру из Виллендорфа, но гораздо крупнее, в полтора человеческих роста. Она затмевала собой весь музей. Вероятно, её просто некуда было приткнуть. Выпирающий раздвоенный лобок неприлично лоснился: видимо, его часто мыли, оттирая следы фломастеров и шариковых ручек – художества томящихся школьников, которых учителки пригоняли сюда нестройными табунами.
В моём присутствии Переватюк строго спросил кого-то из персонала, когда «эту дуру», наконец, унесут в подвал, но ему логично ответили, что сторож на больничном.
После музея мне сказали, что в управлении культуры накрыт стол и люди ждут не дождутся. Но, когда приехали, стол был уже наполовину разорён, магнитофон издавал звуки, несовместимые с жизнью; слипшаяся публика, благоухая потом и водкой, пыталась танцевать ламбаду.
Переватюк наливал мне одну за другой, без пауз. Я говорил «достаточно». Он вытаскивал, как фокусник из рукава, рифмованные аргументы: «После пятой и шестой перерывчик небольшой!..» Тосты поднимал, конечно, за русскую культуру, которая не вся ещё распродана холуями ЦРУ.
Рядом с ним вертелось и громко ахало нечто едва прикрытое шёлком и люрексом, из-под которых, как влажные длинные рыбины, то выпадали, то выпрыгивали груди какого-то несказанного размера. Жена музейного директора, кажется, ни на секунду не забывала о своих преимуществах и двигалась таким способом, чтобы эти гладкие, холёные преимущества, отпущенные в независимое плаванье, смотрелись как можно выразительнее. На прощанье она мне жарко шепнула: «Люблю вас, Женя!», перемазав помадой от уха до уха.
Прошлогодняя усть-вишенская визитка с телефоном Мела Гибсона нашлась в коробке с надписью «ХЗ» – туда я бросаю вещи, которыми не собираюсь пользоваться никогда, но пока не решил отправить на помойку.
Переватюк разговаривал радушно, даже игриво, острил и зазывал в гости. Я ответил, что, скорей всего, действительно приеду, потому что моего клиента интересует та самая «дура», которую собирались отнести в подвал.
Музейщик сориентировался моментально: резко сменил тон и принялся восторгаться каменной бабой, «уникальным произведением наших великих предков», из чего я сделал вывод, что он, не моргнув глазом, продаст мне экспонат, дело только в цене. Напоследок он сказал: «Жду! Порешаем вопрос обязательно».
Надо было ехать в Усть-Вишенск. Федюша от нетерпения сучил ножками и успел дважды напомнить о себе. Но я всё медлил, как будто оттягивал наступление чего-то необратимого. И мне хотелось, наконец, взяться за работу, которую я мысленно обозвал «Цветной воздух».
Я всю жизнь подозревал, что большую часть окружающего мира мы просто не видим. Ну, то есть вообще не воспринимаем обычными органами чувств. А потом мне понравились цифры, которые я нашёл в статье одного математика или физика, точно не помню. Он доказывает, что людям доступны для восприятия только пять или шесть процентов из всего, что нас окружает. А где находятся остальные девяносто четыре процента? Здесь же, перед моим носом – здесь и везде. Мы таращимся, как слепые, сквозь них, мимо них. Но они точно присутствуют. И как, спрашивается, каким глазом или прибором можно заглянуть в эту грандиозную туманность?
Вот что я сделал. Я взял несколько фотографий, которые снял сам в разные годы и в разных местах. Из огромного количества выбрал те, что имеют для меня особую личную ценность. Например, осенний, чуть запылённый снимок тесного двора, где я родился, в маленьком провинциальном городе. Ещё один – вид с моста Понте Веккио на реку Арно и правый берег Флоренции, который я люблю больше левого.
Каждую из этих картинок с помощью несложной графической программы я превратил в трёхмерное изображение и положил на заранее приготовленный компьютерный макет, причём таким образом, чтобы фотография как бы «разбегалась» и тонировала его, занимая по объёму и насыщенности не более шести процентов от общего свободного пространства. Мне предстояло заполнить эту мнимую скрытную пустоту, словно географическую карту Земли, нарисованную до Колумба и Магеллана. Здесь не надо было особо умствовать – только отпустить на волю воображение, как охотничью собаку с поводка, довериться взгляду, обращённому внутрь, и своей уверенности: ничто никуда не исчезает. Я начал с очевидного – вернул в провинциальный советский дворик малорослого ушастого мальчика, стриженного «под чубчик», осознающего себя гадким утёнком, и больше никем; а на Понте Веккио, нарядный, уже почти открыточный, – мясные лавки с протухающей на солнце убоиной и толстыми изумрудными мухами. Как только я это совершил, во двор пришла давным-давно умершая миловидная молочница с двумя жестяными бидонами, отчаянно крича: «Кому молока-а?..» В сумерках к мосту подкралась женщина по имени Бьянка Капелло, бывшая тайная любовница простолюдина, а потом – самая знатная прелестница Тосканы, без пяти минут герцогиня: принесла мешочек с монетами, чтобы заплатить оптом за три убийства душегубу, которого сама наняла… Но это были, повторяю, самоочевидные, верхние слои. Зато чуть позже, переждав легионы печальных призраков, из темноты, как ископаемое зверьё, как тираннозавры и ящеры, полезли наружу такие ассоциации, такие кровеносные системы и золотоносные нарывы, что мне показалось: я схожу с ума.
Я выключил телефон и рисовал почти безотрывно больше семи часов. За окном брезжила то ли счастливая разгадка, то ли страхолюдное утро, когда я выпил два стакана вина, заел огрызком сыра и свалился в постель.
Четверо суток подряд я просыпался после полудня, тут же вскакивал, жалея время, потраченное на сон, и работал до следующего утра. Иногда заставлял себя отстраниться, как бы охладить взгляд посторонним прищуром. «Воздух» получался офигительно красивым, даже с перехлёстом. На свой же скептический прищур я мог возразить только одно: что красиво, то и правильно.
Пятой или шестой ночью меня настигла зверская потребность хоть в чьём-то физическом присутствии, пусть и молчаливом. Я даже готов был плестись на тёмную улицу – кого-нибудь пригласить. Но, в конце концов, ограничился хождением по Интернету и забросил удочку на сайте знакомств: написал в анкете, что ищу собутыльника.
Удивительно быстро откликнулась какая-то странная девица, лет на десять меня моложе, видно, такая же потеряха, как я. Очень легко, непринуждённо дала согласие встретиться и попьянствовать вдвоём.
Как условились, в пятницу заехал за ней к концу рабочего дня. Думал, окажется бойкая, нагловатая малявка. Вижу: крупная, высокая блондинка, на полголовы меня выше, такой чудесный белый налив. Смущается и робеет, как восьмиклассница на деревенских танцах. Но в глазах готовность к вертикальному взлёту: влюбиться мгновенно и на всю жизнь.
Дома зачем-то стал ей показывать коллекционные вина. (Сейчас понимаю, что это могло выглядеть как дешёвые понты.) Не интересуется совершенно. А главное, даже не пытается сделать вид, что интересуется. Мне это понравилось. Полное отсутствие жеманства. Не щебечет, не выпячивает ничего. Бывают «концертные» натуры – они каждую минуту своего присутствия превращают в шоу. Тебе остаётся только подыгрывать или, как зрителю, тупо ждать антракта. А есть такие – всё больше молчат, но к их молчанию хочется прислониться лбом или щекой. Вот она именно так молчала.
Когда стемнело, решили свет не включать, и около полуночи её разморило от вина: как сидела на самом краешке кровати, так и легла, не отрывая ноги от пола, и засопела по-детски. Пока она спала, я тихонько, чтобы не разбудить, пошёл в ванную, как нормальная домохозяйка, устроил постирушку, постоял под душем и тоже прилёг.
В полтретьего, кажется, проснулся от её шагов – встала и бродит потерянно по темноте, в окрестностях кровати. Я говорю: «Иди ко мне, а то заблудишься!» Прилегла рядом осторожно-осторожно и лежит сосредоточенная, как Дюймовочка в норе у крота. Но скоро опять засопела, причём во сне доверчиво и требовательно закидывала на меня голое гладкое бедро, притискиваясь раскалённым низом. Так уютно и жарко мне ещё не спалось никогда.
А утром, не накрашенная, прятала глаза, разбила что-то из посуды, четырежды извинилась и вообще не знала, куда себя девать. Отвёз её домой, район у чёрта на куличках. Только хотел назначить встречу на ближайшие дни, как слышу: «Ну, прощайте!» – и это был, пожалуй, единственный пафосный момент, от которого у меня сильно ёкнуло пониже диафрагмы. Сказала: «Ну, прощайте!» То ли почувствовала, что не жилец, то ли не увидела в моём лице достойный повод для вертикального взлёта. Скорей всего, и то, и другое.
Тем временем Федюша всё поторапливал – уже не только напрямую, но и боковым манёвром. В понедельник мне позвонил незнакомый человек и сказал наждачным голосом:
– День добрый! Я являюсь корреспондентом газеты «Городские ведомости». Мне поручено взять у вас интервью. В том смысле, что побеседовать о вашем жизненном и творческом пути…
Хорошо, что он не видел, как меня перекосило. Пусть я буду последний гад и мизантроп. Но, когда собеседник изъясняется в таком стиле: «о вашем жизненном и творческом пути», да ещё под соусом «я являюсь», возникает чувство, будто меня насильно кормят рвотным средством немедленного действия. Он наверняка и пишет в том же духе. В общем, золотое перо.
«Городские ведомости», насколько я знаю, Федюшина карманная газета, насквозь партийная и заказная. И в том, откуда прилетело поручение, можно было не сомневаться.
Я горестно вздохнул и ответил, что дико занят, прямо вот катастрофически занят, даже некогда умыться и почистить зубы. Поэтому, в крайнем случае, на самые срочные, животрепещущие вопросы попытаюсь ответить по телефону.
Он спросил, видимо, на автопилоте:
– Каким путём вы пришли к творчеству? Откуда? Что было источником вдохновения и, так сказать, школой жизни?
Я ответил, что школой жизни для меня, так сказать, были армия и флот. Особенно, так сказать, флот.
– Вы служили на корабле? – догадался корреспондент.
– Да, совершенно верно. Служил под Кандагаром, в специальной военно-морской части кандагарской флотилии.
Он заинтригованно молчал.
– Понимаете, когда тяжёлый авианесущий крейсер выходит во враждебный океанский простор, наши ребята не думают о героизме. Они думают о родных просторах, на которые посягают душманы и, так сказать, моджахеды… Извините, не могу, волнуюсь. К сожалению, командованием частей особого назначения наложен строгий запрет на разглашение. Поэтому нельзя поведать обо всём, что вдохновляло. Но кое-что я вам всё-таки скажу. Когда взвод ракетных катеров идёт в атаку…
Говорил я минут двадцать. Он слушал так торжественно, будто на его глазах совершался подвиг.
По окончании интервью мне хотелось хорошенько отхлестать себя по щекам. Но вместо этого я оделся и поехал за билетом в железнодорожную кассу. Вернувшись, нашёл в Интернете адрес и телефон гостиницы «Заря», единственной в городе Усть-Вишенске, позвонил туда и забронировал на двое суток одноместный номер. Он стоил чуть дороже, чем скромная гостиничная комната в центре Лондона.
Когда я садился в такси, чтобы ехать на вокзал, меня окликнула бродяжка Надежда Викторовна свежим и трезвым голосом:
– Куда поехал? Москва-Кремль? Передавай привет президенту Ельцину!
Мне пришлось поставить её в известность, что у нас давно совсем другой президент, а Ельцин уже умер.
У Надежды Викторовны страшно искривилось лицо:
– Как же так?? – она была готова зарыдать.
Уже из такси я слышал, как утренний двор оглашается причитаниями: «Что ж это такое? Даже Ельцин умер!..»
Если бы меня спросили, где откровенней всего явлена картина жизни в моей стране, я бы, не задумываясь, назвал провинциальные вокзалы, железную дорогу, поезда дальнего следования. Адский запах хлорки в туалете, влажное бельё мышиного цвета, клетчатые китайские сумки невыносимых габаритов: люди с такой поклажей одновременно похожи на беженцев и кустарей-спекулянтов, заведомо виноватых перед милицией и рэкетирами. В вагонном окне ползёт и пропадает невменяемо запущенная местность, погружённая в себя и совершенно ничья. Как после войны, где больше нечего терять.
На сиротливых полустанках вдоль вагонов бегали бабушки, предлагая пироги с луком и варёную картошку, закутанную в одеялки.
В одном купе со мной ехала молодая мамаша с дочкой лет пяти. Это могло быть вполне приятное соседство, если бы девочка хоть изредка закрывала рот. Всё, что она говорила, имело форму вопроса. Из неё вылетало примерно тридцать вопросов в минуту. «Мама, я устала?» – спрашивала девочка. «Конечно, ты устала!» – оставалось надеяться только на это. Но тут же следовало уточнение: «Мам, а я очень устала?» Если мать не отвечала, вопрос повторялся раз двадцать. Женщина поглядывала на меня с мукой и стыдом. Не то чтобы ей было стыдно за ребёнка – скорее она боялась, что я подумаю об её девочке плохо. Поэтому мне приходилось ободряюще улыбаться и строить добрые глаза. Хотя, если честно, впору было застрелиться: всю дорогу я не мог ни читать, ни спать. Они выходили за полчаса до Усть-Вишенска, и напоследок ещё прозвучал неплохой вопрос: «А моя попа хочет какать?»
Гостиница «Заря» нашлась в трёх шагах от вокзала.
Администраторша в чёрном костюме долго и торжественно вбивала одним пальцем в компьютер мои паспортные данные. Она дважды переспросила фамилию, поэтому я посоветовал ей заглянуть в паспорт, который она держала в руке.
Комната порадовала антикварной советской мебелью из ДСП и кроватью с панцирной сеткой, продавленной чуть не до пола. За полчаса, пока я пытался уснуть, позвонили из двух разных фирм с предложением интимных услуг. «У нас все девушки стройные и худенькие», – сказала одна из звонивших. Я пожелал девушкам поправляться и не грустить.
Первобытная Венера стояла в подвале музея, в обрамлении автомобильных покрышек, коробки от холодильника и каких-то пахучих промасленных тряпок. Но это нисколько не портило её убойную дикую прелесть.
Переватюк, пока меня дожидался, видимо, неплохо подготовился к тому, чтобы «порешать вопрос». Если верить его словам, он провёл археологическую экспертизу с участием важного специалиста, который уверенно датировал статую началом четырнадцатого века.
Меня это впечатлило: одновременно с «Божественной комедией».
Он не расслышал или не понял:
– В каком смысле «комедия»?
Я растолковал: наши предки тесали эту каменную бабу как раз в то самое время, когда в Италии Данте писал свою главную книгу.
Упоминание Данте директора явно задело, он сразу надулся и потускнел. Как будто сам факт существования Данте мог уронить достоинство наших великих предков или снизить стоимость экспоната.
Но уже через час в домашнем застолье Переватюк снова был похож на самого себя или на Мела Гибсона, победительного, как бронетранспортёр. Жена бегала на кухню и обратно, показательно виляла всем телом, расставляла салатницы, рюмки, принесла супницу с ухой, разливала её по тарелкам, изгибаясь и наклоняясь так, что я реально опасался, как бы она не ошпарила груди: как и в прошлый раз, они взлетали и выпрыгивали в самый центр внимания.
Я чувствовал, мне не хватит моральных сил, чтобы выслушивать рифмованные тосты в честь русской культуры, поэтому я сделал коммерчески озабоченную мину и тупо спросил о цене. Время поджимает, клиент торопится и хочет знать условия сделки.
Переватюк отвечал страшно многозначительно, будто сообщал по секрету результат сложнейших научных изысканий, которые привели, наконец, к теоретически обоснованной и практически доказанной сумме четыреста тысяч.
– Четыреста тысяч чего?
Он вдруг засмеялся как-то нервно:
– Рублей, конечно! Нам, знаете, ваши «зелёные» только на одно место налепить… У нас в народе говорят: «С рублём милый, с долларом – постылый!» А рубль, он и в Африке…
Я перебил:
– А у вас в народе официальный договор подписывают? Деньги учтённые, с налогообложением? Или втихую, в конверте.
Можно было и не спрашивать.
Он очень складно запел о простых людях, которым все эти формальности ни к чему. Свой человек для своего человечка ничего не пожалеет, всю душу задаром отдаст. Потом началось длинное рассуждение о сердечной открытости наших граждан, в отличие от бездушных западных, у которых одна только прибыль и выгода на уме.
Я смотрел на этого человека и думал: он очень удобно сидит, чтобы сейчас, например, вынуть мельхиоровый половник из супницы и ёбнуть ему этим половником по лбу. А потом, справедливости ради, и самому треснуться об стену головой.
Когда я собрался уходить, хозяйка грудью встала, чтобы не выпустить меня из-за стола, пока я не отведаю жаркое или домашние пирожные. Выглядело это очень трогательно, однако я не поддался.
Назад в гостиницу шёл пешком, смотрел на пыльную листву и жёлтую штукатурку старых двухэтажных домов. Захолустный город молча, одним своим видом напоминал, что лето кончается.
Вернувшись в номер, скинул с себя одежду, лёг и сразу же очутился в подвале, где ровеснице Данте, первобытной Венере было стыдно и зябко стоять среди автомобильных покрышек и деловых, озабоченных мужчин.
Разбудил меня стук в дверь. Кое-как спросонья натянул джинсы и открыл: горничная спросила, не нужно ли убраться в комнате, а то ей пора уходить домой. Спасибо, не нужно.
Снова лёг, но минут через десять опять постучали.
Вспомнил, что забыл запереться, поэтому не стал выскакивать из-под одеяла, крикнул: «Кто там?»
Это была госпожа Переватюк, жена музейного директора, на сей раз в строгом жакете и густо напудренная.
– Уже спите? А я вам на ужин пирожные принесла. Лежите, не вставайте! Я не помешаю…
Вставать и правда было затруднительно, потому что вся моя одежда, включая трусы, висела на кресле в противоположном углу.
Гостья присела на край постели очень уютно, по-свойски, и я, наверно, стал похож на лежачего больного, которого пришли навестить.
Она помолчала, как будто мысленно репетировала вступленье к заготовленной исповеди, но забыла текст и вдруг решила начать с конца:
– Женя! Увезите меня отсюда! Я вас умоляю, Женечка, заберите меня! Не могу здесь больше оставаться с этим чудовищем… Возьмите меня к себе! Женечка, я же знаю, что я вам нравлюсь. Я видела, как ты на меня смотрел… Ну, ты же сам всё видишь! Видишь??..
Ничего я уже не видел, потому что она в один момент расстегнулась и выложила мне прямо на лицо свои полновесные, влажные от пота сокровища. Постанывала, тёрлась грудями о мою трёхдневную щетину и закрытые глаза. Я лежал, как дурак, и молчал. Вероятно, в этом молчании ей почудилось восторженное согласие, и она заговорила совсем другим тоном, с ласковой хозяйской сварливостью:
– Вот вы такие все, кобели бесстыдные! Вам бы только это… Не цените нас, женский пол. Ладно уж, потерпи! Я сейчас быстро, только помоюсь.
Схватила сумочку и убежала в ванную. Слышно было, как судорожно раздевается, терзает волосы расчёской, но воду не включала. Я встал и оделся – почти машинально, с армейской чёткостью.
Она вышла вся белая, как сметана, коротенькими японскими шажками, чуть приседая, обняв себя за плечи, с торчащими над животом огромными розовыми сосками и таким же розовым лобком.
– Ты куда?!
– Сигареты надо купить. Дойду до киоска.
Тут она возлегла на постель, как одалиска, с неописуемой томностью, скрестив ноги, и приказала мне вдогонку:
– Шампанское, Жень, захвати!
Я вышел на улицу, добросовестно добрёл до киоска, купил пачку «Честерфилда» и двинулся в сторону вокзала.
Уже возле билетной кассы я обнаружил, что оставил в гостинице сумку с книгой и сменой белья. Но паспорт, бумажник и телефон были здесь, в пиджаке.
В привокзальном буфете мне продали сто грамм тёплой водки и стакан томатного сока. Потом ещё сто грамм.
С левой стороны вокзала открывался пустырь, примыкающий к железнодорожному тупику. Там я нашёл бетонный пенёк, присел и закурил.
Для полноты картины оставалось только позвонить Федюше. Телефон у меня почти разрядился, но я не собирался долго говорить.
– Хэллоу! – сказал мне третий заместитель председателя политсовета «Единственно Правильной Отчизны». – Есть новости?
– Новость одна. Я отказываюсь от заказа.
– А что? Какие-то затруднения?
– Ну, можно сказать, стилистические.
– Чего-о?? – Слышимость была неважная. – Политические?
– Хорошо, пусть будут политические.
Он молчал, наверно, с полминуты.
– Может, тебе моя партия не нравится?
Я честно удивился:
– А что там может нравиться?
– Ты это брось! Совсем страх потерял? Давай лучше вступай к нам.
– Зачем?
– …А потом вместе выйдем, через год-два. Когда уже не надо будет.
На этих словах мой телефон выдохся, и партийный вопрос так и остался нерешённым. Всю обратную дорогу в людном плацкартном вагоне я проспал, как новорождённый.
Не помню точно, кто это сказал: времени всегда тратится ровно столько, сколько у тебя его есть. Раньше мне это казалось шуткой, теперь перестало казаться. Особенно когда счёт пошёл на недели и дни. Можно пытаться растягивать время, выворачивать наизнанку или сжимать, чтобы сэкономить. Можно его конвертировать в какую угодно валюту или просто разменивать на фантики неземной красоты. Но всё равно – потратишь без остатка. Никаких заначек или резервов, ни для кого.
Вечером 21 августа меня занесло в торговый центр «Капитан» – я туда хожу оплачивать коммунальные услуги через терминал, а потом иногда поднимаюсь на третий этаж в магазин «Видео-Шторм».
Мне вдруг сильно захотелось накупить сразу много фильмов – только не новые, а те, которые давным-давно видел, и заново их посмотреть.
В этом «Шторме» среди полок, уходящих за горизонт, меня так укачало, что я в итоге набрал невыносимо пёструю пачку: «Нежную кожу» Трюффо, «Связь» братьев Вачовски, «Ганнибал» Ридли Скотта, «Охотника на оленей». Да, ещё поздний Стэнли Кубрик, Иоселиани, Гринуэй. В общем, диковатый винегрет, который правильней было бы забыть возле кассы, изобразив рассеянность, но там случился любопытный эпизод.
Улыбчивая кассирша пробила чек и поздравила меня с тем, что, сделав покупку на такую-то сумму, я получил право на бесплатную консультацию астролога, хоть сейчас! Это у них такая акция – вот талончик. А сам астролог сидит на первом этаже, рядом со свежевыжатыми соками. В другой день я бы сказал «огромное спасибо» и тут же с лёгким сердцем оставил где-нибудь этот талончик вместе с фильмами. Но 21 августа я, как полноценный обалдуй, попёрся на первый этаж к бесплатному астрологу, спрятанному за бархатной шторой, в тесной кабинке, между оранжевым прилавком с соками и кремовым бутиком дамского белья.
У меня ещё возник запасной вариант: если за шторой обнаружится пылающая очами брюнетка с массивными перстнями, я без зазрения совести отверну в оранжевую сторону и выпью грушевый.
Но в кабинке, за столиком сидел невзрачный юноша лет двадцати шести, гладко причёсанный, в сером костюмчике. Такой типичный ботаник, выражаясь школьным языком. Сидел, уткнувшись в экран ноутбука. Мой приход его не очень-то отвлёк.
Парень предложил мне стул и запросил «выходные данные»: место, год, месяц, день и час рождения – всё с дежурной вежливостью, так и не отрываясь от экранчика. Это внушало доверие. По крайней мере, он не щупал меня наглым, всезнающим взглядом доморощенного психотерапевта.
Когда компьютер выдал натальную карту (или как там у них называется эта круглая схема, перечёрканная цветными хордами и категорическими острыми углами), астролог, наконец, заговорил. Он довольно складно изложил обстоятельства моей жизни за последние лет пятнадцать, даже угадал профессию, но я его прервал. Своё-то прошлое я как-нибудь сам предскажу, память пока не отшибло.
Он спросил раздражённо:
– Вам что, лишь бы на будущее?
– Мне лишь бы настоящее. Ближайшие дни.
Парень опять уткнулся в монитор. Вся складность улетучилась. Теперь он хмыкал, как технарь, нашедший поломку, и гундел себе под нос:
– Ну, тут у вас это… Вроде бы. Ну, в том смысле, что…
Он мрачнел буквально на глазах. Я ждал.
– Ну, в том смысле… Кардинальное что-то. Возможно, с медициной. Операция, типа?
– Да, – говорю.
– А какого числа?
– Двадцать седьмого.
И вот тут он заткнулся. Просто завис у экрана с вытянутым лицом, как будто язык проглотил.
Не знаю. Может, у этих астрологов вообще не принято клиентам плохие новости сообщать. Но молчал он очень конкретно.
Я попытался его приободрить: да ладно, говорите прямо, я ведь и так всё понимаю.
Он осторожно покашлял и кое-как выдавил из себя:
– В общем, это... Не хочу вас пугать. Но лучше бы это было не двадцать седьмого. Лучше в этот день не трогать ничего. Тогда, может, обойдётся.
Как говорится, и на том спасибо.
Оставалось идти пить грушевый сок. Или томатный.
Двадцать третьего августа по-честному дозвонился до клиники, чтобы напомнить о себе: я такой-то, собираюсь на днях приехать сдаваться.
Та же самая девушка снова задумчиво поцокала по клавишам – и вдруг начала многословно извиняться: «Очень сожалеем, что причинили неудобства! По независящим причинам… Вам операцию на двадцать восьмое перенесли. Так уж получилось! Двадцать седьмого только освободится палата, и мы вас положим в стационар».
– Это безобразие, – говорю. – Я возмущён.
– Приезжайте после обеда! Не забудьте домашнюю одежду и деньги.
В тот же день я услышал по телефону от моей интернетовской Дюймовочки, что к следующей встрече она, так и быть, накрасится ради меня. Думаю, после слов: «Ну, прощайте!» – это уже явный прогресс.
Двадцать седьмого ближе к полудню я пошёл в татарский гастроном. Покупателей почти не было. У витрины с форелью во льду, шевеля губами, стояла бомжиха Надежда Викторовна и рассматривала рыбу, как музейный экспонат.
Я набрал продуктов больше обычного и, проходя мимо Надежды Викторовны, тихо сказал: «Есть важное дело». Она кивнула со значением и пошла вслед за мной.
По пути из гастронома Надежда Викторовна на всякий случай дважды заявила: «Я ведь не какая-нибудь там фитюлька!» Это я охотно подтвердил.
Когда мы пришли ко мне, я сказал Надежде Викторовне, что она остаётся здесь домохозяйничать. Вот деньги, вот еда. А сам я уеду, может быть, дня на три. Или, возможно, на долгие годы. Она вытаращила глаза, огляделась по сторонам и сказала сурово: «Тогда я буду мыть пол».
Меня положили в одну палату с человеком по фамилии Стечкин. Мы вместе выходили на крыльцо покурить, и Стечкин рассказывал, что живёт вдвоём с котом по имени Барселон. В домашних условиях, если никто не слышит, к нему ещё можно обратиться: Барсик. Но при людях, на улице – никакой фамильярности, только Барселон. Иначе кот сильно страдает неврастенией. У Стечкина правый глаз минус одиннадцать, а левый – совсем перестал видеть год назад. После долгих колебаний решено было оперировать левый. Стечкин пояснил: «Женщин давно не вижу, очень хочется посмотреть».
Он угостил меня малиной, которую, по его словам, выращивает дома на балконе, чтобы порадовать кота.
Вечером неожиданно позвонила Дюймовочка:
– Как ты, жив ещё? Я собиралась погадать на тебя, но боюсь.
– Давай я сам погадаю. Только ты меня научи.
– Ты там, наверно, не сумеешь. Надо свечи и зеркала. А окно у тебя там есть? Ты просто подойди к окну и выгляни. Что первое увидишь, то и будет. Я так в детстве гадала.
– Уже выглядываю. Здесь одни деревья и вывеска банка «Русский кредит».
– О! Как интересно.
– Ничего интересного. Сейчас буду пытаться уснуть. Завтра обещают поднять в шесть часов.
Но Стечкин заснуть мне не дал: он храпел так, будто участвовал в вулканическом процессе. На месте Барселона я бы тоже страдал неврастенией.
В шесть утра включили свет и объявили по радио, что оперируемым запрещается завтракать и даже пить, а сами операции начнутся в девять. «Тогда какого хера будить в шесть?» – спросил Стечкин и вернулся к вулканическому процессу.
Мне возвращаться было не к чему, поэтому я пошёл на улицу курить. Там ещё было темно, светилась лишь неоновая вывеска банка. К концу второй сигареты мне пришли на память дивные стихи, четыре строчки, читанные в студенческом возрасте. Тогда они мне показались чересчур высокопарными: «Были очи острее точимой косы – по зегзице в зенице и по капле росы». Как там дальше? Вспомнить надо было позарез. А, вот: «И едва научились они во весь рост различать одинокое множество звёзд». Человек, который это написал, мог уже ничего не бояться. Точнее говоря, потому и написал, что не боялся ничего.
В полдевятого я застиг себя раздевающимся на глазах у странной кастелянши. Она принесла белую полотняную рубаху, белые штаны, белые бахилы с завязками, белую шапочку, встала напротив и принялась разглядывать меня. Оказалось, её томили сердечные истории. Пока я надевал рубаху и безразмерные штаны задом наперёд, потом снимал и заново их напяливал, она успела рассказать о своём первом возлюбленном, который пел ей под гитару, что на нейтральной полосе цветы необычайной красоты. Меня почти доконали непарные куцые завязки на бахилах, когда речь зашла о родной племяннице кастелянши. Смысл сообщения сводился к тому, что ближайшая подруга младшей сестры её второго мужа однажды была в Риме!
– Вы представляете!?
– Ну, представляю. Я тоже был в Риме.
– Вот!! Я так и чувствовала, что мы родственные души!
Спать хотелось сильнее, чем жить. Спотыкаясь, наступая на завязки и теряя бахилы, я чувствовал себя плохо экипированным детсадовцем. Но операционный стол с маленькой подушкой в изголовье мне понравился. Здесь никто не храпел и ничто не предвещало дурного. Поэтому я прикорнул и уже готов был вздремнуть. Как вдруг сзади на меня вероломно накинулись сразу двое – судя по голосам, мужчина и женщина. Действовали стремительно, в четыре руки: марлевый кляп на лицо, справа – наручник-манжетка, слева – игла убойной длины. Пока мужская пясть упиралась в мой лоб, как в столешницу, женские пальцы уже ставили распорку между век. Эта преступная парочка неплохо спелась, прямо Бонни и Клайд.
Я лежал и думал: ведь были очи острее точимой косы. Клайд с остервенением тыкал мне в глаз чем-то вроде тупого карандаша, но я довольно отчётливо видел заплаканное небо и дрожащие размытые звёзды, одинокое множество, да.
У этих двоих всё же случилась рискованная заминка. Клайд внезапно отлип от моего лба и крикнул напарнице очень грубо: «Ты что мне даёшь? Я просил Бэ-2!» – «Ой, – сказала Бонни, – извините». – «Быстрее! Давление видишь??» Через полминуты он снова навалился на меня, ещё немного потыкал и выдохнул: «Всё».
Следы нападения убрали мгновенно, заклеили глаз пластырем и ссадили жертву на кресло-каталку. Медсестра, которая довезла меня до палаты, предупредила: «Три часа лежать. Только на спине!»
Я вытерпел ровно девяносто минут, потом встал, плавно прогулялся до лифта, спустился вниз и вышел на крыльцо. От сигареты меня слегка повело, я переждал головокружение на свежем воздухе и вернулся в палату.
Вскоре привезли Стечкина, тоже заклеенного пластырем, он скоропостижно уснул, но уже не храпел, а возмущённо стонал. Тогда я предпринял вылазку в больничный буфет. Это место покорило меня растворимым кофе и холодной куриной сосиской. Кажется, за всю жизнь я не едал ничего вкусней.
Часам к пяти пополудни всех заклеенных позвали в процедурный кабинет. В коридоре выстроилась очередь одноглазых. Я заглянул в приоткрытую дверь: медсестра сдирала пластыри одним лихим рывком, будто мстила кому-то или желала сорвать маску со всей мировой лжи.
Я покинул очередь и взялся раздевать глаз самостоятельно. Хорошо, что я делал это медленно и наедине с собой. Потому что счастье, я заметил, вещь труднопереносимая, иногда отнимающая рассудок, чувство дистанции, даже лицо. Но ничем иным, кроме как бешеным счастьем, я не назову эту голубизну воздуха, прошитого электрическим золотом, которое обожгло мне хрусталик, эту роскошь светопреломления, а главное – резкость, полузабытую алмазную резкость любой мелочи: транзитной ворсинки на рукаве, дёрганой секундной стрелки или пятнышка раздавленной малины, порочащей больничную простыню.
Это был цветной воздух. Пусть даже он скрывал те пресловутые девяносто четыре процента, прямо давая понять: не твоё собачье дело, тебе это видеть нельзя! Но зато легальные шесть процентов ужасали, счастливили, охорашивались и блистали всей своей неполнотой.
На скамейке возле крыльца сидел Стечкин с унылым пластырем на глазу. Я спросил, почему бы не снять. Стечкин встрепенулся: «Уже можно?», почесал бровь, ещё с минуту поковырялся и вдруг заорал: «Ого!! Вот это женщина!»
Я обернулся: в шагах пяти, на краю аллеи стояла Дюймовочка на высоченных каблуках и неловко улыбалась. Она сказала:
– Привет. Хорошо выглядишь! А мне казалось, ты лежишь весь в гипсе и в бинтах.
– Спасибо, уже не лежу. Как ты меня разыскала?
– Пришлось уйти с работы пораньше. Я тут, через дорогу, в «Русском кредите». Ты правильно погадал.
– Ничего себе гадание! Я думал, это был намёк, что придётся мне каким-то кредитом или деньгами заниматься. Значит, получается, не деньгами, а тобой? Если ты не будешь возражать.
Тут она посмотрела на меня с такой радиоактивной нежностью, ради которой уж точно стоило дожить до этих безнадежно взрослых лет. И ответила:
– Я не буду возражать.
История третья
ОСТРОЕ ЧУВСТВО СУББОТЫ