У тебя иное имя Мильяс Хуан Хосе
В гостиной затрезвонил телефон. Мать подбежала к аппарату и сняла трубку. Звонила Роса. Разговор был странный. Хулио показалось, что женщины что-то замышляют против него. Напрягая слух, он расслышал несколько отрывочных фраз:
— Даже врачу не позвонил... прямо беда... в один прекрасный день... я так переживаю...
— В каком-то фильме... книги... Сколько ты платишь за свет?
— Кошмар какой... стирка три раза в неделю... Утюг...
— Нет, я здесь останусь... поест... ужас, а не сын.
Когда, повесив трубку, она вернулась в спальню, Хулио спросил спокойным тоном:
— Как ты можешь так разговаривать с незнакомым человеком?
— Я ее знаю. Мы по телефону много раз говорили, — обиделась мать.
— Этого недостаточно, чтобы рассказывать сколько раз в неделю ты стираешь или сколько платишь за свет.
— Да? И о чем тогда мне с ней говорить? О личной жизни?
— Стирка и счета за электричество — это и есть личная жизнь, мама, — ответил Хулио все так же спокойно.
— Это для тебя они личная жизнь, потому что у тебя другой нет. Кстати, чтобы ты знал: это Роса мне позвонила и сказала, что ты заболел. Видно, тебя-то она хорошо знает.
— Значит, про день рождения отца ты соврала?
— Да, соврала. И не вздумай позвонить ему — сам знаешь, какой он обидчивый.
— Не могу больше, — пожаловался Хулио: боль в голове стала невыносимой.
— Странный ты человек, — ответила она, продолжая прежнюю тему. — Всем и всегда недоволен. А люди должны помогать друг другу. Как же ты плохо выглядишь! Приляг поспи, пока врач не пришел.
Сама, однако, не замолчала, и не вышла из спальни, а продолжала говорить, бесшумно переставляя предметы и нарушая тот порядок, который время, пыль и отсутствие любви давно уже установили в спальне одинокого мужчины.
Хулио сжался в комок под одеялом. Он лежал с открытыми глазами: стоило их закрыть, как боль, пробегавшая по короткому кругу (горло — уши — лоб, в самой его глубине), усиливалась.
Поместив в скобки мать и ее голос, Хулио обвел глазами спальню, и ему показалось, что она, вместе со всем в ней находившимся, включая самого Хулио, отделена от общего процесса, превратилась в самостоятельную единицу, далеко отстоящую от тех мест, где происходят события. То есть комната, дверь, электрическая лампочка и его собственная мать, нервно пытавшаяся выбраться за стенки скобок, представляли собой клочок времени, настолько ветхий и истершийся, что, казалось, длился и воспроизводился в пространстве сам по себе, не оставляя следа в памяти. Прошло несколько секунд, и это ощущение еще более усилилось. Хулио подумал, что, возможно, в другой — реальной — реальности, они уже умерли, может быть даже много веков назад. Слова, произносимые его матерью — шумный, нескончаемый поток, словно струя, льющаяся из крана, были, следовательно, словами, произносимыми трупом, но это не придавало им никакого особенного смысла. И тогда Хулио закрыл глаза, сжался еще больше и вдруг услышал тихие, словно тоже проникавшие из какого-то другого, ограниченного и безымянного времени, первые такты “Интернационала”.
Но худшее произошло в четверг. Мать поставила перед ним поднос с обедом, состоявшим из чашки бульона и куска вареной рыбы, а сама села в изножье кровати. Хулио поднес чашку к губам и вдруг почувствовал какой-то давно забытый запах, неразрывно связанный с его жизнью и таившийся в каком-то самом дальнем уголке его обонятельной памяти, словно в ожидании сигнала извне, который позволит ему разорвать волокнистую капсулу, куда он был заключен, попасть в кровь и вместе с нею распространиться по всему телу, заполнив каждую клеточку.
Хулио отставил чашку, и мать тут же встрепенулась:
— Надо поесть, сынок. Даже если не хочется.
— Немного пресно, — попытался отвертеться Хулио.
— Лекарства тебе весь вкус отбили. Я положила кусочек ветчины, куриную ножку — она самая вкусная, — морковку, порей, лук...
От перечисления ингредиентов Хулио стало еще хуже, но он сделал несколько глотков, думая о том, что руки матери пробудили в нем воспоминание о самой сути их семейной жизни. Запах напоминал о чем-то очень знакомом, но Хулио никак не мог вспомнить, о чем именно. Он раскрывался в памяти, словно ядовитый цветок, заполнявший своими испарениями маленькую гостиную с большим круглым столом, стульями с потертой обивкой и черно-белым телевизором, стоявшим на низеньком книжном шкафу, в котором ютились несколько томов в кожаных переплетах.
Хулио понял, что переживает один из тех моментов, когда самые, казалось бы, малозначимые предметы становятся вдруг чрезвычайно важными, одну из тех минут, когда собственные руки и их продолжение — пальцы — кажутся выточенными из твердейшего камня. В общем, один из тех моментов, когда вещи обретают пугающую автономию, становятся независимыми, оставаясь в то же время фрагментами того, что когда-то являлось целым, но утратило целостность. Хулио испугался, что долго ему в таком состоянии не выдержать: ведь теперь даже поднять и опустить веки — самое простое, всегда машинально выполняемое движение — стало для него непосильным. К тому же веки падали резко и с шумом, подобно рифленым металлическим жалюзи старых лавчонок. Даже слова стали круглыми и тяжелыми, словно шары, до отказа наполненные смыслом. Они вкатывались в уши одно за другим, непохожие друг на друга, но связанные между собой, как вагоны поезда. И поезд тоже был старый.
Таких вот мучений стоило Хулио воспоминание о родительском доме, вызванное запахом бульона. И само это воспоминание не согрело его, не принесло облегчения. Наоборот, в нем ощущалась враждебность, и это ощущение было связано с матерью — это она была виновницей его страданий раньше и продолжает причинять страдание сейчас: под личиной доброты и ласки скрывалось воплощение зла.
Когда приступ прошел, Хулио дал себе слово, что завтра же пойдет на работу.
И вот наступила пятница. Пятница без температуры, но еще с заметной слабостью — болезнь, хотя и отступала, все же не сдала окончательно своих позиций. И он бодро, как и полагается выздоравливающему, поднялся и принял душ. Потом побрился и, пока варился кофе, поменял канарейке воду.
Дождь, ливший накануне, прекратился.
На работе он подписал несколько бумаг, ознакомился с одним проектом и ответил на три звонка. Один их них был от бывшей жены: она хотела знать, почему Хулио не встречается с сыном.
— Как будто у него отца совсем нет, — упрекнула она.
Хулио пообещал что-то неопределенное насчет воскресенья, но добавил при этом, что болен и пришел на работу только для того, чтобы решить один срочный вопрос. В двенадцать часов Роса принесла кофе с молоком и таблетку аспирина. Хулио поблагодарил ее, но предупредил, чтобы впредь она не сообщала его матери ни где он находится, ни что с ним происходит. В час его вызвал к себе директор — поздравил с тем, что продажи идут хорошо, и объявил, что в связи с этим Хулио в ближайшие дни получит премию. И еще добавил, что, в связи с ростом издательства, вводится новая должность — координатор коллекций и что обсуждается кандидатура Хулио.
— Я буду стоять за тебя горой, — уверил он.
Хулио поблагодарил с подобающей случаю скромностью и, как бы импровизируя, выдал пару идей, которые на самом деле вынашивал уже не меньше месяца.
Директор жестом выразил удовлетворение тем, что нашел подходящего кандидата, и заговорил о рукописи, которую ему очень хвалили, — сборнике рассказов.
— Вот она, — директор достал из ящика письменного стола стопку листов, сшитых с одного края. — Все, кто читал, предрекают успех.
Хулио взял рукопись, и начал листать, делая вид, что читает то одну фразу, то другую. Директор между тем рассказывал об авторе — молодом человеке лет тридцати с большим, по словам директора, будущим.
— Три года назад у него вышел роман и был очень тепло встречен критикой.
— Как его зовут? — спросил Хулио.
— Орландо Аскаратэ.
— Ужас какой.
— Ты его знаешь?
— Нет, просто плохо звучит. Кто дал деньги на публикацию?
— Кажется, какой-то муниципалитет. Скорее всего, они объявляли конкурс, и этот Аскаратэ стал победителем.
Директор поручил Хулио прочитать рассказы и изложить в письменной форме свое мнение. И дал понять, что, если оценка Хулио совпадет с оценками остальных, издательство возьмет на себя риск напечатать начинающего автора.
Хулио вернулся к себе в кабинет и несколько минут ничего не делал. Сначала он немножко помечтал о возможном скором повышении по службе, поздравив себя с тем, что правильно рассчитал все шаги, которые и привели к успеху. Его несколько огорчало, правда, что новость не вызвала у него той радости или тех бурных эмоций, которые, как ему всегда казалось, он должен был испытать в подобной ситуации. Он — собственными силами! — достиг вершин власти в большом издательстве, в большой компании, но не чувствовал никакого удовольствия от этого, словно самые заветные мечты, сбывшись, тут же теряют для нас всякую привлекательность.
А вот мысль о том, что после работы он встретится сначала с психоаналитиком, а потом — с Лаурой, волновала его. И тот и другая, каждый по-своему, давали ему возможность почувствовать себя свободным человеком, с обоими Хулио забывал не только о пустых и бессмысленных интригах на работе, но и о том подобии общения, которое заполняло его дни с того момента, как он вставал с постели, и до того как, замкнув круг, снова в нее ложился. Мир каждого из них был словно остров, и острова эти были рядом, и с первого можно было попасть на второй, и на каждом произрастали свои плоды, и каждый давал то, чего не мог дать другой.
Время не двигалось. И тогда Хулио взял рукопись Орландо Аскаратэ и начал читать первый рассказ. Он назывался “Конкурс”, и речь в нем шла о писателе, который в один прекрасный день придумал, как можно безнаказанно убить жену, оставив всех в уверенности, что произошло самоубийство. Осуществить свой план он, однако, не смог — духу не хватило, и тогда он решил использовать эту идею в других целях: написать детективный рассказ. В тот же день он садится за работу и через две недели ее заканчивает. Довольный результатом, он совершает довольно низкий поступок: показывает рассказ жене, которая, к его удивлению, не возмущается этим новым проявлением ненависти к ней — да и что тут, собственно, возмущаться: их семейная жизнь давно уже превратилась в ад! — а напротив, поздравляет с удачей и советует отправить рассказ на престижный литературный конкурс. Писатель, польщенный ее неожиданной похвалой, посылает рассказ на конкурс и возвращается к привычным занятиям и привычной ненависти. Проходит короткое время, и его жена кончает жизнь самоубийством, воспроизведя в деталях смерть героини рассказа. Писатель понимает, что если его рассказ получит премию, то будет воспринят всеми как донос писателя на самого себя, и ему не удастся доказать свою невиновность. Он тут же пишет организаторам конкурса письмо, в котором просит вернуть рукопись, но проходит несколько тревожных дней (за эти дни писатель сгрыз все ногти на руках и ногах), и он получает вежливый ответ: его желание не может быть удовлетворено, поскольку жюри уже приступило к чтению работ, а следовательно, по условиям конкурса, ни одна из рукописей уже не может быть возвращена. Ему советуют, тем не менее, обратиться к председателю жюри, в руках которого сейчас находится рассказ. Писатель понимает, что попал в умело расставленные силки, но все же добивается встречи с председателем жюри, который сообщает ему, что уже прочитал рассказ и что тот ему настолько понравился, что он собирается за него голосовать и всячески его продвигать. И что он уже отдал рукопись секретарше той организации, что проводила конкурс. Секретарша должна была ознакомить с нею остальных членов жюри. Писатель убивает своего собеседника, и вот тут-то начинается настоящий кошмар: ему приходится убивать одного за другим всех членов жюри, потому что как только он с кем-то встречается, то узнает, что рассказ уже прочитан и передан другому. И, разумеется, прежде чем умереть, все превозносят его сочинение.
На этом месте Хулио прервал чтение и поднял глаза к потолку. История что-то ему напоминала. Но он решил, что просто все детективные истории похожи одна на другую. Однако он не мог не отметить, что эта история очень интересно закручена и написана прекрасным слогом. Он решил не дочитывать рассказ до конца, чтобы не испытать разочарования: он не верил, что Орландо Аскаратэ удалось придумать финал, достойный мастерских завязки и развития сюжета.
И все же Хулио почувствовал укол зависти.
Зазвонил телефон. Хулио снял трубку:
— Слушаю.
— Хулио, я ухожу обедать. Не забудь, что в пять тридцать у тебя встреча.
— Ты же знаешь, что по вторникам и пятницам я хожу на английский.
— Да. И поэтому я назначила встречу на половину шестого.
— Просто сегодня после английского я еще иду к дантисту. Будь добра, отмени встречу до того как пойдешь обедать.
— Пожалуйста. Как скажешь, так и сделаю. Береги себя.
Он подождал, пока секретарша уйдет, и поднялся со стула.
Часы показывали половину третьего. Все ближе назначенный час.
Пять
“Я болел последние несколько дней. Я и сейчас еще не очень хорошо себя чувствую, но моя мать пригрозила, что, если мне и дальше придется соблюдать постельный режим, она станет приходить и ухаживать за мной. Так что мне ничего не оставалось, кроме как объявить, что я выздоровел.
“На работе мне дали премию и предложили мою кандидатуру на важную должность. Восемь или девять месяцев я делал все, чтобы эту должность заполучить. Я сплел за это время больше интриг, чем за всю предыдущую жизнь, и, наконец, добился своего. Но новость не принесла мне той радости, которую я ожидал. Удивительно, но она оставила меня равнодушным. А ведь я очень хотел занять это место. Почему же я не радуюсь?”
“Я обедал в баре неподалеку отсюда и за обедом размышлял обо всем этом. Я пришел к выводу, что, наверное, у успеха два вектора: один направлен вверх (это внешняя сторона, та, которую все замечают), а другой — вниз (это цена, которую мы за свой успех заплатили)”.
“Какую цену заплатил я?
Ну, я вам прежде уже рассказывал о своих юношеских мечтах — о том, что хотел стать писателем, но все откладывал и откладывал тот день, когда брошу все дела и сяду за письменный стол. Я и сейчас еще мечтаю об этом. Да, еще я хотел стать чахоточным, но мне не хватило таланта”.
“Но если говорить серьезно, мне никогда не удавалось написать больше трех страниц подряд, и при этом удалось подняться на довольно высокую ступень в крупном издательстве. Это я решаю, что следует опубликовать, а что нет, но подвластны мне лишь чужие творения. Другие пишут книги, а я решаю их судьбу. И хуже всего то, что, если бы мне предложили поменяться с этими другими ролями, я бы не согласился. Я до сих пор наивно верю, что эти две роли можно совместить. Но интуитивно чувствую, что каждый мой шаг вверх по лестнице власти отдаляет меня от возможности творить. Наверное, именно поэтому известие о предстоящем повышении не обрадовало меня.
Вот, собственно, о чем я думал сегодня за обедом...”.
“Если бы мы с Тересой по-прежнему были вместе, если бы она была жива — возможно, мне и удалось бы что-нибудь создать. Она меня... не знаю, как сказать... вдохновляла, что ли? Но вот что интересно: недавно я познакомился с другой женщиной — я о ней еще не рассказывал. Так вот, эта женщина совсем не похожа на Тересу, но иногда мне кажется, что это Тереса, явившаяся мне в другом облике”.
“То, что я сейчас расскажу, наверное, покажется вам абсурдом — вам ведь хорошо известно, что я никому и ничему не доверяющий скептик.
Одним словом, в прошлую среду, когда я лежал больной в постели, произошло нечто — мне очень стыдно, но я вынужден произнести это слово — сверхъестественное. Пока я читал роман, подаренный мне Тересой в день нашей последней встречи, комнату постепенно заполнило некое невидимое, но очевидное присутствие. А потом из клетки вырвалась канарейка и начала испуганно биться о стены.
Мне доводилось слышать, что мертвецы проделывают шутки такого рода: открывают птичьи клетки, заполоняют своим присутствием дом, зажигают и гасят свет и тому подобное.
После того что я уже описал, черты Тересы и Лауры (Лаура — это та женщина, о которой я сегодня упоминал) стали сливаться в моей памяти. Лицо одной проступало сквозь черты другой, словно давая мне понять, что Тереса воплотилась в Лауре, что она заполнила глаза, и жесты, и улыбку Лауры, чтобы показать мне: она все еще здесь, она по-прежнему может быть со мной, пусть даже в другом теле. Теперь я припоминаю, что когда впервые увидел эту женщину, Лауру, то мне показалось, что она явилась из другого мира. И в тот миг, когда я это понял, во мне что-то изменилось. Сегодня утром, прямо в своем рабочем кабинете, я начал писать детективный рассказ, и у меня получается довольно неплохо. Герой рассказа — писатель, который убивает свою жену. Точнее, не убивает, но ему все равно приходится расплачиваться за это. В общем...”
“Кстати, я хотел вам еще рассказать, что снова стал слышать “Интернационал”. Больше года его не слышал — и вот, пожалуйста: он вернулся. Также неожиданно, как исчез. И по-прежнему меня волнует, как волновал когда-то давным-дав-но... Полагаю, что теперь к восторгу примешиваются смутные угрызения совести и легкая грусть по безвозвратной минувшей юности”.
“Если бы я был на вашем месте и слушал то, что я сейчас говорю, я решил бы, что передо мной сумасшедший... Допускаю, что так оно и есть. Однако мое безумие не помешало мне преуспеть в жизни. Если, конечно, понимать под преуспеянием достаточную зарплату, достаточную власть и достаточную свободу...”
“Но, возможно, преуспевать — значит писать. Да, именно писать. Написать книгу и выразить в ней все, что я знаю и что мне неизвестно. Я люблю читать, да и по роду моей деятельности мне приходится много читать, и я давно заметил, что романы страдают тем же недостатком, что и сама жизнь, а именно полной необъективностью. И жизнь, и книги — однобокие. Они или описывают очевидное, или погружают читателя в скрытую ложь. Скрытую, потому что ее элементы состоят из той же материи, что и элементы очевидного и явного. Исключения, конечно, встречаются, но их немного”.
“Я знаком со многими писателями. Обычно это очень нервные люди. И очень лживые. Каждый уверен, что ему досконально известен роман его жизни, хотя на самом деле знает лишь кое-что о женщине, с которой спит. Наши знания о нас самих такие же неполные, как знания о герое любого романа”.
“Когда мой сын был маленьким, он часто плакал по ночам, и мне приходилось то и дело вставать к нему. Я стал записывать сны, которые снились мне в тот момент, когда меня будил детский плач. Иногда за ночь набиралось восемь-девять разных снов. А когда сын подрос и стал спать спокойно, я утром, во время бритья, с трудом мог припомнить хотя бы один сон. Я это к тому, что ночью, к примеру, с нами происходят вещи, которые необязательно запечатлеваются в нашей памяти, и вместе с тем потом, в течение дня, они влияют на нас тем или иным образом. Это касается не только снов, но и жестов, эмоций, незаметного старения, невысказанных желаний.
Ну вот.
И поэтому я говорю, что мне хотелось бы написать роман, в котором то, что происходит, и то, что не происходит, составляли бы единое целое. Проблема лишь в том, как описать то, чего не знаешь, не узнав его при этом. У меня уже есть хорошее начало: представьте себе мужчину зрелых лет, который в один прекрасный день вдруг начинает слышать “Интернационал”. И это приводит его, как и меня, на кушетку психоаналитика. А с этой кушетки он попадает в объятия женщины. И эта женщина на самом деле совсем не такая, какой ее видят все. И этот тип...”
“Знаете, я часто мечтаю о том, как пишу этот роман. Лежу на диване или смотрю телевизор и вдруг представляю себя сидящим за письменным столом. Я пишу роман, в котором то, что я знаю, и то, что мне не известно, искусно переплетаются и создают книгу, призванную увековечить мое имя. Этот роман открыл мне глаза на собственную жизнь, и благодаря ему я понял, к примеру, что в один прекрасный день я могу оказаться на вашем месте, а вы — на моем.
Я сижу, пишу и становлюсь все мудрее и мудрее. Так я себя вижу. И это помогает мне справиться с повседневностью. Я встаю утром, целый день зарабатываю деньги, кружусь в том же водовороте, что и мои современники, заслуживаю любовь ближних. А сейчас я даже, кажется, влюблен. И все это только затем, чтобы кормить типа, который целый день сидит за письменным столом и пишет историю одного ни во что не верящего скептика, страдающего слуховыми галлюцинациями марксистского толка”.
Доктор Родо прервал его впервые за сеанс:
— Откуда у вас это желание — вы уже много раз об этом упоминали, — чтобы все вас любили и все вами восхищались?
— Потому что, как мне кажется, это лучший способ скрыть то глубокое презрение, которое я испытываю к людям. Звучит возмутительно, согласен. Но тут я должен пояснить: я презираю в людях то, что меня с ними объединяет. То есть я презираю в них то, что мне не нравится в самом себе: пошлость, противоречивость, запах изо рта, тупость, перхоть, запоры, холестерин — вот несколько примеров из разных областей”.
“Вы наверняка скажете, что если я примирюсь с этими недостатками в себе, то прошу их и остальным. Но дело в том, что я никоим образом не собираюсь видеть в нас, людях, всего лишь стадо животных, которое бредет к неизбежному концу, зализывая свои язвы.
А я — я не иду в этом стаде. Предпочитаю трижды принять смерть каждого из них в обмен на признание, на какую-никакую славу...
Я хочу спастись, если говорить языком церкви, языком христиан. И иногда мне кажется, что спасение заключается в любви. Нужно любить так, как я любил Тересу. Или как сейчас я начинаю любить Лауру. И еще спасение в книге. В той самой, которую я пишу в своем воображении.
Я уже много лет представляю себя писателем, наделенным терпением мудреца, взявшимся за этот труд по зову сердца, подобно священнику. И эта мечта спасает меня, отгоняет тоску, наполняет душу покоем, без которого не справиться с унижениями повседневной жизни, — одним словом, помещает меня в особое пространство, отличное от того, в котором обитают другие люди. Те, о ком я мало знаю и кого не всегда понимаю. И главное, чего я в них не понимаю, — это как они могут выносить такую жизнь, как они могут жить и не писать?
Так что вы еще раз можете убедиться: я презираю в ближних то, что презираю в себе самом.
В то же время я сам, хотя и не пишу, вижу себя склоненным над листом бумаги. Иногда я задаю себе вопрос: какая разница между этим представлением и реальным действием? Разве тот, кто пишет, не рассказывает, в конце концов, о том, что я сейчас лежу на кушетке, рассказывая о своих проблемах молчаливому психоаналитику? Разве после этого он не расскажет о моей встрече с Лаурой? Разве он уже не рассказал о наших с Тересой отношениях и о ее глупой смерти?
Скажу больше: этот писатель знает обо мне то, чего не знаю даже я сам, и, следовательно, он единственный, кто может рассказать о моей жизни как о едином целом, рассказать так, что это будет интересно и важно”.
“С другой стороны, я иногда думаю о том, что мы с этим писателем можем однажды поменяться местами — ничего трудного в этом нет, в жизни так случается часто: стоит бросить кости — и судьба уже изменена. И может статься, в один прекрасный день я проснусь и займу свое место за письменным столом. И начну рассказывать о том, как наш герой просыпается, чистит зубы и дает корм канарейке. О том, как проходит его рабочий день, заполненный высокопрофессиональным исполнением служебных обязанностей и кабинетными интригами. И как он, одним словом, противостоит террору повседневной жизни, читая чужие романы и погружаясь в чудесные адюльтеры, благодаря которым входит в контакт с миром исчезнувших, умерших.
Однако у меня такое предчувствие, что этот писатель, — тот, что оправдывает мое существование, — на самом деле мой убийца”.
Шесть
Когда он вышел от доктора Родо, весна уже была в самом разгаре.
Солнце сияло в оконных стеклах, на деревьях лопались почки, и в целом казалось, что жизнь прекрасна.
Но были и другие ощущения, на которые следовало обратить внимание. Похоже было, что у Хулио снова начинался жар. И желание увидеться с Лаурой заметно уменьшилось, после того как он вышел на улицу.
Честно говоря, он был недоволен тем, как вел себя на приеме у доктора Родо: считал, что затронул слишком много тем, не остановившись подробно ни на одной. Но хуже всего было то, что он не удержался и рассказал о Лауре. До этого дня он хранил ее в самой глубине сердца и сознания.
К досаде на себя примешивалось чувство глубокой неприязни к психоаналитику, возникшее в тог момент, когда они с доктором прощались. У этой неприязни был тот же привкус, что и у бульона, предложенного ему матерью в четверг.
И действительно, когда они жали друг другу руки, расставаясь до следующего вторника, Хулио успел заметить на пиджаке доктора хлопья перхоти. Затем, когда он инстинктивно отвел взгляд и посмотрел на голову доктора, то увидел начинающуюся лысину, стыдливо прикрытую редкими грязноватыми волосами.
В ту минуту Хулио перестал воспринимать доктора Родо как психоаналитика: он вдруг стал одним из множества несчастных оборванных неудачников, что встречаются на каждом шагу.
Пересекая улицу Принсипе-де-Вергара, чтобы попасть в парк “Берлин”, он снова вспомнил прощание с доктором и к отсутствию волос и перхоти добавил круглое лицо с жуликоватой улыбкой и бегающие глаза, как у продавца, который не уверен в том, что продаваемый им продукт хорош, но все равно вынужден его продавать.
Вспомнив доктора, он вспомнил и себя, каким был несколько лет назад, до того как встретился с Тересой и подпал под ее благотворное влияние. Он вошел в парк и увидел свет, деревья, людей, гуляющих среди пыли и травы. Какой-то отдел его памяти — наверняка плохо закрытый — не выдержал давления чувств и взорвался, разлетевшись на кусочки. На одном из них Хулио увидел себя — много лет назад, за руку с сыном, на которого в то время возлагал смутные надежды и с которым связывал свое будущее. Только парк был другим, и чувства были другими, и другим был взгляд, способный пронзить жизнь насквозь. Как и накануне, когда он держал в руках поданную матерью чашку бульона, все напоминало ему о прошлом — затхлом, заплесневелом прошлом, давно погребенном в каком-то темном и сыром уголке памяти.
Где-то неподалеку раздался знакомый звук. Хор из мужских и женских голосов с воодушевлением запел социалистический гимн. Их воодушевление передалось и Хулио, и он зашагал в такт вдохновенной музыке к тому месту, где они обычно встречались с Лаурой.
Когда он увидел ее, страсть вспыхнула в нем с новой силой. “Интернационал” стал звучать тише, и сковавшее мускулы и взгляд напряжение, вызванное жаром, спало. Она не сидела на скамейке, а шла навстречу ему, нарушая неписаный закон их встреч. И на ней была яркая одежда, губы и глаза были подкрашены. И улыбка у нее была радостная, и радость была в каждом движении. Солнце просвечивало сквозь начинающие седеть волосы, а ее силуэт словно вобрал в себя все тела, которые он когда-либо желал.
Хулио на несколько секунд потерял сознание и увидел себя за рабочим столом — он описывал эту встречу в романе.
Стоило ему взглянуть на вырез пуловера Лауры, и к нему вернулись ощущения, испытанные когда-то с Тересой. Он сказал:
— Ты словно прекрасное виденье.
— Пойдем отсюда. Я оставила дочку у родителей, — ответила Лаура.
Они вышли из парка и пошли рядом — правда, на некотором расстоянии друг от друга, словно не были знакомы. Когда они поравнялись с его припаркованной неподалеку машиной, Хулио спросил: “Едем ко мне?”
Она секунду колебалась: “Не знаю. Мне немного тревожно. Ты живешь один?” — “Конечно”. — “Хорошо, едем. Это для меня самое надежное место”.
Хулио включил зажигание. Машина тронулась. Ему показалось, что у него внезапно снова начался жар. Плечи и шея горели, глаза слезились.
— Если хочешь, можем поехать в другое место.
— Нет-нет, едем к тебе. Это лучше всего.
Оба молчали, пока автомобиль с удивительной легкостью скользил в плотном потоке машин, заполнявшем улицы в послеобеденные часы. Водители возвращались к домашнему очагу, после того как целый день честно зарабатывали на хлеб для своих семей, но лица их выражали — кроме усталости — отвращение и отсутствие интереса к чему бы то ни было, а заявившая о себе во весь голос весна, казалось, не имела к ним ни малейшего отношения.
Хулио пришло в голову, что вот так, да, именно так описал бы ситуацию тот воображаемый Хулио-писатель — тот самый, который сидел за его рабочим столом, пил кофе, курил сигареты и исписывал один за другим листы бумаги с тем же тщанием, с каким ребенок заполняет любимыми игрушками пустую коробку из-под обуви.
Про коробку из-под обуви ему понравилось, и он повернулся к Лауре с улыбкой превосходства, которое, впрочем, догадался смягчить выражением беззащитности во взгляде.
Она сводящим с ума жестом отвела волосы со лба и спросила:
— Далеко еще?
Они ехали по Лопес-де-Ойос в направлении Авенида-де-лос-Торерос. Весна слепила прежним блеском, солнце, казалось, не собиралось садиться. Сумерки еще не начали сгущаться, но в гостиной, в дальнем от окна углу, где стоял письменный стол Хулио, уже легли первые тени. На столе лежало несколько книг, стопка чистых листов и целая коллекция шариковых ручек, разложенных на столешнице так же тщательно, как алкоголик расставил бы свои скудные этиловые запасы на небольшом прямоугольном пространстве. Все остальное было безликим и холодным, как обычно и бывает в квартирах в первые дни мая.
Хулио закрыл за собой входную дверь, подошел к столу и положил на него рукопись Орландо Аскаратэ. Потом сказал: “Здесь немного холодно”.
Лаура меж тем пересекла гостиную и остановилась возле висевшей у окна клетки с канарейкой. Она сказала птице несколько ласковых слов, и та в ответ запрыгала по жердочке, на которой до этого, казалось, дремала.
Хулио извинился и прошел в спальню, а оттуда — в ванную. Несколько секунд он смотрел на себя в зеркало, потом перевел взгляд на биде, потом — на душ. Он никак не мог решить, что ему делать. Наконец, снял пиджак и галстук, повесил их на крючок и, расстегнув верхнюю пуговицу рубашки, сел на край ванны. Его бил озноб: у него все еще была температура — не высокая, как раз такая, чтобы можно было перекраивать реальность на свое усмотрение, по меркам и лекалам, предлагаемым обстоятельствами.
Ему пришла в голову идея рассказа: холостяк приводит в дом замужнюю женщину, с которой едва знаком, оставляет ее в гостиной, а сам, извинившись, заходит в ванную, запирается в ней и кончает с собой. Женщина некоторое время ждет, а потом начинает звать мужчину. Она пугается — а вдруг у него инфаркт? — и пытается войти в ванную, но дверь заперта изнутри. Она решает, что у мужчины действительно случился инфаркт, и убегает из квартиры, забыв впопыхах сумку. Ночью, лежа в постели рядом с мужем, она размышляет о том, что сойдет с ума за те дни, пока не обнаружат труп мужчины и ее сумку в его квартире. И тогда она встает, идет в ванную и кончает с собой. Эти две смерти связывают между собой — очевидным доказательством служит сумка — и превращают в историю страстной любви, которую усталый инспектор равнодушным тоном рассказывает газетным хроникерам.
Или, может быть, так: он не кончает с собой, а просто теряет сознание, а она решает, что у него инфаркт, и ночью лежа рядом с мужем... и т. д. А он на следующий день обнаруживает сумку и решает вернуть ее хозяйке. Он находит в сумке удостоверение личности, узнает из него номер телефона владелицы и звонит ей домой. Полиция проверяет, чей это звонок... и т. д.
С некоторым усилием поднявшись, он вернулся в гостиную, где Лаура разглядывала книги. Потом приготовил кофе, и они сели на диван.
— Мы оба раскаиваемся в том, что совершили, нам обоим страшно, — начал Хулио.
— Я — нет, — высокомерно отозвалась Лаура.
— Что “нет”?
— Нет, не раскаиваюсь. Хотя мне тоже страшно.
— Почему страшно?
— Мне страшно, потому что я ничего не знаю о тебе. Знаю только, что ты можешь меня потерять.
Вдруг запела канарейка.
— Странно, — удивился Хулио. — Она в это время раньше не пела.
Лаура улыбнулась, словно необычное поведение птицы было для них с Хулио добрым знаком. И тогда он взял ее лицо в ладони, посмотрел ей в глаза и понял, что это лицо в обрамлении густых волос станет точкой отсчета в его жизни.
Они поднялись с дивана и обнялись. В их объятии была и страсть и отчаяние. Хулио сразу вспомнил забытые ощущения — порыв, ослепление, толкающие его все дальше и дальше, через темный туннель сознания к всепоглощающему наслаждению. Усилием воли он сдержал желание — не хотел спешить. И в этот момент с другого конца туннеля до него донесся срывающийся хрипловатый голос:
— Кто ты? — спросила Лаура.
Он подождал, пока стихнет эхо ее голоса, представил себя сидящим за письменным столом, склонившимся над листом бумаги — страницей романа его жизни — и ответил: “Я тот, кто нас пишет. Кто нас рассказывает”.
Канарейка снова запела, а Хулио забыл обо всем, кроме наслаждения обладать Лаурой.
Повинуясь неписаным правилам, канонам поведения, перед которыми всегда послушно склонялась его воля, он пересек глазами границу выреза, и у него захватило дыхание от того, что он увидел. Его не разочаровали ни грудь, ни то, чем она была прикрыта. Судьба была к нему милостива: он сделал правильный выбор. Он не стал открывать ее груди — боялся ослепнуть от их сияния, как слепли, увидев солнце, рабы, годами трудившиеся в темных пещерах. Он знал, что его друзья и помощники — сумерки и тени, а потому, сняв с Лауры юбку, он встал на колени, почтительно воздавая дань (все так же через священную ткань) всем прочим формам ее тела.
Лаура, погруженная в какое-то нервозное оцепенение, спрашивала теперь, а кто она — казалось, она не узнавала своих членов, не чувствовала границ своей кожи, не понимала, из каких глубин ее существа бьют все эти бесчисленные родники, стремящиеся лишь к одному — омыть губы, руки и глаза Хулио.
Ослабев от страсти, они рухнули на пол, не в силах больше сдерживаться. С трудом поднявшись, спотыкаясь, целуясь, добрались до спальни, и там, отгородившись от мира простынями, бросились в пропасть. И их крики слились с криками испуганных птиц, которые, казалось, кружили в темноте вокруг них.
После того как падение завершилось, они посмотрели друг другу в глаза, словно каждый хотел узнать в другом своего спутника в этом странном путешествии. Хулио чувствовал себя вконец обессиленным, страсть уступила место нежности и жалости к самому себе. “Что за жизнь”, — сказал он. Но сказал таким ровным, ничего не выражающим — словно взгляд птицы — голосом, что Лаура не извлекла из его слов никакой информации, которая могла бы быть ей полезна в первые мгновенья после случившегося.
— Я часто задавала себе вопрос, — начала она, помолчав, — почему именно вторник и пятница? Все это время я надеялась, что ты появишься в парке в какой-нибудь из понедельников, или в среду, или в четверг. Но ты ни разу не ответил на мой призыв.
Хулио улыбнулся и привлек ее к себе, переплетя свои ноги с ее ногами. Он снова почувствовал одиночество, и близость другого тела приносила облегчение.
— Я очень много работаю, — ответил он. — Во вторник и в пятницу я сбегаю с работы под предлогом посещения курсов английского языка. На самом деле я провожу это время не на занятиях: я лежу на кушетке в кабинете психоаналитика, который принимает на улице Принсипе-де-Вергара, недалеко от парка.
Погруженный в свои мысли, он не заметил ни испуга, мелькнувшего в глазах Лауры, ни тона, которым она задала следующий вопрос:
— Как его фамилия?
— Родо. Доктор Карлос Родо. А что?
— Просто я живу на этой улице, и мой сосед — психоаналитик. Но у него другая фамилия.
— Могу поменять своего психоаналитика на твоего. Будем назначать свидания в лифте.
Лаура провела рукой по груди Хулио и глуховатым голосом — похожим на тот, каким когда-то говорила в минуты близости Тереса Сагро, спросила: “А ты говоришь со своим психоаналитиком обо мне?”
— Никогда, — ответил Хулио. — Ты моя тайная страсть. Ты из другого мира, и с этим миром я поддерживаю связь лишь благодаря тебе. Я не могу никому о тебе рассказать — это означало бы гибель для нас обоих.
Оба молчали, придавленные грузом произнесенных Хулио слов, суровость которых не смягчили даже ласки. Но уже через несколько минут, когда Хулио вернулся из гостиной, куда ходил за сигаретами, Лаура вновь вернулась к этой теме.
— Обещай, что выполнишь мою просьбу.
— Какую? — спросил он.
— Обещай никогда и ни с кем, даже со своим психоаналитиком, не говорить обо мне. А если тебе придется сделать это — не называй моего имени, не рассказывай, как я выгляжу и где ты со мной познакомился. Говори обо мне так, словно я — сон, словно ты меня выдумал. Хорошо?
— Хорошо, — согласился Хулио. Взволнованный последними словами Лауры, он снова начал ласкать ее гибкое, словно свитое из проволоки тело, беспрекословно подчиняющееся его рукам. Их тела слились и заполнили друг друга, стали единым целым, как литейная форма и заполнивший ее расплавленный металл.
Они смотрели друг другу в глаза, и каждый находил в глазах другого самое убедительное оправдание собственного существования. И Хулио с удивлением обнаружил, что глаза Лауры были словно пленники — казалось, они временно оказались на чужом лице, не на том, для которого были предназначены. Они были уже не просто органом зрения, а символом тоски по прошлому и окнами в это прошлое, куда он так стремился, где жаждал найти желанный покой.
Семь
Карлос Родо проснулся в четыре часа утра с ощущением сухости во рту. Он решил, что виной всему амфетамины.
Ночную тишину нарушил доносившийся издалека, подобно раскатам грома, звук двигателя — летел самолет.
Справа от Карлоса спала, лежа на спине, его жена. Карлос посмотрел туда, где должно было находиться ее лицо, и подождал немного, пока глаза привыкнут к рассеянному свету, проникавшему сквозь окно. Постепенно, как проступает изображение на фотобумаге, погруженной в раствор проявителя, стали видны в полутьме те элементы, что в совокупности образуют лицо. Пристально вглядываясь в него, Карлос искал черты, придающие ему неповторимость. Искал вокруг губ и в тех полукруглых углублениях, где у людей обычно находятся глаза — но лицо, которое он видел перед собой, было лишено малейших признаков индивидуальности. Это было лицо без души — прекрасный надежный сосуд, способный принять одну за другой различные индивидуальности, противоположные характеры, разные имена.
“Это могла бы быть, скажем, Тереса, любовница моего пациента, погибшая в автокатастрофе. А могла бы быть Лаура, моя собственная жена, — другая Лаура, не та, которую я давно знаю, а похожая на женщину, о которой недавно мне рассказывал Хулио Оргас. У бедняги совсем плохая память, и каждый раз, упоминая о Лауре, он думает, что делает это впервые. Правда, до сегодняшнего дня он не называл ее имени, но правда и то, что за последние недели он рассказал достаточно, чтобы я мог догадаться, о ком идет речь. Лаура... Лаура...”
Он сел в постели и отбросил одеяло тем же испуганным жестом, каким мертвец сбросил бы с себя саван. Потом надел тапочки и направился на кухню, где достал большую бутылку воды, и сел за стол.
Нужно было все хорошенько обдумать. Прежде всего, разумеется, следовало избавиться от этого пациента — под любым предлогом передать его кому-нибудь из коллег. А после — наладить собственную жизнь. И не забывать, что своими профессиональными успехами он в большой степени обязан именно Лауре, что в последние годы она играла очень важную роль в его жизни. Он должен был вернуть Лауру, вернуть, и впредь относиться к ней с тем же трепетом, какой он испытывал, когда о Лауре говорил его пациент.
И нужно обстоятельно и спокойно проанализировать случившееся и понять, как все они могли оказаться в этом тупике. Впрочем, что касается Хулио Оргаса, то с ним все ясно: сам себе не отдавая в том отчета, он какой-то глубинной клеточкой сознания знал, кто такая Лаура, и, добиваясь ее, на самом деле хотел добиться совсем другого: занять место своего психоаналитика. Нормальное желание всякого пациента. Другое дело — сможет ли он это желание осуществить. Хотя бы частично.
А вот что касается его самого как психоаналитика, то потребуется разобраться — и это будет самое трудное, — почему он не сразу заметил, что происходит с его пациентом, почему не принял мер раньше, почему допустил, чтобы дело зашло настолько далеко? Возможно, ему придется признаться самому себе, что ему нравилось играть в эту игру — до той минуты, пока она не перестала быть игрой, перешагнув границы реальности. “Или, что еще хуже, я переживал процесс идентификации со своим пациентом: что-то в его сумасшествии напоминает мое, что-то в его прошлом имеет отношение к моей истории. Это я, сам того не зная — или не желая знать, — поставил капкан, в который мы попались. Все трое. Или четверо, если считать покойную Тересу.
Да... ну и дела... Что за жизнь!
Годы учебы, налаживания контактов, требующих постоянного умственного и физического напряжения поисков достойной работы, годы напряженной и плодотворной политической борьбы — а в результате жизнь дает трещину там, где этого меньше всего ожидаешь. Годы, потраченные на достижение успеха, который теперь оказывается ненужным, потому что зачем человеку успех, если у него при этом нет любви? А ведь я сам от нее отказался, бросил на произвол судьбы и забыл, как забыл молодость, прежние моральные ценности, совокупность принципов, следуя которым когда-то пришел к выводу о необходимости организовать свою жизнь. А ведь были еще и годы стыда и унижений, когда приходилось стучаться в сотню дверей, прежде чем откроется одна, годы отречений, годы, когда за деньги покупалось то, что было неосуществленной мечтой юности — одним словом, годы перемен, годы продажности, годы нищеты и самоотдачи, годы цинизма. Это они смогли превратить меня в одного из тех людей, каких я больше всего ненавижу”.
Вода была слишком холодная.
Он обвел глазами кухню: плита, стиральная машина, холодильник... Потом остановил внимание на более мелких и менее значительных деталях: блокнот на итальянском изразце, набор керамических банок, настенный календарь, картина... Все эти вещи были для него желанны, даже те, которые раньше ему не нравились. Память и грусть воспоминаний — очень опасная смесь: она обесцвечивает все, чего коснется.
Он медленно поднялся, вышел из кухни и, не зажигая света, пересек гостиную. Потом прошел через коридор в комнату дочери и задержался там немного — девочка раскрылась, одна нога свесилась с кровати. Он уложил и укрыл Инес, а потом прошел в ванную, где принял две таблетки снотворного. Вернувшись в спальню, он увидел, что Лаура переменила позу и теперь лежала на боку, но выражение лица ее при этом нисколько не изменилось. Он лег рядом с женой и погладил рукой ее тело, как погладил бы каменную статую, обладающую удивительным даром просыпаться. Потом закрыл глаза и, обхватив Лауру за талию, словно она могла улететь, погрузился в ночь. Миновал пространство, полное вспышек сознания, и едва приметным движением век вошел в туннель без стен, без тьмы, без света, без препятствий.
Погружаясь в туннель, он вспомнил еще один кусочек прошедшего дня — обрывок разговора, подслушанного в больничном буфете. Говорил мужчина: “Я сужу о людях не по лицу, а по обуви. Однажды я обнаружил за собой слежку только благодаря тому, что в течение трех часов я замечал рядом с собой в разных местах одни и те же ботинки. Это было в том самом году, когда я вернулся в Испанию из Франции. Первое, что я подарил сыну, были ботинки”.
Восемь
В ту субботу механизм встроенного в радиоприемник будильника сработал в то же время, что и в будние дни. Говорили о чиновнике, который исчез, после того как отправился на почту, чтобы послать заказное письмо. Похоже, это была программа о странных происшествиях, потому что за историей об исчезнувшем чиновнике последовал сюжет о служащем одной крупной коммерческой авиакомпании, который до самой пенсии получал надбавку за знание английского языка, которого на самом деле не знал. Недавно в результате цепи случайностей все открылось, и компания требует от своего сотрудника вернуть деньги, которые он получал в качестве надбавки за знание иностранного языка в течение последних тридцати пяти лет. Служащий оправдывался тем, что ему было все равно, знать английский или не знать, так как у него ни разу не возникло необходимости применить его. Когда он пришел работать в компанию, его просто спросили, знает ли он английский. Он ответил положительно и получил за это некое поощрение, которое не намерен возвращать. Защита строила свою линию на том, что старик знал английский раньше, когда он поступал на службу, а сейчас просто забыл в силу своего возраста.
Хулио протянул руку и выключил приемник. Он попытался снова заснуть, но тут в его памяти всплыли воспоминания о событиях минувшего вечера и заняли все его мысли. Он вспомнил, как в перерыве между объятиями прочитал Лауре один рассказ из рукописи Орландо Аскаратэ, которая сейчас лежала на ночном столике, и как солгал, что автор рассказа — он сам.
Рассказ назывался “Половина всего”. Хулио выбрал его случайно. Речь в рассказе шла об отце бедного, хотя и не нищего, семейства, которого вечное безденежье довело до нервного расстройства. Придя к выводу, что живет не по средствам, он решает сначала свести свои потребности до уровня своих доходов. Кое-как рассчитав семейный бюджет, он живет несколько месяцев относительно спокойно, но потом вдруг появляются новые расходы, и семье опять начинает катастрофически не хватать денег.
Он снова делает расчеты и приходит к заключению, что сумма дохода должна вдвое превосходить сумму расходов, или, что то же самое, потребности, подлежащие удовлетворению, должны обходиться в сумму, не превышающую пятидесяти процентов от общего дохода. Это единственный способ не пострадать от дополнительных расходов, которые возникают почти каждый месяц, а если повезет, можно даже что-то скопить.
И вот он собирает домашних и предлагает им свой план: аскетический образ жизни, который позволит добиться экономической стабильности. Но, будучи человеком неглупым и рассудительным, он понимает, что подобный план невозможно осуществить без четких нормативов и правильной психологической подготовки, а потому объявляет, что с этого дня семье придется сократить наполовину — ровно наполовину — все траты, которые прямо или косвенно влияют на семейный бюджет. Таким образом, один из сыновей будет ходить в школу через день, другой будет пользоваться автобусом только по дороге на учебу. Отец, который до установления новых правил выкуривал двадцать сигарет в день, должен будет сократить их количество до десяти. Мать будет покупать половину того количества продуктов, какое покупала раньше, в результате чего все похудеют и превратятся в половину себя самих.
Проходит некоторое время, и жизнь по новым правилам приносит свои плоды: в семье царят мир и покой, недостижимые без определенной степени экономической стабильности. Да и сама необходимость уполовинивать все и вся, державшая поначалу всех членов семьи в постоянном напряжении, постепенно перестала их тяготить и вошла в привычку. Теперь они делили все пополам машинально, даже не задумываясь об этом. Дошло до того, что мужчины в семье перестали брить те зоны, которые не имели никакого отношения к семейной экономике.
Вскоре члены этой странной семьи уже не только съедали половину порции и покупали газету через день, но и начали расти наполовину, влюбляться наполовину, добиваться успеха наполовину и так далее. Но, как бы то ни было, все эти меры позволили им не только укладываться в рамки семейного бюджета, а даже улучшить свое материальное положение, так что они с каждым годом позволяли себе половины все лучших и лучших продуктов и товаров.
На самом деле, рассказ большей частью представляет собой подробное перечисление всего того, что можно разделить надвое. Никаких сколько-нибудь значимых событий в нем не происходит. Однако действие развивается под постоянной угрозой, словно эта половинная форма существования должна закончиться апофеозом триумфа или разрушения, в то время как заканчивалось все банальным миром, что, с определенной точки зрения, могло таить в себе еще большую опасность.
Лауре рассказ очень понравился. Она от души смеялась (так Тереса смеялась над историями, которые сочинял для нее Хулио) и в конце поздравила “автора” и посоветовала опубликовать рукопись. Хулио был польщен и не испытывал ни малейших угрызений совести, за то что походя присвоил чужой труд. Если говорить честно, он на эту деталь даже не обратил внимания.
Сейчас, вспоминая минуты любви и сладость удовлетворенного тщеславия, он не мог бы определить, является рассказ “Половина всего” хорошим или плохим. И поскольку было еще очень рано, и выходные — Хулио чувствовал это — предстояли длинные и тоскливые, он взял рукопись Орландо Аскаратэ и раскрыл ее наугад в поисках начала какого-нибудь рассказа. Ему попался на глаза как раз тот рассказ, что дал название всему сборнику: “Жизнь в шкафу”. Хулио начал читать его с неохотой. Это была история человека, которому нравилось красть в супермаркетах. Однажды его застал за этим занятием охранник. Герой рассказа попытался убежать — при этом ему пришлось действовать быстро и в то же время спокойно, чтобы не привлекать внимания многочисленных покупателей. Он добрался до мебельного отдела и спрятался в большом замысловатой конструкции трехстворчатом шкафу. Сидя в темноте внутри шкафа, он через некоторое время услышал шаги и голоса. Прислушавшись, он понял, что это пришли грузчики и что шкаф сейчас будут переносить.
И действительно, ему начинает казаться, что земля уходит у него из-под ног, темнота вокруг словно бы приподнимается и начинает двигаться, унося его куда-то вместе с собой. Потом по нескольким более резким движениям он догадывается, что шкаф грузят в мебельный фургон, который тут же трогается с места в неизвестном направлении.
По дороге он слушает разговоры грузчиков, которые тоже едут в кузове фургона, и мучительно размышляет о том, как выбраться из ловушки, в которую попал. Он перебирает в уме всевозможные варианты побега, но ни один не кажется ему надежным. В конце концов, он поудобнее устраивается на дне шкафа, решив, что дальнейшие события сами подскажут выход из щекотливого положения, в котором он очутился. По прошествии неопределенного (в темноте он не мог рассмотреть циферблат часов, а другого способа определить, как долго он уже находится в шкафу, в сложившихся обстоятельствах у него просто не было) времени фургон останавливается в каком-то месте, и шкаф вместе с находящимся внутри него субъектом куда-то переносят — скорее всего, в чью-то квартиру. Какая-то сеньора властным, но иногда срывающимся голосом дает грузчикам указания, куда этот шкаф нужно поставить. Еще несколько ударов и толчков, и, наконец, шкаф застывает на отведенном ему месте и воцаряется полная тишина. Субъект в шкафу еще некоторое время выжидает, но именно в тот момент, когда он собирается выбраться из своего укрытия, раздается стук женских каблуков. К счастью, шкаф угловой, и в нем есть закуток, куда можно втиснуться. Наш субъект так и поступает. Стук каблуков приближается и стихает, ключ поворачивается в замке, и яркий свет заливает внутреннее пространство колоссального шкафа. Из своего закутка наш субъект слышит, как женщина, лица которой ему почти не видно, что-то напевает, оглядывая пространство шкафа. Потом снова, теперь уже удаляясь, стучат каблуки. Наш субъект не понимает, что означают звуки, которые доносятся из комнаты, но через некоторое время видит руку с длинными тонкими пальцами. Рука вешает на штангу шкафа вешалку с женским костюмом.
Внутренность шкафа заполняется костюмами и рубашками, которые делят темноту на сегменты и создают барьер между сидящим в шкафу субъектом и женщиной. Когда операция по развешиванию одежды завершается, дверца шкафа снова закрывается, и еще какое-то время субъект сидит на дне шкафа, машинально поглаживая шелковую юбку.
По прошествии некоторого времени те же самые шаги, притемненные или приглушенные другими, более глухими и менее торопливыми шагами, приближаются к шкафу. Слышатся голоса: уже знакомый и другой — более глухой и менее торопливый. Дверь шкафа открывается, и женщина с гордостью показывает мужчине проделанную ею работу — заполнение одеждой шкафа, который он ей подарил. Мужчина смеется, одобряет, хвалит. Но в его тоне угадывается равнодушие мужа, в круг интересов которого не входит ни сам шкаф, ни то, что в нем висит.
Супружеская пара уходит ужинать, не забыв предварительно закрыть дверцу шкафа, и наш субъект погружается в глубокий колодец, наполненный темнотой и тишиной. Он решает, что, наверное, пришло время сбежать. У него достаточно времени, чтобы оценить обстановку и решить, как поступить. Однако он не может шевельнуться. В ушах у него все еще звучит голос той женщины, а стенки шкафа и висящая в нем одежда дают ему ощущение надежности. Предполагая, что шкаф находится в супружеской спальне, он решает дождаться возвращения женщины, чтобы еще раз услышать ее голос. Он вспоминает изящную руку, мягкие и уверенные движения кисти, несущей вешалку с очередным предметом одежды, и приходит а неописуемое волнение от одной мысли о женщине, о которой он ничего не знает, кроме руки, голоса и звука шагов.
Дойдя до этого места, Хулио закрыл рукопись. Даже не заложив страницу, на которой остановился. Рассказ слишком сильно увлек его, и это было невыносимо. Хотя было еще рано и перед ним простиралась безбрежная пустыня субботнего дня, он решил встать и принять душ.
Потом поменял канарейке воду, сварил кофе, сел и снова почувствовал, что поднимается температура. Он поставил градусник, но с удивлением увидел, что температура нормальная. Жара больше не было, а симптомы остались. Он посмотрел на часы. У него закружилась голова, и он едва не потерял сознание. И в это время зазвонил телефон.
— Когда ты за мной заедешь? — услышал он голос сына.
Хулио подумал несколько мгновений и ответил:
— Я болею, сынок. Провалялся всю неделю с гриппом и до сих пор еще хожу с температурой. Давай отложим встречу на другой день. Не возражаешь?
— Да мне-то все равно, — ответил детский голос, который Хулио уже почти забыл. — Это все мама.
— Что мама?
— То же, что и всегда: твердит свое “как будто у тебя отца вовсе нет” и все такое прочее.
— Дома мама?