Девушка, которую ты покинул Мойес Джоджо
Ночь осторожно подкрадывается, воздух сгущается, окутывая город пеленой тумана. Смотреть телевизор ей не хочется, она ложится, но спит плохо, урывками, и просыпается уже в четыре утра, чувствуя, как мысли сплетаются в один ядовитый узел. В половине шестого она сдается, наполняет ванну и лежит в ней, ожидая, когда небо начнет светлеть. Потом тщательно укладывает волосы феном, надевает серую блузку и юбку в тонкую полоску, что в свое время так нравилась Дэвиду. В таком виде она похожа на секретаршу, однажды заметил он, словно это был большой плюс. Наряд дополняют искусственный жемчуг и обручальное кольцо. Она аккуратно наносит макияж. Слава богу, что теперь есть средства, способные замаскировать круги под глазами и посеревшую кожу.
«Он обязательно придет, — уговаривает она себя. — И вообще, надо же хоть во что-то верить».
А город между тем потихоньку пробуждается. Стеклянный дом окутан туманом, что еще больше усиливает ее чувство оторванности от остального мира. Внизу тянутся вереницы автомобилей, которые можно определить только по красным точкам габаритных огней. Машины двигаются медленно-медленно, совсем как кровь в закупоренных артериях. Она пьет кофе и съедает половинку тоста. По радио сообщают о пробках в Хаммерсмите и о заговоре с целью отравить украинского политика. Позавтракав, она наводит идеальный порядок на кухне. Затем достает из подвесного шкафчика старое одеяло и аккуратно закутывает в него «Девушку, которую ты покинул». Она закладывает и расправляет углы так, словно заворачивает подарок, стараясь держать картину обратной стороной к себе, чтобы не видеть лица Софи.
Фрэн нет в ее коробке. Она сидит на перевернутом ведре, глядя на реку, и развязывает шпагат, закрученный сотнями петель вокруг огромной связки пакетов из супермаркета.
Когда Лив подходит к ней с двумя чашками в руках, Фрэн поворачивается и сразу устремляет глаза к небу. А небо отвечает ей крупными каплями дождя, приглушающими все звуки и ограничивающими мир берегом реки.
— Что, бегать не будешь?
— Нет.
— На тебя не похоже.
— Теперь все на меня не похоже.
Лив протягивает ей кофе. Фрэн делает глоток, урча от удовольствия, смотрит на Лив:
— Не стой столбом. Присаживайся.
Лив не сразу понимает, чего от нее хотят, и только потом замечает ящик из-под молока. Придвигает его поближе, садится. Важно вышагивая по брусчатке, к ним направляется голубь. Фрэн сует руку в жеваный бумажный пакет и бросает ему корку. Здесь удивительно тихо и спокойно: Темза с мягким всплеском набегает на берег, вдалеке слышен шум транспорта. Интересно, что написали бы газетчики, если бы увидели, с кем завтракает шикарная вдова известного архитектора? Из тумана появляется баржа и медленно проплывает мимо, ее огни исчезают в серой рассветной дымке.
— Похоже, твоя подруга уехала.
— Откуда ты знаешь?
— Я давно здесь сижу, достаточно для того, чтобы быть в курсе. Ты умеешь слушать. Понимаешь? — стучит она пальцем по виску. — Сейчас никто никого не слышит. Все точно знают, что хотят услышать, но никто толком не слушает. — Она замолкает, словно пытаясь что-то вспомнить. — Я видела тебя в газете.
— Думаю, весь Лондон видел меня в газете, — подув на кофе, отвечает Лив.
— Газета здесь. В коробке, — машет Фрэн рукой в сторону подъезда, а потом тычет пальцем в сверток под мышкой у Лив: — Это она?
— Да, — отвечает Лив. — Это она.
Лив ждет, когда Фрэн выскажет свою точку зрения насчет преступления Лив, перечислит причины, по которым та не имела права оставлять картину себе, но Фрэн молчит. Она шмыгает носом и снова обращает взгляд на реку.
— Вот почему я и не люблю обзаводиться барахлом. Когда жила в ночлежке, у меня вечно все тырили. И неважно, где это лежало — в шкафчике или под кроватью, — они улучали момент, когда тебя нет, и просто брали. Кончилось тем, что я боялась отойти, чтобы не остаться без своего барахла. Ты только представь!
— Что представить?
— То, чего лишаешься. Хотя бы нескольких вещей. Лив смотрит в обветренное, морщинистое лицо Фрэн и внезапно с радостью понимает, что еще не все потеряно в этой жизни.
— Прямо помешательство какое-то, — говорит Фрэн. Лив идет вдоль реки, с ее свинцовыми водами, и чувствует, как глаза застилают слезы.
34
Генри уже ждет ее у задней двери. В этот последний день перед зданием Высокого суда полно телевизионщиков и протестующих. Генри предупреждал, что так и будет. Она выходит из такси, и, когда он видит, что у нее в руках, его улыбка превращается в гримасу.
— Неужели это то, что я… Зря вы так сделали! Если мы вдруг все же проиграем, то заставим их прислать бронированный фургон. Господи Иисусе, Лив! Вы не можете нести работу стоимостью в несколько миллионов фунтов, словно буханку хлеба.
Лив еще крепче сжимает картину.
— Пол здесь? — спрашивает она.
— Пол? — Он торопливо ведет ее к залу судебных заседаний, точно врач, который спешит отправить больного ребенка в больницу.
— Маккаферти.
— Маккаферти? Понятия не имею. — Он снова смотрит на сверток. — Твою мать! Лив, могли бы меня и предупредить.
Она идет вслед за ним через пост охраны, проходит в коридор. Генри подзывает охранника и показывает на картину. Тот, явно удивившись, кивает и что-то бормочет в переносную рацию. Дополнительные силы правопорядка, очевидно, уже на подходе. И, только оказавшись в зале суда, Генри слегка расслабляется. Он садится, облегченно вздыхает и обеими руками трет лицо. Затем поворачивается к Лив.
— Знаете, ведь дело еще не проиграно, — сочувственно улыбается он и смотрит на картину. — Едва ли это вотум доверия.
Лив молчит. Она оглядывает зал: народ все прибывает и прибывает. Сидящие на галерее для публики глядят на нее с холодным любопытством, словно она не ответчица, а подсудимая, и ей страшно встретиться с кем-то глазами. Марианна Эндрюс сегодня с головы до ног в оранжевом, с пластмассовыми серьгами в тон. Единственное дружелюбное лицо в море равнодушных лиц. Женщина ободряюще кивает Лив, поднимает вверх большой палец: мол, держись. Лив видит, как Джейн Дикинсон, о чем-то переговариваясь с Флаерти, усаживается на скамью в другом конце зала. Помещение наполняется звуками шаркающих ног, гулом голосов, скрипом стульев, стуком опускаемых на пол портфелей. Репортеры оживленно болтают, прихлебывая кофе из пластиковых стаканчиков. Они по-дружески обмениваются записями, кто-то протягивает кому-то лишнюю авторучку. Лив, чувствуя, что начинает паниковать, пытается взять себя в руки. На часах без двадцати десять. Она то и дело смотрит на дверь в надежде увидеть Пола. «Нельзя терять веры, — думает она. — Он обязательно придет».
Она говорит себе те же слова и тогда, когда до десяти часов остаются только две минуты. Примерно в десять появляется судья. Зал встает. Лив уже не в силах справиться с паникой. «Он не придет. Теперь он уж точно не придет. О боже, я не смогу это сделать, если его здесь не будет». Она пытается нормализовать дыхание и закрывает глаза, чтобы успокоиться.
Генри пролистывает документы.
— Все хорошо? — спрашивает он.
— Генри, — шепчет Лив онемевшими губами. — Я могу взять слово?
— Что?
— Могу я обраться к суду? Это очень важно.
— Сейчас? Судья собирается вынести вердикт.
— Это действительно очень важно.
— А что вы собираетесь сказать?
— Просто попросите его. Пожалуйста.
Генри явно настроен крайне скептически, но решительное выражение лица Лив заставляет его согласиться. Он наклоняется к Анжеле Сильвер и что-то шепчет ей на ухо. Она, нахмурившись, оглядывается на Лив, встает и просит разрешения подойти к судейскому месту. Кристофер Дженкс получает приглашение присоединиться.
Лив с пылающим лицом следит за тем, как барристеры вполголоса совещаются с судьей. У нее даже ладони вспотели. Потом оборачивается на битком набитый зал суда. Атмосфера настолько враждебная, что это ощущается на физическом уровне. Чтобы снять напряжение, Лив еще сильнее сжимает картину. «Представь, что ты Софи, — твердит она себе. — Она сумела бы выдержать».
Наконец слово берет судья.
— По всей вероятности, миссис Оливия Халстон хотела бы обратиться к суду. — Он смотрит на нее поверх очков. — Начинайте, миссис Халстон.
Тогда она встает и, все так же судорожно сжимая картину, проходит вперед. Она явственно слышит каждый свой шаг по деревянному полу и как никогда остро чувствует на себе взгляды присутствующих. Генри, возможно беспокоясь за сохранность картины, остается стоять в нескольких футах от нее.
Сделав глубокий вдох, Лив начинает говорить:
— Я хотела бы сказать несколько слов о «Девушке, которую ты покинул». — Здесь она делает паузу и замечает удивление на лицах в зале, но тем не менее продолжает; голос ее, слегка дрожащий и словно чужой, звенит в мертвой тишине. — Софи Лефевр была смелой и благородной женщиной. Надеюсь, это стало совершенно очевидно после всего того, что мы услышали о ней во время процесса. — Она смутно видит Джейн Дикинсон, которая строчит что-то в блокноте, скучающие лица барристеров. Не выпуская из рук картины, Лив продолжает говорить: — Мой покойный муж, Дэвид Халстон, тоже был очень хорошим человеком. Действительно хорошим. Я уверена, что знай он тогда подлинную историю портрета Софи, своей любимой картины, то непременно давным-давно отдал бы ее. Мое участие в данном процессе привело к тому, что его славное имя как главного архитектора здания, которым он жил и о котором мечтал, было вымарано, о чем я крайне сожалею, поскольку это здание — Голдштейн-билдинг — должно было увековечить его память. — Лив видит, как оживились репортеры, снова открывшие свои блокноты. — Это дело, эта картина, уничтожило то, что должно было стать его наследием, точно так же, как было уничтожено наследие Софи. В каком-то смысле с ними обоими обошлись несправедливо. — Ее голос дрогнул. Она оглядывается по сторонам и продолжает: — Поэтому я прошу занести в протокол, что решение бороться было моим личным выбором. И я очень сожалею, что была не права. Это все. Спасибо за внимание.
Лив неловко отходит в сторону. Она видит, как лихорадочно записывают ее слова репортеры. Кто-то даже интересуется, как пишется фамилия Голдштейн. Стряпчие на скамье что-то взволнованно обсуждают.
— Хороший ход, — наклоняется к ней Генри. — Из вас вышел бы неплохой адвокат.
Я сделала это, мысленно говорит она себе. Теперь имя Дэвида будет всегда ассоциироваться с его зданием, хотят или не хотят того Голдштейны.
Судья просит тишины.
— Миссис Халстон, вы закончили предварять мой вердикт? — устало спрашивает он.
Лив кивает. В горле у нее пересохло. Джейн шепчется со своим юристом.
— А это и есть оспариваемая картина?
— Да, ваша честь. — Лив продолжает крепко держать картину, прикрываясь ею, словно щитом.
Судья поворачивается к секретарю суда:
— Позаботьтесь о том, чтобы картину поместили в хранилище. Не уверен, что здесь для нее самое подходящее место. Миссис Халстон?
Лив протягивает картину секретарю суда. Но пальцы цепляются за нее, не желая отпускать, будто ее внутреннее «я» не хочет подчиняться приказу. Когда она наконец разжимает руку, секретарь на секунду застывает, словно картина излучает радиацию.
«Прости меня, Софи», — мысленно говорит Лив и неожиданно замечает, что девушка на портрете смотрит на нее в упор.
Лив на дрожащих ногах, с одеялом под мышкой, проходит на свое место, не обращая внимания на волнение в зале. Судья поглощен разговором с барристерами. Кто-то уже направляется к выходу, наверное репортеры вечерних газет, на галерее для публики идет бурное обсуждение. Генри трогает ее за руку, бормоча, какая она молодчина.
Она садится и начинает нервно крутить на пальце обручальное кольцо, чувствуя себя совершенно опустошенной.
А потом, словно издалека, слышит:
— Прошу меня извинить.
Фразу повторяют еще раз, чтобы перекрыть гул голосов в зале. Она прослеживает глазами взгляды публики и видит в дверях Пола Маккаферти.
В голубой рубашке, с двухдневной щетиной на щеках, но все с тем же непроницаемым взглядом, Пол распахивает дверь и вкатывает в зал суда инвалидное кресло. Он озирается по сторонам, ища глазами Лив, и ей вдруг на секунду кажется, что здесь, кроме них, никого больше нет. «Ты в порядке?» — спрашивает он одними губами, и она кивает, поняв, что наконец-то может нормально дышать.
Пол снова повышает голос, чтобы перекричать шум:
— Прошу прощения, ваша честь!
Судейский молоток опускается на стол, и громкий звук пистолетным выстрелом разносится по залу. Джейн Дикинсон вскакивает с места и поворачивается посмотреть, что происходит. Пол везет по центральному проходу инвалидное кресло, в котором сидит очень старая женщина. Она совсем дряхлая и скрюченная, словно пастушеский посох. Морщинистые руки покоятся на маленькой дамской сумке.
Еще одна женщина, молодая, в темно-синем платье, торопливо семенит за Полом и что-то шепчет ему на ухо. Пол показывает на судью.
— Моя бабушка имеет крайне важную информацию, касающуюся данного дела, — говорит молодая женщина с сильным французским акцентом. Она идет по проходу, смущенно озираясь по сторонам.
Судья поднимает руки вверх.
— Почему бы и нет? — вполне отчетливо бормочет он. — Похоже, здесь у каждого есть что сказать. Может, попросим уборщицу сообщить нам свое мнение? Гулять так гулять, — вздыхает он и, заметив, что женщина ждет, раздраженно произносит: — Мадам, ради всего святого, подойдите к судейскому месту.
Они о чем-то переговариваются, потом судья подзывает обоих барристеров.
— Кто это? — спрашивает сидящий рядом с Лив Генри. — Что, скажите на милость, происходит?
Зал потихоньку успокаивается.
— В свете открывшихся обстоятельств мы должны выслушать эту женщину, — заявляет судья. Он берет в руки авторучку и перелистывает свои записи. — Интересно, есть ли хоть кто-нибудь в этом зале, кого интересует такая приземленная вещь, как вердикт?
Инвалидное кресло старой женщины ставят перед местом судьи. Она начинает свою речь по-французски, ее внучка переводит.
— Прежде чем решится судьба картины, я хочу сообщить нечто такое, что вам следует знать. Дело основано на ошибочном предположении. — Женщина делает паузу, наклоняется к старухе, чтобы лучше слышать ее слова, затем выпрямляется. — Картину «Девушка, которую ты покинул» никто не крал.
— А откуда вам это известно, мадам? — спрашивает судья.
Лив поднимает глаза на Пола и встречает его прямой торжествующий взгляд.
Старая женщина машет рукой, словно освобождая внучку от обязанностей переводчика. Прочищает горло и медленно произносит, на сей раз уже по-английски:
— Это я отдала коменданту Хенкену картину. Меня зовут Эдит Бетюн.
35
1917 г.
Меня выгрузили на рассвете. Не могу сказать, как долго мы были в дороге: лихорадка моя усилилась, и я уже не могла отличить сон от яви, не понимала, то ли я существую, то ли стала бесплотным духом, что прилетает из иного мира и улетает обратно. Когда я закрывала глаза, то видела свою сестру: распахнув ставни на окнах нашего отеля, она с улыбкой поворачивалась ко мне, а в ее волосах играли лучи солнца. Я видела смеющуюся Мими. Видела Эдуарда, его одухотворенное лицо, его сильные руки, слышала его голос, шепчущий мне на ухо что-то ласковое и интимное. Хотела дотронуться до него, но он почему-то исчезал, а я просыпалась на полу грузовика, видя перед глазами грубые солдатские сапоги и чувствуя тяжелые удары в голове всякий раз, как колесо попадало в очередную рытвину.
Я видела Лилиан.
Ее тело валялось где-то на ганноверской дороге, куда они сбросили его, чертыхаясь, словно куль с мукой. А я ехала дальше, с головы до ног забрызганная ее кровью и кое-чем еще похуже. Мое платье стало красным, во рту стоял вкус крови. Кровь липкой лужей растеклась по полу, с которого у меня не было сил встать. Я больше не чувствовала укусов вшей. Я окаменела. Во мне было не больше жизни, чем в мертвом теле Лилиан.
Мой конвоир отодвинулся от меня как можно дальше. Он был в ярости из-за испачканной кровью шинели, из-за головомойки, которую ему устроило начальство по поводу украденного Лилиан пистолета. Он сидел, отвернувшись, лицом к брезентовому полотнищу, пропускавшему в кузов свежий воздух. Я заметила его взгляд: в нем сквозило неприкрытое отвращение. Для этого солдата я была не человеком, а кучей грязного тряпья на полу. Я и сама чувствовала себя бесполезной вещью. Даже когда город оккупировали немцы, мне с большим трудом, но удалось сохранить остатки человеческого достоинства и самоуважения. А теперь мир сжался до кузова грузовика. До жесткого металлического пола. До темно-красного пятна на рукаве моего шерстяного платья.
А грузовик тем временем, трясясь и громыхая, практически без остановок все ехал и ехал в ночи. Я то и дело впадала в забытье, просыпаясь либо от приступа боли, либо от очередной волны лихорадки. Глотала пропахший сигаретным дымом холодный воздух, слышала доносящиеся из кабины лающие мужские голоса и думала о том, доведется ли мне когда-нибудь снова услышать французскую речь.
Но вот на рассвете грузовик наконец остановился. Я открыла воспаленные глаза, не в силах пошевелиться, и увидела, как мой конвоир выпрыгивает из кузова. Услышала, как он со стоном потягивается, щелкает зажигалкой, тихо с кем-то переговаривается, шумно справляет нужду. Услышала пение птиц и шелест листьев.
И я поняла, что именно здесь и умру, хотя, по правде сказать, меня это уже не волновало. Все тело было пропитано болью; кожа горела от лихорадки, суставы ломило, голова раскалывалась.
Внезапно кто-то поднял брезентовый клапан и открыл кузов. Конвоир приказал мне выйти. Но я была не в силах пошевелиться. Тогда он схватил меня за руку и выволок наружу, точно непослушного ребенка. Мое исхудавшее тело стало совсем невесомым, и я перелетела как перышко.
Утренний туман еще не рассеялся. Я с трудом разглядела сквозь серую пелену забор из колючей проволоки и широкие ворота. Над ними виднелась надпись: «Штрехен». Я знала, что это такое.
Другой конвоир, приказав мне стоять на месте, подошел к будке часового. После коротких переговоров из будки высунулся человек и внимательно оглядел меня. За воротами я увидела длинный ряд фабричных ангаров. Место было унылое и мрачное; здесь царила почти осязаемая атмосфера безнадежности и страданий. По всем четырем углам были установлены сторожевые башни с площадками для часовых.
Все. Я решила отдаться на милость судьбы. И, потеряв надежду, испытала несказанное облегчение. Сразу исчезли и боль, и страх, и страдания. Скоро я смогу прижать к себе Эдуарда. Мы навеки соединимся на Небесах. Ведь милосердный Господь не разлучит нас, лишив последнего утешения.
Я смутно поняла, что часовой о чем-то отчаянно спорит с конвоиром. Ко мне подошел какой-то человек и потребовал документы. От слабости мне не сразу удалось вытащить их из кармана. Он знаком приказал поднять удостоверение личности повыше: я настолько завшивела, что до меня страшно было дотронуться.
Сделав пометку в списке, он что-то пролаял моему конвоиру. Они опять принялись объясняться, их голоса, то появлялись, то пропадали, а я уже перестала понимать, что происходит. Рассудок, казалось, начал мне изменять. Я была точно овца, которую ведут на заклание, не человеком, а одушевленным предметом. И уже ни о чем не хотела думать. Тем более гадать, что меня ждет. Голова гудела, глаза горели. У меня осталось только одно чувство — смертельной усталости. Неожиданно я услышала голос Лилиан: «Ты даже не можешь представить, что они способны с нами сделать». Но мне почему-то не было страшно. Если бы конвоир не держал меня за руку, я, наверное, кулем упала бы навзничь.
Ворота открылись, выпустив военную машину, и снова закрылись. Я потеряла счет времени. Закрыла глаза, и мне на минуту показалось, что я сижу в парижском кафе, подставив лицо солнцу. А мой муж раскатисто смеется, поглаживая мою руку.
О, Эдуард, беззвучно плакала я, дрожа от холода. Надеюсь, ты избежал моей участи. Надеюсь, тебе было легче, чем мне.
Меня снова под крики охранников повели куда-то вперед. Я путалась в юбках, но сумку из рук не выпускала. Ворота снова открылись, и меня грубо втолкнули на территорию лагеря. Около второй будки меня опять остановил часовой.
Просто отведите меня в барак. Просто дайте мне лечь. Я так устала.
Неожиданно я увидела руку Лилиан с пистолетом у виска. И ее глаза, смотрящие на меня в упор в эти последние секунды. Распахнутые навстречу зияющей бездне, они были точно два черных бездонных колодца. «Теперь ей уже не больно», — сказала я себе и поняла, что завидую ей.
Засовывая документы обратно в карман, я порезалась осколком стекла, и на меня снизошло озарение. Ведь я могу воткнуть острие себе в горло. Прямо в вену. В свое время в Сен-Перроне так закалывали свиней: один резкий удар ножом — и их глаза закатывались, словно в тихом экстазе. Я стояла и лелеяла эту спасительную мысль. Все произойдет так быстро, что они не успеют мне помешать. И тогда я навеки стану свободной.
Ты даже не можешь представить, что они способны с нами сделать.
Я решительно сжала осколок. А потом услышала голос.
Софи.
Вот так, пробил час избавления. Ласковый голос мужа звал меня домой. Я разжала пальцы, выронив осколок. Облегченно улыбнулась. И покачнулась, прислушиваясь к новым ощущениям.
Софи.
Конвоир грубо развернул меня и подтолкнул обратно к воротам. Я оступилась и чуть не упала. Оглянувшись, я увидела, как из тумана появляется еще один конвоир. Он вел высокого сутулого мужчину, прижимавшего к животу узелок с вещами. Я прищурилась, черты его показались мне смутно знакомыми. Но ничего не увидела, так как стояла против света.
Софи.
Я попыталась сосредоточиться — и мир вдруг остановился, все звуки замерли. Немцы замолчали, моторы заглохли и даже деревья перестали шептаться. А я ничего вокруг не видела, кроме идущего мне навстречу пленного. Худой, кожа да кости, он шел так целеустремленно, будто его тянуло ко мне магнитом. Меня вдруг всю затрясло, словно тело все поняло раньше, чем разум.
— Эдуард! — сказала я хрипло. Я не могла поверить. Не смела поверить. — Эдуард!
Он почти бежал на заплетающихся ногах, сзади его подгонял конвоир. Я окаменела от страха. А вдруг это какая-то чудовищная ловушка и я снова проснусь на полу грузовика, а рядом будет немецкий сапог? Господи, смилуйся надо мной! Ты ведь не можешь быть таким жестоким.
Потом он остановился в нескольких футах от меня. Страшно худой, лицо изможденное, все в шрамах, голова обрита. Но боже мой, это действительно был он. Мой Эдуард. У меня подкосились ноги, и, выронив сумку, я стала оседать на землю. Последнее, что я помню, — подхватившие меня руки мужа.
— Софи! Моя Софи! Что же они с тобой сделали?
Эдит Бетюн откидывается на спинку инвалидного кресла, в зале стоит мертвая тишина. Секретарь суда приносит ей воды, и она благодарит его кивком головы. Даже репортеры перестали писать, они сидят открыв рот, авторучки застыли над блокнотами.
— Мы ничего не знали о ее судьбе. Я думала, что она умерла. Сеть распространения информации была снова налажена только через несколько месяцев после того, как забрали мою мать, и нам сообщили, что Софи оказалась среди тех, кто умер в лагере. Элен после этого проплакала целую неделю. Но тут однажды утром я спустилась вниз, чтобы подготовиться к трудовому дню — я помогала Элен на кухне, — и увидела письмо, подсунутое под дверь отеля. Собралась было поднять его, но Элен меня опередила. «Ты этого не видела, — сказала она. Никогда она еще не говорила со мной таким резким тоном. Ее лицо стало белым как мел. — Ты меня слышишь? Эдит, ты этого не видела. И никому ничего не скажешь. Даже Орельену. Особенно Орельену». Я кивнула, но не сдвинулась с места. Мне хотелось знать, что там написано. Дрожащими пальцами она разорвала конверт. Она стояла у стойки бара в первых лучах утреннего солнца, и руки у нее тряслись так сильно, что мне показалось, будто она вот-вот уронит письмо. А потом Элен бессильно прислонилось к стойке, прижав руки ко рту, и тихо заплакала. «Слава богу, слава богу!» — все твердила она. Они были в Швейцарии. Их снабдили поддельными удостоверениями, выданными «за заслуги перед Германией», и отвезли в лес рядом со швейцарской границей. Софи так ослабла, что до контрольно-пропускного пункта Эдуарду пришлось тащить ее на себе. Конвоир, доставивший их к границе, предупредил, чтобы они оборвали все связи с Францией и не разглашали имен тех, кто им помог. Письмо было подписано: «Мари Левиль». — Эдит Бетюн замолкает и оглядывает зал суда. — Они остались в Швейцарии. Мы понимали, что Софи не может вернуться в Сен-Перрон, так как немецкая оккупация еще была слишком свежа в памяти. Если бы она появилась, люди непременно стали бы задавать вопросы. Ну а я, естественно, к тому времени уже поняла, кто им помог.
— И кто же, мадам?
Эдит Бетюн поджимает губы, словно даже сейчас ей трудно произнести это имя.
— Комендант Фридрих Хенкен.
— Да, история действительно невероятная, — говорит судья. — Но, прошу прощения, какое отношение все это имеет к утрате картины?
Немного успокоившись, Эдит Бетюн продолжает:
— Элен не показала мне письма, но я знала, что она не может думать ни о чем другом. Она страшно нервничала в присутствии Орельена, хотя он после того, как забрали Софи, почти не бывал в «Красном петухе». Словно ему здесь нечем было дышать. И вот два дня спустя, когда Орельена, как обычно, не было дома, а малыши уже крепко спали, Элен позвала меня к себе в спальню. Она сидела на полу, поставив перед собой портрет Софи. «Эдит, ты должна сделать для меня одну вещь», — сказала она. Потом еще раз перечитала письмо, будто хотела удостовериться, покачала головой и что-то написала мелом на обратной стороне картины. Слегка откинувшись назад, посмотрела на написанное. Аккуратно завернула картину в одеяло и вручила мне. «Господин комендант сегодня днем будет охотиться в лесу. Я хочу, чтобы ты отдала ему это». — «Никогда», — ответила я, так как ненавидела его всей душой. Ведь именно он лишил меня матери. «Делай, как тебе говорят. Я хочу, чтобы ты отнесла это господину коменданту». — «Нет». Бояться я его давно перестала — все самое плохое, что он мог совершить, он уже совершил, — но мне было противно даже близко к нему подходить. Элен посмотрела на меня и, похоже, поняла, что я настроена решительно. Тогда она притянула меня к себе и твердо сказала: «Эдит, комендант должен получить картину. Конечно, лучше б он горел в аду, но мы обязаны исполнить… — запнулась она, — просьбу Софи». — «Вот ты и отнеси». — «Не могу. Потом весь город будет судачить. Мы не можем допустить, чтобы они опорочили мое доброе имя, как опорочили имя Софи. Кроме того, Орельен непременно догадается, что мы что-то затеваем за его спиной. А он не должен знать правды. Никто не должен знать. Ради ее и нашей безопасности. Ну что, сделаешь это для меня?» Выбора не было. И я согласилась. В тот день по сигналу Элен я взяла картину и отправилась задворками на пустошь, а оттуда — в лес. Картина оказалась тяжелой, рама впивалась мне в подмышку. Комендант был в лесу вместе с каким-то офицером. В руках они держали ружья. Заметив меня, комендант поспешно отослал офицера. Я медленно шла на дрожащих ногах между деревьев по холодной лесной подстилке. Когда я приблизилась, на лице у коменданта появилась обеспокоенность, и я злорадно подумала: «Что ж, теперь я навеки лишу тебя покоя». — «Что тебе надо?» — спросил он. Мне ужасно не хотелось отдавать ему картину. Вообще ничего не хотелось ему отдавать. Ведь он уже забрал у меня тех, кого я любила больше всего на свете. Я ненавидела этого человека всеми фибрами души. И, думаю, именно тогда мне в голову пришла блестящая идея. «Тетя Элен просила меня вам это отдать». Он принял из моих рук картину и развернул ее. Посмотрел на портрет, будто не веря своим глазам, потом перевернул. И когда увидел, что написано на обратной стороне, его лицо сразу изменилось. Оно на секунду смягчилось, а его бледно-голубые глаза увлажнились, будто он так растрогался, что даже прослезился. «Danke, — тихо сказал он. — Danke schn». Комендант перевернул портрет, чтобы посмотреть на лицо Софи, затем перечитал то, что было написано на обратной стороне. «Danke», — повторил он, то ли ей, то ли мне. Не знаю. Мне было больно видеть его счастливым. Ведь именно этот человек лишил меня всякой надежды на счастье. И я до смерти ненавидела его. Он сломал мне жизнь. Внезапно я услышала свой голос — звонкий, как колокольчик, в неподвижном воздухе. «Софи умерла, — сказала я. — Умерла уже после того, как мы получили ее указание отдать вам портрет. От испанки в лагере». Он явно не ожидал услышать такое. «Что?» Сама не знаю, откуда что взялось, но я говорила гладко и складно, абсолютно не опасаясь последствий. «Она умерла. Потому что ее забрали. Вскоре после того, как отправила нам весточку, где просила отдать вам это». — «Ты уверена? — спросил он дрогнувшим голосом. — Ведь в рапортах иногда…» — «Абсолютно уверена. Иначе не стала бы вам ничего говорить. Это секрет». Я стояла и смотрела, как он глядит на картину. На лице его было написано такое страдание, что невозможно передать словами. Но ничто не шевельнулось в моей душе. Сердце мое превратилось в камень. «Надеюсь, вам понравится картина», — бросила я на прощание и побрела через лес обратно в отель. И с тех пор, как мне кажется, я забыла, что такое страх. Господин комендант провел в нашем городе еще девять месяцев. Но ни разу не зашел в «Красный петух». А я считала это своей маленькой победой.
Зал судебных заседаний притих. Репортеры смотрят на Эдит Бетюн так, будто благодаря ей на их глазах ожили страницы истории. Голос судьи звучит неожиданно мягко:
— Мадам, вы можете нам сказать, что было написано на обратной стороне картины? Это, по всей вероятности, ключевой вопрос данного судебного разбирательства. Постарайтесь вспомнить дословно.
Эдит Бетюн снова оглядывает публику в зале:
— О да. Я прекрасно все помню. А запомнила потому, что никак не могла понять, что бы это могло значить. Там было написано мелом: «Herr Kommandant, qui comprendra: pas pris, mai donne». — Она делает паузу и переводит: — «Господину коменданту, который поймет: не взято, а отдано».
36
Лив слышит, как шум все нарастает. Ей кажется, будто у нее над головой кружится стая птиц. Она видит, как журналисты, с авторучками наготове, окружают старую женщину в инвалидном кресле, а судья, призывая к тишине, безуспешно стучит своим молотком. Она смотрит на галеею для публики, и до нее внезапно доносится звук аплодисментов. И ей непонятно, кому аплодируют все эти люди: то ли старой женщине, то ли торжеству справедливости.
Пол с трудом пробивается к Лив. Оказавшись наконец рядом, он притягивает ее к себе и с явным облегчением в голосе шепчет ей на ухо:
— Лив, она твоя. Она твоя.
— Она выжила! — то ли смеется, то ли плачет Лив. — Они нашли друг друга.
Лив оглядывается на беснующуюся толпу и понимает, что больше не боится ее. Люди улыбаются так, будто довольны исходом дела и больше не видят в ней врага. Братья Лефевр с похоронным выражением на лицах встают с места. И Лив счастлива, что Софи не уедет с ними во Францию. Джейн Дикинсон с обиженным видом медленно собирает вещи.
— Как вам это нравится? — расплывшись от уха до уха, спрашивает Генри. — Как вам это нравится? Никто даже не слушал, как бедняга Бергер выносит вердикт.
— Пошли, — говорит Пол, обняв ее за плечи. — Пора выбираться отсюда.
К Лив подходит секретарь суда, с трудом протиснувшийся сквозь толпу. Он пытается отдышаться, как после долгой дороги.
— Вот, мадам, — протягивает он Лив картину. — Мне кажется, это ваше.
Лив смыкает пальцы на золоченой раме. Смотрит на Софи: в тусклом свете зала суда волосы девушки на портрете кажутся живыми, а улыбка — загадочной.
— Думаю, нам стоит вывести вас через заднюю дверь, — добавляет секретарь.
И рядом тут же возникает охранник, который, бормоча что-то в переносную рацию, расчищает проход.
Пол уже делает шаг вперед, но Лив останавливает его.
— Нет, — говорит она и расправляет плечи, сразу став чуть выше ростом. — Не в этот раз. Мы выйдем через парадную дверь.
Эпилог
С 1917 по 1922 год Антон и Мари Левиль жили в маленьком домике на берегу озера в швейцарском городе Монтре. Жизнь они вели тихую и размеренную, чурались развлечений, довольствуясь обществом друг друга. Мадам Левиль работала официанткой в местном ресторане. Ее считали приветливой, старательной, но не слишком разговорчивой. («Да уж, редкое качество для женщины!» — искоса поглядывая на свою жену, любил говорить хозяин заведения.)
Каждый вечер, в четверть десятого, Антон Левиль, высокий, темноволосый, со странной разболтанной походкой, приходил в ресторан, дорога до которого занимала пятнадцать минут. Здоровался с управляющим, вежливо приподнимая шляпу, и ждал жену снаружи. Протягивал ей руку, и они шли домой, время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться закатным солнцем над озером или особенно нарядной витриной магазина. И, по свидетельству соседей, так происходило изо дня в день, и привычный распорядок Левили нарушали редко. Время от времени мадам Левиль отправляла посылки, небольшие подарки, в городок на севере Франции, а так, казалось, остальной мир их не слишком интересовал.
Выходные чета проводила, как правило, дома, изредка выбираясь в погожий день в местное кафе, где они или играли в карты, или сидели рядышком в уютной тишине, его большая ладонь накрывала ее маленькую руку.
«Отец всегда шутливо говорил месье Левилю, что если он отпустит мадам хотя бы на минуту, то ее унесет ветром, — вспоминала Анна Берчи, выросшая в доме по соседству. — А еще отец считал, что в общественном месте не принято так липнуть к жене».
Чем занимался сам месье Левиль, никто толком не знал, хотя было известно, что у него слабое здоровье. Вероятно, у него был свой скрытый источник доходов. Однажды он предложил написать портреты двоих соседских ребятишек, но из-за странного выбора красок и не слишком аккуратных мазков его работа была встречена без особого энтузиазма.
Большинство горожан сошлись на том, что предпочитают тщательно выписанные и реалистичные портреты кисти месье Блюма, живущего рядом с домом часовщика.
В канун Рождества по электронной почте пришло письмо.
О'кей. Официально сообщаю, что меня тошнит от прогнозов. И возможно, от дружеских отношений. Но я с удовольствием встретилась бы с тобой, если, конечно, ты не использовала свои благоприобретенные навыки в области вуду, сделав и мою куклу тоже (чего я не исключаю, так как в последнее время у меня иногда жуткие головные боли. Если это все же твоя работа, прими мои искренние поздравления).
Номер с Раником не прошел. Делить трехкомнатную квартиру с пятнадцатью работниками отеля из Восточной Европы оказалось не слишком приятным занятием. Но кто знал?
Через Gumtree я нашла новое жилье и съехалась с бухгалтером, помешанным на вампирской фигне. И вообще, он считает, что жить с девицей вроде меня, типа, круто. Похоже, он слегка разочарован, что я не забила его холодильник трупами сбитых на дороге животных или не предложила ему сделать самопальное тату. А так он нормальный. У него есть спутниковая тарелка, и его дом всего в двух минутах ходьбы от интерната, так что у меня теперь нет отмазки, почему я не поменяла миссис Винсент мочеприемник (не спрашивай).
Так или иначе, я искренне рада, что тебе удалось сохранить картину. Правда. Жаль, что дипломат из меня никакой.
Я по тебе соскучилась.
Мо
— Пригласи ее, — заглядывая ей через плечо, говорит Пол. — Жизнь ведь такая короткая.
И она, даже не успев как следует подумать, набирает номер.
— Итак, что ты делаешь завтра? — не дав Мо открыть рта, спрашивает она.
— Это что, вопрос на засыпку?
— Хочешь прийти в гости?
— И что, пропустить ежегодный бесплатный цирк у моих родителей, с испорченным пультом от телевизора и рождественским выпуском «Радио таймс»? Ты, наверное, шутишь!
— Ждем тебя в десять. Я готовлю на пять тысяч человек. И не откажусь, если кто-нибудь почистит картошку.
— Я приду, — не в силах скрыть своего восторга, говорит Мо. — И даже принесу тебе подарок. Тот, что я, по правде говоря, уже купила. Ой, но мне придется отлучиться, чтобы помочь старикам подписать открытки.
— У тебя действительно есть сердце.
— Ну да. Похоже, когда ты последний раз втыкала шпажку, то здорово промахнулась.
Маленький Жан Монпелье умер от инфлюэнцы в последние месяцы войны. Элен Монпелье впала в ступор. Она не плакала ни тогда, когда гробовщик пришел за крошечным тельцем, ни тогда, когда Жана предали земле. Она продолжала вести себя внешне нормально, в установленные часы открывала бар отеля и отвергала все предложения о помощи, но, как вспоминает мэр в своих дневниках того времени, она стала «ледяной женщиной».
Эдит Бетюн, которая безропотно взвалила на себя многие обязанности Элен, описывает, как несколько месяцев спустя однажды днем в дверях появился худой, изможденный мужчина, с рукой на перевязи. Эдит, которая в этот момент вытирала стаканы, ждала, что он войдет, но он остался стоять на пороге, разглядывая бар со странным выражением на лице. Она предложила ему стакан воды, а когда он отказался войти внутрь, спросила:
— Мне позвать мадам Монпелье?
— Да, дитя мое, — произнес он дрожащим голосом. — Будь так добра.
Мадам Бетюн рассказывает, как Элен неверной походкой вошла в бар и не поверила своим глазам. Она уронила метлу, подобрала юбки и бросилась ему на шею. И закричала так, что переполошила весь город, и даже те из ее соседей, кто очерствел сердцем за годы невзгод и лишений, смахнули нечаянную слезу.
Эдит Бетюн помнит, как сидела под дверью их спальни, прислушиваясь к их сдавленным рыданиям, когда они оплакивали своего незабвенного малыша Жана. Эдит потом с горечью признавалась, что, несмотря на всю любовь к мальчику, она не смогла выдавить ни слезинки, так как после смерти матери разучилась плакать.
История гласит, что за все время, когда «Красным петухом» управляла семья Монпелье, заведение оказалось закрытым, причем на целых три недели, только один раз: в 1925 году. Местные жители вспоминают, как Элен, Жан Мишель, Мими и Эдит, никому ничего не сказав, опустили жалюзи, заперли двери и, повесив табличку «Уехали в отпуск», исчезли. Соседи слегка оторопели, местная газета получила два жалобных письма, а бар «Бланк» — дополнительный доход. Когда их стали спрашивать, где они были, Элен ответила, что ездили в Швейцарию.
— Мы решили, что тамошний воздух будет полезен для здоровья Элен, — добавил месье Монпелье.
— О, действительно, — сдержанно улыбнулась Элен. — Он такой… целительный.
А мадам Лувье написала в своем дневнике, дескать, мало того что хозяева отеля имели наглость уехать, ни с кем не простившись, за границу, так они еще этим гордились, поскольку приехали страшно довольные собой.
Я не знаю дальнейшей судьбы Софи и Эдуарда. Они жили в Монтре до 1930-го, Элен была единственной, кто имел с ними регулярную связь, но она скоропостижно скончалась в 1934-м. После этого все мои письма возвращались с пометкой «Адресат выбыл».
Эдит Бетюн и Лив обменялись четырьмя письмами, делясь информацией, необходимой, чтобы заполнить пробелы. Лив, к которой уже обратились два издательства, начала писать книгу о Софи. Откровенно говоря, она была в ужасе, но Пол тогда сказал, что никто лучше ее не напишет.
Для ее возраста у Эдит Бетюн очень хороший почерк, ровный, разборчивый, с легким наклоном.
Я написала соседу, и тот ответил, что слышал, будто Эдуард заболел, но ничего толком не знает. И подобное отсутствие информации в течение многих лет заставило меня поверить в худшее. Кто-то вспомнил, что именно Эдуард приболел, а кто-то — что это у Софи пошатнулось здоровье. Кто-то сказал, что они просто исчезли. Мими кажется, что Элен говорила, будто они хотят перебраться в теплые края. Но за это время мне самой пришлось столько раз переезжать, что Софи при всем желании не смогла бы со мной связаться.
Здравый смысл подсказывает мне, что двух людей, перенесших голод и нечеловеческие страдания, ничего хорошего ждать не может. Но я всегда предпочитала думать, что сейчас, спустя семь-восемь лет после окончания войны, они — свободные от каких-либо обязательств, — возможно, нашли в себе достаточно сил, чтобы уехать, а потому просто собрали вещи и исчезли. Я хочу верить, что они перебрались в теплые края, где так же счастливы и довольны обществом друг друга, как тогда, когда мы приезжали к ним на каникулы.
Спальня Лив еще более голая и пустая, чем прежде, потому что на следующей неделе она переезжает. Поживет пока у Пола. Она вполне могла бы обзавестись собственным жильем, но никто из них пока не затрагивает эту тему.
Она смотрит на спящего Пола и, как всегда, чувствует радостное удивление оттого, что он рядом, такой мужественный и красивый. Потом вспоминает, что сказал отец, когда они с Кэролайн приходили в гости на Рождество. Пока остальные играли в шумные настольные игры в гостиной, он вызвался помочь ей вытереть посуду. Она неожиданно заметила, что отец странно притих, а когда подняла на него глаза, тот сказал: «Знаешь, думаю, Дэвиду он понравился бы» — и, избегая взгляда дочери, продолжил вытирать посуду.
Она смахивает слезы, которые невольно наворачиваются на глаза, когда она об этом думает (в такие минуты она становится излишне эмоциональной), и переворачивает письмо.
Я старая женщина и могу просто не дожить до этого, но я верю, что однажды появится целая серия прекрасных, смелых и ярких картин без всякого провенанса. На них будет изображена рыжеволосая женщина, отдыхающая в тени пальмового дерева или любующаяся желтым солнцем, ее лицо, возможно, немного постареет, а в волосах будет проглядывать седина, но улыбка останется той же: открытой и полной любви.
Лив смотрит на портрет напротив кровати, и юная Софи, озаренная мягким светом лампы, отвечает ей загадочным взглядом. Лив перечитывает письмо, вглядывается в слова, пытается понять, что написано между строк. Вспоминает умные, проницательные глаза Эдит Бетюн. И в очередной раз перечитывает письмо.
— Эй! — сонно говорит Пол, перекатываясь к ней поближе. Подтягивает ее к себе. Кожа у него теплая, а дыхание сладкое. — Что делаешь?
— Думаю.
— Звучит угрожающе.
Лив откладывает письмо и залезает под одеяло.
— Пол.
— Лив.
Она улыбается. Она всегда улыбается, когда смотрит на него. Потом задерживает дыхание и говорит:
— Ты даже не представляешь себе, как ты хорошо умеешь отыскивать пропавшие вещи.
Благодарности
Появление этого романа очень многим обязано прекрасной книге Хелен Макфейл «Долгое молчание. Жизнь гражданского населения Северной Франции при германской оккупации 1914–1918 гг.», посвященной менее известным страницам истории Первой мировой войны.
Также я хотела бы поблагодарить Джереми Скотта, партнера фирмы «Липмэн Карас», за консультации по вопросам реституции и за проявленное при этом терпение. Если я исказила некоторые судебные вопросы и процедуры в интересах сюжета, то все ошибки и отклонения от принятой практики лежат целиком на моей совести.